В соседнем купе расположилась средних лет черноволосая, с большими широко открытыми глазами, ярко накрашенными ресницами, бровями и ногтями дама. Напротив нее восседал не по годам растолстевший громоздкий мужчина. Женщина небрежным, чуть нагловатым взглядом окинула капитана с головы до ног и, порывшись в сумочке, протянула документы. Они свидетельствовали о том, что их владелица едет в одну из областей Украины. На столе лежали принадлежащие ей две потрепанные книжки, блокнот и раскрытый конверт с письмом.
Скворцов перелистал книжки: одна из них была на иностранном языке. Заглянул в блокнот и попросил разрешения ознакомиться с содержанием письма, предварительно сказав, что провозить корреспонденцию через границу не разрешается.
Пожав плечами, женщина на русском языке ответила, что о запрете этом она не знала, что письмо безгрешное, и если капитан проявляет любопытство к чужой переписке, то может его прочитать.
— Видите ли, служба обязывает быть любопытным,— ответил Скворцов и принялся читать письмо.
Оно было написано на шести листах в основном по—русски. Однако частенько встречались украинские и польские слова. Быстро пробегая взглядом по строкам, Скворцов думал: почему эта женщина сама выложила на столик письмо? Почему на конверте нет адреса? Почему старушка как—то смутилась, когда таможенники досматривали черный чемодан?
Письмо в первых строках действительно, как заявила пассажирка, было «безгрешным». Речь шла о житье—бытье, рыночных ценах. Писал какой—то мужчина, какой—то женщине, ясно было одно, что они состоят в близких отношениях.
На второй странице сообщалось, что автор письма расстался со своей машиной и просит приобрести ему такую же, только новую. А еще лучше — две. Под буквой «П», стоящей неподалеку от слова «машина», видимо, следовало подразумевать слово «Победа». Паровозы не продаются, а пылесос не называют ни у нас, ни за рубежом машиной. Чуть ниже говорилось, что автор письма «на днях кое—что посылает и еще пришлет...» Ниже этих слов стояла цифра 49. Знаем мы эти «на днях»!
— Кому предназначено письмо? — закончив читать, спросил Скворцов.
— Везу одной женщине. Знакомый просил передать,— с напускным равнодушием ответила женщина.
— Вы едете в Одесскую область, значит, письмо везете туда?
— Нет, меня встретят во Л... Там живет мой отец.
— Через него передадите письмо?
— Нет, нет, что вы! — слишком поспешно возразила женщина.
— Кому же будет передано письмо?
— Не все ли вам равно?.. Я ж сказала: одной женщине.
— Не могли бы вы сообщить ее адрес?
— Я не знаю ее адреса.
— Вот как? А как же вы передадите письмо?
— Я... Она... Она должна меня встретить.
Опытный офицер, стоя в проходе между двумя купе, заметил, как волнение иностранки индуктивно передается старушке в соседнем купе, которой, конечно, был слышен весь этот разговор.
При досмотре чемоданов иностранки таможенники ничего подозрительного не обнаружили. Выходит, что упомянутое в письме подозрительное обещание «кое—что послать» будет выполнено действительно «на днях». Нет, что—то не верится, капитан не мог с этим согласиться. Опыт пограничника подсказывал ему, что тут что—то не так, что за внешней безупречностью таится какая—то очередная уловка. Письмо женщина выложила на стол, в расчете на то, что читать его не будут, раз оно лежит на виду и открыто — это ясно. За строками «безгрешного» письма таится, что—то существенное. Но что?.. Багаж женщины самый безобидный. Даже слишком. Нарочито безупречный, так сказать, «образцово—показательный». А это тоже подозрительно. Но другого багажа у нее нет... Нет, дамочку все же следует тщательнее проверить. А что, если?.. Капитан переглянулся с таможенниками, и они поняли друг друга.
— Придется нам разговор о письме и его адресате продолжить в вокзале.— Возьмите ваши вещи,— сказал таможенник.
— Ну, что ж, пожалуйста. Здесь воля ваша,— с негодованием сказала иностранка.— Только обязательно сделайте так, чтобы я могла уехать с этим же поездом. Я дала телеграмму... меня выйдет встречать отец...
— Постараемся,— ответил капитан, не упуская из виду соседнее купе.
Когда иностранке предложили собираться, старушка еще больше разволновалась, стала нервничать и хозяйка подозрительного письма. Вышли. И в тот момент, когда женщина поравнялась с соседним купе, Скворцов внезапно спросил ее:
— А вы все свои вещи взяли?
Иностранка как—то невольно бросила взгляд на черный чемодан, стоящий в купе, где сидела старушка, и тут же ответила:
— Все!
Но было уже поздно. Ее взгляд на чемодан был замечен. В этом был ее промах.
В таможенный зал пригласили и старушку с тремя чемоданами. Тут она не выдержала и от третьего — черного чемодана, отказалась наотрез: «Это — ее!»... Накрашенной иностранке пришлось признаться, что чемодан ее и передала она его старушке, опасаясь придирок таможенников за большое количество вещей.
