Курт Брахарц
Страсть Исава
Гастрософский дневник
1
В еде и питье я всегда был настоящим самураем желудочного сладострастия.
Никогда я не предам своего господина, свой аппетит, и пусть кончина от несварения покажется мне легкой как перышко. Каждое мгновение жизни я со стоической усмешкой подвергаю себя сеппуку[2] лишним весом, добавочным холестерином в крови и отравлением ДДТ, которым так щедро сдобрены современные продукты.
Насколько я помню, самый первый проблеск самосознания озарил меня на кухне моей матери. Я помню огромную плиту, ароматы приправ и пряностей, восхитительные запахи уже почти дозревшей, почти готовой пищи – и помню свой безмерный восторг. Никогда потом не вызывал у меня страха и отвращения удивительный мир, открываемый вкусовыми сосочками. Когда б что-либо еще влекло меня с той же силой и страстью, я мог бы уподобиться титанам Возрождения, я мог бы стать Леоном Баттиста Альберти[3] или Джулиано ди Пьеро![4]
Мне – как и прочим оральным утопистам – едва ли удалась попытка попробовать, съесть и переварить весь мир. Тем не менее эта книга главным образом о моем теле, его выделениях и отправлениях. Эта книга – ребенок, родившийся от насилия мистера Уильяма Сьюарда Берроуза[5] над месье Бриа-Савареном.[6]
2
Гастрософия сейчас вступает в стадию нигилизма. Скоро старые кулинарные книги, особенно иллюстрированные, будут запрещены как порнография.
Фрагментарность и кажущаяся бессвязность этого дневника – отражение нашего времени, времени декаданса. Если учесть, как обстоят дела с сытостью в мире и как эти дела обстоят у нас, то гастрософия – явный цинизм.
Когда мой знакомец А. услышал, что я пью чай-тоник с женьшенем, он тут же расшифровал слово «тоник» как «травка от наивности и кретинизма». Увы, он был полностью прав – женьшеня сейчас в мире продается намного больше, чем выращивается.
Я кушал раков: я разламывал, раскрывал панцири их шеек и извлекал оттуда глянцевито-белые, гладкие, восхитительные завитки плоти – рачьи кишки.
Обеды в «Валлийском погребке» в Линдау: еще раз напоминаю себе, насколько тяжело оценить совершенство кухни. Выносить суждение нужно, попробовав не менее трех-четырех новых для заведения блюд.
Сегодня обнаружил у Эрнста Юнгера[7] подтверждение своей недавней догадки. Юнгер пишет: «На борту корабля я снова убедился в справедливости своего наблюдения – изучение пухлого меню, предлагаемого три раза в день, скоро превращается в унылую, тягостную повинность. Самые изысканные блюда скоро становятся почти неотличимыми на вкус. Так можно погрузиться в совершенное желудочное уныние и от всей души захотеть обыкновенной чечевичной похлебки». В «Записках о семидесятых», в главе, посвященной Анголе, Юнгер впадает в свой обычный раж и доходит до разврата: «Как хотелось бы, чтобы во всякое место, где царит голод, можно было доставлять в изобилии пищу по какому-нибудь радио!» Мне кажется, лучше было поместить радио прямо в желудок – вот была бы оргия, если бы мы выучились питаться словами!
