— Какие? — недоверчиво спросила хозяйка.
— Вестимо, не ассигнации; вздор: письма! Да что вам за охота пришла спрашивать? То-то бабье неразумное! Об чем ни толкует, а время-то идет да идет… Ей-богу, ей-богу, давно пора спать!..
— Ну и спи себе с богом…
Слышно было, как счастливый хозяин перевернулся на другой бок…
— И больше ничего! — сказала дева со вздохом. — Плохо!
— Плохо! — повторила вдова.
— Нет, не совсем еще плохо, — отвечала хозяйка таинственно…
— А что?
— Видели вы образок, что лежит около него на столе?
— Тетушка, тетушка! — начала молодая девушка укорительно. Но так грозно взглянула Дурандиха и такое сделала движение рукою, нагнувшись к ней в то же время всем корпусом, что ужас отнял у нее язык. Она замерла неподвижно с открытым ртом, и в глазах ее выражение страданья совершенно подавил страх.
— Видела!
— Видела!
— Как жар горит, — заключила хозяйка, давая вес каждому слову. — Оправа-то, должно быть, не ме-дна-я…
У вдовы и девы глаза засверкали; хозяйка смотрела на них с торжеством, которому глубокое удивление к ее проницательности, может быть не без умысла отразившееся на лицах двух слушательниц, доставило обильную пищу. С минуту длилось молчание.
— А портрет видели? — спросила она еще торжественней…
[Старая вдова сделала вопросительную гримасу, старая дева хотела что-то отвечать; вдруг дверь из комнаты второго отделения отворилась, и страшный призрак, похожий более на скелет, чем на человека, неподвижно остановился в дверях…
Лицо его было бледно и безжизненно, глаза мутны. Дико и грозно смотрел он на злых сплетниц…
Как ни уверены были старые ведьмы, что призрак — не кто иной, как их больной постоялец, однако нечаянное его появление заставило их вздрогнуть… Они смутились, уткнули головы в свои работы и хранили молчание…]
— Что ж вы остановились! — сказал больной. — Продолжайте ваш а<у>кционный осмотр… Или вы думаете, что пересмотрели, рассортировали, оценили всё мое имущество?.. Ошибаетесь, у меня еще есть крест на шее, вы, верно, об нем забыли… Оцените уж и его, решите, кому он должен достаться, а то чтоб после моей смерти не поссориться… Долго ли: наследство такое завидное!
И больной, окончив напыщенную речь свою трагическим хохотом, устремил на сплетниц взгляд, который, казалось, говорил им: «Казнитесь! казнитесь! Вы заслужили свою казнь, и я не вправе щадить вас!» Те молчали по-прежнему и, казалось, смутились сильнее. Молодая девушка уже не могла владеть собою и плакала громко. Такой успех, очевидно, ободрил больного: торжественно протянув одну руку вперед, а на другую, локтем которой упирался он в косяк двери, положив голову, он готовился продолжать и, без сомнения, наговорил бы много прекрасных и сильных вещей, но прошла минута — хозяйка успела овладеть своим безотчетным смущением, глаза ее налились кровью, в которой кипела и сверкала злость. Она грохнула кулаком по столу и закричала нагло:
— А что ж, батюшка, третий месяц даром живешь, храним и холим тебя, да уж и слова не скажи! Не по деньгам спесь! Больно заважничал! И что такое мы говорили?
— Я всё слышал, — отвечал больной.
— А хоть бы и всё! — воскликнула хозяйка. — Беда не велика: рта никому не зажмешь… Правду всегда скажу, отцу родному скажу…
— Я еще жив, — продолжал больной, — а вы уже делите мое достояние… в судорогах страданья перемог я силу пожиравшей меня болезни, и какое было первое слово, коснувшееся моего слуха, моего только что воротившегося сознания?.. Не задушаемый радостными рыданьями голос матери, не нежный лепет обрадованной сестры, друга, — но… боже мой! боже мой! За что столько страданий на одного меня, на одного? Нет! моя бедная природа не в силах снести так много! Нужды нет… вы правы… вы бедные люди…
— Так о чем же тут и толковать, коли сам согласен…
— Не за себя, не за свое имущество больно мне: хороните меня заживо, делите мои вещи; я стерплю, но…
— Что, батюшка?
