Прелестный остров! с лучшим из цветков ты разделяешь нежное названье. О, сколько светлых, солнечных часов ты пробудил в моем воспоминаньи! Какого счастья дивного расцвет! Как много грез, навеки погребенных! И образ той, которой больше нет, нет больше на брегах твоих зеленых! Нет больше, и, увы! конец всему с магически печальными словами! Конец очарованью твоему! Проклятье над цветущими лугами! О, перл земли, край гиацинтов, Занте! «Isola d'oro! Fior di Levante!»[49] СОНЕТ К ОСТРОВУ ЗАНТЕ[50]
Нежнейшее из наименований Взял у цветка ты, полного красы! О, сколько ты родишь воспоминаний Про дивно лучезарные часы! О, встречи, полные блаженства, где вы, Где погребенных упований рой? Вовек не встретить мне усопшей девы, Вовек, — всходя на склон зеленый твой! Вовек! волшебный звук, звеня тоскою, Меняет все! Твоя краса вовек Не очарует! Проклятой землею Отныне числю твой цветущий брег, О, гиацинтов край! Пурпурный Занте! «Isola d'oro! Fior di Levante!» СОНЕТ К ЗАНТЕ[51]
Прекрасный остров с именем прекрасным Цветка, что всех дороже и милей. Как много зорь на этом небе ясном Ты зажигаешь в памяти моей! Как много светлых встреч — уж больше нет их! Как много помыслов, разбитых в прах! Как много ликов той, кому на этих Не быть, не быть зеленых берегах! Не быть! Увы, магическое слово Меняет все. Ушедшему не быть. Не быть! Но если не вернуть былого, То проклят будь и дай тебя забыть, Пурпурный остров гиацинтов, Занте! «Isola d'oro! Fior di Levante!» ПРИЗРАЧНЫЙ ЗАМОК[52]
Божьих ангелов обитель, Цвел в горах зеленый дол, Где Разум, края повелитель, Сияющий дворец возвел. И ничего прекрасней в мире Крылом своим Не осенял, плывя в эфире Над землею, серафим. Гордо реяло над башней Желтых флагов полотно (Было то не в день вчерашний, А давным-давно). Если ветер, гость крылатый, Пролетал над валом вдруг, Сладостные ароматы Он струил вокруг. Вечерами видел путник, Направляя к окнам взоры, Как под мерный рокот лютни Мерно кружатся танцоры, Мимо трона проносясь; Государь порфирородный, На танец смотрит с трона князь С улыбкой властной и холодной. А дверь!.. Рубины, аметисты По золоту сплели узор — И той же россыпью искристой Хвалебный разливался хор; И пробегали отголоски Во все концы долины, В немолчном славя переплеске И ум, и гений властелина. Но духи зла, черны как ворон, Вошли в чертог — И свержен князь (с тех пор он Встречать зарю не мог). А прежнее великолепье Осталось для страны Преданием почившей в склепе Неповторимой старины. Бывает, странник зрит воочью, Как зажигается багрянец В окне — и кто-то пляшет ночью Чуждый музыке дикий танец. И рой теней, глумливый рой, Из тусклой двери рвется — зыбкой, Призрачной рекой… И слышен смех — смех без улыбки. МОЛЧАНИЕ
(Сонет)[53]
Есть много близких меж собой явлений, Двуликих свойств (о, где их только нет!). Жизнь — двойственность таких соединений, Как вещь и тень, материя и свет. Есть двойственное, цельное молчанье Души и тела, суши и воды. В местах, где проросли травой следы, Оно гнездится, но воспоминанья И опыт говорят: не жди беды — Оно — молчанье жизни, нет в нем зла, Невозвратимым мысль его назвала. Но если тень молчанья вдруг предстала И душу в те пределы увела, Куда нога людская не ступала, — Доверься Господу! Пора пришла. ЧЕРВЬ-ПОБЕДИТЕЛЬ[54]
Смотри: спектакль богат Порой унылых поздних лет! Сонм небожителей крылат, В покровы тьмы одет, Повергнут в слезы и скорбит Над пьесой грез и бед, А музыка сфер надрывно звучит — В оркестре лада нет. На Бога мим любой похож; Они проходят без следа, Бормочут, впадают в дрожь — Марионеток череда, Покорна Неким, чей синклит Декорации движет туда-сюда, А с их кондоровых крыл летит Незримо Беда! О, балаганной драмы вздор Забыт не будет, нет! Вотще стремится пестрый хор За Призраком вослед, — И каждый по кругу бежать готов, Продолжая бред; В пьесе много Безумья, больше Грехов, И Страх направляет сюжет! Но вот комедиантов сброд Замолк, оцепенев: То тварь багровая ползет, Вмиг оборвав напев! Ползет! Ползет! Последний мим Попал в разверстый зев, И плачет каждый серафим, Клыки в крови узрев. Свет гаснет — гаснет — погас! И все покрывается тьмой, И с громом завеса тотчас Опустилась — покров гробовой… И, вставая, смятенно изрек Бледнеющих ангелов рой, Что трагедия шла — «Человек», В ней же Червь-победитель — герой. ЛИНОР[55]
Разбит, разбит золотой сосуд! Плыви, похоронный звон! Угаснет день, и милая тень уйдет за Ахерон. Плачь, Гай де Вир, иль, горд и сир, ты сладость слез отверг? Линор в гробу, и божий мир для наших глаз померк. Так пусть творят святой обряд, панихиду поют для той, Для царственной, что умерла такою молодой. Что в гроб легла вдвойне мертва, когда умерла молодой! «Не гордость — золото ее вы чтили благоговейно, Больную вы ее на смерть благословили елейно! Кто будет реквием читать, творить обряд святой — Не вы ль? не ваш ли глаз дурной, язык фальшивый, злой, Безвинную и юную казнивший клеветой?» Peccavimus; но ты смирись, невесту отпеть позволь, Дай вознестись молитвам ввысь, ее утоляя боль. Она преставилась, тиха, исполненная мира, Оставив в скорби жениха, оставив Гай де Вира Безвременно погибшую оплакивать Линор, Глядеть в огонь этих желтых кос и в этот мертвый взор — В живой костер косы Линор, в угасший, мертвый взор. «Довольно! В сердце скорби нет! Панихиду служить не стану — Новому ангелу вослед я вознесу осанну. Молчи же, колокол, не мрачи простой души веселье В ее полете в земной ночи на светлое новоселье: Из вражьего стана гневный дух восхищен и взят сегодня Ввысь, под охрану святых подруг, — из мрака преисподней В райские рощи, в ангельский круг у самого трона Господня» ЛИНОР[56]
Расколот кубок золотой, — рыдать колоколам! Летит с тоской душа святой к стигийским берегам. Тоскуй, сэр Гай, рыдай, рыдай! Что ж сух твой светлый взор? Так холодна в гробу она, твоя любовь — Линор! Пой с нами, пой за упокой над мертвой красотой Хорал, над той, что умерла такою молодой, Над той, что умерла вдвойне, скончавшись молодой. «Не гордость вы ценили в ней, а деньги предпочли, С больной, вы стали с ней нежней — и этим в гроб свели. Как с ваших лживых языков слетает гимн святой? Как злобный хор клеветников поет за упокой, Когда ее убили вы, убили молодой?» «Peccavimus! [57] Из гневных уст летят твои слова, Но не мешай нам петь псалом, молчи — она мертва! Хоть ради той души святой, что вознеслась, ушла, Хоть ради той, что стать женой, твоей женой могла! О, как мила она была! Она еще не прах — Чиста улыбка и светла, нет смерти на устах, И жизнь в волнистых волосах — но стынет смерть в глазах!» «Да, слез мне нет, но горный свет горит в душе моей, Пусть ангелу звучит вослед пеан минувших дней, Пусть в мире зла колокола песнь оборвут свою, Пускай Линор ваш злобный хор не слышит там в раю! Да, здесь — враги, а там — друзья, паришь в полете ты, Из ада — прямо в небеса, о них твои мечты. Здесь — боль и стон, там — божий трон, сбываются мечты!» СТРАНА СНОВ[58]
По тропинке одинокой Я вернулся из страны, Где царит во тьме глубокой Призрак Ночи-сатаны, На окраине далекой, Средь отверженных дубов — Вне пространства и веков. Там деревья-великаны, Облеченные в туманы, Невидимками стоят; Скалы темные глядят С неба красного — в озера, Беспредельные для взора… Льют безмолвные ручьи Воды мертвые свои, Воды, сонные, немые, В реки темно-голубые. Там, белея в тьме ночной, Над холодною водой, Точно спутанные змеи, Вьются нежные лилеи. И во всяком уголке, — И вблизи, и вдалеке, — Где виднеются озера, Беспредельные для взора, — Где, белея в тьме ночной, Над холодною водой, Точно спутанные змеи, Вьются нежные лилеи, — Возле дремлющих лесов, — Близ плеснеющих прудов, Полных гадов и драконов, — Вдоль вершин и горных склонов, — С каждым шагом на пути Странник может там найти В дымке белых одеяний Тени всех Воспоминаний… Чуть заметная на взгляд, Дрожь колеблет их наряд! Кто пройдет близ тени дивной, — Слышит вздох ее призывный. То — давнишние друзья, Лица некогда живые, — Те, что Небо и Земля Взяли в пытках агонии. Кто, судьбой не пощажен, Вынес бедствий легион, Тот найдет покой желанный В той стране обетованной. Этот дальний, темный край Всем печальным — чистый рай! Но волшебную обитель Заслонил ее Властитель Непроглядной пеленой; Если ж он душе больной Разрешит в нее пробраться, — Ей придется любоваться Всем, что некогда цвело — В закопченное стекло. По тропинке одинокой Я вернулся из страны, Где царит во тьме глубокой Призрак Ночи-сатаны, На окраине далекой, Средь отверженных духов, — Вне пространства и веков. СТРАНА СНОВИДЕНИЙ[59]
Вот за демонами следом, Тем путем, что им лишь ведом, Где, воссев на черный трон, Идол Ночь вершит закон, — Я прибрел сюда бесцельно С некой Фулы запредельной, — За кругом земель, за хором планет, Где ни мрак, ни свет и где времени нет. Пещеры. Бездна. Океаны Без берегов. Леса-титаны, Где кто-то, росной мглой укрыт, Сам незрим, на вас глядит. Горы рушатся, безгласны, В глубину морей всечасно. К небу взносятся моря, В его огне огнем горя. Даль озер легла, простерта В бесконечность гладью мертвой, Над которою застыли Снежным платом сонмы лилий. По озерам, что простерты В бесконечность гладью мертвой, Где поникшие застыли В сонном хладе сонмы лилий… По реке, струящей вдаль Свой вечный ропот и печаль… По расселинам и в чащах… В дебрях, змеями кишащих… На трясине, где Вампир Правит пир, — По недобрым тем местам, Неприютным, всюду там Встретит путник оробелый Тень былого в ризе белой. В саванах проходят мимо Призрак друга, тень любимой — Вздрогнут и проходят мимо — Все, кого, скорбя во мгле, Он отдал небу и земле. Для сердец, чья боль безмерна, Этот край — целитель верный, Здесь, в пустыне тьмы и хлада, Здесь, о, здесь их Эльдорадо! Но светлой тайны до сих пор Еще ничей не видел взор. Совершая путь тяжелый, Странник держит очи долу — Есть повеленье: человек Идет, не поднимая век. И только в дымчатые стекла Увидеть можно отсвет блеклый. Я за демонами следом, Тем путем, что им лишь ведом, Где, воссев на черный трон, Идол Ночь вершит закон, В край родной прибрел бесцельно С этой Фулы запредельной. НЕЛЛИ[60]
Я жил одиноко в печали глубокой с душой океана мрачней, пока не назвал я красавицу Нелли стыдливой невестой своей, пока не назвал златокудрую Нелли я радостью жизни моей. Ах! звезды полночи не ярче, чем очи прелестной малютки моей, и блеск перламутра румяного утра, и золото первых лучей — ничто не сравнится с окутавшей Нелли волной золотистых кудрей, с волной небрежно откинутых Нелли на детские плечи кудрей. Теперь ни волненья, ни муки сомненья не смеют мрачить моих дней. Весь день надо много сияет звездою богиня блаженства, — и к ней весь день устремляет красавица Нелли фиалки лазурных очей; все время не сводит с нее моя Нелли сияющих счастьем очей. ЕВЛАЛИЯ
(Песня)[61]
Дарил мне свет Немало бед. И чахла душа в тишине, Но Евлалия, нежная, юная, стала супругою мне — Но Евлалия светлокудрая стала супругою мне. О, блеск светил Тусклее был, Чем свет ее очей! Никакой дымок Так завиться б не мог В переливах лунных лучей, Чтоб сравниться с ничтожнейшим локоном Евлалии скромной моей — С самым малым, развившимся локоном ясноокой супруги моей. Сомненье, Беда Ушли навсегда: Милой дух — мне опора опор! Весь день напролет Астарта льет Лучи сквозь небесный простор, И к ней дорогая Евлалия устремляет царственный взор — И к ней молодая Евлалия устремляет фиалковый взор. ЕВЛАЛИЯ — ПЕСНЯ[62]
В ночи бытия Надежда моя Как узница, изнывала. Но солнечная Евлалия желанной подругой мне стала, Евлалия в золоте волос невестой стыдливой мне стала. Озера очей Любимой моей Мне ярче всех звезд заблистали. В полуночной мгле На лунном челе Волокна тумана едва ли Сравнятся с кудрями Евлалии, что вольно на плечи ей пали, Поспорят с кудрями Евлалии, что мягко на плечи ей пали. О мире скорбей Забыли мы с ней Под нашим незыблемым кровом. А с горних высот Нам знаменье шлет Астарта в сиянии новом. И юная смотрит Евлалия на небо взором лиловым, И смотрит Евлалия взором жены, взором хрустально-лиловым. ВОРОН
Поэма[63]
Когда в угрюмый час ночной, Однажды бледный и больной, Над грудой книг работал я, Ко мне в минуту забытья, Невнятный стук дошел извне, Как будто кто стучал ко мне, Тихонько в дверь мою стучал — И я, взволнованный, сказал: «Должно быть так, наверно, так — То поздний путник в этот мрак Стучится в дверь, стучит ко мне И робко просится извне В приют жилища моего: То гость — и больше ничего». То было в хмуром декабре. Стояла стужа на дворе, В камине уголь догорал Багряным светом потолок, И я читал… но я не мог Увлечься мудростью страниц… В тени опущенных ресниц Носился образ предо мной Подруги светлой, неземной, Чей дух средь ангельских имен Ленорой в небе наречен, Но здесь, исчезнув без следа, Утратил имя — навсегда! А шорох шелковых завес Меня ласкал — и в мир чудес Я, будто сонный, улетал, И страх, мне чуждый, проникал В мою встревоженную грудь. Тогда, желая чем-нибудь Биенье сердца укротить, Я стал рассеянно твердить: «То поздний гость стучит ко мне И робко просится извне, В приют жилища моего: То гость — и больше ничего». От звука собственных речей Я ощутил себя храбрей И внятно, громко произнес: «Кого бы случай ни принес, Кто вы, скажите, я молю, Просящий входа в дверь мою? Простите мне: ваш легкий стук Имел такой неясный звук, Что, я клянусь, казалось мне, Я услыхал его во сне». Тогда, собрав остаток сил, Я настежь дверь свою открыл: Вокруг жилища моего Был мрак — и больше ничего. Застыв на месте, я впотьмах И средь полночной тишины Передо мной витали сны, Каких в обители земной Не знал никто — никто живой! Но все по-прежнему кругом Молчало в сумраке ночном, Лишь звук один я услыхал: «Ленора!» — кто-то прошептал… Увы! я сам то имя звал, И эхо нелюдимых скал В ответ шепнуло мне его, Тот звук — и больше ничего. Я снова в комнату вошел, И снова стук ко мне дошел Сильней и резче, — и опять Я стал тревожно повторять: «Я убежден, уверен в том, Что кто-то скрылся за окном. Я должен выведать секрет, Дознаться, прав я или нет? Пускай лишь сердце отдохнет, — Оно, наверное, найдет Разгадку страха моего: То вихрь — и больше ничего». С тревогой штору поднял я — И, звучно крыльями шумя, Огромный ворон пролетел Спокойно, медленно — и сел Без церемоний, без затей, Над дверью комнаты моей. На бюст Паллады взгромоздясь, На нем удобно поместясь, Серьезен, холоден, угрюм, Как будто полон важных дум, Как будто прислан от кого, — Он сел — и больше ничего. И этот гость угрюмый мой Своею строгостью немой Улыбку вызвал у меня. «Старинный ворон! — молвил я, — Хоть ты без шлема и щита, Но, видно, кровь твоя чиста, Страны полуночной гонец! Скажи мне, храбрый молодец, Как звать тебя? Поведай мне Свой титул в доблестной стране, Тебя направившей сюда?» Он каркнул: «Больше никогда!» Я был немало изумлен, Что на вопрос ответил он. Конечно, вздорный этот крик Мне в раны сердца не проник, Но кто же видел из людей Над дверью комнаты своей, На белом бюсте, в вышине, И наяву, а не во сне, Такую птицу пред собой, Чтоб речью внятною людской Сказала имя без труда, Назвавшись: Больше никогда?! Но ворон, был угрюм и нем. Он удовольствовался тем, Что слово страшное сказал, — Как будто в нем он исчерпал Всю глубь души — и сверх того Не мог добавить ничего. Он все недвижным пребывал, И я рассеянно шептал: «Мои надежды и друзья Давно покинули