Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Вопрос Финклера - Говард Джейкобсон на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Не уходи, пожалуйста! Если я не был твердой скалой раньше, то стану ею с сегодняшнего дня.

— Не станешь. Кишка для скалы тонковата.

— Разве я о тебе не заботился, когда ты болела?

— Это верно. Тогда ты был очень заботлив. Но когда я здорова, в тебе нет нужды.

Он умолял ее не уходить. Он даже рискнул приблизиться, обнять ее и поплакать, уткнувшись носом ей в шею.

— Да уж, скала та еще… — сказала она.

Ее звали Джун.

Спрос — понятие относительное. Треслав не был настолько загружен имитацией кого ни попадя, чтобы не иметь свободных часов на раздумья о том, что произошло — или, скорее, не произошло — в его жизни; о женщинах, оставивших в его сердце тоску, о своем одиночестве, об отсутствии в нем чего-то такого, чему он не мог подобрать точного определения. Его недоформированная, нецельная личность пребывала в ожидании конца — или это конец дожидался начала? — а его история все еще не обрела сюжет.

Нападение случилось ровно в половине двенадцатого вечера. Треслав мог утверждать это с уверенностью, поскольку что-то побудило его свериться с часами буквально мгновением ранее. Если у него и было предчувствие, что он видит свои часы в последний раз, осознать это он просто не успел. При всем том улица была ярко освещена и некоторые заведения поблизости еще работали — в частности, парикмахерская, китайский ресторанчик и газетный киоск, как раз пополнявший ассортимент периодики, — так что в целом не создавалось ощущения позднего часа. Были и прохожие; как минимум десяток человек могли бы прийти на помощь Треславу, но никто этого не сделал. Возможно, свидетелей нападения обескуражила его дерзость — все произошло в какой-то сотне шагов от вечно оживленной Риджент-стрит, на расстоянии хорошего плевка до Би-би-си. Возможно, они подумали, что участники этой сцены просто шутят или же повздорили после совместного похода в ресторан либо театр. Если уж на то пошло, их вполне могли принять за семейную пару.

Вот что было самым досадным и оскорбительным для Треслава. Не тот факт, что постороннее вмешательство грубо прервало сладостно-печальные грезы несостоявшегося вдовца. И не шокирующая внезапность нападения — в мгновение ока лицо его было припечатано к витрине скрипичного магазина Гивье,[6] и он услышал, как инструменты за потрясенным стеклом издали звенящий стон (если только источником этого звука не был его собственный расквашенный нос). И даже не похищение часов, бумажника, ручки и телефона, при всей его сентиментальной привязанности к первым и при всех неудобствах из-за потери трех остальных. Нет, более всего он был расстроен тем обстоятельством, что человек, обобравший, унизивший и, надо признать, ужасно его напугавший, — этот грабитель, которому он даже не попытался оказать сопротивление, был… женщиной.

3

Вплоть до момента нападения этот вечер для Треслава был полон грустных впечатлений и мыслей, но в целом его нельзя было назвать тягостным. Во время ужина все трое — два вдовца и Треслав в ранге «третьего-не-лишнего» — вволю посетовали на судьбу, но, помимо того, обсудили экономические проблемы и международное положение, припомнили старые шутки и анекдоты, в конечном счете едва не убедив самих себя, что они перенеслись обратно во времена, когда их жен еще не нужно было оплакивать. Все это показалось лишь сном — любовь, браки, дети (Треслав непреднамеренно дал жизнь как минимум двоим), горечь и боль расставаний. И никто из любимых их не покидал, ибо они еще не успели влюбиться.

Хотя кого они пытались обмануть?

После ужина Либор Шевчик — на чьей квартире, между Домом вещания и Риджентс-парком, происходила встреча — сел за рояль и исполнил Экспромт соль-бемоль мажор Шуберта, который так любила играть его жена Малки. Слушая эту музыку, Треслав чувствовал, что вот-вот умрет от горя. Он с трудом представлял себе, как Либор смог пережить смерть Малки. Их брак продлился более полувека, и сейчас Либору было под девяносто. Что удерживало его на этом свете?

