Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Образы детства - Криста Вольф на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Об эту пору Шарлотта Йордан приметила, что ее дочка общипывает кожицу вокруг ногтей, хотя это, конечно же, ей запрещалось — правда, безуспешно.

По-настоящему ты на школьный двор не заходила. Дошла только до угла дома и тут увидела швейцара. В каникулы на школьные дворы доступа нет. Разве что во время войны, когда все старшеклассницы должны были неделю отдежурить в ПВО; спали четверо дежурных в одном из классов, где стояли раскладушки, еду готовили на школьной кухне. Под руководством Доры, которая единственная из всех умела стряпать, они сварили клецки и сели обедать на воздухе, в дальнем конце школьного двора, под как никогда пышными липами. Юлия, начальница караула, устроившись на торце простенького дощатого стола, нахваливала клецки. Кажется, лето выдалось тогда жаркое. Они не рассчитали: клецок вышло чересчур много, и остаток их был ночью тайком утоплен в Кладове, невзирая на большой плакат, висевший на кухне: «Порче продуктов — бой!»

Днем воздушные тревоги случались пока редко, вечером они сидели в темноте под липами и пели по выбору Юлии: «Высокие ели на звезды глядят» и «Нынче нет страны прекрасней». Юлия расспрашивала девочек, кем они хотят быть. Дора подумывала о профессии медсестры, Хелла вступит во владение отцовским книжным магазином, Марга, эвакуированная из Берлина, намеревалась извлечь пользу из своих чертежных талантов. Нелли сказала: Учительницей. Юлия кивнула. Нелли долго ждала случая открыть Юлии, что она хочет последовать ее примеру. И вот — открыла, изнывая от страха, что Юлия сочтет ее втирушей.

Из распахнутого окна в доме по ту сторону маленького сочно-зеленого Провала, на дне которого течет речушка Кладов, доносилась музыка. Кто-то включил радио на полную громкость, играла флейта, потом бравурным, взлетающим вверх пассажем вступило фортепиано. Нежданно-негаданно мелодия взяла тебя за душу — если можно еще так выразиться, когда на глаза набегают слезы. Казалось невмоготу, что ты не познакомишься с женщиной —почему-то тебе представлялась молодая женщина, —которая слушает музыку в своей комнате, да что там не познакомишься, даже не увидишь ее. И хотелось тебе одного: посидеть в холодке на зеленом бережку Кладова, и поныне сплошь заросшем папоротником и плющом, слушать музыку и наконец-то забыть о себе. Ведь только когда забываешь о себе, ненадолго смыкается трещина между тем, каким ты вынуждаешь себя быть, и тем, каков ты есть.

(«Упразднить стражу у врат сознания». Это Шиллер, лучше кого бы то ни было знавший, о чем он говорит. Большая, многослойная проблема самоцензуры. Писать надо совсем по-другому. Высыханье, иссякание — в изоляции от так называемых истоков. Когда пуще всего надо бояться этой тяги, этого принуждения к известности. Словно недугом самонадзора и самослежки страдают только профессиональные писатели, словно не встречается он среди современников буквально на каждом шагу, причем они его толком не замечают, а многие так и вовсе отрицают, объясняя распространенную апатию, отмахнуться от которой весьма трудно, иными причинами.)

Дневник, который Нелли вела в те годы, к счастью ли, к несчастью ли, сгорел под конец войны в трактирной печке-буржуйке, в деревне Грюнхайде под Науэном, где семейство Йордан — без отца, он был в советском плену - нашло приют после первых трех недель «драпа». Ну, с этим пора кончать! — объявила Шарлотта Йордан — она, конечно же, украдкой читала дочкин дневник, — прежде чем семейство вновь двинулось в путь, ибо Красная Армия начала наступление на Берлин. Она приподняла кочергой чугунные кольца печной конфорки и проследила за гибелью опасной тетрадки в огне: Если русские найдут ее у нас, пиши пропало, а все из-за твоей дурости да прямоты! Впоследствии русские ни разу не заподозрили семейство Йордан в укрывательстве каких-либо бумаг и ничего у них не искали, однако же ты так и не решилась по-настоящему пожалеть об уничтожении этого невосполнимого, но, безусловно, разоблачительного документа.