Далее из Юнгера, из той же самой книги: «Прогуливаясь по таким садам, понимаешь, как все-таки тяжело описывать вкус и запах приправ. Наши описательные возможности поразительно скудны по сравнению с полнотой наших ощущений. Мы определяем вкусы по их же носителям – соль у нас соленая, у перца перечный вкус и так далее. Потому в книгах то и дело можно найти выражения вроде „своеобразного ароматного привкуса“». Отчасти это объясняется нынешней ущербностью, притупленностью наших ощущений и неспособностью дать им имена (у древних китайцев для оттенков вкуса было множество имен, которыми сейчас никто никогда не пользуется, – должно быть, потому, что сейчас никто не способен эти оттенки различать), отчасти тем, что если уложить юнгеровское рассуждение в одну фразу, то звучит оно так: все имеет свой несравненный вкус. Доставшийся нам от предков-зверей механизм распознавания запахов и вкусов лишен способности поэтических сравнений и метафоричности, он работает просто и прямо: все имеет собственный вкус и запах, прочее – захламление бумаги и речи. Метафоры здесь избыточны и излишни. Моя первая устрица вкусом напоминала болотную воду, но неужели это что-то кому-то может сказать? Устрицы вкусом совсем не похожи на то, что язык находит между половых губ (хотя некоторые феминистки и утверждают обратное), а разные половые губы имеют разный вкус. Рыба, грибы и нагретый металл могут одарить нас при случае столь же справедливыми и меткими сравнениями.
Тут я поддержал свое вдохновение бутылочкой белого вина.
Далее Юнгер указывает, что чувство опьянения порождают зелья только растительного происхождения. Это я уже знал от Палинура.[8] Нужно только попробовать буфотенин,[9] чтобы ощутить разницу. Галлюцинации от буфотенина почти сплошь акустические. А растения обделены слухом.
Внутрителесная междоусобица, или взаиморевность органов: как только я начал эту книгу, где главный протагонист – мой рот, так сразу заявил о себе мой зад. Недавно, едва я открыл «С сигарой в зубах» Жана Жене,[10] вокруг моего ануса вспыхнула адская боль – должно быть, лопнула геморроидальная шишка. Боюсь, придется переходить на пищу, в которой больше клетчатки, – а то, чтобы снова не пострадать от чего-нибудь подобного, придется всю оставшуюся жизнь стоять на голове либо ходить на четвереньках.
– Я хочу стать аскетом.
– И потому упиваешься шампанским и объедаешься икрой?
– Да. Я иду по пути пресыщения.
Еды много не бывает – дерьма всегда больше, говаривал маркиз де Сад.
Юный шизофреник, евнуховидный австрияк с крохотными глазками за толстыми линзами очков, мечется по миру. Общение для него сугубо материально: общаться – значит давать и брать. В моменты одержимости он жаждет пищи, а в ресторане впадает в депрессию, жрет как свинья, разбрасывает, все валится у него изо рта. В гостях у друга набрасывается на колбасу, пожирает четверть фунта масла, съедает банку мармелада, выхлебывает банку томатов – и все потому, что в доме нет ни крошки хлеба. Потом бедный юноша горько жалуется на то, как ему плохо.
Две сестры, уже за пятьдесят, в межвоенное время прочно усвоившие, что доедать нужно все и дочиста. Они священнодействуют, истово веря в пользу нагромождения на тарелки гор пищи. Съедено должно быть все. Огромные – "в сотню кило каждая, страдающие расстройствами пищеварения: у одной больная печень, у другой поджелудочная железа, с горошинами пота на полиловевших лбах, они сидят за столом и, покряхтывая, механически жуют, стараясь поглотить всю наваленную пищу. Они съедают все до последней крошки, а особенно им не везет, когда в холодильнике есть еще всяческий хлам, который обязательно нужно доесть, потому что ни дня больше он не вылежит. И раз семьсот в год, во время каждого обеда и ужина, обе тяжко охают, стонут и жалуются на то, что в очередной раз переели.
В Женеве теперь могут клонировать мышей. Любопытно, способна ли святая вода Ганга, прекращающая кармический круговорот, прервать и предсказанный Кондратьевым[11] непрерывный технокруговорот возрождения нашей нынешней жизни?