Быть может, любимая музыка Малки. При ее жизни Либор никогда не садился за рояль — занять это священное для нее место было все равно что вломиться в туалет, когда она там находилась, — но имел привычку стоять за ее спиной во время исполнения. В молодые годы он аккомпанировал ей на скрипке, но потом ее тихие, но настойчивые требования («Tempo, Либор, tempo!») побудили его оставить свой инструмент и переместиться на позицию за стулом жены, где он мог вволю восхищаться ее мастерством, вдыхать запах алоэ и аравийских благовоний, исходивший от ее волос, и любоваться красотой ее шеи — «лебединой», как он ее назвал в первый день их знакомства. Правда, тогда его подвел ужасный акцент, и Малки послышалось слово «блядина», что на порядок понизило ценность комплимента.

Согласно семейным мифам, если бы Малки Гофмансталь не вышла за Либора, она, безусловно, снискала бы славу в качестве концертирующей пианистки. На одном светском приеме в Челси ее исполнение Шуберта услышал и одобрил Горовиц.[7] По его словам, она играла именно так, как играл бы сам Шуберт, — словно сочиняя музыку в процессе игры и закладывая в импровизации «глубокий интеллектуальный подтекст». Ее родные не одобряли этот брак по множеству причин, не последними среди которых были недостаток в Либоре той самой интеллектуальности, какая в избытке имелась у Шуберта, а также его вульгарный журналистский жаргон и сомнительные знакомства; но более всего они сокрушались по ее загубленной музыкальной карьере.

— Почему ты не выйдешь за Горовица, если тебе так уж хочется замуж? — спрашивали они.

— Но он вдвое старше меня, — возражала Малки. — С таким же успехом вы можете сосватать меня за Шуберта.

— А кто сказал, что муж не может быть вдвое старше жены? Музыканты живут вечно. Ну а если ты его переживешь, что ж…

— С ним не повеселишься, — сказала она, — а Либор всегда меня смешит.

В качестве дополнительного аргумента она могла бы сослаться на то, что Горовиц уже состоял в браке с дочерью Тосканини.

И что Шуберт давно умер от сифилиса.

Сама она никогда не сожалела о своем решении. Ни в тот день, когда Горовиц давал концерт в Карнеги-холле и родители отправили ее в Нью-Йорк (заодно подальше от Либора), оплатив место в первом ряду, чтобы Горовиц наверняка ее заприметил; ни позднее, когда Либор, уже ставший известным кинокритиком и светским хроникером, ездил без нее в Канны, Монте-Карло и Голливуд; ни в периоды его дремучих чешских депрессий; ни даже в ночи вроде той, когда забывшая о часовых поясах Марлен Дитрих в полчетвертого утра звонила из Калифорнии в их лондонскую квартиру, называла Либора «мой милый» и долго рыдала в трубку.

— Я полностью реализовалась в тебе, — говорила Малки Либору.

По слухам, то же самое говорила ему и Марлен Дитрих, но все же он выбрал Малки с ее изумительной шеей, способной вынести любые комплименты. Он настаивал, чтобы она продолжала играть, и купил на аукционе в Южном Лондоне пианино — превосходный «Стейнвей» — с парой позолоченных канделябров.

— Я буду играть, — пообещала она. — Я буду играть каждый день. Но только если ты будешь рядом.

Позже, когда его финансы это позволили, он приобрел концертный рояль «Бехштейн» в корпусе черного дерева. Вообще-то, она хотела «Блютнер», но он заявил, что не потерпит в своем доме вещей, произведенных за железным занавесом.

Уже в старости она взяла с Либора обещание не умирать раньше ее, чувствуя себя неспособной прожить и часа, если его не станет, — и это обещание он добросовестно сдержал.

— Ты можешь смеяться, — сказал он Треславу, — но я давал ей обещание, встав на одно колено, совсем как в тот день, когда просил ее руки.

Не найдя слов, Треслав сам опустился на одно колено и поцеловал стариковскую руку.