Мы уже упоминали, что у Юлии были голубые глаза? Светло-голубые, говорили одни, васильковые, твердили другие. В тот январский день у нее в квартире эти глаза, по обыкновению пристально, воззрились на Нелли, когда их обладательница подошла наконец к сути разговора с ученицей; она намеревалась ее усовестить. Тон не стал укоризненным, был по-прежнему ободряющим и полным понимания — в точности таким, который—Юлия это, конечно, знала, и Нелли знала, что она знает,—доходил прямехонько до Неллина «нутра».

Нелли и ее подружка Хелла: в прошлом полугодии, о котором говорила Юлия, поводов для нареканий оказалось больше чем достаточно. Не на ее уроках, правда, но это уж было бы совсем из ряда вон. Обе рассмеялись. Но фройляйн Мерц, к примеру, всерьез жаловалась на ее откровенно слабый интерес к математике. Красноречивый взгляд Нелли: ах вот как, Мерц? Все в школе прекрасно понимали, что она была единственной серьезной соперницей Юлии, этакая трезвая, холодная естественница, с мужской стрижкой, в очках, неподкупная. Нелли ее боялась. Взгляд был принят к сведению и получил сдержанный ответ. Ну а штудиенрат Гассман— он был потрясен до глубины души, увидев, что Нелли осмеливается жевать на его уроке. Ах, штудиенрат Гассман! Да ведь у него за спиной в классе всегда черт-те что творится. Юлия знала об этом и переменила тему. Ладно, вернемся к главному; Юлия хотела, чтобы Нелли поразмыслила о своих взаимоотношениях с подружкой, с Хеллой, и сделала соответствующие выводы.

Как всегда, Юлия нащупала самое больное место. Пятнадцатилетнюю Нелли в первую очередь тревожил не исход войны—Германия войну проигрывала, и над этим человек был не властен,—а потеря подружки. Хелла была склонна к неверности. Как раз сейчас она носилась с девчонкой по имени Иза, которая, по словам Юлии, «умом не блистала, зато иными достоинствами обладаля в избытке», а у Нелли Хелла под угрозой окончательного разрыва вынуждала признания, весьма для Нелли неприятные. В самом деле, Юлия могла бы и не вдаваться в детали. Нелли и так догадалась: это все следы строптивости. Мельком она подумала, что Юлия проглядела, откуда ей грозит подлинная опасность — не от Хеллы и не от Изы с их тягой к дерзким выходкам, с их записочками на уроках и шушуканьем в переменки, разумеется, о мальчишках, а от Кристы Т., новой ученицы из окрестностей Фридеберга: она ничего из себя не строила и в Юлии не нуждалась, и перед самыми рождественскими каникулами Нелли выклянчила у нее почти твердое обещание прислать письмо.

Но об этом Юлии ни слова. Надо, как всегда, проявить благоразумие, подкрасив его, впрочем, —хоть и без задней мысли — легкой отчужденностью. Этой уловки оказалось достаточно, чтобы вытянуть из Юлии фразу, которой Нелли так долго и тщетно ждала: Ведь мы-то с тобой отлично понимаем друг друга, верно?

Фраза эта опоздала, сомнений нет; чуда, по сути, не произошло. Нелли никогда бы себе не призналась, но в ней шевельнулось подозрение: может, Юлия все делает с расчетом?

(Странно, говорят, перед смертью—Юлия умерла от тифа в сибирском эшелоне —она сказала: Такова воля божия. И это вызывает удивление, потому что за все время знакомства Нелли не обнаружила в ней ни намека на религиозность. Кстати, в эшелоне она, по рассказам, держалась образцово, иными словами, забыв о себе, помогала другим,— в этих сведениях содержится по крайней мере частичный ответ на вопрос, которым Нелли ие раз задавалась после войны: присутствовал ли в поступках Юлии так называемый «честный идеализм»; поспешила ли бы она. как почти все, с кем тогда сталкивалась Нелли, переменить свои взгляды или осталась бы «верна себе», что бы эта верность себе ни означала?)