И вот несколько чемоданов стоят на столе в таможенном зале. В котором из них будет раскрыта тайна цифры «49»? В каком из них будет обнаружено то, что в письме названо «кое—что»?.. И — будет ли?..
Открыт черный чемодан. Обыкновенный чемодан из прессованного картона, оклеенный снаружи дермантином, а внутри коленкором. Вынуто содержимое. Проверена каждая вещь — ничего запретного, ничего подозрительного.
— Убедились? — возмущенно повысила голос накрашенная женщина.— У вас все так! Только и знаете, что людей оскорблять всякими подозрениями, в каждом человеке преступника видите!
— А вы поспокойнее, гражданка, не в каждом...
Промеряется высота чемодана снаружи, затем внутри. Разница примерно на три сантиметра.
— Двойное дно. Старый фокус. Им даже Кио уже не пользуется,— замечает начальник таможни.— Вспарывайте без сомнения.
Дамочка сразу побледнела.
И вот второе дно открыто. Все присутствующие при этом поражены увиденным зрелищем. Такого давненько не приходилось видеть. На дне чемодана заблестели 49 аккуратно уложенных золотых швейцарских часов и золотых браслетов. По государственным ценам — это составляло кругленькую сумму, побольше самого крупного выигрыша «золотого займа».
Вздрогнула от изумления старушка. Она смотрела то на таможенников, то на пограничников. С жадностью глядя на блестящее золото, рыдала иностранка. По ее полным щекам текли слезы, размывая, видимо, невысокого качества краску. Ей, конечно, горестно. Но, как говорят у нас в народе: «Москва слезам не верит». Уловка не удалась. Не вышло! И не выйдет потому, что у ворот нашего государства стоят зоркие часовые такие, как Николай Скворцов.
...Заканчивался день. Николай Васильевич Скворцов возвращался домой усталый, но очень довольный тем, что потрудился сегодня неплохо.
И.ВЕРГАСОВ
ЖИВИ, СЕВАСТОПОЛЬ!
С тех пор прошло пятнадцать лет. Стерлись из памяти многие имена, перепутались даты. Однако есть события, которые не забываются. Правда, в буднях память о них как бы скрыта завесой повседневных забот, но достаточно одного слова, одной встречи, чтобы все снова стало живым, осязательным, волнующим.
...Однажды ко мне пришла женщина. Она торопливо открыла двери и крепко сжала мою ладонь. — Я — Екатерина Павловна Терлецкая.
— Вы жена Александра Степановича? — спросил я,
— Да. Я читала вашу книгу. Вы пишете и о моем муже.
— Да, да...— И я начал извиняться за то, что так скромно, незначительно показал в книге пограничника лейтенанта Тердецкого, героя—партизана, чей подвиг потряс нас до глубины души. Но тогда ни мне, ни моим товарищам не было известно, при каких обстоятельствах он попал в руки гестапо, как прошли последние часы его жизни. Что он держался мужественно, унес с собой и севастопольскую и партизанскую тайну — это нам было известно.
Екатерина Павловка спросила:
— Вы были на его могиле?
— Нет, не был...
Она задумалась на мгновение, встала и, поборов слезы, глухим голосом сказала:
— Я с сыном каждый год бываю...
Что—то общее было между Терлецким и ею. Может, глаза — внимательные, умные, а может, складка на кончиках губ, которые так же резко очерчивались и у него: было что—то единое, как это бывает иногда между людьми, живущими одним дыханием.
Она стала рассказывать о сыне, о себе, о многом таком, что выпало на ее долю.
Это женщина, верная одной любви. Она посвятила свою молодую жизнь — а ей и сейчас не было сорока лет — сыну, воспитала его, поставила на ноги. Екатерина Павловна ежегодно приезжает в Крым, в село Родниковое, где проводит свой отпуск: там могила ее мужа. Она и ее сын дышат тем воздухом, которым дышал он в свой последний час.
Екатерина Павловна вот уже тринадцатый год по крупицам собирает сведения о партизанской жизни мужа. Она встречалась с людьми, видевшими Терлецкого и в первый день войны и в последний — перед смертью. Она знала то, чего не знал ни я, ни мои товарищи по оружию.
Впервые я увидел Терлецкого за несколько дней до начала войны. Работал я тогда старшим механиком совхоза «Гурзуф» и в преддверии винодельческого сезона мотался из одного конца Крыма в другой: то искал запасные части к прессам, то электромоторы, то еще чего—нибудь.
В знойный июньский полдень я с шофером попал в санаторий «Форос».
Уставшие, разморенные жарой, мы поспешили к спасительному морю. В спешке, не заметив на берегу предупреждающую надпись «Запретная зона», бросились в воду. Сейчас же появились пограничники, приказали выплыть на берег. Мы почему—то заупорствовали. Кончилось тем, что нас вынудили одеться и повели на заставу.