— Мы даже думали вместе броситься с Блядомеса, если один из нас смертельно заболеет, — сказал Либор, — но Малки посчитала меня слишком легким, чтобы долететь до моря одновременно с ней, а перспектива болтаться на поверхности воды, ожидая моего прилета, ее не вдохновляла.

— Блядомес? — растерянно переспросил Треслав.

— Ну да. Мы даже ездили туда однажды. Чтобы заранее настроиться. Милое местечко. Высоченный обрыв, чайки летают внизу, засохшие венки на колючей проволоке — один, помнится, даже был с ценником — и еще плита с цитатой из Псалтыри про глас Господень, что сильнее волн морских, а из травы торчат деревянные крестики. Вот из-за этих крестиков мы, наверное, и передумали.

Треслав никак не мог взять в толк, о чем говорит Либор. Колючая проволока? Может, они с Малки готовили совместное самоубийство в Треблинке?

В то же время чайки… И крестики в траве… Поди догадайся.

Они так и не совершили роковой прыжок. Первой смертельно заболела Малки, но они не поехали снова в то место.

Через три месяца после ее смерти Либор бросил вызов безысходности и нанял учителя музыки, пропахшего старыми нотными листами, табаком и «Гиннесом», чтобы тот научил его играть те самые экспромты, при исполнении которых Малки воображала, будто Шуберт находится вместе с ними в комнате (и сочиняет в процессе); и потом он играл их снова и снова, поставив перед глазами четыре свои любимые фотографии Малки. Она была источником его вдохновения, его наставницей, его судьбой и его судьей. На одной фотографии она выглядела невыносимо юной, когда с улыбкой подставляла лицо солнцу, облокотившись на перила брайтонского пирса. На другой — она была в подвенечном платье. И со всех фото ее взгляд был устремлен на Либора, только на него одного.

Джулиан Треслав не скрывал слез, слушая эту музыку. Будь он женат на Малки, он плакал бы от счастья каждое утро, просыпаясь рядом с ней. А потом, однажды утром не обнаружив ее рядом в постели, что бы он сделал тогда? Кинулся вниз с этого… Быдломеса, или как оно там… почему бы и нет?

Как ты будешь жить дальше, понимая, что никогда больше — никогда-никогда — не увидишь любимого человека? Как ты переживешь хотя бы один час, одну минуту, одну секунду этого понимания? Как ты сможешь постоянно держать себя в руках?

Он хотел спросить об этом Либора. «Какова была первая ночь без нее, Либор? Смог ли ты уснуть? И спал ли с тех пор вообще? Или как раз сон — это единственное, что тебе осталось?»

Но он не спросил. Возможно, ему и не хотелось услышать ответ.

Впрочем, Либор сам затронул эту тему чуть погодя.

— Когда ты думаешь, что справился со своим горем, — сказал он, — тебя начинает душить одиночество.

Треслав попытался представить себе одиночество еще большее, чем у него. «Как только ты справишься со своим одиночеством, — подумал он, — вот тут горе и возьмет тебя за глотку».

Но он и Либор были слеплены из очень разного теста.

Он был шокирован, когда Либор поведал ему секрет: в последнее время они с Малки разговаривали, не стесняясь в выражениях. Крыли друг друга почем зря.

— Вы с Малки?

— Ну да, мы с Малки. Пускали в ход крепкие словечки по поводу и без повода. Таким способом мы защищались от пафоса.

Треслав не мог этого понять. Зачем кому-то нужно защищаться от пафоса?

Либор и Малки принадлежали к поколению родителей Треслава, давно уже покойных. Он любил родителей, хотя и не был с ними особо близок. Они могли бы то же самое сказать о сыне. Наручные часы, которых ему предстояло лишиться тем же вечером, были подарком от его вечно тревожившейся мамы. «Часули для Джуля», — было выгравировано на задней крышке корпуса. Но в жизни она никогда не называла его Джулем. Чувство цельности (увы, им утраченное) было в высшей степени свойственно его отцу — вот уж кто был твердой скалой, чтоб не сказать монументом, вокруг которого сама собой создавалась «зона тишины». Отец всегда держался так прямо, что по нему можно было сверять линию отвеса. Но в тот вечер у Либора причиной его слез были не воспоминания о родителях. Он плакал от пронзительного осознания непрочности этого мира — и за все надо было в итоге расплачиваться, причем плата за счастье взималась по самой жесткой таксе.