Если б я смог отлистнуть календарь лет на пятнадцать назад, я, оставив все наиважнейшие дела, непременно занялся бы написанием флагеллантского романа, действие которого происходило бы на кухне средневекового замка (куда, как не в феодальные времена, помещать старую добрую порнографию?). Протагонистами стали бы светловолосый, тощенький поваренок и ядреная, смуглая кухарка, которые никак не могут угодить повару. Нигде нет такого количества поводов для порки, как на кухне: там столько всяких мелочей, из-за которых можно считать кушанье испорченным. И вот среди дрожащих, аппетитных пудингов, томящегося жаркого, кипящих соусов, ароматных пирожков, благоухающих, свежих паштетов, хрустящих поджаристых котлет – какой же здесь простор для разгула порнографического флагеллантства! Разумеется, кого-нибудь обязательно должны съесть. Пусть, например, это будет шеф-повар. В финале, потерявшая всякое терпение, всякий раз жестоко наказываемая, разъярившаяся, с пылающим после очередной порки задом, девица в конце концов вонзает вилку в жареные ягодицы своего отошедшего в мир иной мучителя. Более изящна развязка в гауфовском «Карлике Носе»: там герои, которого постоянно, вместе с прочими мелкими тварями, у всех на виду жестоко порют, наконец постигает искусство изготовления сложнейших блюд. О, как бы я желал себе такой жизни!
Прочитал юнгеровские «Излучения».[12] Такой радикальный мыслитель, как он, не должен был пройти мимо антропофагии – и я не был разочарован. 2 ноября 1944 года он пишет: «В сущности, всякая рациональная экономика в не меньшей степени, чем всякое последовательное расовое учение, не должна чуждаться антропофагии». (Впрочем, согласно этологии, как указывает Лоренц,[13] человек не убивает ничего из того, что не мог бы съесть, – вот она, новая сторона профессии палача.) Кстати, я нашел массу, не меньше десятка, красочных сцен каннибализма в «Излучениях», что недвусмысленно указывает на интерес к предмету. Например, в записи от 7 февраля 1945 года Юнгер с нежностью, с обилием живописных подробностей описывает, как ему пришлось отдать лемура живодеру, хотя с гораздо большим удовольствием он разделал бы зверька сам. Голод и похоть – основополагающие механизмы нашего бытия. С потребностью размножаться мы как-то изо дня в день справляемся, и воздержание для нас не смертельно, а если б мы еще могли избавиться и от потребности в пище, избавиться от потребности заталкивать в себя мертвечину и самим не превратиться при этом в труп – мы бы стали почти ангелами. Но, вообще говоря, немыслимо представить себе, чем бы мы занимались, если бы не было нужды ни в поисках пищи, ни в поисках партнера для совокупления.
Вчера обедал в «Валлийском погребке». Были устрицы и жаркое из дичи. О, какие там были великолепнейшие перепела! Я вернулся домой со страстным желанием самому охотиться на трепещущую, нежную дичь, самому поймать, вонзить зубы, умертвить. Все эти благоглупости, в которые призывают верить – якобы поедание пищи успокаивает и умиротворяет, – явно не для меня.
Вчера ужинал «Икорным кротом» (восхитительное создание – тело из черной икры, глаза и лапки – из лососины) и бутылкой «Моэ-Шандон». Поводом было мое утреннее возвращение из Израиля.
Все мои книги, описывающие запреты и предписания к изготовлению и употреблению пищи, полностью опровергают расхожее мнение, что в основе этих предписаний и законов лежит гигиена. Так, Якоб Сотендорп[14] пишет: «Запреты устанавливаются совсем не из-за требований гигиены и соблюдения диет (даже такой выдающийся врач, как Маймонид,[15] не уделяет им никакого внимания), а из-за стремления сделать жизнь, телесное здоровье – священными». Сотендорп полагает, что, варя козленка в молоке его матери, человек губит жизнь тем, что должно питать и давать жизнь, и такая перверсия дарованного свыше жизненного порядка богопротивна и богохульна. Подобное объяснение во всяком случае поэтично.