меня… Пройдут часы, исчезнет ночь — Уйдет и он за нею прочь, Увы, и он уйдет туда!..» Он каркнул: «Больше никогда!» Такой осмысленный ответ Меня смутил. «Сомненья нет, — Подумал я, — печали стон Им был случайно заучен. Ему внушил припев один Его покойный господин. То был несчастный человек, Гонимый горем целый век, Привыкший плакать и грустить, И ворон стал за ним твердить Слова любимые его, Когда из сердца своего К мечтам, погибшим без следа, Взывал он: «Больше никогда!» Но ворон вновь меня развлек, И тотчас кресло я привлек Поближе к бюсту и к дверям Напротив ворона — и там, В подушках бархатных своих, Я приютился и затих, Стараясь сердцем разгадать, Стремясь добиться и узнать, О чем тот ворон думать мог, Худой, уродливый пророк, Печальный ворон древних дней, И что таил в душе своей, И что сказать, хотел, когда Он каркал: «Больше никогда»? И я прервал беседу с ним, Отдавшись помыслам своим, А он пронизывал меня Глазами, полными огня — И я над тайной роковой Тем глубже мучился душой, Склонившись на руку челом… А лампа трепетным лучом Ласкала бархат голубой, Где след головки неземной Еще, казалось, не остыл, Головки той, что я любил, И что кудрей своих сюда Не склонит больше никогда!.. И в этот миг казалось мне, Как будто в сонной тишине Курился ладан из кадил, И будто рай небесных сил Носился в комнате без слов, И будто вдоль моих ковров Святой, невидимой толпы Скользили легкие стопы… И я с надеждою вскричал: «Господь! Ты ангелов прислал Меня забвеньем упоить… О! дай Ленору мне забыть!» Но мрачный ворон, как всегда, Мне каркнул: «Больше никогда!» «О, дух или тварь, предвестник бед, Печальный ворон древних лет! — Воскликнул я. — Будь образ твой Извергнут бурею ночной Иль послан дьяволом самим, Я вижу — ты неустрашим: Поведай мне, молю тебя: Дает ли жалкая земля, Страна скорбей — дает ли нам Она забвения бальзам? Дождусь ли я спокойных дней, Когда над горестью моей Промчатся многие года?» Он каркнул: «Больше никогда!» И я сказал: «О, ворон злой, Предвестник бед, мучитель мой! Во имя правды и добра, Скажи во имя божества, Перед которым оба мы Склоняем гордые главы, Поведай горестной душе, Скажи, дано ли будет мне Прижать к груди, обнять в раю Ленору светлую мою? Увижу ль я в гробу немом Ее на небе голубом? Ее увижу ль я тогда?» Он каркнул: «Больше никогда!» И я вскричал, рассвирепев: «Пускай же дикий твой припев Разлуку нашу возвестит, И пусть твой образ улетит В страну, где призраки живут И бури вечные ревут! Покинь мой бюст и сгинь скорей За дверью комнаты моей! Вернись опять ко тьме ночной! Не смей пушинки ни одной С печальных крыльев уронить, Чтоб мог я ложь твою забыть! Исчезни, ворон, без следа!..» Он каркнул: «Больше никогда!» Итак, храня угрюмый вид, Тот ворон все еще сидит, Еще сидит передо мной, Как демон злобный и немой; А лампа яркая, как день, Вверху блестит, бросая тень — Той птицы тень — вокруг меня, И в этой тьме душа моя Скорбит, подавлена тоской, И в сумрак тени роковой Любви и счастия звезда Не глянет — больше никогда!! ВОРОН[64]
Раз в унылую полночь, в молчаньи немом Над истлевшим старинного тома листком Задремав, я поник головою усталой… Слышу в дверь мою легкий и сдержанный стук: Верно, в комнату просится гость запоздалый… Нет, все тихо и немо вокруг. Тьмою вечер декабрьский в окошко зиял, От углей потухавших свет бледный дрожал, Тщетно в книге искал я забвенья печали О моей незабвенной, утраченной мной, Что архангелы в небе Ленорой назвали, Что давно позабыта землей… Каждый шорох, чуть слышный, в ночной тишине Фантастическим страхом, неведомым мне, Леденил мою кровь, и, чтоб сердца биенье Успокоить, сказал я: «То в дверь мою стук Запоздалого гостя, что ждет приглашенья…» Но — все тихо и немо вокруг. В этот миг, ободрившись, сказал я смелей: «Кто там: гость или гостья за дверью моей? Я заснул и не слышал, прошу извиненья, Как стучали вы в дверь, слишком тих был ваш стук, Слишком тих…» Отпер двери я в это мгновенье — Только тьма и молчанье вокруг. Долго взоры вперял я во мраке густом, Полный страхом, сомненьем, и грезил о том, Что незримо и страшно для смертного взора, Но в молчаньи один только слышался звук — Только вторило эхо мой шепот: «Ленора!» И безмолвно все было вокруг. Весь волненьем тревожным невольно объят, Только в комнату я возвратился назад, Слышу, стук повторился с удвоенной силой. Что бояться? не лучше ль исследовать звук? Это в раму стучит, верно, ветер унылый… Все спокойно и тихо вокруг. Я окно отворил: вот, среди тишины, Статный ворон, свидетель святой старины, С трепетанием крыльев ворвался и гордо Прямо к бюсту Паллады направился вдруг И, усевшись на нем с видом знатного лорда, Осмотрелся безмолвно вокруг. Гордой поступью, важностью строгих очей Рассмешил меня ворон и в грусти моей. «Старый ворон! уже без хохла ты… однако, Путник ночи, тебя не смирили года… Как зовут тебя в царстве Плутонова мрака? Ворон громко вскричал: «Никогда». С изумленьем услышал я птицы ответ, Хоть ума в нем и не было сильных примет, Но ведь все согласятся с моими словами, Что за дивное диво сочтешь без труда, Если птицу на бюсте найдешь над дверями, С странной кличкой такой: «Никогда»… Но не вымолвил ворон ни слова потом, Весь свой ум будто вылив в том слове одном. Неподвижен он был, и промолвил в тиши я: «Завтра утром ты бросишь меня без следа, Как другие друзья, как надежды былые!..» Ворон снова вскричал: «Никогда». Как ответ мне, тот крик прозвучал в тишине; «Это все, что он знает, — подумалось мне, — Верно, перенял он у гонимого силой Злой судьбы, чьих надежд закатилась звезда, Панихиду по грезам — припев тот унылый: «Никогда, никогда, никогда!» Вопреки неотвязчивым думам моим, Все смешил меня ворон; усевшись пред ним В бархат мягкого кресла, я впал в размышленье: Ворон, вещий когда-то в былые года, Ворон вещий и мрачный, какое значенье Скрыто в крике твоем: «Никогда»? Так безмолвно я в думах моих утопал, Птицы огненный взгляд в сердце мне проникал, В мягком кресле прилег я спокойно и ловко, А на бархат свет лампы чуть падал, о да! Этот бархат лиловый своею головкой Не нажмет уж она никогда! Вдруг отрадно мне стало, как будто святым Фимиамом незримый пахнул серафим… О несчастный! я молвил, то мне Провиденье Шлет отраду в приют одинокий сюда! О Леноре утраченной даст мне забвенье! Ворон снова вскричал: «Никогда!» О пророк, злой вещун, птица ль, демон ли ты, Ада ль мрачный посол, иль во мгле темноты Пригнан бурей ты с берега грозного моря, О, скажи, дальний гость, залетевший сюда: Отыщу ль я бальзам от сердечного горя? И вещун прокричал: «Никогда!» Птица ль, демон ли ты, все ж пророк, вестник злой, Молви мне: в царстве Бога, что чтим мы с тобой, В отдаленном раю, сбросив бремя печали, Не сольюсь ли я с милой, воспрянув туда, С чудной девой, что в небе Ленорой назвали? Птица вскрикнула вновь: «Никогда!» Птица ль, демон ли ада — воскликнул я — прочь! Возвратись же опять в мрак и в бурную ночь!.. Не оставь здесь пера в память лжи безотрадной, Одинокий приют мой покинь навсегда, Вынь из сердца разбитого клюв кровожадный! Ворон крикнул опять: «Никогда» И над дверью моей неподвижно с тех пор Блещет ворона черного демонский взоp, В бледных лампы лучах силуэт его темный Предо мной на полу распростерт навсегда, И из круга той тени дрожащей огромной Не воспрянет мой дух никогда! ВОРОН[65]
Раз, когда я в глухую полночь, бледный и утомленный, размышлял над грудой драгоценных, хотя уже позабытых ученых фолиантов, когда я в полусне ломал над ними себе голову, вдруг послышался легкий стук, как будто кто-то тихонько стукнул в дверь моей комнаты. «Это какой-нибудь прохожий, — пробормотал я про себя, — стучит ко мне в комнату, — прохожий, и больше ничего». Ах, я отлично помню. На дворе стоял тогда студеный декабрь. Догоравший в камине уголь обливал пол светом, в котором видна была его агония. Я страстно ожидал наступления утра; напрасно силился я утопить в своих книгах печаль по моей безвозвратно погибшей Леноре, по драгоценной и лучезарной Леноре, имя которой известно ангелам и которую здесь не назовут больше никогда. И шорох шелковых пурпуровых завес, полный печали и грез, сильно тревожил меня, наполнял душу мою чудовищными, неведомыми мне доселе страхами, так что в конце концов, чтобы замедлить биение своего сердца, я встал и принялся повторять себе: «Это какой-нибудь прохожий, который хочет войти ко мне; это какой-нибудь запоздалый прохожий стучит в дверь моей комнаты; это он, и больше ничего». Моя душа тогда почувствовала себя бодрее, и я, ни минуты не колеблясь, сказал: «Кто бы там ни был, умоляю вас, простите меня ради Бога: дело, видите, в том, что я вздремнул немножко, а вы так тихо постучались, так тихо подошли к двери моей комнаты, что я едва-едва вас расслышал». И тогда я раскрыл дверь настежь, — был мрак и больше ничего. Всматриваясь в этот мрак, я долгое время стоял, изумленный, полный страха и сомнения, грезя такими грезами, какими не дерзал ни один смертный, но молчанье не было прервано и тишина не была нарушена ничем. Было прошептано одно только слово «Ленора», и это слово произнес я. Эхо повторило его, повторило, и больше ничего. Вернувшись к себе в комнату, я чувствовал, что душа моя горела как в огне, и я снова услышал стук, — стук сильнее прежнего. «Наверное, — сказал я, — что-нибудь кроется за ставнями моего окна; посмотрю-ка, в чем там дело, разузнаю секрет и дам передохнуть немножко своему сердцу. Это — ветер, и больше ничего». Тогда я толкнул ставни, и в окно, громко хлопая крыльями, влетел величественный ворон, птица священных дней древности. Он не выказал ни малейшего уважения; он не остановился, не запнулся ни на минуту, но с миною лорда и леди взгромоздился над дверью моей комнаты, взгромоздился на бюст Паллады над дверью моей комнаты, — взгромоздился, уселся и… больше ничего. Тогда эта черная, как эбен, птица важностью своей поступи и строгостью своей физиономии вызвала в моем печальном воображении улыбку, и я сказал: «Хотя твоя голова и без шлема, и без щита, но ты все-таки не трусь, угрюмый, старый ворон, путник с берегов ночи. Поведай, как зовут тебя на берегах плутоновой ночи». Ворон каркнул: «Больше никогда!» Я был крайне изумлен, что это неуклюжее пернатое создание так легко разумело человеческое слово, хотя ответ его и не имел для меня особенного смысла и ничуть не облегчил моей скорби; но ведь надо же сознаться, что ни одному смертному не было дано видеть птицу над дверью своей комнаты, птицу или зверя над дверью своей комнаты на высеченном бюсте, которым было бы имя Больше никогда! Но ворон, взгромоздившись на спокойный бюст, произнес только одно это слово, как будто в одно это слово он излил всю свою душу. Он не произнес ничего более, он не пошевельнулся ни единым пером; я сказал тогда себе тихо: «Друзья мои уже далеко улетели от меня; наступит утро, и этот так же покинет меня, как мои прежние, уже исчезнувшие, надежды». Тогда птица сказала: «Больше никогда!» Весь задрожал я, услыхав такой ответ, и сказал: «Без сомнения, слова, произносимые птицею, были ее единственным знанием, которому она научилась у своего несчастного хозяина, которого неумолимое горе мучило без отдыха и срока, пока его песни не стали заканчиваться одним и тем же припевом, пока безвозвратно погибшие надежды не приняли меланхолического припева: «никогда, никогда больше!» Но ворон снова вызвал в моей душе улыбку, и я подкатил кресло прямо против птицы, напротив бюста и двери; затем, углубившись в бархатные подушки кресла, я принялся думать на все лады, стараясь разгадать, что хотела сказать эта вещая птица древних дней, что хотела сказать эта печальная, неуклюжая, злополучная, худая и вещая птица, каркая свое: «Больше никогда!» Я оставался в таком положении, теряясь в мечтах и догадках, и, не обращаясь ни с единым словом к птице, огненные глаза которой сжигали меня теперь до глубины сердца, я все силился разгадать тайну, а голова моя привольно покоилась на бархатной подушке, которую ласкал свет лампы, — на том фиолетовом бархате, ласкаемом светом лампы, куда она уже не склонит своей головки больше никогда! Тогда мне показалось, что воздух начал мало-помалу наполняться клубами дыма, выходившего из кадила, которое раскачивали серафимы, стопы которых скользили по коврам комнаты. «Несчастный! — вскричал я себе. — Бог твой чрез своих ангелов дает тебе забвение, он посылает тебе бальзам забвения, чтобы ты не вспоминал более о своей Леноре! Пей, пей этот целебный бальзам и забудь погибшую безвозвратно Ленору!» Ворон каркнул: «Больше никогда!» «Пророк! — сказал я, — злосчастная тварь, птица или дьявол, но все-таки пророк! Будь ты послан самим искусителем, будь ты выкинут, извергнут бурею, но ты — неустрашим: есть ли здесь, на этой пустынной, полной грез земле, в этой обители скорбей, есть ли здесь, — поведай мне всю правду, умоляю тебя, — есть ли здесь бальзам забвенья? Скажи, не скрой, умоляю!» Ворон каркнул: «Больше никогда!» «Пророк! — сказал я, — злосчастная тварь, птица или дьявол, но все-таки пророк! Во имя этих небес, распростертых над нами, во имя того божества, которому мы оба поклоняемся, поведай этой горестной душе, дано ли будет ей в далеком Эдеме обнять ту святую, которую ангелы зовут Ленорой, прижать к груди мою милую, лучезарную Ленору!» Ворон каркнул: «Больше никогда!» «Да будут же эти слова сигналом к нашей разлуке, птица или дьявол! — вскричал я, приподнявшись с кресла. — Иди снова на бурю, вернись к берегу плутоновой ночи, не оставляй здесь ни единого черного перышка, которое могло бы напомнить о лжи, вышедшей из твоей души! Оставь мой приют неоскверненным! Покинь этот бюст над дверью моей комнаты! Вырви свой клюв из моего сердца и унеси свой призрачный образ подальше от моей двери!» Ворон каркнул: «Больше никогда!» И ворон, неподвижный, все еще сидит на бледном бюсте Паллады, как раз над дверью моей комнаты, и глаза его смотрят, словно глаза мечтающего дьявола; и свет лампы, падающий на него, бросает на пол его тень; и душа моя из круга этой тени, колеблющейся по полу, не выйдет больше никогда! ВОРОН[66]
