Гитлеровцы входят, рассаживаются. Один из них остается у дверей с автоматом наперевес.
Медленно подползает рассвет.
Глаза с чердака пересчитали солдат. Их было восемь — рослых, молодых, без касок, с автоматами на животах. Они спали. Где—то за стеной, подпрыгивая на сизых камнях, шумела река, а за ней, за крутой каменной стеной, гудели горы: под Севастополем просыпался фронт.
В этот уже привычный шум стали осторожно вплетаться новые звуки. Они шли издалека, вдоль дороги.
Немецкие машины ползли к тоннелю.
С чердака полоснул автомат. Ни один немец не успел подняться. Куча солдат только судорожно вздрогнула и замерла. Предсмертным стоном ахнул у дверей часовой.
— Забрать оружие, документы, а их швырнуть в пропасть! — крикнул Терлецкий и первым прыгнул с чердака.— Быстро!
Через четверть часа все было покончено, пол засыпан толстым слоем табачных листьев.
Рассвело. Терлецкий увидел тоннель с зияющей пастью. Ночной партизанский взрыв оказался слабеньким.
Там, где шоссе разделялось надвое — на Меллас и на тоннель — становились бронетранспортеры, из них высыпали солдаты. Один взвод пошел по правой стороне шоссе, а другой, прижимаясь к обрывам, скрылся в ущелье.
— Иоганн! — голос шел снизу.
— Не стрелять. Подойдут — штыком! — приказал Терлецкий.
— Иоганн! Ио—ганн! — голос уже хрипел у самых дверей.
Она скрипнула, приоткрылась, показалась каска и тут же покатилась по желтым табачным листьям.
Взводы подошли к тоннелю, облепили его. Солдаты сбились у зева, начали отшвыривать камни.
Одновременно ударили четыре пулемета. Тех, кто был у тоннеля, сдуло, как ветром. На камнях остались убитые.
...Прошло двадцать пять часов. Уже на табачном сарае не было ни чердака, ни дверей. Остался каменный остов, осталось в живых пять пограничников с Форосской заставы.
Терлецкий, черный от гари, в изорванной шинели, лежал за последним пулеметом.
— Осталось десять гранат, сто сорок патронов, товарищ лейтенант,— доложил ему сержант.
Подошли танки. Они повернули орудия на сарай и ударили прямой наводкой.
Пограничники выскочили за один миг до того, когда новый залп до основания слизал всю правую часть сарая.
Они ползли по головокружительной тропе на четвереньках, а по ним не прекращались залпы.
Вставало солнце, таял белесый туман, вдали темнело море, но у тоннеля все еще стреляли пушки. Они били в пустоту.
...К начальнику штаба Балаклавского отряда Ахлестину ввели пять пограничников. Один из них, высокий, с серыми главами, опаленный до черноты, приложив руку к козырьку, отрапортовал;
— Группа пограничников из боевого задания...— и упал.
Ему разжали челюсть, влили спирт. Он, глотнув воздух, открыл воспаленные глаза, спросил:
— Есть связь с Севастополем?
— Есть...
— Доложите, что пограничники держали фашистов у тоннеля двадцать пять часов... сорок минут...
— Так это вы сражались у Байдарских ворот? — спросил Ахлестин, но Терлецкий ответить уже не мог...
Шли дни...
У подножия скалы—великана, темной громадой нависшей над ущельем, еще в недавние времена вился едва приметный звериный след. По нему барсуки спускались на водопой. Теперь след расширился, утоптался и стал партизанской тропой. Взяв начало на дне ущелья, она шла кромкой скалы, потом, сделав неожиданный поворот, падала и обрывалась у входа в пещеру,
В глубине пещеры, с высокого свода спускались сталактиты, похожие на гигантские крученые свечи..
Под темным сводом блекло мигали огоньки — горел трофейный кабель. На стенах плясали длинные тени, сталактиты таинственно светились.
Кучками сидели партизаны в ватниках, шинелях, румынских папахах, в постолах, кованых трофейных ботинках. Сдержанно переговаривались.
В углу примостился Терлецкий. Он был очень худой, с желваками на щеках, но подтянут, чисто выбрит, в полной командирской форме, правда, потрепанной и местами обгоревшей.
Терлецкий уставился в свод и тихо пел: «Ты постой, постой, красавица моя...».
Голос у него был скрипучий, резал слух.
— Перестань, тоска,— попросил командир отряда — черноглазый мужчина в барашковой папахе.
— Будешь держать в пещере — не то еще услышишь. Выпускай на волю.
— Не могу. Обнаружат немцы — все пропало.
Терлецкий подскочил к командиру, заговорил так, чтобы никто не слышал:
— Заживо хоронишь нас. Люди пухнут от голода. Не выпустишь — сам пойду. Он подумал и попросил примирительно: — Пусти, командир, на батарею. Она же бьет по самому Севастополю, а я там каждый камешек знаю...
В это время мы с комиссаром впервые пришли в Балаклавский отряд, который полностью подчинили нам. Судьба его очень беспокоила нас.
Пещера произвела самое угнетающее впечатление. Мне, например, казалось, что каменный свод вот—вот обрушится и всех раздавит в лепешку.
— Это же могила,— сказал я командиру отряда в первую же минуту встречи.