«Не должно тебе говорить: „Не ем я свинины, ибо нахожу ее отвратительной", а должно говорить: „Мне нравится свиная плоть, и я охотно вкушал бы ее, но Небесный Отец наш воспрещает нам вкушать ее"» (Сифра Лев. 20, 26).[16] Интересно, откуда благочестивому еврею узнать, насколько охотно он вкушал бы свиную плоть? По запаху?
Про поездку в Израиль рассказывать почти нечего – разве что фрукты там на вкус приятнее и всё гораздо дороже. Кроме фаршированной рыбы, чудесной рыбы святого Петра из Генисаретского озера, в земном обличье представшей поразительно мерзким на вкус карпом, я никаких особенностей национальной еврейской кухни не заметил. В окрестностях крошечной деревеньки Масада (не путать со знаменитой горной крепостью) есть прелестный арабский ресторанчик с видом на озеро в кратере вулкана, а с другой стороны виден снежноглавый Хермон. Там мы ели хуммус[17] с шашлыком из баранины, прослоенной кусочками козьего сыра. Вина были от вполне приемлемых («Афцат») до откровенно отвратительных (розовое «Грено») и стоили дорого.
Пища наша всегда была кошерной, а шведские столы на завтрак – обильными и вкусными.
Замечу, что ликер «Сабра» делают здесь вовсе не из плодов кактуса, а из смешанного с апельсиновой мякотью шоколада, но на вкус все равно очень хорошо.
Поскольку мне пришлось в прошлом году провести в поездах немного больше времени, чем хотелось, я подумал, что обязательно следует чем-нибудь заниматься в пути, предпринять какое-нибудь исследование, что-нибудь искать – в общем, заняться делом необременительным и приятным, приносящим явные и прямые результаты, например наблюдать чудеса ландшафта, ловить всякую мелкую тварь (в Вади-Кельт, перевернув камень, я обнаружил большую желтую не то саранчу, не то кузнечика – из тех, которые служили пищей отшельникам) или изучать местную кухню. Несмотря на это, в каждой поездке все равно рано или поздно наступает момент, когда всем своим нутром чувствуешь, почему конфуцианцы основой всякого счастья считали отсутствие необходимости путешествовать.
Какими ленивцами мы стали бы, если б могли есть камни!
О желудочном сладострастии лучше всего расспросить Роберта де Ниро:[18] входя в форму для съемок в «Бешеном быке», он за четыре месяца обжорства во французских ресторанах наел себе в общей сложности 55 фунтов.
Этот дневник желудочных удовольствий – дно моей жизни и писательской карьеры. Ничего мне больше не остается, как потворствовать своему желудку (мир, мозг и пенис я уже давным-давно описал и исчерпал). Потому-то я и взялся за эту тему.
Человеческое тело состоит исключительно из превратившихся в него продуктов питания. Забавно представить неожиданное обратное превращение: большинство людей распались бы на пару корзин картошки, стадо визжащих свиней, несколько ящиков пива, пару сотен буханок хлеба и немножко прочего хлама. Собой я бы наполнил прелестный прудик с рыбами, крабами и моллюсками. А вот того, во что превратилась бы моя тетя, хватило б на две сотни Махатм Ганди, а оставшимся после процедуры превращения продуктам всех этих Ганди можно было бы и еще накормить до отвала.