Погруженный в скорбь немую и усталый, в ночь глухую, Раз, когда поник в дремоте я над книгой одного Из забытых миром знаний, книгой полной обаяний, — Стук донесся, стук нежданный в двери дома моего: «Это путник постучался в двери дома моего, Только путник — больше ничего». В декабре, — я помню — было это полночью yнылой. В очаге под пеплом угли разгорались иногда. Груды книг не утоляли ни на миг моей печали — Об утраченной Леноре, той, чье имя навсегда — В сонме ангелов — Ленора, той, чье имя навсегда В этом мире стерлось — без следа. От дыханья ночи бурной занавески шелк пурпурный Шелестел, и непонятный страх рождался от всего. Думал, сердце успокою, все еще твердил порою: «Это гость стучится робко в двери дома моего, Запоздалый гость стучится в двери дома моего, Только гость, — и больше ничего!» И когда преодолело сердце страх, я молвил смело: «Вы простите мне, обидеть не хотел я никого; Я на миг уснул тревожно: слишком тихо, осторожно, — Слишком тихо вы стучались в двери дома моего…» И открыл тогда я настежь двери дома моего — Мрак ночной, — и больше ничего. Все, что дух мой волновало, все, что снилось и смущало, До сих пор не посещало в этом мире никого. И ни голоса, ни знака — из таинственного мрака… Вдруг «Ленора!» прозвучало близ жилища моего… Сам шепнул я это имя, и проснулся от него. Только эхо — больше ничего. Но душа моя горела, притворил я дверь несмело. Стук опять раздался громче; я подумал: «Ничего, Это стук в окне случайный, никакой здесь нету тайны: Посмотрю и успокою трепет сердца моего, Успокою на мгновенье трепет сердца моего. Это ветер — больше ничего». Я открыл окно, и странный гость полночный, гость нежданный, Ворон царственный влетает; я привета от него Не дождался. Но отважно, — как хозяин, гордо, важно Полетел он прямо к двери, к двери дома моего, И вспорхнул на бюст Паллады, сел так тихо на него, Тихо сел, — и больше ничего. Как ни грустно, как ни больно, — улыбнулся я невольно И сказал: «Твое коварство победим мы без труда, Но тебя, мой гость зловещий, Ворон древний, Ворон вещий, К нам с пределов вечной Ночи прилетающий сюда, Как зовут в стране, откуда прилетаешь ты сюда?» И ответил Ворон: «Никогда». Говорит так ясно птица, не могу я надивиться. Но, казалось, что надежда ей навек была чужда. То не жди себе отрады, в чьем дому на бюст Паллады Сядет Ворон над дверьми; от несчастья никуда, — Тот, кто Ворона увидел, — не спасется никуда, Ворона, чье имя: «Никогда». Говорил он это слово так печально, так сурово, Что, казалось, в нем всю душу изливал; и вот, когда Недвижим на изваяньи он сидел в немом молчаньи, Я шепнул: «Как счастье, дружба улетели навсегда, Улетит и эта птица завтра утром навсегда». И ответил Ворон: «Никогда». И сказал я, вздрогнув снова: «Верно молвить это слово Научил его хозяин в дни тяжелые, когда Он преследуем был Роком, и в несчастьи одиноком, Вместо песни лебединой, в эти долгие года Для него был стон единый в эти грустные года — Никогда, — уж больше никогда!» Так я думал и невольно улыбнулся, как ни больно. Повернул тихонько кресло к бюсту бледному, туда, Где был Ворон, погрузился в бархат кресел и забылся… «Страшный Ворон, мой ужасный гость, — подумал я тогда — Страшный, древний Ворон, горе возвещающий всегда, Что же значит крик твой: «Никогда»? Угадать стараюсь тщетно; смотрит Ворон безответно. Свой горящий взор мне в сердце заронил он навсегда. И в раздумьи над загадкой я поник в дремоте сладкой Головой на бархат, лампой озаренный. Никогда На лиловый бархат кресел, как в счастливые года, Ей уж не склоняться — никогда! И казалось мне: струило дым незримое кадило, Прилетели Серафимы, шелестели иногда Их шаги, как дуновенье: «Это Бог мне шлет забвенье! Пей же сладкое забвенье, пей, чтоб в сердце навсегда Об утраченной Леноре стерлась память — навсегда!..» И сказал мне Ворон: «Никогда». «Я молю, пророк зловещий, птица ты иль демон вещий. Злой ли Дух тебя из Ночи, или вихрь занес сюда Из пустыни мертвой, вечной, безнадежной, бесконечной, — Будет ли, молю, скажи мне, будет ли хоть там, куда Снизойдем мы после смерти, — сердцу отдых навсегда?» И ответил Ворон: «Никогда». «Я молю, пророк зловещий, птица ты иль демон вещий, Заклинаю небом, Богом, отвечай, в тот день, когда Я Эдем увижу дальной, обниму ль душой печальной Душу светлую Леноры, той, чье имя навсегда В сонме ангелов — Ленора, лучезарной навсегда?» И ответил Ворон: «Никогда». «Прочь! — воскликнул я, вставая, — демон ты иль птица злая. Прочь! — вернись в пределы Ночи, чтобы больше никогда Ни одно из перьев черных, не напомнило позорных, Лживых слов твоих! Оставь же бюст Паллады навсегда, Из души моей твой образ я исторгну навсегда!» И ответил Ворон: «Никогда». И сидит, сидит с тех пор он там над дверью черный Ворон, С бюста бледного Паллады не исчезнет никуда. У него такие очи, как у Злого Духа ночи, Сном объятого; и лампа тень бросает. Навсегда К этой тени черной птицы пригвожденный навсегда, — Не воспрянет дух мой — никогда! ВОРОН[67]
Как-то в полночь, утомленный, я забылся, полусонный, Над таинственным значеньем фолианта одного; Я дремал, и все молчало… Что-то тихо прозвучало — Что-то тихо застучало у порога моего. Я подумал: «То стучится гость у входа моего — Гость, и больше ничего». Помню все, как это было: мрак — декабрь — ненастье выло — Гас очаг мой — так уныло падал отблеск от него… Не светало… Что за муки! Не могла мне глубь науки Дать забвенье о разлуке с девой сердца моего, — О Леноре, взятой в Небо прочь из дома моего, — Не оставив ничего… Шелест шелка, шум и шорох в мягких пурпуровых шторах — Чуткой, жуткой, странной дрожью проникал меня всего; И, смиряя страх минутный, я шепнул в тревоге смутной: «То стучится бесприютный гость у входа моего — Поздний путник там стучится у порога моего — Гость, и больше ничего». Стихло сердце понемногу. Я направился к порогу, Восклицая: «Вы простите — я промедлил оттого, Что дремал в унылой скуке — и проснулся лишь при стуке, При неясном, легком звуке у порога моего». — И широко распахнул я дверь жилища моего — Мрак, и больше ничего. Мрак бездонный озирая, там стоял я, замирая В ощущеньях, человеку незнакомых до того; Но царила тьма сурово средь безмолвия ночного, И единственное слово чуть прорезало его — Зов: «Ленора…» — Только эхо повторило мне его — Эхо, больше ничего… И, смущенный непонятно, я лишь шаг ступил обратно — Снова стук — уже слышнее, чем звучал он до того. Я промолвил: «Что дрожу я? Ветер ставни рвет, бушуя, — Наконец-то разрешу я, в чем здесь скрыто волшебство — Это ставень, это буря: весь секрет и волшебство — Вихрь, и больше ничего». Я толкнул окно, и рама подалась, и плавно, прямо Вышел статный, древний Ворон — старой сказки божество; Без поклона, смело, гордо, он прошел легко и твердо, — Воспарил, с осанкой лорда, к верху входа моего И вверху, на бюст Паллады, у порога моего Сел — и больше ничего. Оглядев его пытливо, сквозь печаль мою тоскливо Улыбнулся я, — так важен был и вид его, и взор: «Ты без рыцарского знака — смотришь рыцарем, однако, Сын страны, где в царстве Мрака Ночь раскинула шатер! Как зовут тебя в том царстве, где стоит Ее шатер?» Каркнул Ворон: «Nevermore». Изумился я сначала: слово ясно прозвучало, Как удар, — но что за имя «Никогда»? И до сих пор Был ли смертный в мире целом, в чьем жилище опустелом Над дверьми, на бюсте белом, словно призрак древних пор, Сел бы важный, мрачный, хмурый, черный Ворон древних пор И назвался «Nevermore»? Но, прокаркав это слово, вновь молчал уж он сурово, Точно в нем излил всю душу, вновь замкнул ее затвор. Он сидел легко и статно — и шепнул я еле внятно: «Завтра утром невозвратно улетит он на простор — Как друзья — как все надежды, улетит он на простор…» Каркнул Ворон: «Nevermore». Содрогнулся я при этом, поражен таким ответом, И сказал ему: «Наверно, господин твой с давних пор Беспощадно и жестоко был постигнут гневом Рока И отчаялся глубоко и, судьбе своей в укор, Затвердил, как песню скорби, этот горестный укор — Этот возглас: «Nevermore…» И, вперяя взор пытливый, я с улыбкою тоскливой Опустился тихо в кресла, дал мечте своей простор И на бархатные складки я поник, ища разгадки, — Что сказал он, мрачный, гадкий, гордый Ворон древних пор, — Что хотел сказать зловещий, хмурый Ворон древних пор Этим скорбным «Nevermore…» Я сидел, объятый думой, неподвижный и угрюмый, И смотрел в его горящий, пепелящий душу взор; Мысль одна сменялась новой, — в креслах замер я суровый, А на бархат их лиловый лампа свет лила в упор, — Ах, на бархат их лиловый, озаренный так в упор, Ей не сесть уж — nevermore! Чу!.. провеяли незримо, словно крылья серафима — Звон кадила — благовонья — шелест ног о мой ковер: «Это Небо за моленья шлет мне чашу исцеленья, Благо мира и забвенья мне даруя с этих пор! Дай! — я выпью, и Ленору позабуду с этих пор!» Каркнул Ворон: «Nevermore». «Адский дух иль тварь земная, — произнес я, замирая, — Ты — пророк. И раз уж Дьявол или вихрей буйный спор Занесли тебя, крылатый, в дом мой, ужасом объятый, В этот дом, куда проклятый Рок обрушил свой топор, — Говори: пройдет ли рана, что нанес его топор?» Каркнул Ворон: «Nevermore». «Адский дух иль тварь земная, — повторил я, замирая, — Ты — пророк. Во имя Неба, — говори: превыше гор, Там, где Рай наш легендарный, — там найду ль я, благодарный, Душу девы лучезарной, взятой Богом в Божий хор, — Душу той, кого Ленорой именует Божий хор?» Каркнул Ворон: «Nevermore». «Если так, то вон, Нечистый! В царство Ночи вновь умчись ты. Гневно крикнул я, вставая: «Этот черный твой убор Для меня в моей кручине стал эмблемой лжи отныне, — Дай мне снова быть в пустыне! Прочь! Верни душе простор! Не терзай, не рви мне сердца, прочь, умчися на простор!» Каркнул Ворон: «Nevermore». И сидит, сидит с тех пор он, неподвижный черный Ворон, Над дверьми, на белом бюсте, — там сидит он до сих пор, Злыми взорами блистая, — верно, так глядит, мечтая, Демон, — тень его густая грузно пала на ковер — И душе из этой тени, что ложится на ковер, Не подняться — nevermore! ВОРОН[68]
Как-то ночью одинокой я задумался глубоко Над томами черной магии, забытой с давних пор. Сон клонил, — я забывался… Вдруг неясный звук раздался, Словно кто-то постучался — постучался в мой затвор… «Это гость, — пробормотал я, — постучался в мой затвор, Запоздалый визитер…» Ясно помню тот декабрьский Лютый ветер, холод адский, Эти тени — по паркету черной бахромы узор, — Как меня томило это, как я с книгой ждал рассвета В страшной скорби без просвета — без просвета по Линор, По утраченной недавно светлой, ласковой Линор, Невозвратной с этих пор. Вдруг забилось неприятно сердце в страхе под невнятный Шорох шепотный пурпуровых моих тяжелых штор; Чтоб унять сердцебиенье, сам с собою без смущенья Говорил я, весь — волненье: «То стучится в мой затвор, Запоздалый гость, — смущенно он стучится в мой затвор, Этот поздний визитер». Взяв себя немного в руки, крикнул я в ответ на стуки: «О, пожалуйста, простите, — я сейчас сниму затвор! Задремал я… рад… приятно… но стучались вы невнятно, Было даже непонятно — непонятно: стук ли, вздор?.. А теперь я различаю — это точно — стук, не вздор!..» Дверь открыл: ночной простор. Никого! В недоуменьи, с новым страхом и в смущеньи От неведомых предчувствий, затаившийся, как вор, Я смотрел, на все готовый, в сумрак холода ночного, И шепнул одно лишь слово, слово-шепот, в ночь: «Линор»… Это я сказал, но где-то эхо вторило: «Линор»… Тихий, жуткий разговор. Я захлопнул дверь. Невольно сердце сжалось острой болью. Сел… и скоро вновь услышал тот же звук: тор-тор… тор-тор… «А-а, — сказал я: — так легка мне вся загадка: стук недавний — Дребезжанье старой ставни… только ветер… мелочь… вздор… Нет, никто там не стучался, — Просто ставни… зимний вздор… Мог бы знать и до сих пор». Быстро встал, — окно открыл я. Широко расставив крылья, Крупный ворон — птица древняя — в окно ко мне, в упор, Вдруг вошел, неторопливо всхохлил перья, и красивым Плавным взлетом, горделиво, — словно зная с давних пор, — Пролетел, на бюст Паллады сел… как будто с давних пор Там сидел он, этот Ворон. Сколько важности! Бравады! Хохотал я до упаду: «Ну, нежданный гость, привет вам! Что ж, садитесь! Разговор Я начну… Что много шума натворил ты здесь, угрюмый Ворон, полный древней думы? — Ну, скажи — как бледный хор Называл тебя — в Аиде бестелесных духов хор?» Ворон крикнул: «Nevermore». Я вскочил от удивленья: новое еще явленье! — Никогда не приходилось мне слыхать подобный вздор! «Вы забавны, Ворон-птица, — только как могло случиться Языку вам обучиться и салонный разговор Завязать, седлая бюсты? Что ж, продолжим разговор, Досточтимый «Nevermore»…» Но на белом четко-черный он теперь молчал упорно, Словно душу всю излил в едином слове ворон-вор! И опять понурый, сгорблен, я застыл в привычной скорби, Все надеясь: утро скорбь утишит… Вдруг, в упор, Неожиданно и властно, с бюста белого, в упор Птичий голос: «Nevermore». Вздрогнул я: ответ угрюмый был в том крике мне на думы! Верно, ворону случалось часто слышать, как повтор, Это слово… звук не нежный… Знать, его хозяин прежний, Зло обманутый в надеждах, повторял себе в укор, Обращаясь безотчетно к ворону, ронял укор Безысходным: «Nevermore». Весь во власти черной тени, в жажде предосуществлений, Я теперь хотел жестоко с этой птицей жуткий спор Завязать, — придвинул кресло ближе к бюсту… и воскресла — Там в мозгу моем воскресла, словно грозный приговор, Логика фантасмагорий, странно слитых в приговор С этим криком: «Nevermore…» И теперь меня глубоко волновали птицы Рока — Птицы огневые очи, устремленные в упор. Свет от лампы плавно лился, он над вороном струился… Я мучительно забылся, — мне казалось: с вечных пор Этот черный хмурый ворон здесь, со мной, с извечных пор Со зловещим: «Nevermore». Словно плавное кадило в кабинете воскурило Фимиамы, и туманы наплывали с алых штор. Простонал я: «Дух угрюмый, что томишь тяжелой думой? Обмани предвечным шумом крыльев черных, и Линор Позабыть совсем дай мне — дай забыть мою Линор!» Крикнул ворон: «Nevermore». «Прорицатель! Вестник горя! Птица-дьявол из-за моря! За душой моею выслал Ад тебя? — Хватай же, вор! Ветер… злая ночь… и стужа… В тихом доме смертный ужас — Сердце рвет он, этот ужас, строит склеп мне выше гор… Ну, хватай! Ведь после смерти позабуду я Линор!» Крикнул ворон: «Nevermore». «Прорицатель! Вестник горя! Птица-дьявол из-за моря! Там, где гнутся своды неба, есть же Божий приговор! Ты скажи — я жду ответа — там, за гранью жизни этой Прозвучит ли речь привета иль пройдет хоть тень Линор — Недостижной здесь навеки, нежной, ласковой Линор?» Крикнул ворон: «Nevermore». В непереносимой муке я стонал: «О, пусть разлуки Будет знаком это слово, мой последний приговор! Вынь из сердца клюв жестокий, ворон, друг мой, — одиноко Улетай в Аид далекий, сгинь в неведомый простор, Населенный привиденьями аидовый простор!» Крикнул ворон: «Nevermore». И зловещий, и сердитый все сидит он и сидит он, Черный ворон на Палладе, охраняя мой затвор… И от лампы свет струится… И огромная ложится От недвижной этой птицы на пол тень… И с этих пор Для души моей из мрака черной Тени — с этих пор — Нет исхода — Nevermore. ВОРОН[69]