Потом опять улица, опять пронизывающий ветер. Темно, хоть глаз выколи. Визит к Юлии не вполне оправдал надежды, которые возлагала на него Нелли, ну да ей это не в новинку. Так одна часть Неллина существа говорила другой части, ведь у нее вошло в привычку наблюдать за собою со стороны, а значит, все время давать себе оценку. Зачастую это мешало ей высказаться напрямик, без обиняков, и не позволяло, когда надо, действовать решительно. Однажды она встретила на Людендорфштрассе девчонку из своего юнгфольковского звена, которая почти не ходила на собрания и потому заработала от нее, Нелли, письменный выговор. И вот теперь, на улице, при всем честном народе, мать этой девчонки резко ее отчитала: дескать, мало каши ела, чтоб моей дочерью командовать. А Нелли, вместо того чтобы заявить свои права, поспешно согласилась с этой мамашей, ибо та часть ее существа, которая сверху наблюдала за происходящим, сказала, что ей должно быть стыдно.

Пройдемся немножко. А машина тут постоит, В этакую жарищу, говорит Ленка. Здесь можно где-нибудь искупаться?

Можно, только не здесь, не на Гинденбургплац, что совсем рядом, буквально за углом, и, как ты, верно, уже говорила, изменилась к лучшему—вон сколько травы, и деревья вокруг совсем большие, и на лавочках под их сенью субботними вечерами сидят картежники. Так и хочется стать частью этой картины. Водочные бутылки под лавочками. Дети на коленях и у ног отцов. Широкобедрые, пышногрудые молодые женщины вчетвером на лавке, с младенцами на руках.

У юго-восточного края площади, примыкающего к бывшей Бёмштрассе, в свое время по средам и субботам собирался «на построение» Неллип отряд. Нелли тоже выстраивала свое «звено», по росту, в одну шеренгу, приказывала рассчитаться по порядку номеров и с беспокойством ждала результата, ведь явка подчиненных—мерило организационных способностей командира; потом она командовала «направо!» и «в колонну по трое становись!», чтобы отдать рапорт подошедшему только теперь командиру отделения или отряда. После этого все маршировали на учебные занятия. Нелли, как и другие девочки-командиры, не в колонне, а слева, рядом со звеном. Левой, левой, два, три, четыре. Запевай. «Испытаем нынче наш /Разудалый новый марш, /В Вестервальд наш путь лежит, /Ветер в спину нам свистит».

Спины шагающих в колонне. Уличная мостовая. Фасады домов. Но ни одного лица. Память подводит, да еще как—в голове не укладывается и досада берет. Имен тоже нет, ни имен начальства, ни имен подчиненных.

Назвать это положение вещей странным — язык не поворачивается. Странными кажутся лишь тогдашние групповые и массовые картины: марширующие колонны. Ритмические массовые упражнения на стадионе. Полные залы, распевающие: «Отчизна святая, /Грудью тебя /Сыны заслоняют—/В опасности ты,/ Отчизна святая» У костра. Снова песня: «Вздымайся, пламя!» И снова ни одного лица. Гигантское каре на Рыночной площади, шеренги девчонок и мальчишек из юнгфолька; вся организация поднята по тревоге и построена: на фюрера было совершено покушение. Ни единого лица.

К этому ты была не готова. Школа, улица, площадка для игр— сколько фигур и лиц, которые ты и сейчас еще могла бы нарисовать. Там же, где Нелли была как нельзя более увлечена, где выкладывалась целиком, — там подробности, значимые, важные, стерлись. Надо полагать, постепенно, не сразу, и легко догадаться, каким образом; видимо, очень кстати пришлась их утрата смятенному сознанию, которое, как все знают, способно за своею же собственной спиной отдавать памяти категорические приказы, например, такой: больше об этом не думать! Приказы, годами неукоснительно выполняемые. Избегать определенных воспоминаний. Не говорить о них. Не допускать появления слов, словесных рядов, целых цепочек мыслей, которые могут их пробудить. Не задавать в обществе ровесников определенные вопросы. Ведь нестерпимо же при слове «Освенцим» волей-неволей думать: я. Коротенькое словечко «я» в прошедшем времени сослагательного наклонения: я бы. Я бы могла. Сделать. Повиноваться.