— Ради бога, не говорите вперед, по крайней мере громко, о том, что дорого моему сердцу… Вы меня напугали, моему больному воображению представилось, что вы уже входите ко мне, хотите разлучить меня с образом, которым благословила меня мать, с портретом второго моего отца. Нет, нет! Я не отдам их вам; я хотел бы унесть их с собою в могилу.
Больной весь дрожал, произнося последние слова, и заключил пламенную речь свою трагическим жестом, который чуть не стоил ему падения. С трудом удержался он на ногах, ухватившись за дверь, и долго, обессиленный напряжением, стоял неподвижно, собираясь с силами. Наконец возвратился он в свою комнату шагом нетвердым и медленным, но всё сохраняя ту особого рода торжественность, которая не покидает иных людей и тогда, когда они повязывают галстук.
— Вот новости! — сказала злобно хозяйка, захлопывая за ним дверь. — Федотыч, а Федотыч!
— Что, матушка?
— Встань, старый хрыч!
— Иду.
— Слышишь ли, чтобы его, — закричала она тоном, предупреждающим возражения, указывая на дверь, куда скрылся больной, — чтоб его завтра же не было!
— Да помилуйте, матушка, что же мне… как же я с ним… На улицу, что ли, я его выкину? ходить не может!
— Ну, уж как знаешь.
— Нельзя, совсем нельзя… Вот кабы ему полегче… начал бы выходить, прогуляться, что ли, бы вздумал — тогда… ну тогда… сами видели, матушка, — знаю уж как, не в первый раз!
Он улыбнулся слабо, но в глупо самодовольной улыбке его было столько уверенности, что молодую девушку, не перестававшую следить за разговором, кинуло в дрожь.
— Болен! болен! а сегодня так горланил, — сказала хозяйка, — что куды твой здоровый. Видно, выздоравливает… Смотри же, как только поправится… Надо будет взять и записочку…
— Ну уж еще говоришь — не бывало, что ли! Уж знаю я как — небось, не останется долго на месте… Не в первый раз!
— А уж, ей-богу, и спать пора… — продолжал он. — Ей-богу, пора! Чай, уж не рано…
— Час первый.
— Вот как. До двенадцати! Ох, ох-оох! что мы за господа такие, чтоб сидеть до двенадцати! — сказал старик, зевая протяжно…
Улеглись.
— Вы, батюшка, вчера изволили поругаться с женой. Осмелюсь вам доложить: баба глупая, ничего не понимает. Плюньте на нее, дуру! Извините за ее простоту!
— Ничего, не беспокойтесь…
— Вот, слава богу, здоровье ваше поправляется… Уж как я рад, как я рад за вас. А то, право, — дело прошлое — недалеко было и до того… Лица на вас не было: осмелюсь вам доложить — изволили выть, метаться как угорелым, даже раз песню изволили затянуть, а голос у вас такой странный, точно, осмелюсь вам доложить, порют вас или гонят сквозь строй… Уж что я принял с вами страды: верите ли богу, спать не спал, лежу да только и думаю: «Ну, угодить ему сердечному к Волкову в гости».[1] Только засну, глядь — Феклушка бежит: «Дядюшка, а дядюшка! поди к жильцу-то. Слышишь, как стонет? Голубчик, поди!» — «Да, дура ты, легче, что ли, будет ему, что я пойлу, чем я ему пособлю?» Таки нет, она всё свое: «Поди да поди! Голубчик, такой, сякой», плачет, ластится, целует меня, старика, и ведь не отстанет, пока не пойдешь… Просто глупость такая — так жаль ее станет, что пе можешь ей отказать… Да вот, слава богу, теперь вам хорошо. Вы, осмелюсь вам доложить, долго еще изволите прожить на квартире?
— Покуда куплю свой дом, всё буду жить на квартирах…
— Так-с… Отчего же… Оно конечно… человеку надо где-нибудь жить. Только… осмелюсь вам доложить, у нас вашу квартиру берут.
— Хорошо, пожалуй, я хоть сейчас перееду. Только не знаю, выгодно ли вам будет: денег я теперь отдать не могу.
— Ничего-с, ничего-с, помилуйте, время терпит…
— Вы честнее своей жены…
— Что она! Осмелюсь доложить — баба… в ней, сказать, чувства никакого нет… Когда будут, тогда и отдадите.