Как-то в полночь, в час угрюмый, утомившись от раздумий, Задремал я над страницей фолианта одного, И очнулся вдруг от звука, будто кто-то вдруг застукал, Будто глухо так застукал в двери дома моего. «Гость, — сказал я, — там стучится в двери дома моего, Гость — и больше ничего». Ах, я вспоминаю ясно, был тогда декабрь ненастный, И от каждой вспышки красной тень скользила на ковер. Ждал я дня из мрачной дали, тщетно ждал, чтоб книги дали Облегченье от печали по утраченной Линор, По святой, что там, в Эдеме, ангелы зовут Линор, — Безыменной здесь с тех пор. Шелковый тревожный шорох в пурпурных портьерах, шторах Полонил, наполнил смутным ужасом меня всего, И, чтоб сердцу легче стало, встав, я повторил устало: «Это гость лишь запоздалый у порога моего, Гость — и больше ничего». И, оправясь от испуга, гостя встретил я, как друга. «Извините, сэр иль леди, — я приветствовал его, — Задремал я здесь от скуки, и так тихи были звуки, Так неслышны ваши стуки в двери дома моего, Что я вас едва услышал», — дверь открыл я: никого, Тьма — и больше ничего. Тьмой полночной окруженный, так стоял я, погруженный В грезы, что еще не снились никому до этих пор; Тщетно ждал я так, однако тьма мне не давала знака, Слово лишь одно из мрака донеслось ко мне: «Линор!» Это я шепнул, и эхо прошептало мне: «Линор!» Прошептало, как укор. В скорби жгучей о потере я захлопнул плотно двери И услышал стук такой же, но отчетливей того. «Это тот же стук недавний, — я сказал, — в окно за ставней, Ветер воет неспроста в ней у окошка моего, Это ветер стукнул ставней у окошка моего, — Ветер — больше ничего». Только приоткрыл я ставни — вышел Ворон стародавний, Шумно оправляя траур оперенья своего; Без поклона, важно, гордо, выступил он чинно, твердо; С видом леди или лорда у порога моего, Над дверьми на бюст Паллады у порога моего Сел — и больше ничего. И, очнувшись от печали, улыбнулся я вначале, Видя важность черной птицы, чопорный ее задор, Я сказал: «Твой вид задорен, твой хохол облезлый черен, О, зловещий древний Ворон, там, где мрак Плутон простер, Как ты гордо назывался там, где мрак Плутон простер?» Каркнул Ворон: «Nevermore». Выкрик птицы неуклюжей на меня повеял стужей, Хоть ответ ее без смысла, невпопад, был явный вздор; Ведь должны все согласиться, вряд ли может так случиться, Чтобы в полночь села птица, вылетевши из-за штор, Вдруг на бюст над дверью села, вылетевши из-за штор, Птица с кличкой «Nevermore». Ворон же сидел на бюсте, словно этим словом грусти Душу всю свою излил он навсегда в ночной простор. Он сидел, свой клюв сомкнувши, ни пером не шелохнувши, И шепнул я, вдруг вздохнувши: «Как друзья с недавних пор, Завтра он меня покинет, как надежды с этих пор». Каркнул Ворон: «Nevermore!» При ответе столь удачном вздрогнул я в затишьи мрачном, И сказал я: «Несомненно, затвердил он с давних пор, Перенял он это слово от хозяина такого, Кто под гнетом Рока злого слышал, словно приговор, Похоронный звон надежды и свой смертный приговор Слышал в этом «Nevermore». И с улыбкой, как вначале, я, очнувшись от печали, Кресло к Ворону подвинул, глядя на него в упор, Сел на бархате лиловом в размышлении суровом, Что хотел сказать тем словом Ворон, вещий с давних пор, Что пророчил мне угрюмо Ворон, вещий с давних пор, Хриплым карком: «Nevermore». Так, в полудремоте краткой, размышляя над загадкой, Чувствуя, как Ворон в сердце мне вонзал горящий взор, Тусклой люстрой освещенный, головою утомленной Я хотел склониться, сонный, на подушку на узор, Ах, она здесь не склонится на подушку на узор Никогда, о nevermore! Мне казалось, что незримо заструились клубы дыма И ступили Серафимы в фимиаме на ковер. Я воскликнул: «О несчастный, это Бог от муки страстной Шлет непентес — исцеленье от любви твоей к Линор! Пей непентес, пей забвенье и забудь свою Линор!» Каркнул Ворон: «Nevermore!» Я воскликнул: «Ворон вещий! Птица ты иль дух зловещий! Дьявол ли тебя направил, буря ль из подземных нор Занесла тебя под крышу, где я древний Ужас слышу, Мне скажи, дано ль мне свыше там, у Галаадских гор, Обрести бальзам от муки, там, у Галаадских гор?» Каркнул Ворон: «Nevermore!» Я воскликнул: «Ворон вещий! Птица ты иль дух зловещий! Если только Бог над нами свод небесный распростер, Мне скажи: душа, что бремя скорби здесь несет со всеми, Там обнимет ли, в Эдеме, лучезарную Линор — Ту святую, что в Эдеме ангелы зовут Линор?» Каркнул Ворон: «Nevermore!» «Это знак, чтоб ты оставил дом мой, птица или дьявол! — Я, вскочив, воскликнул: — С бурей уносись в ночной простор, Не оставив здесь, однако, черного пера, как знака Лжи, что ты принес из мрака! С бюста траурный убор Скинь и клюв твой вынь из сердца! Прочь лети в ночной простор!» Каркнул Ворон: «Nevermore!» И сидит, сидит над дверью Ворон, оправляя перья, С бюста бледного Паллады не слетает с этих пор; Он глядит в недвижном взлете, словно демон тьмы в дремоте. И под люстрой, в позолоте, на полу, он тень простер, И душой из этой тени не взлечу я с этих пор. Никогда, о nevermore! ВОРОН[70]
Мрачной полночью бессонной, беспредельно утомленный, В книги древние вникал я и, стремясь постичь их суть, Над старинным странным томом задремал, и вдруг сквозь дрему Стук нежданный в двери дома мне почудился чуть-чуть. «Это кто-то, — прошептал я, — хочет в гости заглянуть, Просто в гости кто-нибудь!» Так отчетливо я помню — был декабрь, глухой и темный, И камин не смел в лицо мне алым отсветом сверкнуть, Я с тревогой ждал рассвета: в книгах не было ответа, Как на свете жить без света той, кого уж не вернуть, Без Линор, чье имя мог бы только ангел мне шепнуть В небесах когда-нибудь. Шелковое колыханье, шторы пурпурной шуршанье Страх внушало, сердце сжало, и, чтоб страх с души стряхнуть, Стук в груди едва умеря, повторил я, сам не веря: «Кто-то там стучится в двери, хочет в гости заглянуть, Поздно так стучится в двери, видно, хочет заглянуть Просто в гости кто-нибудь». Молча вслушавшись в молчанье, я сказал без колебанья: «Леди или сэр, простите, но случилось мне вздремнуть, Не расслышал я вначале, так вы тихо постучали, Так вы робко постучали…» И решился я взглянуть, — Распахнул пошире двери, чтобы выйти и взглянуть, — Тьма, — и хоть бы кто-нибудь! Я стоял, во мрак вперяясь, грезам странным предаваясь, Так мечтать наш смертный разум никогда не мог дерзнуть, А немая ночь молчала, тишина не отвечала, Только слово прозвучало — кто мне мог его шепнуть? Я сказал: «Линор» — и эхо мне ответ могло шепнуть… Эхо — или кто-нибудь? Я в смятенье оглянулся, дверь закрыл и в дом вернулся, Стук неясный повторился, но теперь ясней чуть-чуть. И сказал себе тогда я: «А, теперь я понимаю: Это ветер, налетая, хочет ставни распахнуть, Ну конечно, это ветер хочет ставни распахнуть… Ветер — или кто-нибудь?» Но едва окно открыл я, — вдруг, расправив гордо крылья, Перья черные взъероша и выпячивая грудь, Шагом вышел из-за штор он, с видом лорда древний ворон, И, наверно, счел за вздор он в знак приветствия кивнуть, Он взлетел на бюст Паллады, сел и мне забыл кивнуть. Сел — и хоть бы что-нибудь! В перья черные разряжен, так он мрачен был и важен! Я невольно улыбнулся, хоть тоска сжимала грудь: «Право, ты невзрачен с виду, но не дашь себя в обиду, Древний ворон из Аида, совершивший мрачный путь. Ты скажи мне, как ты звался там, откуда держишь путь?» Крикнул ворон: «Не вернуть!» Я не мог не удивиться, что услышал вдруг от птицы Человеческое слово, хоть не понял, в чем тут суть, Но поверят все, пожалуй, что обычного тут мало: Где, когда еще бывало, кто слыхал когда-нибудь, — Чтобы в комнате над дверью ворон сел когда-нибудь, Ворон с кличкой «Не вернуть»? Словно душу в это слово всю вложив, он замер снова, Чтоб опять молчать сурово и пером не шелохнуть. «Где друзья? — пробормотал я. — И надежды растерял я, Только он, кого не звал я, мне всю ночь терзает грудь… Завтра он в Аид вернется, и покой вернется в грудь…» Вдруг он каркнул: «Не вернуть!» Вздрогнул я от звуков этих, — так удачно он ответил, Я подумал: «Несомненно, он слыхал когда-нибудь Слово это слишком часто, повторял его всечасно За хозяином несчастным, что не мог и глаз сомкнуть, Чьей последней, горькой песней, воплотившей жизни суть, Стало слово «Не вернуть!» И в упор на птицу глядя, кресло к двери и к Палладе Я придвинул, улыбнувшись, хоть тоска сжимала грудь, Сел, раздумывая снова, что же значит это слово И на что он так сурово мне пытался намекнуть. Древний, тощий, темный ворон мне пытался намекнуть, Грозно каркнув: «Не вернуть!» Так сидел я, размышляя, тишины не нарушая, Чувствуя, как злобным взором ворон мне пронзает грудь, И на бархат однотонный, слабым светом озаренный, Головою утомленной я склонился, чтоб уснуть… Но ее, что так любила здесь, на бархате, уснуть, Никогда уж не вернуть! Вдруг — как звон шагов по плитам на полу, ковром покрытом! Словно в славе фимиама серафимы держат путь! «Бог, — вскричал я в исступленье, — шлет от страсти избавленье! Пей, о пей, Бальзам Забвенья — и покой вернется в грудь! Пей, забудь Линор навеки — и покой вернется в грудь!» Каркнул ворон: «Не вернуть!» «О вещун! Молю — хоть слово! Птица ужаса ночного! Буря ли тебя загнала, дьявол ли решил швырнуть В скорбный мир моей пустыни, в дом, где ужас правит ныне, — В Галааде, близ Святыни, есть бальзам, чтобы заснуть? Как вернуть покой, скажи мне, чтобы, все забыв, заснуть?» Каркнул ворон: «Не вернуть!» «О вещун! — вскричал я снова, — птица ужаса ночного! Заклинаю небом, Богом! Крестный свой окончив путь, Сброшу ли с души я бремя? Отвечай, придет ли время, И любимую в Эдеме встречу ль я когда-нибудь? Вновь вернуть ее в объятья суждено ль когда-нибудь?» Каркнул ворон: «Не вернуть!» «Слушай, адское созданье! Это слово — знак прощанья! Вынь из сердца клюв проклятый! В бурю и во мрак — твой путь! Не роняй пера у двери, лжи твоей я не поверю! Не хочу, чтоб здесь над дверью сел ты вновь когда-нибудь! Одиночество былое дай вернуть когда-нибудь!» Каркнул ворон: «Не вернуть!» И не вздрогнет, не взлетит он, все сидит он, все сидит он, Словно демон в дреме мрачной, взгляд навек вонзив мне в грудь, Свет от лампы вниз струится, тень от Ворона ложится, И в тени зловещей птицы суждено душе тонуть… Никогда из мрака душу, осужденную тонуть, Не вернуть, о, не вернуть! ВОРОН[71]
Как-то полночью глубокой размышлял я одиноко Над старинным фолиантом — над преданьем давних лет, И охваченный дремотой, стук услышал, но отчета Дать не мог: стучится кто-то, увидав в окошке свет. «Гость, — промолвил я, — стучится в дверь мою, завидев свет, — Ничего другого нет!» Вспоминаю все я снова. Это был декабрь суровый И поленьев блеск багровый тускло падал на паркет. Тщетно ждал зари рожденья, в книгах не найдя забвенья. Я хотел забыть Линору — ранней молодости свет! Ангелы зовут Линорой — деву, свет ушедших лет. В мире имени ей нет! Шорох шелковый, не резкий, алой, легкой занавески Наполнял безмерно страхом, погружая в смутный бред! Сердце бедное смиряя, все стоял я, повторяя: «То, наверно, гость, блуждая, ищет дверь? Кто даст ответ? Гость, доселе незнакомый, в дверь стучится? Где ответ? Только он, другого нет!» И душа окрепла сразу. Не колеблясь уж ни разу, «Сэр, — я молвил, — или леди, извинения мне нет! Засыпал я, вы не знали, слишком слабо вы вначале, Слабо в дверь мою стучали. Но, заслышав вас, в ответ Двери распахнул широко, распахнул я их в ответ: Только тьма, иного нет!» Окруженный мглою ночи, напрягал я тщетно очи, Грезил. Грез таких доныне никогда не видел свет. Недоступен мрак был взору. Из безмолвного простора Слово лишь одно «Линора» долетело как привет. Я ли прошептал: «Линора»? Эхо ль донесло ответ? Ничего другого нет! В комнату с душой горящей я вернулся, и стучащий Звук раздался: был сильней он, громче, и в ответ Я промолвил: «Окон раму ветер трогает упрямо, Посмотрю я и увижу, разгадаю я секрет. Успокоюсь я немного и узнаю, в чем секрет? Ветер это или нет?» Ставню я раскрыл с усильем и, подняв высоко крылья, В комнату вошел степенно Ворон, живший сотню лет. Мне не оказав почтенья, он прошел без промедленья, И на бюст Паллады сел он, тенью смутною одет, Сел на бюст над самой дверью, сумраком полуодет, Вверх взлетел, другого нет. Важен был, собой доволен. Улыбнуться поневоле Он заставил, хоть грустил я, утомлен чредою бед. И ему сказал нестрого: «Ворон, севший у порога, Ты оставил царство Ночи, прилетев сюда на свет. Как ты звался у Плутона, прежде чем увидел свет?» Каркнул он: «Возврата нет!» Удивился я ответу, что я мог сказать на это? Понимал я: в слове странном никакого смысла нет. Человеку не случалось, до сих пор не доводилось Видеть птицу, чтоб садилась в комнате, как вестник бед, Птицу-зверя, здесь на бюсте и в жилище тенью бед, С именем «Возврата нет!» Одинок, печален был он, лишь одно произносил он! Душу вкладывал всецело в каждый странный свой ответ. Слова он не знал другого. Крылья он сложил сурово. Я шепнул: «Друзья, надежды — все ушли, пропал и след, Ну а ты сюда вернешься, лишь ко мне придет рассвет?» Каркнул он: «Возврата нет!» И хотя ответ был мрачен — удивительно удачен, Я сказал: «Одно запомнил, что узнал он в доме бед, У гонимого судьбою заучил он это слово. Неудачи и невзгоды были спутниками лет, И в печальные напевы смысл проник за много лет, Горький смысл: «Возврата нет!» Я невольно улыбнулся, и к нему я повернулся, Кресло к двери пододвинул, где скрывался мой сосед. Я на бархат опустился и в раздумье погрузился, Спрашивал: зачем явился он, свидетель прошлых лет? Что в пророчестве суровом он принес из мрака лет, Каркая: «Возврата нет»? Погружен в свои догадки, на него смотрел украдкой, И душе моей молчавшей страшен глаз его был свет. Думал, к бархату склоненный, лампой ночи освещенный, Никогда здесь озаренный не увижу силуэт, Здесь, на бархате, ни разу не увижу силуэт: Умершим возврата нет! Мне почудилось дыханье ароматное, шуршанье Ангельских шагов во мраке, на ковре их легкий след. Я воскликнул: «Бог, наверно, посылает мне спасенье? Получу я утешенье после стольких горьких лет? Позабуду я Линору, спутницу минувших лет!» Каркнул он: «Возврата нет!» Я вскричал: «О Ворон вещий! Ты, быть может, дух зловещий? Занесен ты Сатаною или бурей? Дай ответ! В этой горестной пустыне, в доме, данном мне отныне, Слышу ужас, но увидев Галаадских гор хребет, Обрету ль бальзам желанный, где бессмертных гор хребет?» Каркнул он: «Возврата нет!» «Птица ты иль дух, не знаю! Но тебя я заклинаю Господом, пред кем склонил я сердце, небом всех планет! Мне ответь: «Верну ли снова деву райского простора, Ту, кого зовут Линорой ангелы среди бесед? Имя чье в садах Эдема в звуке ангельских бесед?» Каркнул он: «Возврата нет!» «Словом этим заклейменный, птица! Дьявол! В мир Плутона, — Закричал я, — в бурю возвратись, покинь наш свет! Не оставь пера, однако, лжи своей безмерной знака, Что сюда принес из мрака. Удались, сгинь, словно бред! Вынь из сердца клюв — и радость обрету, забыв твой бред!» Каркнул он: «Возврата нет!» Черные не дрогнут перья. Он сидит, сидит над дверью, На Палладе молчаливо, неизменный мой сосед. И глазами между тем он все глядит, глядит, как демон: И грозит как будто всем он! Тень ложится на паркет, И душе моей из тени, что ложится на паркет, В прежний мир — возврата нет! ВОРОН[72]