Тогда уж лучше — ни единого лица. Выпадение участков памяти ввиду их не использования. И вместо тревоги по этому поводу даже и теперь, честно говоря, — облегчение. И понимание, что речь, упорно добиваясь наименований, заодно сортирует, отфильтровывает желаемое. Произносимое. Закрепленное. В таком вот духе. Как сделать, чтобы регламентированное отношение проявлялось спонтанно?

ЭПЖЧ, говорит Ленка.

Это еще что? Вы подъезжаете к маленькому угловому кафе, раньше его здесь не было. Внутри довольно малолюдно. Играет пианист, кофе стоит десять злотых. Вам подают его по-турецки, крепкий и вкусный, в больших чашках. С земляничными пирожными. Входят несколько пьяных юнцов. Один пристает к девушкам за соседним столиком. Официантка, полная, миловидная женщина средних лет. возмущенно стыдит мальчишек и выпроваживает за дверь. Без долгих препирательств они нетвердой походкой вываливаются из кафе, уже на улице один, покачнувшись, всей тяжестью падает на стекло большой витрины. Лица девушек и официантки принимают выражение гадливости и высокомерного превосходства над невменяемым мужским полом, которое так в ходу у нынешних женщин.

ЭПЖЧ —новый термин с урока биологии, и означает он «эпоха перехода от животного к человеку». Вот до середки этой эпохи мы как раз и добрались, верно? —говорит Ленка. В одних больше от животного, в других— уже от человека.

В ту пору она рисовала скорченных человечков в капсулах, обособленных, одиноких. Изредка пару, заключенную в капсулу. И печальные автопортреты. Недавно она рассказала тебе, в каком сне или кошмаре долго блуждала: за каждым ее движением день и ночь якобы следила кинокамера, и громадный зал, полный ни о чем не подозревающих людей, которые зашли с улицы на первый попавшийся двухчасовой фильм,— весь этот зал вынужден был сидеть и смотреть на огромном экране фильм ее, Ленкиной жизни. Сутками, неделями. Более чем тягостно, сказала она, и для этих людей, и, как ты понимаешь, для меня тоже. — Сдержать в такой миг возглас: Знакомая история! — наверное, выше человеческих сил. Она вскинула брови: Это как же? Выходит, и ты испытывала ощущение, будто тебя снимают на пленку? — Нет, столь технических ассоциаций у меня не возникало. Объективом камеры было в моем случае око Господне, а постоянным зрителем — сам бог-отец.— Ну-ну, долго же ты верила в бога.— Твое «верила» предполагает возможность неверия, но ее не существовало. Кстати, чем эта самая кинокамера отличается от ока господня?

Над этим еще надо подумать, решила Ленка.

Вероятно, нам только и остается, что сообщить тем, кто придет после нас, о нашей увечности. Рассказать о том, что происходит с человеком, когда все пути, открытые ему, ведут в ложном направлении. Вероятно, тебе стоило бы все-таки пожалеть о Неллиных утратах, невосполнимых, как ты знаешь теперь. Вероятно, тебе стоило бы пожалеть девочку, ушедшую тогда навеки, — окружающие так ее и не поняли и любили такой, какой она могла бы быть. Унесшую с собой тайну — тайну стен, в которых она была заперта, которые ощупывала в поисках проема, внушавшего чуть меньший страх, нежели другие, и все же страх.

Страх этот проявлялся тогда в пронзительном, неотступном ощущении чуждости самой себе, и след его как раз в том и заключается, что он стер следы: человеку, который не желает бросаться в глаза, в скором времени ничего уже в глаза не бросается. Ужасающая жажда самоотречения не дает человеческому «я» поднять голову.

Лутц с Ленкой заспорили, почему ты как-то не очень уловила. Лутц сказал, что, конечно, бунтовать против того, что есть, может, и геройство, только смешное какое-то. Существующее наличествует и одним этим фактом уже доказывает свое право на существование.