Так, может быть, лучше вовсе не знать счастья, учитывая огромность последующей потери? Быть может, лучше пройти по жизни, все время ожидая чего-то несбыточного, и тогда в конце будет нечего так уж горько оплакивать?

Не потому ли Треслав столь часто оказывался в полном одиночестве? Не было ли это подсознательной защитой от вроде бы желанного счастья, поскольку в глубине души он боялся того, что последует за неизбежной утратой?

Или сама эта утрата, так его пугавшая, как раз и была желанным счастьем?

Попытки разобраться в причине своих слез привели лишь к тому, что он расплакался еще сильнее.

Третий участник встречи, Сэм Финклер, за все время, пока Либор играл, не пролил ни слезинки. Ошеломляюще внезапная кончина собственной супруги — они с Либором овдовели в один и тот же месяц — оставила его не столько скорбящим, сколько разгневанным. Тайлер никогда не говорила, что она «реализовалась в нем». Но это не мешало ему глубоко любить жену, все время оставаясь настороже, — как будто он надеялся, что однажды она наконец одарит его изъявлением ответных чувств, и боялся пропустить столь долгожданный миг. Увы, ожидание было напрасным. Сэм просидел у ее постели всю последнюю ночь. Была минута, когда она попросила его наклониться поближе, и он поднес ухо к ее иссохшим губам. Но если она и хотела изъявить какие-то чувства, это ей не удалось. Он услышал лишь стон, да и тот мог исходить из его собственной груди.

Их брак тоже был заключен по любви, и пусть его нельзя было назвать безоблачным, зато с детьми им повезло больше, чем Либору и Малки. Немало мучений доставлял Сэму замкнутый и скрытный характер жены. Он подозревал, что Тайлер была ему неверна. Возможно, он смирился бы с этим, если бы узнал. Но ему так и не довелось «проверить себя на смиренность». А теперь все ее тайны ушли в могилу вместе с ней. Сэму Финклеру хотелось плакать, но к своим слезам он относился так же настороженно, как и к своей жене. Он хотел быть уверен, что если заплачет, то это будут слезы любви, а не слезы гнева. А пока такой уверенности не было, он старался не плакать вообще.

Тем более что у Треслава хватало слез за всех троих.

Джулиан Треслав и Сэм Финклер вместе учились в школе. Они были скорее соперниками, нежели друзьями, но соперничество также может длиться всю жизнь и связывать людей не менее тесно, чем дружба. Из них двоих Финклер был умнее. В ту пору он настаивал, чтобы его именовали Сэмюэлом.

— Меня зовут не Сэм, а Сэмюэл, — говорил он. — Сэм — это имя какого-нибудь частного сыщика, а Сэмюэл напоминает о пророке Самуиле.

Самуил Эзра Финклер — как можно не быть умным при таком-то имени?

Именно Финклер оказался первым, кому взволнованный Треслав там же, в Барселоне, поведал о предсказании гадалки. Они тогда жили в одном номере.

— Еще и Джуно приплела какую-то, — жаловался Треслав. — Ладно там Джудит или Джулия, это хоть нормальные имена, но на кой же тут Джуно?

— На гой жиду жены? — переспросил Финклер в своей гнусаво-невнятной манере.

Треслав не понял.

— На гой жиду жены? — повторил Финклер.

Треслав по-прежнему не понимал. Тогда Финклер написал эту фразу на бумажке.

Треслав пожал плечами:

— По-твоему, это смешно?

— Меня это забавляет, — сказал Финклер, — а твое мнение меня не колышет.

— И что забавного, если еврей напишет слово «жид»? В чем тут фишка?

— Забудь, — махнул рукой Финклер. — Тебе все равно не понять.