Раз в тоскливый час полночный я искал основы прочной Для своих мечтаний — в дебрях философского труда. Истомлен пустой работой, я поник, сморен дремотой, Вдруг — негромко стукнул кто-то. Словно стукнул в дверь… Да, да! «Верно, гость, — пробормотал я, — гость стучится в дверь. Да, да! Гость пожаловал сюда». Помню я ту ночь доныне, ночь декабрьской мглы и стыни, — Тлели головни в камине, вспыхивая иногда… Я с томленьем ждал рассвета; в книгах не было ответа, Чем тоска смирится эта об ушедшей навсегда, Что звалась Линор, теперь же — в сонме звездном навсегда Безымянная звезда. Шорох шелковый портьеры напугал меня без меры: Смяла, сжала дух мой бедный страхов алчная орда. Но вселяет бодрость — слово. Встал я, повторяя снова: «Это гость, — так что ж такого, если гость пришел сюда? Постучали, — что ж такого? Гость пожаловал сюда. Запоздалый гость. Да, да!» Нет, бояться недостойно. И отчетливо, спокойно «Сэр, — сказал я, — или мэдем, я краснею от стыда: Так вы тихо постучали, — погружен в свои печали, Не расслышал я вначале. Рад, коль есть во мне нужда». Распахнул я дверь: «Войдите, если есть во мне нужда. Милости прошу сюда». Никого, лишь тьма ночная! Грозный ужас отгоняя, Я стоял; в мозгу сменялась странных мыслей череда. Тщетно из глухого мрака ждал я отклика иль знака. Я шепнул: «Линор!» — однако зов мой канул в никуда, Дальним эхом повторенный, зов мой канул в никуда. О Линор, моя звезда! Двери запер я надежно, но душа была тревожна. Вдруг еще раз постучали, явственнее, чем тогда. Я сказал: «Все ясно стало: ставни… Их порывом шквала, Видимо, с крючка сорвало, — поправимая беда. Ставни хлопают и только, — поправимая беда. Ветер пошутил — ну да!» Только я наружу глянул, как в окошко Ворон прянул, Древний Ворон — видно, прожил он несчетные года. Взмыл на книжный шкаф он плавно и расселся там державно, Не испытывая явно ни смущенья, ни стыда, Там стоявший бюст Минервы оседлал он без стыда, Словно так сидел всегда. Я не мог не удивиться: эта траурная птица Так была невозмутима, так напыщенно-горда. Я сказал: «Признаться надо, облик твой не тешит взгляда; Может быть, веленьем ада занесло тебя сюда? Как ты звался там, откуда занесло тебя сюда?» Ворон каркнул: «Никогда!» Усмехнулся я… Вот ново: птица выкрикнула слово; Пусть в нем смысла и немного, попросту белиберда, Случай был как будто первый, — знаете ль иной пример вы, Чтоб на голову Минервы взгромоздилась без стыда Птица или тварь другая и в лицо вам без стыда Выкрикнула: «Никогда!» Произнесши это слово, черный Ворон замер снова, Как бы удовлетворенный завершением труда. Я шепнул: «Нет в мире этом той, с кем связан я обетом, Я один. И гость с рассветом улетит — Бог весть куда, Он, как все мои надежды, улетит Бог весть куда». Ворон каркнул: «Никогда!» Изумил пришелец мрачный репликой меня удачной. Но ведь птицы повторяют, что твердят их господа. Я промолвил: «Твой хозяин, видно, горем был измаян И ответ твой не случаен: в нем та, прежняя, беда. Может быть, его терзала неизбывная беда И твердил он: «Никогда!» Кресло я придвинул ближе: был занятен гость бесстыжий, Страшный Ворон, что на свете жил несчетные года. И, дивясь его повадкам, предавался я догадкам, — Что таится в слове кратком, принесенном им сюда, Есть ли смысл потусторонний в принесенном им сюда Хриплом крике «Никогда!»? Я сидел молчаньем скован, взглядом птицы околдован, Чудилась мне в этом взгляде негасимая вражда. Средь привычного уюта я покоился, но смута В мыслях властвовала люто… Все, что было, как всегда, Лишь ее, что вечерами в кресле нежилась всегда, Здесь не будет никогда! Вдруг незримый дым кадильный мозг окутал мой бессильный, — Что там — хоры серафимов или облаков гряда? Я вскричал: «Пойми, несчастный! Этот знак прямой и ясный — Указал Господь всевластный, что всему своя чреда: Потерпи, придет забвенье, ведь всему своя чреда». Ворон каркнул: «Никогда!» «Птица ль ты, вещун постылый, иль слуга нечистой силы, — Молвил я, — заброшен бурей или дьяволом сюда? Отвечай: от мук спасенье обрету ли в некий день я, В душу хлынет ли забвенье, словно мертвая вода. И затянет рану сердца, словно мертвая вода?» Ворон каркнул: «Никогда!» «Птица ль ты, вещун постылый, иль слуга нечистой силы, Заклинаю небом, адом, часом Страшного Суда, — Что ты видишь в днях грядущих: встречусь с ней я в райских кущах В миг, когда среди живущих кончится моя страда? Встречусь ли, когда земная кончится моя страда?» Ворон каркнул: «Никогда!» Встал я: «Демон ты иль птица, но пора нам распроститься. Тварь бесстыдная и злая, состраданью ты чужда. Я тебя, пророка злого, своего лишаю крова, Пусть один я буду снова, — прочь, исчезни без следа! Вынь свой клюв из раны сердца, сгинь навеки без следа!» Ворон каркнул: «Никогда!» И, венчая шкаф мой книжный, неподвижный, неподвижный, С изваяния Минервы не слетая никуда, Восседает Ворон черный, несменяемый дозорный, Давит взор его упорный, давит, будто глыба льда. И мой дух оцепенелый из-под мертвой глыбы льда Не восстанет никогда. ВОРОН[73]
Это было мрачной ночью; сны являлись мне воочью, В смутном книжном многострочье мысль блуждала тяжело. Над томами я склонился, в них постигнуть суть пытался, Вдруг как будто постучался кто-то в темное стекло… «Это путник, — прошептал я, — мне в оконное стекло Постучал — и все прошло». Помню этот час, как ныне: мир дрожал в декабрьской стыни, Умирал огонь в камине… О, скорей бы рассвело! Поверял я книгам горе по утерянной Леноре — Это имя в райском хоре жизнь вторую обрело, Осчастливленное небо это имя обрело, А от нас оно ушло. И под шорохи гардины в сердце множились картины, Где сплеталось воедино грез несметное число. Чтоб избавиться от дрожи, я твердил одно и то же: «Что же страшного? Прохожий постучал слегка в стекло, Гость какой-нибудь захожий постучал, придя, в стекло, Постучал — и все прошло». Так прогнав свою тревогу, я сказал: «Вздремнул немного, Извините, ради Бога, наваждение нашло. Вы так тихо постучали, что подумал я вначале — Не снега ли, не ветра ли застучали о стекло? Я подумал: звук случайный, вроде ветра о стекло, Отшумел — и все прошло». Дверь открыл и на ступени вышел я — лишь тьма и тени. В сердце скопище видений умножалось и росло, И, хоть все кругом молчало, дважды имя прозвучало — Это я спросил: «Ленора?» (так вздыхают тяжело), И назад печальным эхом, вдруг вздохнувшим тяжело, Имя вновь ко мне пришло. И прикрыл я дверь несмело. Как в огне, душа горела. Вдруг от стука загудело вновь оконное стекло. Значит, это не случайно! Кто там: друг иль недруг тайный? Жить под гнетом этой тайны сердце больше не могло, «Время, — молвил я, — пришло». И тогда окно открыл я, и в окне, расправив крылья, Показался черный Ворон — что вас, сударь, привело? — И на статую Паллады взмыл он, точно так и надо, Черный, сел, вонзая когти в мрамор, в белое чело; И пока взлетал он с пола изваянью на чело, И минуты не прошло. Кто бы мог не удивиться? Был он важен, как патриций. Все меня в спесивой птице в изумленье привело. Я спросил, забыв печали: «Как тебя в Аиде звали, В царстве ночи, где оставил ты гнездо — или дупло? Как тебя в Аиде кличут, чтоб оставил ты дупло?» Ворон каркнул: «Все прошло!» Странно! Гость мой кривоносый словно понял смысл вопроса. Вот ведь как: сперва без спроса залетел ко мне в тепло, А теперь дает ответы (пусть случайно, суть не это), В перья черные одетый, сев богине на чело; Кто видал, чтоб сел богине на высокое чело Тот, чье имя «Все прошло»? Он сказал — и смолк сурово, словно сказанное слово Было сутью и основой, тайну тайн произнесло, Сам же, словно изваянье, он застыл в глухом молчанье, И спросил я: «Где мечтанья, расцветавшие светло? Ты и сам, как все, покинешь дом мой — лишь бы рассвело!» Ворон каркнул: «Все прошло!» Как же я не понял сразу, что твердит от раза к разу Он одну лишь эту фразу — то, что в плоть его вошло, — Оттого, что жил он прежде в черно-траурной одежде Там, где места нет надежде (одеянье к месту шло!) И хозяину былому лишь одно на память шло: «Все прошло, прошло, прошло!» И не то, чтоб стал я весел, — к гостю я привстал из кресел (Он на статуе, как прежде, громоздился тяжело): «Темной вечности ровесник, злой ты или добрый вестник? Что за вести мне, кудесник, изреченье принесло — Неуклюжий, тощий, вещий, что за вести принесло Это — дважды — «все прошло»? Мысли полнились разладом, и застыл я с гостем рядом. Я молчал. Горящим взглядом душу мне насквозь прожгло. Тайна мне уснуть мешала, хоть склонился я устало На подушки, как склоняла и она порой чело… Никогда здесь, как бывало, больше милое чело Не склонится — все прошло. Мнилось: скрытое кадило серафимы белокрыло Раскачали так, что было все от ладана бело, И вскричал я в озаренье: «О несчастный! Провиденье В пенье ангелов забвенье всем печалям принесло!» От печали по Леноре избавленье принесло!» Ворон каркнул: «Все прошло!» «О пророк! — спросил его я, — послан будь хоть сатаною, Кто б ни дал тебе, изгою, колдовское ремесло, Мне, всеведущий, ответствуй: есть ли в скорбном мире средство, Чтоб избавиться от бедствий, чтоб забвенье снизошло?» Где бальзам из Галаада, чтоб забвенье снизошло?» Ворон каркнул: «Все прошло!» «О пророк! — призвал его я. — Будь ты даже сатаною, Если что-нибудь святое живо в нас всему назло, — Отвечай: узрю ли скоро образ умершей Леноры? Может, там, в Эдеме, взору он откроется светло, В звуках ангельского хора он придет ко мне светло?» Ворон каркнул: «Все прошло!» «Хватит! Птица или бес ты — для тебя здесь нету места! — Я вскричал. — В Аид спускайся, в вечно черное жерло! Улетай! Лишь так, наверно, мир избавится от скверны, Хватит этой лжи безмерной, зла, рождающего зло! Перестань когтить мне сердце, глядя сумрачно и зло!» Ворон каркнул: «Все прошло!» Вечно клювом перья гладя, вечно адским взором глядя, Когти мраморной Палладе навсегда вонзил в чело, Он застыл, и тень ложится, и душе не возродиться В черной тени мрачной птицы, черной, как ее крыло; И душе из тени — черной, как простертое крыло, Не воспрянуть… Все прошло! ВОРОН[74]
В час, когда, клонясь все ниже к тайным свиткам чернокнижья, Понял я, что их не вижу и все ближе сонный мор, — Вдруг почудилось, что кто-то отворил во тьме ворота, Притворил во тьме ворота и прошел ко мне во двор. «Гость, — решил я сквозь дремоту, — запоздалый визитер, Неуместный разговор!» Помню: дни тогда скользили на декабрьском льду к могиле, Тени тления чертили в спальне призрачный узор. Избавленья от печали чаял я в рассветной дали, Книги только растравляли тризну грусти о Линор. Ангелы ее прозвали — деву дивную — Линор: Слово словно уговор. Шелест шелковый глубинный охватил в окне гардины — И открылась мне картина бездн, безвестных до сих пор, — И само сердцебиенье подсказало объясненье Бесконечного смятенья — запоздалый визитер. Однозначно извиненье — запоздалый визитер. Гость — и кончен разговор! Я воскликнул: «Я не знаю, кто такой иль кто такая, О себе не объявляя, в тишине вошли во двор. Я расслышал сквозь дремоту; то ли скрипнули ворота, То ли, вправду, в гости кто-то — дама или визитер!» Дверь во двор открыл я: кто ты, запоздалый визитер? Тьма — и кончен разговор! Самому себе не веря, замер я у темной двери, Словно все мои потери возвратил во мраке взор. — Но ни путника, ни чуда: только ночь одна повсюду — И молчание, покуда не шепнул я вдаль: «Линор?» И ответило оттуда эхо тихое: Линор… И окончен разговор. Вновь зарывшись в книжный ворох, хоть душа была как порох, Я расслышал шорох в шторах — тяжелей, чем до сих пор. И сказал я: «Не иначе кто-то есть во тьме незрячей — И стучится наудачу со двора в оконный створ». Я взглянул, волненье пряча: кто стучит в оконный створ? Вихрь — и кончен разговор. Пустота в раскрытых ставнях; только тьма, сплошная тьма в них; Но — ровесник стародавних (пресвятых!) небес и гор — Ворон, черен и безвремен, как сама ночная темень, Вдруг восстал в дверях — надменен, как державный визитер, На плечо к Палладе, в тень, он, у дверей в полночный двор, Сел — и кончен разговор. Древа черного чернее, гость казался тем смешнее, Чем серьезней и важнее был его зловещий взор. «Ты истерзан, гость нежданный, словно в схватке ураганной, Словно в сече окаянной над водой ночных озер. Как зовут тебя, не званный с брега мертвенных озер?» Каркнул Ворон: «Приговор!» Человеческое слово прозвучало бестолково, Но загадочно и ново… Ведь никто до этих пор Не рассказывал о птице, что в окно к тебе стучится, — И на статую садится у дверей в полночный двор, Величаво громоздится, как державный визитер, И грозится: приговор! Понапрасну ждал я новых слов, настолько же суровых, — Красноречье — как в оковах… Всю угрозу, весь напор Ворон вкладывал в звучанье клички или прорицанья; И сказал я, как в тумане: «Пусть безжизненный простор. Отлетят и упованья — безнадежно пуст простор». Каркнул Ворон: «Приговор!» Прямо в точку било это повторение ответа — И решил я: Ворон где-то подхватил чужой повтор, А его Хозяин прежний жил, видать, во тьме кромешной И твердил все безнадежней, все отчаянней укор, — Повторял он все прилежней, словно вызов и укор, Это слово — приговор. Все же гость был тем смешнее, чем ответ его точнее, — И возвел я на злодея безмятежно ясный взор, Поневоле размышляя, что за присказка такая, Что за тайна роковая, что за притча, что за вздор, Что за истина седая, или сказка, или вздор В злобном карке: приговор! Как во храме, — в фимиаме тайна реяла над нами, И горящими очами он разжег во мне костер. — И в огне воспоминаний я метался на диване: Там, где каждый лоскут ткани, каждый выцветший узор Помнит прошлые свиданья, каждый выцветший узор Подкрепляет приговор. Воздух в комнате все гуще, тьма безмолвья — все гнетущей, Словно кто-то всемогущий длань тяжелую простер. «Тварь, — вскричал я, — неужели нет предела на пределе Мук, неслыханных доселе, нет забвения Линор? Нет ни срока, ни похмелья тризне грусти о Линор?» Каркнул Ворон: «Приговор!» «Волхв! — я крикнул. — Прорицатель! Видно, Дьявол — твой создатель! Но, безжалостный Каратель, мне понятен твой укор. Укрепи мое прозренье — или просто подозренье, — Подтверди, что нет спасенья в царстве мертвенных озер, — Ни на небе, ни в геенне, ни среди ночных озер!» Каркнул Ворон: «Приговор!» «Волхв! — я крикнул. — Прорицатель! Хоть сам Дьявол твой создатель, Но слыхал и ты, приятель, про божественный шатер. Там, в раю, моя святая, там, в цветущих кущах рая. — Неужели никогда я не увижу вновь Линор? Никогда не повстречаю деву дивную — Линор?» Каркнул Ворон: «Приговор!» «Нечисть! — выдохнул я. — Нежить! Хватит душу мне корежить! За окошком стало брезжить — и проваливай во двор! С беломраморного трона — прочь, в пучину Флегетона! Одиночеством клейменный, не желаю слышать вздор! Или в сердце мне вонзенный клюв не вынешь с этих пор?» Каркнул Ворон: «Приговор!» Там, где сел, где дверь во двор, — он все сидит, державный Ворон, Все сидит он, зол и черен, и горит зловещий взор. И печальные виденья чертят в доме тени тленья, Как сгоревшие поленья, выткав призрачный узор, — Как бессильные моленья, выткав призрачный узор. Нет спасенья — приговор! ПРИЗНАНИЕ[75]
Фантазию поэта разгадать Трудней всего; невидному другими Птенцу в гнезде назначено лежать… Таинственное в стих я скрою имя. Ищи к строкам поближе, о химере Упомни и об амулете, думай О всем, в сердцах таимом, и в размере Еще ищи, в согласных легком шуме, В предлоге, прилагательном, союзе И в знаках препинания; отвагой Исполнись: здесь не гордиев дан узел — Значит, не должно пользоваться шпагой. Слова, их три здесь, — их неуловимо Тебе поэт произносил не раз — Они прозрачнят стих, — душа любимой Всегда сквозит в молчаньи милых глаз; Синоним истины они, — скрывать Я их в стихах задумал; гладко Я стансы довожу к концу… Искать? — О, тщетный труд: не разгадать загадки! ВОЗЛЮБЛЕННОЙ
В ВАЛЕНТИНОВ ДЕНЬ[76]
Фиалками пленительных очей, Ярчайших, точно звезды Диоскуры, На эти строки посмотри скорей: Ты знала ли искусней трубадура? Я имя скрыл твое средь этих строк; Его ищи, в сплетенья слов вникая: Оно — мой стяг, мой лавровый венок, Мой талисман; твержу его всегда я. В стихе значенья полон каждый знак. Найти сам принцип здесь всего важнее. Мой узел гордиев завязан так, Чтоб не был нужен меч, клянусь тебе я. Найти тут сможет взор прекрасный твой, Сияющий нетленным, чистым светом, Три слова, что составят имя той, Чье превосходство ведомо поэтам. Нет! Пусть, как Мендес Пинто, буквы лгут, Дух истины скрыт в их глубинах свято. Оставь решать загадку; тщетен труд: Ее не разгадаешь никогда ты. ДРУГУ СЕРДЦА
В ДЕНЬ СВЯТОГО ВАЛЕНТИНА[77]