Дежурный приказал стоять на месте, а сам скрылся за дверью. Через минуту вышел лейтенант — высокий, худой, с жестким ртом. Он оглядел нас каждого в отдельности с ног до головы.
— Документы!
Их у нас не было, если не считать за документ шоферскую путевку.
Молчание затянулось.
«Этот нескоро отпустит»,— с раздражением подумал я и решил извиниться.
Он выслушал меня, как показалось, с обидным подозрением. Я стал горячиться.
— Кого вы знаете в совхозе? — спросил он.
Я ответил, что знаю всех, даже тех, кто работает в других совхозах Южного побережья.
Он подумал, повернулся к дежурному и приказал:
— Сержант! Запишите фамилии и адреса этих граждан и отпустите.
Мы шли к своей машине, молчали. Скверно было на душе.
— Одним словом, службист,— сказал шофер. — Попадись такому в руки — труба.
Я промолчал.
Кто бы мог тогда подумать, что наши дороги с этим строгим пограничником сойдутся в совершенно других и неожиданных обстоятельствах.
Фашисты ворвались в Крым. Застонали горы, зашумели леса, от артиллерийских залпов рушились тысячелетние глыбы, лавиной срываясь в море. Над Севастополем на многие месяцы заполыхало небо,
...Холодный ноябрьский день, дождь, хлещет вперемежку со снегом, жидкая грязь на дорогах, глинистые потоки на тропах. Мы бежим, падаем, катимся кубарем, а за нашими спинами рвутся разрывные пули, лают собаки, кричат каратели.
С ходу бултыхаемся в воду, как в пучину. Горная, взбесившаяся от осенних ливней река, подхватывает нас и несет в сжатое скалами ущелье, бьет о берега и на крутом колене швыряет поодиночке в иглистые ловушки для форели.
Гитлеровцы, собаки, автоматные очереди остались на том берегу, а мы по ноздреватому скользкому известняку карабкались на перевал, скрытые от врага темными кронами могучих буков.
К вечеру ударил мороз, обледенела, вздулась одежда. Разожгли костер, обложив его булыжником. Греемся, пьем из одного котелка кипяток с настоем из кизиловых кореньев, делимся впечатлениями. Там, за речкой, на дороге, мы взорвали немецкий танк, пушку, уничтожили офицера и целый орудийный расчет. Они шли на Севастополь. Из железного потока врага мы вырвали клочок и растерзали его.
Ярко горят звезды над угрюмыми горами, отчетливо слышится нарастающий гул с запада, порой стонет вся земля.
— Ничего у них не получится,— говорит Иван Максимович Бортников — пожилой партизанский командир с рыжими усами, подпаленными снизу табаком.
Немецкие дивизии ошалело рвутся к морской крепости. Они идут по шоссейным дорогам, тропам, через перевалы и ущелья, ищут любую лазейку. Вдоль берега горят городки и поселки, над санаториями пляшут огненные языки, от их отсветов пламенеет море.
— Ох, у Байдарских ворот придержать бы их,— вздыхает Бортников.— Там двумя пулеметами можно уложить батальон.
— Это над Форосом, у тоннеля? — спрашиваю я,
— Там.
— Надо поручить Балаклавскому отряду,— уточняет командир.
Я пишу приказ, а через час наши связные идут по снежной пустынной яйле ближе к Севастополю.
Наш замысел опережают другие партизаны, но мы об этом узнаем значительно позже.
Лейтенанта Терлецкого вызвал командир пограничной части. Он стоит перед подполковником Рубцовым с усталыми глазами и вспухшим лицом.
— Где ваша семья, товарищ лейтенант?
— Эвакуировалась.
— Хорошо! — Подполковник кладет на плечи Терлецкого руку.— Отбери двадцать пограничников из своей роты и явись с ними ко мне через десять минут...
Никто не знал, зачем их выстроили так внезапно, но все чувствовали, что дело предстоит серьезное. Подполковник посмотрел каждому в глаза и еще больше посуровел.
— Боевую задачу знать должен каждый,— сказал он.— Через полчаса мы уйдем за Байдары, уйдем все, а вы останетесь и будете держать врага у тоннеля, держать целые сутки. Кому страшно — признавайся, осуждать не буду...— Подполковник вытер глаза платком, ждал. Строй молчал. Тогда он подошел к Терлецкому вплотную, лицом к лицу.
— Ежели что случится, семью будем беречь. Иди, Александр Степанович.
...В тесном ущелье гудят дальние артиллерийские взрывы. На каменном пятачке, нависшем над самой пропастью стоит табачный сарай — толстостенный, из звонкого известняка,
Внутри пусто, под ветерком шуршат сухие листья. Только на чердаке какой—то шум — там притаилось несколько наших бойцов.
Кто—то подходит к сараю, осторожно стучит прикладом в дверь. Стук повторяется все сильнее. Чужой говор, потом тишина. Неожиданная автоматная очередь прошивает дверь и затихает. Узкие пучки света от карманных фонариков обшаривают темные уголочки, переплетаются на потолке.