Как вы до этого додумались? — спросила ты.

От ЭПЖЧ плясали, сказала Ленка. Лутц-то у нас консерватор.— Реалист, поправил Лутц. А вы романтики.

Из кафе ты вышла совершенно подавленная. Неподалеку от того места, где вы опять сели в машину, минутах в трех ходьбы, на бывшей Франц-Зельдтештрассе еще стоит, наверно, двухэтажный дом, в котором размещался тогда штаб гитлерюгенда; уж это здание ты бы как-нибудь узнала. Нелли неизменно входила туда с трепетом душевным, а выходила неизменно с облегчением. Время нашлось бы, хотя был уже пятый час и вы собрались наконец в гостиницу. Предложи ты сделать маленький крюк, никто бы не стал возражать. Но тебе это в голову не пришло.

Недосмотр, замеченный лишь сегодня.

11. ЖЕРТВЫ И ПОСТОРОННИЕ. ОКОНЧАТЕЛЬНОЕ РЕШЕНИЕ

Окончательное решение.

Теперь уж не выяснить, когда ты впервые услышала эти слова. И когда, услышав, вложила в них смысл, им соответствующий; наверное, это произошло спустя годы после войны. Однако и позднее — до сегодняшнего дня —при виде всякой окутанной дымом высокой трубы ты невольно думаешь: Освенцим. Teнь от этих двух слов становилась все больше, все гуще. Открыто встать в эту тень до сих пор не удается; ведь фантазию, обычно далеко не ленивую, отпугивает амбициозное требование поставить себя на место жертв.

Непреодолимый рубеж навсегда разделил тех, по кому это ударило, и тех, кого это не коснулось.

31 июля 1941 года — в каникулярный, жаркий, наверное, день — Нелли, скорее всего, лежала в саду, в любимой своей картофельной борозде под вишнями, и читала книжку, а на животе у нее нежилась на солнышке ящерка. Возможно, она вскочила на ноги, когда из радиоприемника, который летом выставляли на веранду, после фанфар, возвещавших специальные сообщения, раздались сводки о дальнейшем продвижении германских войск в глубь России. Ее отец в этом походе не участвовал. После польской кампании его сверстников демобилизовали, а сам он, признанный «годным к гарнизонной службе в тылу», получил назначение в канцелярию управления призывного района в Л., в чине унтер-офицера.

Так или почти так прошел у нее день, когда рейхсмаршал Герман Геринг по поручению фюрера уполномочил шефа охранной полиции и руководителя службы безопасности (СД) Райнхарда Гейдриха заняться «окончательным решением еврейского вопроса в зоне германского влияния в Европе» — того самого Гейдриха, которому 24 января 1939 года (Нелли не исполнилось и десяти лет) было приказано осуществить окончательное решение на территории германского рейха.

Обе даты — одна из них в нынешнем, 1974 году отметила свое тридцатипятилетие— больше, чем некоторые другие, заслуживали бы звания памятных. Недавно Ленка спросила: Эйхман, а кто он, собственно, такой? Вы оборвали разговор. Потом ты попросила у нее учебник истории. Девятый класс, сказала она и уныло поплелась к подвал, искать его среди старых учебников, сложенных в картонный ящик.

Фашистской диктатуре в Германии уделено почти сто страниц. Имя Адольфа Эйхмана там отсутствует, ты убедилась своими глазами. Дважды упомянут Генрих Гиммлер, в том числе в связи с его высказыванием: «Благоденствуют ли другие народы или подыхают с голоду, интересует меня лишь постольку, поскольку они как рабы нужны для нашей культуры. Все прочее мне безразлично».

Позен — ныне Познань, — где 4 октября 1943 года перед группенфюрерами СС была произнесена эта речь, находился в каких-то паршивых ста тридцати километрах от Неллина родного города. Девочкой она не бывала так далеко на востоке. Ты приводишь Ленке еще несколько отрывков из той речи: «В корне ошибочно нести чужим народам всю нашу бесхитростную душу, нашу отзывчивость, нашу доброту, наш либерализм». Ленка глядит тебе через плечо, вы вместе читаете то, что нельзя произнести вслух: «Большинство из вас знают, наверное, каково это, когда перед тобой лежит сотня трупов, пять сотен трупов или тысяча. Выдержав такое и притом — малодушие было здесь исключением — оставшись порядочными, мы стали жесткими, суровыми. Не было доныне в нашей истории и впредь никогда не будет столь славной страницы... »

Ленка молчит.