Фиалковым очам, затмившим Диоскуров, Предназначаю я цепочку строк моих. В ней имя нежное властительницы их, Равно таясь от глаз профанов и авгуров, Божественно царит. Его затерян след. Ищи внимательно мой талисман заветный, Прекрасный талисман, бесценный амулет, Не пропусти в стихах и буквы неприметной, — Не то напрасен труд, не то прервется нить, Не в узел гордиев затянутая мною. Не надобен здесь меч. Догадкою одною Возможно, кружево разъяв, соединить Три слова, что не раз любой бы счел своими, Когда, о признанных поэтах говоря, Поэт хотел назвать достойнейшее имя. Верни ж его из тьмы, очами озаря. Здесь все — твой вымысел, Фернандо Мендес Пинто. Лишь буквы здесь не лгут. Но как же их найти? Оставь бесплодный труд. К тем буквам нет пути. Вовек, сокровище, не выйдешь из глубин ты. ТОМ. L. S
(Марии Луизе Шйю)[78]
Из всех, кому с тобой свиданье — утро, Из всех, кому с тобой разлука — ночь, Когда на небе вычеркнуто солнце Священное — из всех, кто в горькой доле Тебя благословляет ежечасно За жизнь и за надежду, а преболе Всего — за воскресенье схороненной Глубоко веры в Правду и Гуманность; Из всех, кому на богохульном ложе Отчаяния смертного подняться Дано при ласковых твоих словах: «Да будет свет!» исполнившихся странно, Словах, светящих в ангельских глазах; Из всех, кто более всего обязан Одной тебе, чья благодарность нынче Ближе всего подходит к поклоненью, Вернейшая, покорнейшего вспомни И думай: тот, кто пишет эти строки, Такие слабые, дрожит при мысли, Что с ангельской душой он говорит. МАРИИ ЛУИЗЕ ШЙЮ[79]
Еще недавно автор этих строк, В неодолимой гордости рассудком Упрямо утверждая «силу слова», Говаривал, что ни единой мысли Доступной человеку нет, пока Мы знаком языка ее не свяжем: И вот теперь — как бы ему в насмешку — Два слова — два чужих двугласных звука По-итальянски, — повторять бы только Их ангелам, загрезившим по росам — Светлиночкам в Гермонских косогорах Жемчужисто пронизанных луной, Подобных сокровенным думам, или Лишь душам дум, божественным виденьям, Быть может, выразимым только песней На Лютне Израфеля (Серафима, Которому Творцом дан дивный голос Певучей всех!). А мне? — Увы, бессильно Мое перо в моих руках дрожащих — Невыразимо имя дорогое, Тобой произнесенное, — ни мыслить, Ни записать, ни даже только грезить Не дано мне, затем, что перед этой Мечтою недвижимой и прекрасной, Раскрыв глаза огромные, стою Как у ворот раскрытых прямо в грезу. Направо, влево и вперед открылась Поверх величественнейшей гробницы Без края даль в пурпуровых туманах, — Но весь простор в едином: ты одна. К М. Л. Ш.[80]
Еще недавно автор этих строк В спесивом упоенье интеллектом До неба «силу слов» превозносил И утверждал, что мысли возникают Не иначе как в форме языка; Но вот, в насмешку ль над его хвальбой, Два слова — нежных, слабых, чужезвучных, Два неземных (о, ангелам бы их Шептать во сне над лунною «росою, Жемчужной нитью легшей на Гермон») — Из бездны сердца тихо поднялись: Немысли, полумысли, души мыслей — Волшебней и божественней тех грез, Что Израфил (певец «с наисладчайшим Из всех восславивших Аллаха гласом») Посмел бы в песнь вложить. И я — немею. Рука застыла; брошено перо. Тебе молиться именем твоим Не смею: ни писать, ни петь, ни думать; И чувствовать устал — оцепененье Владеет мной пред златовратным сном, Оцепененье сковывает чувство. Робею, очарован, — даль безмерна; Вперед, направо ль, влево ль погляжу — Туман багровый застилает землю, И лишь один-единственный мираж Горит у горизонта — ты! ты! ты! ULALUME[81]
Небеса были хмуро бесстрастны, листья дрогли на ветке сухой, листья вяли на ветке сухой, в октябре октябрем безучастным эта ночь залегла надо мной… Это было в Уире ненастном, в заколдованной чаще лесной, где белеют в просвете неясном воды Обера мертвой волной. Там шел я аллеей Титана в кипарисах с душою вдвоем, я с моею Психеей вдвоем. А в груди словно пламя вулкана разливалось сернистым огнем, словно лава катилась ручьем, как в странах снегов и тумана, где солнце не греет лучом, где Янек во льдах океана застыл, не согретый лучом. Мы шли в разговоре бесстрастном, думы о прошлом одна за другой увядали, как листья на ветке сухой. Нам был чужд в октябре безучастном холод ночи, дышавшей зимой, этой ночи ночей над землей. Были чужды в Уире ненастном чары мрачные чащи лесной и Обер, в просвете неясном мелькавший мертвою волной. И вот уж ночь побледнела, намекнула на утро звезда, наутро, наутро склонилась звезда, вдали полоса забелела: забелела рассветом, — тогда роговидный, бледнея, несмело полумесяц взошел, как всегда, полумесяц Астарты несмело двуалмазный поднялся тогда. Я сказал: он нежнее Дианы, он плывет в волнах вечной тоски, упивается вздохом тоски, — он увидел слезой неустанной орошенную бледность щеки и вышел, как вестник желанный, и шепчет: «Те дни далеки, в могиле не знают тоски». За созвездием Льва он, желанный, возвещает забвенье тоски. Но, закрывшись в смущеньи рукою, Психея вскричала: «Страшна мне звезда, что несменно бледна… Не медли, не медли! Со мною улетим, улетим… Я должна!» И, рыдая, в пыли за собою перья крыльев влачила она, так плачевно влачила она! Я воскликнул: «К чему колебанье? Мы пойдем в этот трепетный свет, мы вдохнем этот трепетный свет, — в сибиллическом блеске сиянья возрожденной надежды привет… Мы смело доверим сиянью, что сквозь тьму нас выводит на свет, что сквозь тьму шлет далекий привет». Утешал я Психею, лаская, отгонял рой сомнений и дум, побеждал рой сомнений и дум, и шли мы, аллею кончая, — вдруг пред нами — печален, угрюм, склеп могильный… Исполненный дум, я спросил: «Скажи, дорогая, что за надпись смущает мой ум?» И услышал в ответ: «Ulalume! — Вот гробница твоей Ulalume…» Сердце стало хмуро, бесстрастно, как лист истомленный, сухой, как лист пожелтевший, сухой… «Это точно Октябрь безучастный! — я вскричал, — здесь минувшей зимой проходил я аллеей глухой, проносил бремя скорби глухой… Что за демон коварный и властный управляет моею стопой в эту ночь из ночей над землей? Я узнал тебя, Уир ненастный, я узнал тебя, Обер лесной, как обитель волшебницы властной, заслоненный болотною мглой!» ULALUME[82]
На деревьях листы облетали, и осенний темнел небосвод, безотрадный темнел небосвод: это было в ночь тихой печали, в октябре, в тот нерадостный год; уж осенние духи витали у таинственных оберских вод, поздней ночью уныло витали в мрачном Вире, у оберских вод. Здесь бродил я в аллее прекрасной кипарисов, с Душою моей, кипарисов, с Психеей моей; сердце было тревожно и страстно, беспокойно, как горный ручей, как насыщенный лавой ручей, что с вершины Яанек бесстрастной мчится вниз средь полярных ночей; бурно мчится с вершины бесстрастной, средь безмолвья полярных ночей. Наши речи обдуманны были, — нашей мысли был медленен ход, нашей мысли неясен был ход; мы число, время года забыли, ночь другую в тот памятный год… Мы не знали, как близко мы были от знакомых нам оберских вод, в мрачном Вире, где нам говорили, будто ведьмы ведут хоровод. Еще ночь не исчезла, не скрылась, хоть светила уж грезили днем, хотя звезды уж грезили днем… Перед нами вдруг даль озарилась тусклым светом, волшебным огнем… И Астарты звезда появилась в фантастическом блеске своем, и внезапно она появилась в силуэте рогатом своем. Я сказал: «Она лучше Дианы; в море грез она тихо плывет, в море вздохов печально плывет; она знает про жгучие раны в моем сердце, где горе живет, и прошла мимо звездной поляны, где созвездие Льва ее ждет, где разгневанный Лев ее ждет, и зовет нас в надзвездные страны, к счастью мирных небес нас зовет». Но Психея мне грустно твердила: «Посмотри, она светит во мгле, я боюсь, она светит во мгле… Ах, бежим от нее, сколько силы!» И со страхом на бледном челе, и со страхом она опустила свои светлые крылья к земле, и, рыдая, она опустила свои нежные крылья к земле. «О, не бойся звезды! — я ответил, — она счастья и радости дочь, она неба прекрасная дочь; посмотри, как отраден и светел ее лик в эту темную ночь! Она светит для нас — я заметил — она хочет нам в горе помочь; озаряя наш путь — я заметил — она только нам хочет помочь». Так я спорил с сестрой легкокрылой, отвлекая от тягостных дум, удаляясь от тягостных дум, и пришли мы к гробнице унылой, но не понял пытливый мой ум, не постиг утомленный мой ум, что за надпись над этой могилой. А Психея прочла: «Ulalume, здесь погибшая спит Ulalume». Мои думы тотчас омрачились и померкли, как тот небосвод, как осенний померк небосвод, и я вспомнил те дни, что забылись, ту же темную ночь в прошлый год, когда я и Психея явились в эту местность у оберских вод; с нашей странною ношей явились, в местность Вира, у оберских вод… О, зачем мы сюда возвратились, что за демон увлек нас вперед? — Я узнал те места, что забылись, что я видел в наш первый приход, где осенние листья кружились и где ведьмы ведут хоровод! УЛЯЛЮМ[83]
Туманилось небо и стыло, Листва опадала сухой — Пожелклой, примятой, сухой. Никогда не забыть! Это было В Октябре, в полуночи глухой, Там, где озеро Обер унылое Мутнело застылой тоской, В тусклом Вире, в лесной и унылой Стороне, истомленной тоской. Среди кипарисов Титанов Однажды я шел со своей Душой, со Психеей своей. О, тогда огневее вулканов Было сердце! Оно горячей Было лавы самой, — горячей Лавы с кратера Янек, что, канув В ледяные просторы полей, Уносится — с Янека, канув — В дикий холод полярных полей. Вели мы спокойный и строгий Разговор, а слова были сухи; Ничего мы не помнили — сухи, Как трава на октябрьской дороге, Были тусклые памяти звуки. Мы забыли о многом — о многом — И об озере сером и строгом, И о каре жестокой разрухи — Мы забыли, что этой дорогой Мы когда-то дошли до разлуки. Так вот шли мы. И ночь постарела — Предрассветные звезды вставали — Обещали нам утро. Устали Мы как будто… Дорога светлела — Лунным светом она пробелела — Полумесяц, сверкнувший несмело, Поднял ясные рожки в печали — И алмазы Астарты несмелой Просверкали из дали в печали. Я заметил: «Теплее Дианы Астарта, — по странам томленья Она движется тенью томленья, Она видит сердечные раны, Утишает в сердцах треволненья — Из Созвездия Льва, из Нирваны Восходит она, чтоб забвенья Указать нам дорогу, забвенья, Сквозь Созвездие Льва, из Нирваны. — Полны очи ее сновиденья. Сквозь берлогу идет по Нирванам К Сновиденью от Сновиденья». Но Психея вдруг вскинула руки И молила: «О, сжалься! Прости! Эта бледность больная… Прости… Я дрожу, и слова мои глухи… В мутном свете нельзя нам идти! Прочь!.. Бежим!.. Мы должны…» И от муки Ее крылья на пыльном пути По земле волочились от муки — Загрязнялись на пыльном пути — Ее крылья ломались в пути. Но просил я: «Напрасны сомненья! Поспешим на трепещущий свет — Этот влагой, струящийся — свет! Полны тайны его излученья — Это — неба ночного привет — Красоты и Надежды привет! О, поверим ему без смущенья, — Мы за ним! Знай: Обмана здесь нет! Поверим ему без смущенья — Даже тени коварства в нем нет: Это — неба ночного привет». Успокоил… Рассеял заботу Поцелуем, — не стала томиться Психея, тревогой томиться. «Мы пошли, — и пришли к повороту — Перед нами возникла гробница — Одинокая чья-то гробница. Я спросил: «Не прочтешь ли ты, кто тут Погребен в этой тайной гробнице?» И в ответ: «Улялюм… Улялюм… Здесь могила твоей Улялюм…» И тогда мое сердце застыло, Стало пеплом… пожелклой, сухой, Этой смятой листвою сухой… Простонал я: «Октябрь этот, был — он… Той последнею ночью, глухой, Это здесь проходил я когда-то, И здесь схоронил я когда-то Свою жуткую ношу, — глухой Черной ночью… Какой же, проклятый, Вновь завлек сюда Демон?.. Унылой Полно озеро Обер тоской, Снова в Вере я — в страшной, унылой Стороне, истомленной тоской. УЛЯЛЮМ[84]
Небеса были грустны и серы, Прелых листьев шуршал хоровод, Вялых листьев шуршал хоровод, — Был октябрь одинокий без меры, Был незабываемый год. Шел вдоль озера я, вдоль Оберы, В полной сумрака области Нодд, Возле озера, возле Оберы, В полных призраков зарослях Нодд. Я брел по огромной аллее Кипарисов — с моею душой, Кипарисов — с Психеей, душой. Было сердце мое горячее, Чем серы поток огневой, Чем лавы поток огневой, Бегущей с горы Эореи Под ветра полярного вой, Свергающийся с Эореи, Под бури арктической вой. Разговор наш был грустный и серый, Вялых мыслей шуршал хоровод, Тусклых мыслей шуршал хоровод, Мы забыли унылый без меры Октябрь и мучительный год (Всех годов истребительней год!), Не заметили даже Оберы (Хоть знаком был мне шум ее вод), Даже озера, даже Оберы Не заметили в зарослях Нодд. Еще плотен был мрак уходящий, Но зари уже близился срок, Да, зари уже близился срок, Как вдруг появился над чащей Туманного света поток, Из которого вылез блестящий Двойной удивительный рог, Двуалмазный и ярко блестящий Астарты изогнутый рог. Я сказал: «Горячей, чем Диана, Она движется там, вдалеке, Сквозь пространства тоски, вдалеке, Она видит, как блещет слеза на Обреченной могиле щеке. Льва созвездье пройдя, из тумана К нам глядит с нежным светом в зрачке, Из-за логова Льва, из тумана, Манит ласкою в ясном зрачке». Перст подняв, отвечала Психея: «Нет, не верю я этим рогам, Не доверюсь я бледным рогам, Торопись! Улетим поскорее От беды, угрожающей нам!» Затряслась; ее крылья за нею Волочились по пыльным камням, Зарыдала; а перья за нею Волочились по грязным камням, Так печально ползли по камням! Я ответил: «Нас манит сиянье, Все твои опасения — бред! Все твои колебания — бред! Надежду и Очарованье Пророчит нам радостный свет! Посмотри на сияющий свет! Крепче веруй ты в это сверканье, И оно нас избавит от бед! Положись ты на это сверканье! Нас избавит от горя и бед В темном небе сияющий свет». Целовал я ее, утешая, Разогнал темноту ее дум, Победил темноту ее дум. Так дошли мы до самого края, Видим: склеп, молчалив и угрюм, Вход в него молчалив и угрюм. «Что за надпись, сестра дорогая, Здесь, на склепе?» — спросил я, угрюм. Та в ответ: «Улялюм… Улялюм… Вот могила твоей Улялюм!» Стал я сразу печальный и серый, Словно листьев сухой хоровод, Словно прелой листвы хоровод. Я вскричал: «Одинокий без меры Был октябрь в тот мучительный год! Видел я этот склеп… этот свод… Ношу снес я под каменный свод! Что за демон как раз через год Вновь под тот же привел меня свод? Да, припомнил я волны Оберы, Вспомнил область туманную Нодд! Да, припомнил я область Оберы, Вспомнил призраков в зарослях Нодд». УЛЯЛЮМ[85]