Обед в отеле «Реал», Вадуц. Ресторан, посетители и цены мне не понравились, но еда была великолепной. Я взял утиную печенку с соусом киви и раковины «сен-жак» – и то и другое на языке было легким как вздох, а не как земная пища. А вот при виде публики мне на ум пришло анархистское изречение: «Целься в любого бюргера, не промахнешься, у всех рыльце в пушку!» Тут была деловая мадам с седалищем того фасона, подробное описание которого любезно оставил нам Д. Г. Лоуренс.[19] Тут были пожилые швейцарцы, которые, судя по виду, только что вышли из коровника, – разумеется, в лучших выходных костюмах. С ними были аппетитные дочки, чьи нижепоясные части лет через десять-пятнадцать явно приобретут такие же, как у деловой мадам, очертания. Был там и старый кретин, воплощение напыщенного и высокомерного деревенского барства. С чего-то вдруг он пожелал сделать заказ письменно, лично самому шеф-повару, изображая нервозность, барабанил по столу наманикюренными ногтями, а когда официантка приняла у него записку с заказом, он заметил, что она, наверное, и не представляет, как выглядит паэлья. А после скаламбурил: паэлья с похмелья. Произведя краткий диалог с деловой мадам (сидевшей за соседним столиком) касательно проблемы открытости после сегодняшнего полудня его банка (его банка в Цюрихе, разумеется), он выудил из кармана чудовищных размеров скомканный носовой платок и основательно высморкался. После чего некоторое время прощупывал свой нос пальцами, проверяя, не осталось ли внутри слизи. О времена, о нравы! Интересно, признак ли это снобизма – желать себе уюта, интимности и отсутствия омерзительных зрелищ хотя бы в то время, когда ешь?
3. Млекомашина
Постигнуть устройство большой млекомашины (исполинской автодоилки) или хотя бы проникнуть в устройство малейшего, единственного ее соска, требует колоссальной усидчивости и огромных умственных усилий. Непосвященный, пытающийся понять хоть что-то в ее устройстве, – как безграмотный старатель, слепо тычущийся в поисках золотой жилы. Только бессмысленное, иррациональное везение может подарить ему хоть крупицу золота.
В это молчаливо и свято верят по сей день в Тетерове, Польквице и Шоппенштедте, что в Черногорье, близ Комковице. Потеряйникс Черногорский, в свое время изъездивший тамошние забытые богом края и видевший в действии чудовищное устройство, о котором идет речь, писал: «…самые наши причудливые фантазии превосходит тот удивительный факт, что машиной этой можно доить саму Вселенную!»
Прежде всего представим себе покоящуюся, бездействующую и потому наиболее доступную для визуального изучения млекомашину. Подвижные ее части, застыв, сияют. Трубы и отверстия, обреченные на полное бездействие, стали воплощением сосательности, жадной, ищущей, лишенной вожделенного и искомого глотки. Однако неподвижность эта, как показывает опыт, обманчива: полностью автоматическая, утонченная Ка-ша, представляющая собой благопристойную, уважающую себя машину, построенную по древнему, освященному традицией образцу, распрыскивает свое молоко посредством опасного внутреннего паразита, Варцаба Аахца, чьей матерью она могла бы быть. А его суровый трансформатор, де Хрумп, воспрещает всякий контакт с Варцабом, что нетрудно понять, принимая во внимание его эгоистичную климактеричность. Доить Вселенную с де Хрумпом – дело почти безнадежное. Разумеется, переносит он свою долю не безропотно: «О умственный провал! О оскорбление мозгу! Я плюю на тебя! Я любим силой дождя, когда Варцаб уже сгнил! Мерзкий умоянец! Провижу я: сгорят сопротивления, отключится ток, падут обломками оправы и консоли. Ликует паразит, смазав мне фаллос сывороткой, иссекши мне крайнюю плоть, истощивший мою нежную, юную мошонку! Но не испражнюсь я в бессилии!»
Умолк трансформатор, лишь в катушках его зиждется слабый звук, но разве катушки способны говорить?
Однако, парадоксальным образом, они говорят: «Солнце стоит позади нас, и потому наши тени предшествуют нам. Мы – великое событие этого мира». Так в своих завлекательных рассказах непреклонные катушки с мягкими проводами и комическими изречениями заботятся о наполненном и веселом досуге (до шестнадцати лет – воспрещается).