В ее учебнике истории на странице 206 изображены ворота Освенцима-Бжезинки (по ассоциации Ленка сразу же думает о Франции; Франции из Праги, которую она узнала и полюбила еще в раннем детстве, прошла через эти ворота). Под снимком четыре цитаты из переписки И. Г. Фарбена с концлагерем Освенцим относительно поставки женщин из лагеря на фабрику, для опытов, штучная цена—170 марок; в результате этих опытов 150 женщин погибнут, прямо так точно и сообщается. «В скором времени мы обратимся к вам на предмет поставки новой партии товара».

Что для нее «И. Г. Фарбен»?

Для тебя «И. Г. Фарбен»—длинный комплекс построек из красного кирпича, возведенный в середине тридцатых годов на правой стороне Фридебергершоссе, обширная территория с производственными цехами, где нашли работу и кусок хлеба последние в городе безработные (объявления о найме в «Генераль-анцайгере»!). В войну на этой же территории стояли жилые бараки поволжских и волынских немцев, которых фюрер вернул в рейх, чтобы они трудились в «И. Г. Фарбен» и могли получить на рождество в подарок от юнгфольковских девочек (в том числе и от Нелли) шарфы да варежки ручной вязки и пряники собственной их выпечки. Когда девочки пели «Хайчи-бумбайчи», волынские немки плакали, утирая глаза кончиками головных платков, которых они и в комнатах не снимали (впрочем, какие уж там комнаты — вонючие барачные конурки с грубыми деревянными столами и двухэтажными нарами), и сквозь слезы благодарили за чудесные подарки, иные даже пытались целовать руки молоденьким барышням. Нелли не любила ходить в бараки, но понимала, что увиливать от этого нельзя.

На странице 207 в Ленкином учебнике приводится «Карта фашистских концентрационных лагерей и Европе во время второй мировой войны», формат 14 X 9. На этой карте нет городов. Обозначены Северное и Балтийское моря и крупные реки, указаны также названия шестнадцати главных концлагерей, изображенных большими черными точками. Пять из этих названий подчеркнуты — лагеря смерти. Карта пестрит мелкими точками («лагеря-филиалы) и крестиками («гетто»). Ты физически почувствовала, как Ленка впервые в жизни уясняет себе, среди какого ландшафта прошло детство ее матери. Географическое положение лагерей смерти Хслмно, Треблинкн, может быть, даже Майданека позволяет допустить, что эшелоны с людьми, отправленные в эти лагеря, шли и через Л., ведь он лежал на восточном участке железной дороги. Поезда на Освенцим и Белжец, наверное, шли южнее. Нелли никогда не слыхала ни слова об этом от своих земляков, ни в войну, ни после. В ее семье никто уже не работал на железной дороге.

Насколько она понимает, говорит Ленка, подавляющее большинство ее одноклассников —да и она сама тоже — рассматривали эту карту не очень-то внимательно, во всяком случае, без глубоких переживаний. У них, говорит она, не возникло чувства (а может, его в них не пробудили), что эта карта затрагивает их куда больше, чем другие документы из учебника. В тебе закипает сильное, перемешанное с досадой удивление и тотчас сходит на нет, разбившись о вопрос: надо ли вообще осуждать такое, не лучше ли пожелать, чтобы у детей никогда не возникло чувства вины, которое могло бы заставить их внимательнее вглядеться в эту карту. До третьего и четвертого колена — жуткое заклинание бога мести. Но речь не об этом.