— Точно,— отозвался кто—то рядом.— Какая же польза Севастополю от того, что мы прячемся в этой каменной яме?
Я вгляделся в темноту и увидел... знакомого пограничника.
— Это вы?
— Так точно, товарищ командир партизанского района. Лейтенант Терлецкий.
Терлецкий!
И я тотчас же вспомнил о легендарном бое у тоннеля, о том, как был изъят староста—предатель из деревни Скели, как пленен начальник штаба немецкой артиллерийской бригады. Все эти подвиги были известны отрядам всего района, как известно и имя того, кто совершил их: Терлецкий! Мог ли я думать, что Терлецкий и тот «службист» — одно и то же лицо.
Мы молча смотрели друг на друга, пока я не рассмеялся.
— А мне все—таки влетело за нарушение пограничных правил. Платил штраф.
— Я знаю, товарищ командир,— сухо ответил Терлецкий и так же строго, как тогда, взглянул на меня.
Я перестал смеяться.
— Вы что—то хотели сказать?
Он стал горячо доказывать, что отряд держать в пещере — преступление, что он готов за свои слова отвечать.
— Хорошо, ваше предложение мы обсудим,— сказал я.
Командир отряда оказался человеком мягкотелым, слабым, держался главным образом авторитетом Ахлестина — партизана отменной храбрости, дерзкого. Но Ахлестин был убит в атаке, и у командира совсем опустились руки.
В эту же ночь мы решили покинуть пещеру. Терлецкий получил приказ уничтожить батарею у деревни Комары.
...Методично, через ровные промежутки времени, ухают немецкие пушки. Вспышки тревожат ночь; воздух как живой перекатывается по ущелью, с силой бьет п лицо. В небо взлетают ракеты, часто татакают пулеметы.
Рядом бродит одинокий луч прожектора с иссиня—розовыми краями.
Терлецкий, прижимая худое тело к жесткой подмороженной земле, ползет по увядшим травам с терпким запахом полыни и горного чабреца.
Когда луч убирался, партизаны перебегали. Они перемахнули через проселочную дорогу и пырнули под можжевельник.
Тишина была долгая, томительная, но вот снова ударили пушки.
Терлецкий видел, как в отсветах выстрелов у орудий копошились немецкие артиллеристы, посылая на Севастополь снаряд за снарядом.
— Скорее,— прошептал Терлецкий.
Залегли у самых пушек, передохнули и бесшумными тенями поползли ближе к расчетам.
Терлецкий вложил в противотанковую гранату капсюль, притих.
— Фойер! — кто—то скомандовал над самым ухом.
И через миг ударила пушка, другая, третья, четвертая...
Терлецкий видел расчет. Он ждал новой команды.
На этот раз она раздалась протяжным гортанным голосом:
— Фо—ей—е—е—ер!
Граната партизана ударила по лафету и отлетела под ноги наводчика. Терлецкий отпрянул от земляной насыпи. Взрыв догнал его за кустом и с размаху бросил на землю... Он поднялся... Опять взрыв... Он качнулся, но устоял на ногах.
Еще дважды ночной воздух содрогнулся от партизанских противотанковых гранат.
Четыре автомата полоснули свинцом в темноту. Наступила гробовая тишина: батарея перестала существовать.
Второй месяц нет связи с Севастополем. Рация молчит. Нет батарей. Партизанский район, сжатый железным кольцом врага, задыхался.
— Связь, связь!
Это слово было на устах каждого. Сколько смельчаков пыталось перейти линию фронта! В холодные ночи у Балаклавы партизаны бросались в Черное море, пускались к Севастополю вплавь, отдавали жизни, а связи установить не удавалось.
В штаб района вызвали Терлецкого, Комиссар спросил:
— Как в отряде?
— Плохо.
— Вы не думаете насчет Севастополя? — спросил я.
— Всегда думаю, товарищ командир.
— Если вам там побывать?
Терлецкий молчал.
— Не торопись, Александр Степанович,— сказал комиссар.
Терлецкий напряженно что—то обдумывал.
— Я готов перейти линию фронта. Прошу еще двух человек — не больше.
...Проходили дня, один труднее другого. На глазах таяли отряды. Каратели шли по нашим следам. Они взорвали все лесные домики, землянки, входы в пещеры, убивали раненых. Мы маневрировали, огрызались, мелкими группами вырывались из кольца и почти под самым фронтом били немцев, взрывали дороги и мосты.
Болев слабые роптали. Умирали от голода...
— Где же связь, что с Терлецким?
Мы ждали, мы не могли оставить крымские леса до тел пор, пока нам не прикажет Севастополь.
Отряды собирались на поляне у чайного домика. Еще тлели оставленные карателями костры. Очевидно, здесь, на этой поляне, обогревались фашисты.
По небу неслись большие тучи. Пробиваясь между ними, плыла полная яркая луна, озаряла поляны и высоты, над которыми то и дело рвались немецкие ракеты. Морозный ветер жал людей к кострам. Многие спали сидя.
Вдруг послышался гул самолета. Кто—то выругался: «Проклятый фашист, и ночью не дает покоя!»
— От костров! — раздались команды.
Но самолет ведет себя необычно: сделал круг, потом второй, третий... Все ниже, ниже... Зажглись бортовые огни. Они закачались.