— Почему это мне не понять? Я знаю, что значиг «гой». Но если я напишу проще, например: «Женясь на нееврейках, евреи плодят неевреев», я хотя бы смогу объяснить, что в этом забавного.

— Как раз в этом ничего забавного нет.

— Вот именно что нет. Меня, как нееврея, вряд ли позабавит написанное слово «нееврей». Мы не ищем подтверждения своей самобытности в словесных вывертах.

— А на гой оно жидам? — хмыкнул Финклер.

— Да отьебись ты с причмоком! — вышел из себя Треслав.

— Это типа пример нееврейского юмора?

До знакомства с Финклером Треслав не имел никаких дел с евреями, по крайней мере сознательно. Абстрактный еврей представлялся ему похожим на само слово «еврей» — маленький, чернявый и суетливый. А еще хитрый и скрытный. Но Финклер имел почти оранжевую шевелюру и внушительные габариты. У него были крупные черты лица, массивная челюсть, длиннющие руки, а что касается ног, то уже в пятнадцать лет ему было сложно найти подходящий размер ботинок (Треслав, надо заметить, всегда обращал внимание на чужие ноги, притом что его собственные были изящны, как у танцора). Более того — а у Финклера всего было более, — он имел привычку задирать нос, из-за чего казался еще выше ростом, и выносить вердикты по любому поводу самым безапелляционным тоном, так что слова срывались с его губ, как плевки. «Жуй, да не плюй», — говорили мальчишки, сокращая это в «жидоплюй», но не слишком этим увлекались, понимая, насколько рискуют здоровьем. «Если все евреи такие, — думал Треслав, — то плевательно-фыркальное название „финклеры“ подходит им больше, чем их нынешнее черняво-вертлявое имя». Так он про себя и называл евреев — финклерами.

Ему очень хотелось рассказать об этом своему другу. Такая смена терминов, по его мнению, устраняла негативный, заведомо клеймящий подтекст. В результате появлялась возможность спокойно, без предвзятости и злопыхательства, рассуждать о таких вещах, как «финклерский вопрос» или «всемирный финклерский заговор». Но он так и не решился поднять эту тему в разговорах с самим Финклером.

Отцы того и другого занимались торговлей. Треслав-старший владел табачной лавкой, где, помимо сигар и тому подобного, продавались всякие курительные принадлежности, а отец Сэма Финклера держал аптеку и прославился своими чудо-пилюлями, которые только что не возвращали людей с того света. После приема финклерских пилюль у лысых отрастали волосы, горбуны обретали стройность, а бицепсы дохляков бугрились, наливаясь немереной силой. Сам Финклер-старший, в прошлом страдавший раком желудка, являл собой живое доказательство чудодейственной силы пилюль. Бывало, он приглашая какого-нибудь посетителя аптеки (не важно, чем страдавшего) ударить его, Финклера, кулаком в живот — в то самое место, где находилась раковая опухоль.

— Бейте сильнее, — говорил он. — Еще сильнее. И все равно мне не больно.

А когда посетители удивлялись этому обстоятельству, он гордо демонстрировал коробочку с пилюлями:

— Три раза в день во время еды, и вы тоже не будете чувствовать боли.

При всех этих цирковых фокусах, он был религиозным человеком, носил черную шляпу хасидского фасона и регулярно посещал синагогу, где молил Господа о даровании ему долгой жизни.

Джулиан Треслав сознавал, что никогда не будет умником на финклерский манер. «На гой жиду жены?» Все эти словесные кривлянья были не для Треслава. Его мозг работал в другом режиме. Он дольше настраивался на определенную мысль и порой уставал от нее уже в процессе настройки, стремясь переключиться на что-то другое. В то же время Треслав был убежден, что из них двоих он обладает более ярким и богатым воображением. Он приходил утром в школу, бережно неся в памяти груз недавних сновидений, как акробат несет на плечах человеческую пирамиду. В большинстве своем это были сны об одиноких блужданиях по пустынным залам, стоянии на краю разверстых могил или созерцании горящих домов. «Что бы это могло значить?» — спрашивал он у своего друга. «Без понятия», — неизменно отвечал Финклер с таким видом, словно у него была масса других, более важных тем для размышления. Финклер никогда не видел снов — из вредности, как полагал Треслав.