Было небо сурово и серо, Листья были так хрупки и сиры, Листья были так вялы и сиры… Был октябрь. Было горе без меры. Было так одиноко и сыро Возле озера духов Обера, В странах странных фантазий Уира, Там, в туманной долине Обера, В заколдованных чащах Уира. Вдоль рядов кипарисов-титанов Брел вдвоем я с душою моей, Брел с Психеей, душою моей. Что-то в сердце моем непрестанно Клокотало сильней и грозней, Бушевало сильней и грозней, Словно серный поток из вулкана, Там, где правит холодный Борей, Словно лава в утробе вулкана, Там, где полюсом правит Борей. Наша речь была ровной и серой: Мысли были так хрупки и сиры, Листья памяти — вялы и сиры; В Ночь Ночей, когда горю нет меры, Не узнали мы странного мира… (Хоть однажды из вашего мира Мы спускались в долину Обера… Был октябрь… Было мрачно и сыро…) Но забыли мы духов Обера И вампиров, и чащи Уира… Звездный круг в предрассветной тревоге… Ночь осенняя шла на ущерб, Ночь туманная шла на ущерб. И в конце нашей узкой дороги Подымался мерцающий серп, Разливая сиянье, двурогий, Странным светом сверкающий серп, Серп далекой Астарты, двурогий И алмазно блистающий серп. И сказал я: «Так льдиста Диана — Лик Астарты теплей и добрей, В царстве вздохов она всех добрей, Видя, как эту грудь непрестанно Гложут червь и огонь всех огней. Сквозь созвездие Льва из тумана Нам открыла тропинку лучей, Путь к забвенью — тропинку лучей, Мимо злобного Льва из тумана Вышла с тихим свеченьем очей, Через логово Льва из тумана К нам с любовью в свеченье очей!» Но ответила тихо Психея: «Я не верю сиянью вдали, Этой бледности блеска вдали, О, спеши же! Не верю звезде я, Улететь, улететь повели!» Говорила, от страха бледнея И крыла опустив, и в пыли Волочились они по аллее, Так, что перья купались в пыли, Волочились печально в пыли… Я ответил: «Оставим сомненья! Нам навстречу блистают лучи! Окунись в голубые лучи! И поверь, что надежд возвращенье Этот свет предвещает в ночи, Посмотри — он мерцает в ночи! О, доверься, доверься свеченью, Пусть укажут дорогу лучи, О, поверь в голубое свеченье: Верный путь нам укажут лучи, Что сквозь мрак нам мерцают в ночи!» Поцелуй успокоил Психею, И сомненья покинули ум, Мрачным страхом подавленный ум, И пошли мы, и вдруг на аллее Склеп возник, несказанно угрюм. «О, сестра, этот склеп так угрюм! Вижу надпись на створках дверей я… Почему этот склеп так угрюм?» И сказала она: «УЛЯЛЮМ… Здесь уснула твоя Улялюм…» Стало сердце сурово и серо, Словно листья, что хрупки и сиры, Словно листья, что вялы и сиры… «Помню! — вскрикнул я, — горю нет меры! Год назад к водам странного мира С горькой ношей из нашего мира Шел туда я, где мрачно и сыро… Что за демоны странного мира Привели нас в долину Обера, Где вампиры и чаши Уира? Это — озеро духов Обера, Это черные чащи Уира!» Мы воскликнули оба: «Ведь это — Милосердие демонов, но Нам теперь показало оно, Что к надежде тропинки нам нет, и Никогда нам узнать не дано Тайн, которых нам знать не дано! Духи к нам донесли свет планеты, Что в инферно блуждает давно, Свет мерцающий, грешной планеты, Что в инферно блуждает давно!» УЛЯЛЮМ[86]
Небеса были пепельно-пенны, Листья были осенние стылы, Листья были усталые стылы, И октябрь в этот год отреченный Наступил бесконечно унылый. Было смутно; темны, вдохновенны Стали чащи, озера, могилы, — Путь в Уировой чаще священной Вел к Оберовым духам могилы. Мрачно брел я в тени великанов — Кипарисов с душою моей, Мрачно брел я с Психеей моей. Были дни, когда Горе, нагрянув, Залило меня лавой своей. Ледовитою лавой своей. Были взрывы промерзших вулканов, Было пламя в глубинах морей — Нарастающий грохот вулканов, Пробужденье промерзших морей. Пепел слов угасал постепенно, Мысли были осенние стылы, Наша намять усталая стыла. Мы забыли, что год — отреченный, Мы забыли, что месяц — унылый, (Что за ночь — Ночь Ночей! — наступила, Мы забыли, — темны, вдохновенны Стали чащи, озера, могилы), Мы забыли о чаще священной, Не заметили духов могилы. И когда эта ночь понемногу Пригасила огни в небесах, Огоньки и огни в небесах, — Озарил странным светом дорогу Серп о двух исполинских рогах. Серп навис в темном небе двурого, — Дивный призрак, развеявший страх, — Серп Астарты, сияя двурого, Прогоняя сомненья и страх. И сказал я: «Светлей, чем Селена, Милосердней Астарта встает, В царстве вздохов Астарта цветет И слезам, как Сезам сокровенный, Отворяет врата, — не сотрет Их и червь. — О, Астарта, ведь не на Нашу землю меня поведет — Сквозь созвездие Льва поведет, В те пределы, где пепельно-пенна, Лета — вечным забвеньем — течет, Сквозь созвездие Льва вдохновенно, Милосердно меня поведет!» Но перстом погрозила Психея: «Вижу гибельный свет в небесах! Вижу гибель и свет в небесах! Свет все ближе. Беги же скорее!» Одолели сомненья и страх. Побледнела душа, и за нею Крылья скорбно поникли во прах, Ужаснулась, и крылья за нею Безнадежно упали во прах, — Тихо-тихо упали во прах. Я ответил: «Тревога напрасна! В небесах — ослепительный свет! Окунемся в спасительный свет! Прорицанье Сивиллы пристрастно, И прекрасен Астарты рассвет! Полный новой Надежды рассвет! Он сверкает раздольно и властно, Он не призрак летучий, о нет! Он дарует раздольно и властно Свет Надежды. Не бойся! О нет, Это благословенный рассвет!» Так сказал я, проникнуть не смея В невеселую даль ее дум И догадок, догадок и дум. Но тропа прервалась и, темнея, Склеп восстал. Я, мой разум, мой ум — Я (не веря), мой разум, мой ум — Все воскликнули разом: «Психея! Кто тут спит?!» — Я, мой разум, мой ум. «Улялюм, — подсказала Психея, — Улялюм! Ты забыл Улялюм!» Сердце в пепел упало и пену И, как листья, устало застыло, Как осенние листья, застыло, Год назад год прошел отреченный! В октябре бесконечно уныло Я стоял здесь у края могилы! Я кричал здесь у края могилы! Ночь Ночей над землей наступила — Ах! зачем — и забыв — не забыл я: Тою ночью темны, вдохновенны Стали чащи, озера, могилы И звучали над чащей священной Завывания духов могилы! Мы, стеная, — она, я — вскричали: «Ах, возможно ль, что духи могил — Милосердные духи могил — Отвлеченьем от нашей печали И несчастья, что склеп затаил, — Страшной тайны, что склеп затаил, — К нам на небо Астарту призвали Из созвездия адских светил — Из греховной, губительной дали, С небосвода подземных светил?» ЗАГАДКА[87]
Сказал глупец разумный мне когда-то: Как шляпу итальянскую на свет Порой рассматриваем мы разъято, Так различим с полмысли, коль сонет (Петрарки выдумку) вдруг развернем, поэт, И постараемся (прелестной даме Работа не под силу) за словами Загадочный здесь разгадать ответ — Он, как сова пушистая пред вами, Что спряталась от солнечных знамен, С прозрачнейшим из радостных имен Соединенный, углублен стихами, Скользя, сквозит в дыханьи этих строк — Бессмертию бросаемый намек. ЗАГАДКА[88]
Сказал однажды мудрый граф д'Урак: «Найти в сонете мысль — куда как сложно! Нередко он — забава для писак; Его рассматривать на свет возможно, Как дамскую вуаль: ведь ненадежно Скрывать под ней лицо. Иной поэт Такого наворотит — мочи нет, Но взглянешь глубже — суть стихов ничтожна». И прав д'Урак, кляня «Петраркин бред»: В нем уйма слов нелепых и туманных, В нем изобилье бредней такерманных… И вот я сочиняю свой ответ, Куда хочу вложить я смысл незримый, Меж строчек имя скрыв своей любимой. ЗАГАДОЧНЫЙ СОНЕТ[89]
«Сонеты, — учит Соломон дон Дукка, — На редкость мыслью подлинной бедны, В прозрачном их ничтожестве видны Хитросплетенья зауми со скукой. Красавицы чураться их должны. Их понапрасну выдумал Петрарка. Чуть дунь — и все труды его насмарку. Они смешны, слащавы и бледны». Не возражаю Солу. Хоть и зол он, Но прав. Сколь часто, изумляя свет, Убог, как мыльный пузырек, сонет, Не этот, я надеюсь. Тайны полон, Он будет, вечен и неколебим, Беречь свой смысл — ваш милый псевдоним. ЗВОН[90]
1 Слушай — санки… бубенцы… Бубенцы! Это радость, серебринки, Пролетят во все концы! Звон за звоном, словно гроздья, По морозу в ночь и в тень. И мигающие звезды, Ярко брызнув в мерзлый воздух, Динь-динь-динь и День-день-день — И раздольно и гульливо По руническим мотивам Ручейками разливаясь, торопясь во все концы — Бубенцы! Запевают бубенцы — Пролетают и играют бубенцы. 2 Слушай — сладостный, зеркальный Звон венчальный! Звон искристый, золотистый, Звон недальный, беспечальный! Он плывет по стогнам ночи, То протяжней, то короче! Полнозвучный, весь литой, Золотой — Пеньем лютни, лютни плавной Своенравной В тишину, Песней горлинки забавной На весеннюю луну, — Он из чаши колокольной Вольный, как поток раздольный, Нарастает… Нарастает в высь и сладостно он тает, Отдыхая, замирая… Звон за звоном — перезвон, Звон, и звон, и звон, и звон, Перезвон — Отовсюдный, изумрудный, светлый звон… 3 Слушай — гулкий нудный тон, Медный звон. Буйство бури, ужас жгучий… Бам-бом-бам-бам, бом-бам-бом… В ночь сорвавшаяся вьюга Воплем дикого испуга. В страхе смяты все слова, — Все угрознее и глуше В перепуганные уши Черной ночи!.. И едва Различимо в клубах дыма Раз и два, и раз и два — Словно режет визг и скрежет Каждый грохотный удар, Обезумевший взвивает, развевает Он пожар. За обугленные крыши Злым прыжком все выше, выше, Чтоб в отчаяньи летучем Лечь, как зарево, по тучам, Где едва-едва видна Бледноликая луна… Бам-бом-бам-бам, бом-бам-бом! Перезвон Жуткой повестью звучит — Он вопит, рычит, стучит Прямо в грудь дрожащей дали — Долгим стоном — Перезвоном, Лязгом вздыбившейся стали, Спутав все колокола, — Чтоб огнем разъялась мгла В брань да в споры, В крик раздора, В гневный стон — Бом-бом-бом — за звоном звон — Перезвон. Звон-звон-звон-звон. 4 Слушай — звон, железный звон. Этот звон, Что за мир угрюмой думы Навевает властно он! Он в тиши ночной возникнул — Дрожью в сердце он проникнул — Страх, угроза в этом плаче Колокольном, Жуть напоминанья, В горле ржавом — содроганье, Стон невольный. Там звонарь на колокольне — Одиночества бездольней — В сон печальный Однозвучными руками Звук за звуком мерит звуки Муки, тяжкой, словно камень, Муки, скорби подневольной, Тем, кто там, в могиле тесной — Не ему, не ей, — безвестной червой: Властелин теней упорно Сеет звуков — взмахом вздорным — Зерна. Похоронный звон! Плачет, скачет, воет он, Этот похоронный звон, Углубляя смертный сон — Как вороний черный грай, Через край, и край, и край, Этот похоронный звон — Перезвон. Как вороний черный грай, Через край, и край, и край Колыхающийся звон — Перезвон, и звон, и звон, Разливающийся звон. Через край, и край, и край — Похоронный перезвон, Как вороний черный грай — Колыхающийся звон — Перезвон, и звон, и звон. Разливающийся звон, Звон, и звон, и звон, и звон, и звон — Перезвон и звон, Монотонный, похоронный Перезвон. КОЛОКОЛА[91]
I За санями вьется снег, Белый снег. Колокольчики беспечно рассыпают нежный смех И звенят, звенят, звенят В льдистом воздухе ночном, И звенят, и говорят. Звезды радужно горят Кристаллическим огнем. Слышишь ритм, ритм, ритм — Речь руническую рифм? С колокольчиков слетая, музыкально тает он, Этот звон, звон, звон. Звон, звон, звон. Этот быстрый, серебристый перезвон. II Слышишь свадьбы звон литой — Золотой? О, с какою необычной, гармоничной красотой Про любовь, что так светла, Говорят колокола! Золотистых, чистых нот Мерный строй. Звонких звуков хоровод Нарастает, и летает, и плывет Под луной. Звучный звон — со всех сторон, Ливень ласковых мелодий: слышен тем он, кто влюблен. Льется он В ночь и в сон. Он грядущим освящен. В сердце горлинки рожден. Полногласный и прекрасный, Этот звон, звон, звон, Этот звон, звон, звон, звон. Звон, звон, звон. И поющий, и зовущий этот звон! III Слышишь ты тревожный звон — Бронзы звон? Воплем ужаса ночного надрывает сердце он! Он выкрикивает вдруг В ухо ночи свой испуг! Он, не смея замолчать, Может лишь кричать, кричать, Слеп и дик, — В безнадежности взывая к снисхождению огня, Сумасшедшего, глухого, беспощадного огня, Что все выше, выше, выше Скачет в небо с гребня крыши. Хоть безумно напряженье, Но бессильно исступленье: Недоступен бледный, лунный лик! Бронзы звон, звон, звон! Возвещает гибель он, Гарь и прах, Колокольным гулом, ревом, В недра воздуха ночного Изливая мрачный странный страх. Но теперь уж знает слух По звучанью И молчанью, Где багряный смерч потух. Но теперь он без труда Слышит в звоне, Бронзы стоне, Где, грозя, встает беда. Отступая иль взлетая, исторгает ярость звон — Этот звон, Этот звон, звон, звон, звон. Звон, звон, звон. И гудящий, и гремящий этот звон! IV Слышишь ты железный звон — Тяжкий звон? О конце напоминает монотонным пеньем он. И в плену у страха мы, Услыхав в молчанье тьмы Полный скорби и угрозы этот тон! Пробуждаемся дрожа мы: Каждый звук из глоток ржавых — Это стон. И народ, ах, народ, Что под башни самый свод Удален. Всех нас будит, будит, будит Мрачным звоном похорон. Камень катится на грудь нам: Вечным будь, последний сон! Кто их видел — не забудет, И ни звери, и ни люди — Тот народ! Их король — кто тон дает. Он в них бьет, бьет, бьет, Бьет — Гудит пеаном звон! Только грудь раздует он — И гудит пеаном звон! И, вопя, танцует он, Держит ритм, ритм, ритм — Род надгробных грозных рифм — И гудит пеаном звон! Этот звон! Держит ритм, ритм, ритм — Род надгробных грозных рифм: Этот стон и этот звон, Похоронный этот звон Держит ритм, ритм, ритм, И нежданно вносит он Руны радостные рифм В леденящий стон и звон, Этот звон, звон, звон, звон, Звон, звон, звон. И молящий, и грозящий этот звон. КОЛОКОЛА[92]
1 Слышишь сани за холмом? Серебром Радость разливают колокольчики кругом! Колокольчик льется, льется, Пронизав мороз ночной, Звоном в небе отдается, Хрусталем вдали смеется Звездный рой! Ритм размеренный храня, В ритме древних рун звеня, Расплеснулся колокольчик переливом голосов, Колокольчик, колокольчик, Колокольчик, колокольчик, Звонко-льдистым, серебристым переливом голосов! 2 Слышишь колокол другой, Золотой — Свадебного колокола голос молодой? Над ночным благоуханьем Гармоничным ликованьем Льется колокола соло, Золотой Звон литой, Счастья голос, гул веселый, Чтоб с голубкой юный голубь радовался под луной! О, мажор колоколов! Проливая звуков ливни, затопить он все готов! Этот зов, Зов без слов, В днях грядущих, для живущих Для восторгов вечно нов! О, качанье и звучанье золотых колоколов! Колокольных голосов, Колокольных, колокольных, колокольных голосов, В ритме ясных и согласных колокольных голосов! 3 Слышишь ты набата звон? Бронзой он Раскатился и тревогой нарушает сон! У ночных небес в ушах Грозной бронзой воет страх! Голос колокола дик: Только крик, крик, крик!!! Жутко воя, Он вымаливает, плача, снисхожденье у огня, У проклятого, глухого, сумасшедшего огня! Скачет пламя, пламя, пламя Исступленными прыжками, Ввысь отчаянно стремится, Чтобы взвиться и кружиться, Алым дымом белый месяц заслоня! Голоса колоколов, Словно звук тревожных слов, Долетают. Голоса колоколов Неумолчный, жуткий рев В недра стонущих ветров Изливают! Он царит в душе людской — Звон нестройный, беспокойный, Звон, захлестнутый бедой! Слух в гудении басов Различает, Как спадает Гул тяжелых голосов, Отдаляется опасность — глуше рев колоколов, Зов басов, Колокольных, колокольных, колокольных голосов, В крике, в лязге, в дикой пляске колокольных голосов! 4 Слышишь, в воздухе ночном Чугуном Колокола реквием разносится кругом? В замолкающих ночах Нам в сердца вливает страх Угрожающе-спокойный, ровный тон. Каждый звук из глотки ржавой Льется вдаль холодной лавой, Словно стон. Это только тем не больно, Кто живет на колокольне Под крестом, Тем, кто жизнь проводит в звонах Монотонно-приглушенных, Кто восторг находит в том, Что ночной порою нам Камни катит по сердцам! Не мужчины и не женщины они, а звонари, И не звери, и не люди все они, а упыри! А король их тот, кто звоном Славит, славит исступленно Торжество колоколов! Ходит грудь его волною, Пляшет он, смеясь и воя, Под пеан колоколов! Ритм размеренный хранит он. В ритме древних рун звонит он, В торжестве колоколов, Колоколов! Он, в гуденье голосов, Колокольных голосов, Ритм размеренный храня, Этим звоном похоронным Упивается, звоня, Рад гуденью голосов, Колокольных голосов, Рад биенью голосов, Колокольных голосов, Колокольных, колокольных, колокольных, колокольных, Колокольных голосов, И рыданьям, и стенаньям колокольных голосов! ЗВОН[93]