— Я не хочу пользоваться вашим великодушием! Я отдам завтра же, а если не получу денег, у вас останутся в обеспечение долга мои вещи и мебель: добра хоть не много, а сорока рублей ваших оно стоит!
— Точно-с. Один стол письменный — пару целковых дадут. Так оставите?
— Ну да…
— Безо всего-с?
— А что еще надо?
— Вы уж пожалуйте и записочку, что вот де я, нижеподписавшийся, должен такому-то отставному ундер-офицеру Егору Федотову Дурандину столько-то и в обеспечение предоставляю мебель и вещи… Да, ваше благородие, не поленитесь: черкните теперь же — успокойте глупую бабу, оно и мне и вам лучше: не ворчит окаянная!
Поэт по диктовке хозяина написал требуемую записку и ушел со двора. Где он был и что делал, мы объяснять не будем, потому что все такие подробности нейдут к нашему рассказу, довольно знать читателю, что было уже довольно поздно, когда он направил шаги к своей квартире, Там ждал его новый удар.
— Что вам надо? — грубо спросил дворник, загородив фигурой своей отпертую калитку, как скоро узнал нашего героя.
— Здесь моя квартира.
— Квартира! Будто?.. Убирайся, любезный, подобру-поздорову. Теперь ночь. Нечего по чужим домам шататься: как раз угодишь в будку! У нас все жильцы дома.
И дворник хотел захлопнуть калитку. Но поэт, оттолкнув его, вскочил на двор и скорыми шагами пошел к флигелю…
— Напрасно изволите беспокоиться, — кричал вслед ему дворник… — Отставка!
С ловкостью, которую сообщает привычка, взбежал поэт наш по темной лестнице, ощупал дверь и начал стучаться.
— Кто там? — спросил женский голос.
— Я, отворите.
— Федотыч, а Федотыч!
Нескоро ленивые шаги и тяжелое сопенье возвестили о приближении к двери нового лица.
— Что вам угодно? — спросил мужской голос.
— Отоприте, я здешний жилец.
— Жилец! — закричал женский голос. — У нас жильцы все дома!
— Вы с ума сошли!.. Говорю вам, что я ваш жилец. Сегодня поутру оставил квартиру и теперь возвращаюсь,
— Осмелюсь вам доложить, — перебил мужской голос с необыкновенною кротостию, — вы изволите говорить справедливо. Вы точно нанимали у нас квартиру, но изволили от нее отказаться, и я отдал ее другому…
— Вздор! Я не отказывался.
— Как угодно.
— Вы не имеете права согнать меня в такую пору таким бесчестным образом с квартиры, завладеть моими вещами! Я буду жаловаться!
— Вся ваша воля! Осмелюсь вам доложить: вы сами изволили дать записочку, что вещи оставляете под залог, а квартире не стоять же пустой… Дело мое чистое: уж и надзиратель известен…
— Бездельник!
И юноша, полный благородного негодования, удалился быстрыми шагами, но, как ни скоро шел он, до него не мог не долететь торжествующий смех, раздавшийся во флигеле; ушел, взбешенный до крайности, и яростно пробежал мимо предусмотрительного дворника, который поджидал его с ключами у ворот и, запирая за ним калитку, пустил вслед ему замечание:
— А туда же, еще называется барин!
Так кончилась небольшая комедийка, разыгранная отставным сонным солдатом с опрометчивым нашим героем, — комедийка, доказывающая, что если Федотыч и точно был глуп, как утверждала жена его (а на такое свидетельство мы не можем не обратить внимания), то всё же обладал значительною долею того особенного плутовства, которого нет в редком русском человеке и которого не выколотишь из него никаким чубуком.
— Ну, дурак, ты сегодня отличился! — сказала Дурандиха и налила мужу стакан водки.