Разумеется, они не знают о слабости Варцаба Аахца. Он предрасположен к мальгри, сложному психомоторному расстройству (а точнее, помутнению сознания, связанного с верой в то, что море и земля – извечные враги), постигающему его всякий раз, когда он покидает свою территорию (в страсти своей к Ка-ше), в особенности когда попадает в воду.
Само собою, Ка-ша восстает на Варцаба Аахца и стремится заключить его внутри своей матрицы, с тем чтобы скрыть от внешнего мира. Она обнимает его с такой любовью, что едва ли не растворяет в своей природе. Ведь Ка-ша – сестра Варцаба, и исчезновение его в утробе Ка-ши есть символическое обозначение «философского инцеста». О Варцабе Аахце почитатели Потеряйникса Черногорского говорят, что он относится к микоралам и цигомицетам (не образующим плодовых тел плесневым грибам) и представляет опасность для своей сестры. Эти убийцы прорастают сквозь безупречно и основательно запрограммированные машины до смежной области искусственных,
Невежда, пытающийся понять все сказанное, не зная Пнакотического манускрипта,[20] подобен тем, кто хочет найти у масонов практическое руководство по строительству семейной усадьбы. (Все это так, между прочим.)
«Хотя эротика, как и гастрософия, основана на взаимосвязях и сочетаниях, наше тело, в отличие от иных субстанций, дает возможность лишь для ограниченного количества чувственных комбинаций. Желание нацелено на то, чтобы сконцентрироваться в одной точке, в мгновении наивысшего наслаждения (оргазме), в то время как число комбинаций в гастрософии бесконечно и желание, вместо того чтобы концентрироваться, распространяется и расширяется, вбирая в себя все новое и новое», – писал Октавио Пас[21] в «Эротике и гастрософии». Чтение этого текста навело на мысль, что именно так можно описать суть обычной моей техники гастрономического комбинирования. Я люблю готовить, создавать новые кушанья, сочетая очень большое, но все же конечное множество компонентов, – и потому придерживаюсь той точки зрения, что полное познание всех комбинаций эквивалентно полному исчезновению удовольствия. Впрочем, что касается желания, тут Пас строит образ гастрософического желания по модели желания генитального, в то время как гастрософию следует считать скорее разновидностью полиморфно-первертивной сексуализации всего тела.
«Желание как в гастрософии, так и в эротике приводит в движение субстанции, тела и чувственность; искусство состоит в том, чтобы" управлять связью, перемешиванием, взаимопревращением. Рациональная кухня, в основе которой лежит, по существу, ограничение возможных контрастов и вариаций, – это кухня, из которой исчезла чувственность». Однако пуританство можно сменять изысканностью, и наоборот, к вящей пользе и того и другого, – и в этом будет истинное желудочное сладострастие, настоящая страсть Исава. Простое сочетание хлеба, вина и сыра или, к примеру, некоторых свежих фруктов – необходимый антипод роскошных и изысканных излишеств.
Возможно, стоит согласиться с Пасом в его суждении о североамериканской кухне как о той, где место здорового желудочного желания заняло желание поесть подешевле, а место сочетания вкусов, собственно и создающего кухню, занял механический набор удовлетворяющих питательные потребности ингредиентов. Пас также связывает подобную кухню с отношением к маргинальной сексуальности: «Несмотря на маску гигиеничности и научности, в области эротики совершенно так же, как и в гастрономии, „здоровая" кухня предполагает искоренение и вытеснение инородного, сомнительного, двусмысленного, нечистого. Безоговорочное осуждение негров, чиканос, содомитов и пряностей».
Об уикенде в Вене. Был в «Ландтманне»[22] (симпатичное кафе), «Захере» (абсурдные цены, умеренное качество, вышколенные лакеи) и «Демеле» (безвкусная витрина, «Битлз» из сахара в натуральную величину, свежезастреленный Леннон – с ангельскими крылышками). Да и в других заведениях было не лучше, так что пришлось съесть колбасок в киоске «быстро-пита». Тошнило.