I Слышишь, — в воздухе ночном Серебром Бубенцы гремят на санках, что взметают снег Столбом. Как гремят, гремят, гремят В чуткой тишине морозной! Звонкой радостью объят Небосвод бессчетнозвездный, И мерцают звезды в лад. В этой песне звонкой, складной Лад старинный, лад обрядный. О, заливисто-хрустальный мелодичный перезвон, Легкий звон, звон, звон, звон, Звон, звон, звон, — Ясный, чистый, серебристый этот звон. II Слышишь, — счастьем налитой, Золотой, Звон венчальный, величальный, звон над юною четой, Звон в ночи благоуханной, Благовест обетованный! Падает он с вышины Мерный, веский; Светлой радости полны, Долетают золотые всплески До луны! Ликованьем напоен, Нарастает сладкозвучный, торжествующий трезвон! Яркий звон! Жаркий звон! Упованьем окрылен, Славит будущее он Гимном вольным колокольным. Светлый звон, звон, звон, Стройный звон, звон, звон, звон, Звон, звон, звон, Звон блаженный, вдохновенный этот звон! III Слышишь, — рушит мирный сон Медный звон! Он ужасное вещает: стар и млад им пробужден! В уши тугоухой ночи Изо всей вопит он мочи! Рев испуга страшен, дик, Бессловесный крик, крик, Вопль медный. Он отчаянно взывает к милосердию огня, Беспощадного, глухого, бесноватого огня. Пламя, свой разбой чиня, Лезет ввысь, ввысь, ввысь, — Берегись! Берегись! Вот-вот-вот его клешня Доберется до луны прозрачно-бледной, Сеет ужас и разлад Обезумевший набат, Звон сполошный! Черной жутью напоен Этот звон, звон, звон, Крик захлебывающийся, крик истошный! Слушай, как кричит набат, Завывая, Отбивая Взлет пожара или спад; Слушай, — все расскажет он, Гул нестройный, Разнобойный: Жив огонь иль побежден. То слабее, то сильнее злой неистовствует звон, Ярый звон, Буйный звон, звон, звон, звон, Звон, звон, звон, Исступленный, распаленный этот звон! IV Слышишь, — там, над краем бездны, Звон железный, — Он твердит о жизни бренной, о надежде бесполезной! Тишь ночную всколыхнул Душу леденящий гул, — Мы трепещем, заунывный слыша звон! О, как скорбно, Боже правый, Рвется вон из глотки ржавой Хриплый стон! Что за племя, что за племя — Те, на башнях, кто со всеми Разобщен, Те, кто гудом, гудом, гудом, Горьким гулом похорон, Властвуют над сонным людом, В сонный мозг вонзая звон! Вы не люди, вы не люди, Нелюди вы, звонари, Вам веселье в этом гуде, Упыри! Кто взялся быть звонарем, Надмогильным стал царем, Мечет гром, гром, гром, Гром, Творит священный звон! Ликованьем опьянен, Он творит священный звон! И вопит, и пляшет он, И в раскачке этой складной Лад старинный, лад обрядный, Гимн забытых пра-времен Этот звон: В песне долгой, безотрадной Лад старинный, лад обрядный. Пляшет он под этот звон, Под надрывный звон, звон, Заунывный звон, звон, И в раскачке этой складной За поклоном бьет поклон, В лад старинный, лад обрядный Вновь и вновь берет разгон Под раздольный звон, звон, Колокольный звон, звон, Скорбный звон, звон, звон, звон, Звон, звон, звон, Под прощальный, погребальный этот звон. ЕЛЕНЕ
(Елене Уитмен)[94]
Тебя я видел только раз единый — Прошли года — не подсчитать мне: сколько. Но мнится все, что так немного лет. В июле это было; поздней ночью; Подобная твоей душе, по небу Плыла луна уклонною дорогой, Рассеивая свет серебряный На дрему и покой несчетных роз, В саду волшебном ввысь подъявших лица, — В саду волшебном, где несмелый ветер Бродил на цыпочках, качая розы, Подъявшие сиянием любви — В экстазе смертном — ароматы-души К серебряной и шелковой луне, — Где, улыбаясь, умирали розы Присутствием твоим восхищены. А ты была вся в белом, на скамье Темнеющей склоненная — роняла Свой свет луна на лица тихих роз И на тебя, застывшую в печали! То не Судьба ль была июльской ночью — Да, не Судьба ль (чье имя также: Грусть), Что я остановился у решетки? Вдыхая запах задремавших роз, Не шевелясь, стоял я; все заснуло. Лишь ты да я (сливая два созвучья, Вот эти, бьется сердце — о, отрада!) Лишь ты да я — померкло и исчезло Все, все вокруг в блаженный этот миг. (О, сохрани о нем воспоминанье!) Жемчужный свет луны погас, и мраком Окуталась замшоная скамья И длинная аллея и деревья Тихонько шепчущие; запах роз В руках у ветра любящего умер. И было все одной тобой полно — Тобой одной, твоей душой, глазами. Я только их и видел — в целом мире Я видел только их одно мгновенье — Пока луна померкнуть не успела… В кристальных сферах сердце в этот миг Причудливую сказку записало! Твои глаза — таким глубоким горем Они светились и надеждой гордой, И смелостью волнующих желаний, И неизмерною способностью любви! Я помню, как ушла она — Диана — На западное ложе грозных туч, — И ты, меж кипарисов похоронных, Прошла, как призрак… А глаза остались, — Твои глаза … О, им нельзя уйти! В пустынный путь мой, поздней ночью, к дому, Они светили мне… С тех пор со мной Они навек (…не таковы надежды!..) Сквозь горечь лет; и я покорен им. Руководительствовать мной, сомненья Рассеивать своим прозрачным светом И пламенем ненашим освещать Угрюмый мрак души — удел их давний. Они, как звезды, в этом дальнем небе И красота (а красота — надежда). Коленопреклоненный, им молюсь В печальные часы ночей безмолвных И в суете дневной… Они со мной Две сладостно-светящие звезды Вечерние. Их блеск не застит солнце! К ЕЛЕНЕ[95]
Тебя я видел раз, один лишь раз; Не помню, сколько лет назад — но мало. В июле, в полночь, полная луна, Твоей душе подобная, дорогу Искала к самому зениту неба, Роняя света серебристый полог, Исполненный истомы и дремоты, На тысячи подъявших лики роз, Что в зачарованном саду росли, Где колыхнуться ветерок не смел, — Свет лился медленно на лики роз, Они ж в ответ благоуханье душ Ему в экстазе смерти изливали: Свет лился медленно на лики роз, Они же умирали, пленены Тобою и поэзией твоею. Полусклоненная, среди фиалок Ты мне предстала в белом одеянье; Свет лился медленно на лики роз, На лик твой, поднятый — увы! — в печали. Не Рок ли этой полночью в июле, Не Рок ли (что зовется также Скорбью!) Остановил меня у входа в сад, Чтобы вдохнул я роз благоуханье? Ни звука: ненавистный мир уснул, Лишь мы с тобой не спали. (Боже! Небо! Как бьется сердце, лишь услышу вместе Два слова: мы с тобой.) Я огляделся — И во мгновенье все кругом исчезло. (Не забывай, что сад был зачарован!) Луны жемчужный блеск погас на небе, Извилистые тропки, мшистый берег, Счастливые цветы и листьев шелест — Исчезло все, и роз благоуханье В объятьях ветерка тогда скончалось. Все умерло — и только ты жила, Нет, и не ты: лишь свет очей твоих, Душа в очах твоих, подъятых к небу. Я видел их, вселенную мою, Лишь их я видел долгие часы, Лишь их, пока луна не закатилась. Какие горькие повествованья Таились в их кристальной глубине! И горя сумрак! И полет надежды! И море безмятежное величья! И дерзость в жажде славы! — но, бездонна, К любви способность мне открылась в них! Но вот исчезла милая Диана На ложе западном грозовых туч: И, призрак меж стволов, подобных склепу, Ты ускользнула. Но остались очи. Остался взгляд, он не исчез доныне. В ту ночь он к дому осветил мне путь, Меня он не покинул (как надежды). Со мною он — ведет меня сквозь годы, Он мне служитель — я же раб ему. Он служит мне, светя и согревая, Мой долг — спасенным быть его сияньем, Стать чистым в электрическом огне, В огне Элизия стать освященным. Он дал мне Красоту (она ж Надежда), Он в небе — пред его сияньем звездным В часы унылых бдений я колена Склоняю; и в слепящем свете дня Все вижу их — две сладостно-блестящих Венеры, что и солнце не затмит! К ЕЛЕНЕ[96]
Давно, не помню, сколько лет назад, Тебя я увидал, но лишь однажды. Стоял июль, и полная луна Плыла проворно по небу ночному, Паря над миром, как твоя душа. И лился свет, серебряный и тонкий, Баюкая дремотной духотою Раскрывшиеся лики алых роз, Цветущих в зачарованном саду, Где ветерок на цыпочках кружил. В ответ на ласку этих лунных пальцев Раскрывшиеся лики алых роз Дарили саду аромат предсмертный, С улыбкой умирали на куртинах Раскрывшиеся чаши летних роз, Завороженных близостью твоею. А ты, вся в белом, на ковре фиалок Полулежала. Лунный свет купал Раскрывшиеся лики алых роз И лик твой, затуманенный печалью. Сама Судьба июльской жаркой ночью, Сама Судьба (она зовется Скорбью) Меня к калитке сада привела, Чтоб я вдохнул благоуханье роз И тишины. Проклятый мир дремал. Лишь ты да я не спали. Я смотрел Во все глаза, томился, ждал и медлил. Но в этот миг внезапно все исчезло (Не забывай, что сад был зачарован): Растаяли жемчужный блеск луны, Цветочный рай, змеящиеся тропки, Деревьев ропот, мшистые лужайки, И даже роз полночный аромат В объятьях ветра умирал, слабея. Исчезло все, — осталась только ты, Верней, не ты, а глаз волшебный светоч, — Душа в твоих распахнутых глазах. Я видел только их — мой милый мир! — В их глубь гляделся долгими часами, Смотрел, пока луна не закатилась. Какие письмена напечатлело Ты, сердце, на прозрачных сферах глаз! Как боль темна в них и светла надежда, Какое море тихое гордыни, Порывов суетных и как бездонен Их дар любить и ласку расточать! Но вот уже Диана прилегла На ложе грозовой, лохматой тучи, И ты, как призрак, меж деревьев сонных Растаяла. И лишь твои глаза Пронзали тьму, маячили, манили, Мне путь домой, как звезды, освещали; И с той поры, хотя Надежды нет, Они — мои вожатые сквозь годы, Мои служители, а я — их раб. Они горят и дух воспламеняют, А я стараюсь обрести спасенье, Очиститься, воскреснуть, освятившись В их елисейском радужном огне. Мне душу наполняя красотою (Она ж Надежда), светят с горних высей Они, как светочи, я им молюсь В тоскливые часы ночных бессонниц И даже в блеске золотого дня. Всегда мне мягко светят две Венеры, Которых даже солнцу не затмить! FOR ANNIE[97]
Слава Богу, что кризис миновал; не вернется и тот бред беспокойный, — то, что жизнью зовется — и тяжелая немощь никогда не вернется. Изменили мне силы, изменили, бесспорно — я лежу без движенья, безучастно, покорно… Что с того? Я ведь знаю, что мне легче, бесспорно. И так тихо, недвижно я лежу распростертый, что любой очевидец скажет сразу: «Он мертвый», отшатнется с испугом и воскликнет: «Он мертвый!» Унялись мои стоны, слез и вздохов не стало, успокоилось сердце, что так биться устало, так мучительно билось и так биться устало. Тошнота и томленье — все ушло безвозвратно; те ужасные муки не вернутся обратно, как и Жизнь-лихорадка не вернется обратно. Та жестокая жажда, у которой во власти я страдал и томился, уменьшилась отчасти — я не рвусь уж к тем водам отравляющей страсти; я узнал про источник, утоляющий страсти: То источник подземный незаметно для ока, он шумит и струится под землей неглубоко, он струится в пещере — но совсем не глубоко. Тщетно б люди пустые доказать мне хотели, что в жилье моем мрачно, что мне тесно в постели, ведь нигде так не спится, как в подобной постели. Здесь измученный дух мой успокоился в грезах, не жалея о миртах, забывая о розах, как о прежних волненьях, так о миртах и розах. Мне не жаль тех восторгов аромата и ласки… Нет, мне чудятся ныне Лишь анютины глазки, розмарин, — или рута — да анютины глазки, целомудренно-скромны те анютины глазки. Так мой дух отдыхает в торжестве совершенном, и мне грезится Анни в сновиденьи блаженном, мне является Анни в откровеньи блаженном. Как она, моя радость, обняла меня нежно: на груди ее милой я заснул безмятежно, в ее дивных объятьях задремал безмятежно; Уложила, накрыла с той же лаской чудесной и меня поручила благодати небесной, сонму духов бесплотных и Царице Небесной. И так тихо, бесстрастно я лежу распростертый, что и вы поневоле согласитесь: «Он мертвый», отшатнетесь в испуге, восклицая: «Он мертвый!» Что с того? В моем сердце все спокойно и ясно; в нем любовь моей Анни светит ярко, прекрасно, светлый взор моей милой отразился в нем властно, в нем царит моя Анни нераздельно и властно! АННИ[98]
Тебе благодарность, Небесный Отец! Огневая горячка Прошла наконец. И болезни, что жизнью Зовется, конец: Грустно, что сил Больше нет, — но тоской Не томлюсь, не грущу, Потревожить покой Не хочу, — я ценю Безжеланный покой. И спокойный, и тихий я Здесь наконец, — Подумают люди, Взглянув, что — мертвец, В испуге шепнут они: «Это — мертвец»… И грезы, и слезы, И вздохи, и муки Прошли, и теперь Не тревожат и стуки — Там — в сердце — жестокие Жуткие стуки. Затих нестерпимый Мучительный шум; Конец лихорадке, Терзающей ум — И горячечной жизни, Сжигающей ум. Там жуткою жаждой Я был истомлен — Нефтяною рекою ее, С давних времен Истерзал меня страсти Мучительный сон, — Но источником светлым Я здесь утолен. Быстролетной воды Запевающий звон — Успокоил сверкающий Сладостно он — Убаюкал ласкающий Радостно он, Глупец скажет, быть может, Что темен покой. И что узкое ложе В постели такой — Но кто спал когда На постели другой — Если спать, несомненно, В постели такой. Отдыхаю, не знаю Томительных гроз — Забыл и не вспомню Я запаха роз, Бывалой тревоги И мирта, и роз. Лежу беспечальный я, Тихий, бесстрастный; Доносится запах Ромашки прекрасный, Шиповника запах Густой и прекрасный И скромной фиалки Простой и прекрасный. Отрадно мне, тихому, В грезном сиянии С думой-мечтой О любимой мной Анни, Укрывшись волною Волос моей Анни. Целуя, шептала: «Земное, уйди»… И радостно я Задремал на груди — Забылся, уснул На любимой груди. В погасающем свете Нежна и светла Она Божию Матерь Просила — от зла Уберечь, ограждая От горя и зла. Я — укрытый от горести — Сплю, наконец; Знаю, что любит, А вы мне: «мертвец» Сокрушаясь твердите, — но Это ль — конец? Если весь я — любовь, Разве это — мертвец? О нелепые бредни, — нет, Я — не мертвец. Все светлее на сердце — Как в звездном сиянии; Нежно ко мне Наклоняется Анни, Я вижу лицо Дорогой моей Анни, — Словно звезды, глаза Убаюкавшей Анни. К АННИ[99]
О, счастье! Не мучусь Я больше, томясь, Упорной болезнью, И порвана связь С горячкой, что жизнью Недавно звалась. Лежу я недвижно, Лишенный сил, И каждый мускул Как будто застыл. Мне лучше: не мучит Горячечный пыл. Лежу я спокойно, Во сне распростерт, Забыв все недуги, Как будто я мертв, И можно в испуге Подумать — я мертв. Рыданья и вопли Затихли вокруг, Как только прервался Мучительный стук — Терзающий сердце Томительный стук. Тоска, отвращенье, Как тающий воск, Исчезли с болезнью, Мрачившей мой мозг, С горячкой, что жизнью Сжигала мой мозг. Исчезла и пытка, Всех пыток сильней. — Ужасная жажда Души моей К реке ядовитой Проклятых страстей: Насытил я жажду Души моей. Испил я студеной Воды из ключа, Тот ключ потаенный Струится, журча, В земле неглубоко Струится, журча. О нет! Пусть не скажет Никто, что для сна Приют мой мрачен, Постель так тесна, — Ведь тот, кто скажет: Постель так тесна, Он тоже ляжет В такую ж для сна. Мой дух не лелеет Мечтаний о грозах, Не сожалеет О пламенных розах, О том, что алеет На миртах и розах, Дыханье как будто Анютиных глазок Он слышит из руты, Из праздничных связок Цветов розмаринных, Анютиных глазок — Дыханье невинных Анютиных глазок. Он дремлет блаженно В тумане мечтаний О правде нетленной И верности Анни, Витая блаженно Средь локонов Анни. Она с поцелуем Склонилась ко мне, И я, не волнуем Ничем в тишине, Скользя, как по струям, Забылся во сне. Укрыв меня нежно И свет затемня, Она помолилась Потом за меня, Чтоб ангелы неба Хранили меня. И я на постели Лежу распростерт (С истомою в теле), Как будто я мертв, — Прильнув к изголовью, Лежу распростерт (С ее любовью), Как будто я мертв, — И вам всем я страшен, Как будто я мертв. Душа ж моя ярче, Чем в млечном тумане Все звезды на небе, Сверкает с Анни, Горит она светом Любви моей Анни, Лучится ответом Из глаз моей Анни. АННИ[100]