Он, не исторгнутый из обычной апатии своей даже удачею своего умысла, — может быть, потому, что уж не раз случалось ему откалывать такие коленца, — выпил молча и ушел спать. А Дурандиха долго еще толковала со своими компаньонками, необыкновенно повеселевшими, пила вино и на сон грядущий оттаскала за косу Феклушку за то, что она не только не принимала участия в общей радости, но даже казалась грустнее обыкновенного…
Герой наш, полубольной, полный бессильной ярости, очутился на улице в глухую осеннюю ночь без пристанища…
Тяжело человеку смотреть на пестрый, бесчисленный ряд громадных зданий, которые в состоянии вместить десятки тысяч семейств, и знать, что ни в одном из них нет для него приюта, нет тесного уголка, где бы он мог согреться, отдохнуть от забот и усталости, успокоить душу и тело… тяжело, мучительно-обидно! Клим не плакал, не роптал: судьба уже обрушила на главу его множество гораздо важнейших несчастий, так что последнее скорей можно было принять за шутку ее, чем за обиду… Но не менее того и оно было важно. Едва только несколько оправившись от болезни, еще слабый телом, растерзанный душою, Клим принужден был провесть ночь на улице; вместо спокойствия, которое так нужно было ему, мелькнула в перспективе голодная смерть, на мостовой, в виду множества добрых людей… Тут есть о чем подумать, есть о чем вздохнуть… Машинально ходил Клим из улицы в улицу, из переулка в переулок… Вдруг он остановился против одного дома. Здесь жила его прежняя хозяйка. «Зайди, — шептал ему тайный голос. — У нее, может быть, не занята еще комната подле спальни; ты беден, ты без приюта — она отогреет тебя, укроет от непогоды…»
— Нет, нет! — громко воскликнул Клим и опрометью бросился далее. «А вот дом того франта, который некогда просил тебя отбить у него любовницу. Может быть, он еще от нее не избавился; попробуй, он богат, силен и щедр!» — продолжал тайный голос, но Клим не слушал и бежал далее… «А вот здесь живет экзекутор, — заговорил опять тайный голос, когда Клим прошел несколько улиц, — согласись на женитьбу… Что нужды, что жена будет дурна, не по сердцу, за ней дают десять тысяч, а теперь у тебя нет десяти копеек…» Но добродетельный герой наш еще шибче побежал прочь от дома экзекутора, как будто чем испуганный, а дождь между тем лил ливмя, а пронзительный ветер пробирал до костей. Согласитесь, что надобно иметь большую твердость, чтоб устоять против явных искушений и остаться верным добродетели в такую дурную погоду…
Клим дрожал всем телом; глаза его горели болезненным огнем, голова была горяча, как раскаленное железо, а по всему телу пробегал судорожный холод; вследствие душевных потрясений и продолжительной прогулки на сыром воздухе недавняя болезнь, очевидно, начала возвращаться. Он уже не мог идти далее и присел на лесенке какого-то магазина. Тяжело, тяжело было ему. Видеть неминуемую погибель, близкую смерть — и от каких причин! О, вы не испытали! Вы не можете судить, как убийственно обидно для человека подобное положение. Не мучительно, не неприятно, а именно
Вдали по проспекту раздавались шаги, которые всё становились ближе и ближе. Клим поднял голову… При свете фонарей ему удалось рассмотреть двух человек, идущих к нему; один был старый, другой молодой; одежда их была почти одинакова, и у обоих одинаково бедна, с заплатами, за плечами их было что-<то> вроде походных котомок; в руках старика палка. Приближаясь к тому месту, где сидел Клим, они о чем-то очень жарко разговаривали и, казалось, были навеселе.
Вдруг молодой, заметив Клима, быстро забежал вперед, подскочил к нему, протянул руку и жалобно произнес:
— Христа ради! на бедность! грошик! барин добрый!
Герой наш захохотал дико и напыщенно, потому что так уж были построены его мысли, что он не мог пропустить столь прекрасного случая, чтоб не принять его за новую бесчеловечную насмешку судьбы.
— У меня! — воскликнул он. — Просят денег. У меня!
И он опять захохотал. А нищий еще жалобнее повторил свою просьбу. В то время, запыхавшись, нагнал его старый товарищ, кричавший ему еще издали:
— Постой! постой! Я постарше тебя!
И старый нищий, по примеру молодого, протянул руку к нашему герою и уже начал ту же беззаветную фразу, но вдруг на половине остановился и пристально посмотрел в бледное лицо продрогшего юноши.
— Ба! ба! ба! никак, нашего поля ягода! — сказал он. — Что с тобой, господин?
— Я ничего не могу вам дать, добрые люди, — отвечал наш герой. — Ступайте своей дорогой!
И он плотней завернулся в свою легкую шинель и сел снова на лесенку.