Или он просто был слишком высок для таких мелочей, как сновидения.

Так что Треславу приходилось разбираться со своими снами без посторонней помощи. В них он всегда был не к месту и не ко времени. В них он всегда опаздывал или появлялся слишком рано. В них он видел занесенный топор, летящую бомбу или опасную женщину, сжимающую в руке его бедное сердце. Джулия, Джудит, Джуно…

«Хуно».

Он также видел во снах разные вещи, которые клал не туда, куда следует, а после никак не мог найти, хотя искал везде, где только можно, в том числе под гладильной доской, внутри отцовской скрипки и между страницами книг, даже если искомый предмет никак не мог бы поместиться в таких местах. Иногда чувство, что он затерял что-то очень ценное, преследовало его на протяжении всего дня.

Либор, на момент знакомства бывший втрое их старше, объявился в их классе словно с неба упал: в своем бордовом бархатном костюме и галстуке-бабочке он выглядел случайно вошедшим не в ту дверь — точь-в-точь как в сновидениях Треслава. Он считался преподавателем европейской истории, но в его изложении вся эта история сводилась лишь к ужасам коммунистической тирании (от которой ему посчастливилось бежать в 1948 году), героизму гуситской Богемии и судьбоносности чешских дефенестраций.[8] Треславу послышалось «чешских дегенератов», и он заинтересовался:

— А что сделало этих дегенератов такими судьбоносными, сэр?

— Кидание из окон, chlapec,[9] кидание людей из окон!

У себя в стране он был известным журналистом, кинокритиком и автором колонки светских новостей, а позднее под псевдонимом Эгон Слик работал корреспондентом в Голливуде, увивался за красивыми актрисами в барах на бульваре Сансет[10] и снабжал тамошними сплетнями изголодавшуюся по гламуру английскую прессу. Теперь же он подвизался учителем средней школы на севере Лондона, забивая детские головы нелепостями и абсурдами чешской истории. Если что и могло потягаться абсурдностью с историей Чехии, так это история его собственной жизни.

От Голливуда он отказался из-за Малки. Она никогда не сопровождала его в заграничных поездках, предпочитая поддерживать огонь в семейном очаге.

— Мне нравится тебя ждать, — говорила она. — Я всегда с такой радостью предвкушаю твое возвращение.

Однако даже радостные предвкушения со временем выдыхаются, и он не мог этого не почувствовать. Кроме того, имелись некоторые материальные вопросы, решение которых он не хотел взваливать на плечи жены. Посему он разорвал свой контракт и разругался с главным редактором. Отныне ему нужно было больше свободного времени, чтобы писать книгу о том, где он побывал, и о людях, с которыми он встречался. Преподавание в школе оставляло достаточно такого времени.

Из Пасифик-Палисейдс[11] в Хайгейт,[12] от Греты Гарбо к Сэму Финклеру — едва подумав о такой карьерной траектории, он начинал хохотать прямо в классе, чем быстро завоевал симпатию учеников. И каждый раз он повторял им один и тот же урок: для начала гневно клеймил Гитлера и Сталина, потом переходил к гуситам и Первой пражской дефенестрации, иногда — «если вы хорошо себя вели» — добираясь и до Второй. Периодически он вызывал к доске кого-нибудь из учеников, и тот бойко пересказывал все от начала и до конца, благо не запомнить материал после стольких повторов было просто невозможно. Но когда в их экзаменационных билетах не оказалось ни первой, ни второй, ни какой-либо из последующих пражских дефенестраций, класс посетовал на это Либору.

— Не ждите, что я буду готовить вас к каким-то там экзаменам, — сказал он, презрительно кривя губы. — Есть много других учителей, которые помогут вам получить хорошие отметки. А я вижу свою задачу в том, чтобы открыть перед вами окно в большой мир.



Поделиться книгой:

На главную
Назад