Юнгер, «Дух приключений», том 1-й. Цитата: «Впрочем, жаль, что так и не было создано научного обоснования гастрософии. Сделанное Верстом[23] и Бриа-Савареном, а именно перечисление огромного количества видов съестного, украшенное остроумными рассуждениями, – в сущности, ненамного отличается от обычного сборника кулинарных рецептов. Их можно сравнить с физиками, которые, решив написать трактат по оптике, заполнили бы его перечислением всего, что только можно увидеть. Наслаждение кроется отнюдь не в самих продуктах, они лишь средство, начало ведущего к наслаждению пути, – а начать стоило бы с самого наслаждения. Задача пишущего – показать, как разнообразие кухонь и отдельных блюд отражает разнообразие народов и людей и какие особенности здесь проявляются».
Китайская поговорка «Я ем все двуногое, кроме своих родственников, и все четвероногое, кроме обеденного стола» чаще всего цитируется совсем не в первоначальном ее смысле, имея в виду склонность к употреблению экзотических деликатесов, большинство которых, кстати говоря, либо вовсе не имеет ног, либо имеет больше четырех. Она просто подчеркивает китайскую гастрономическую экономность и практичность. Первый человек, попробовавший устрицу, был не храбрым, а голодным.
Писать эту книгу само по себе не слишком приятное занятие: основа возникла, когда из рожденных в результате «мозгового штурма» трехсот или четырехсот страниц вычеркнулось сто пятьдесят или двести, и в остаток пришлось уместить все, что должно быть в тексте такой длины: мясо и кости, соединительные ткани, хрящи и внутренности и – что должно присутствовать буквально во всем – страсть и живость, и это еще не считая самого тяжелого в писательском искусстве, композиции, которой очень часто писатели владеют так слабо, что иные глупцы уже выставляют эту импотентность критерием современности написанного.
«Теоморфологический Ветхий Завет сира де Гедона» Мартина Ноймана – типичное австрийское псевдобарокко, хотя и неплохо написанное. Оно показалось мне слегка настоянным на Дали.
В иудейской мифологии я нашел описание человекоподобного зверя, который даже способен разговаривать, хотя и нечленораздельно. Этот зверь привязан к земле веревкой, исходящей из пупа, и питается травой, растущей в пределах досягаемости, а если «кто подойдет туда, куда позволяет дотянуться веревка, тех зверь терзает». Охотятся на этого зверя, стрелой перебивая веревку, и тогда «зверь испускает пронзительный крик и падает наземь». Описание мне понравилось, но кое-что в мифе осталось неясным: чем этот человекоподобный вегетарианец растерзывает свои жертвы и, что более существенно, зачем же ему питаться травой, если он за пуп привязан к матери-земле?
Из всех поглощаемых нами лакомств лишь табачный дым не тяжелит желудка.
Весна в этом году выдалась ранняя. Мы взяли велосипеды и отправились на первый в году пикник – из хлеба, вина, козьего сыра, колбасы, помидоров и – наша единственная экстравагантность – «Тысячелетних яиц» Дали.[24] Результатом были, как всегда, легкая боль в животе и изрядная усталость.
Упадок социальной значимости дворянства весьма однозначно соответствует совершенствованию свинской породы. Благодаря усилиям баварского эксперта по животноводству Вольфа, барона фон Тухера, помимо прежних пород «породистой немецкой ландсвиньи» и «благородной немецкой свиньи», уже несколько лет существуют «высокородные свиньи», голубокровные настолько, что порода их удостоена латинского названия. «Сус агнатум»[25] зовется бестия, которая отличается от нашей обычной свиньи, как бульдог-призер от дворовой шавки. Такого титулования какой-нибудь захолустный помещик и во сне не видел.
Один немецкий врач утверждает, что в свинине, поступающей сейчас в продажу, встречаются гомо-токсины, то бишь вещества, воспринимаемые нашими телами как яд.