Ты видела, как они толпами тянулись через бывший лагерный плац на Эттерсберге, безмятежно дожевывая бутерброды и яблоки,—это зрелище не возмутило тебя, а вызвало удивление и тревогу. Некто стал тебе объяснять, что, мол, решение переоборудовать бывшие эсэсовские казармы при лагере Бухенвальд в своего рода туристскую гостиницу было вполне рациональным, сэкономило и материалы, и деньги. Этот человек не говорил о гостеприимстве напрямую, но, по сути, вел речь именно о нем, а твоего вопроса, действительно ли он полагает, что кто-либо, например иностранный турист, способен ночью сомкнуть в этом доме глаза,— твоего вопроса он не понял. Честно, сказал он, я не понимаю. Ты заметила, что нынешним посетителям бывшего концлагеря не мешало бы на несколько часов, что они здесь пробудут, отказаться от еды и питья, от песен и транзисторной музыки, он, однако, счел твою идею далекой от жизни. Честно, сказал он, это не стыкуется с реальностью. Людей надо принимать такими, каковы они есть.

Когда же ты все-таки брала дополнительно уроки у штудиенрата Лемана? Наверняка уже после 31 июля 1941 года. И определенно после 20 января 1942 года, когда состоялась так называемая Ванзейская конференция; в ней наконец-то дозволено было участвовать и Адольфу Эйхману (он был там, правда, самым младшим по званию), и — к величайшей его радости — статс-секретари всех ответственных министерств и прочие высокие чины с едва ли не восторженным единодушием одобряют план, осуществление которого даст ему возможность блеснуть всеми своими умениями и талантами: «прочесать» Европу «с запада на восток» на предмет разыскания евреев.

(Адольф Эйхман, Ленка, ты наведи о нем справки. Человек, который не терпел неудачливости, который до последней минуты сыпал громкими фразами, в том числе и о собственной смерти,— мастер и жертва той губительной категории речевых норм, что одним несут долгожданное абсолютное единение с господствующей идеологией, а других обрекают на гибель— от руки тех, кто, отняв у языка и речи совесть, способны убивать, не чувствуя угрызений совести. Ибо чувствовать-то они способны только желательное. Адольф Эйхман был самым опасным, он ближе всех подошел к «нормальному» поведению современников. Он полностью подчинился переоценке ценностей, диктуемой государством, и до последнего дня видел свою вину лишь в покорности — а ее воспитывали в нем с детства, как добродетель.)

Тебе запомнилось, что было это зимой, ближе к вечеру: господин штудиенрат Леман и его жена, долголетние покупатели йордановского магазина, сидя вместе с Шарлоттой в кабинете, взволнованно, прямо-таки нервозно заговорили о своем происхождении. Странным н необъяснимым образом Нелли все это время находилась тут же. вероятно, по желанию матери, которая намеревалась предложить чете педагогов свою дочку в качестве ученицы и не могла знать наперед, как повернется разговор. Но штудиенрату Леману было очень, очень важно убедить ее, что его освобождение от работы в школе по причине якобы расовой неблагонадежности вызвано роковой ошибкой, которую он, Леман, стремится исправить, разослав великое множество ходатайств в надлежащие ведомства и даже самому господину Гиммлеру.

Штудиенрат Леман носил с собой копии документов (и буквально принудил Шарлотту Йордан в них заглянуть), из которых совершенно однозначно вьггекало, что родители — кстати, действительно евреи, — воспитавшие его, вовсе ему не родные; более того, он может представить почти полные доказательства, что он внебрачный сын простой девушки чисто арийских кровей, к сожалению ныне покойной. Девушки, у которой не было никакой, ну совершенно никакой возможности вступать в интимные сношения с мужчинами-неарийцами. Что же до него, Лемана. то он, мол, с неколебимым спокойствием ожидает итогов расследования.

(«Морозы настали сильные, как никогда».)

Нелли не забыла белые, дрожащие пальцы, перебирающие бумаги, и жутковатый смешок, который вырвался у штудиенрата Лемана, когда он спросил, уж не похож ли он в самом деле на еврея. У него было круглое, бледное, чуть дряблое лицо, жидкие рыжеватые волосы, н Шарлотта Йордан быстро сказала, что евреи с виду совсем не такие. Затем она поспешно перевела разговор на ящик-термос, который Леманы соорудили, руководствуясь газетными рекомендациями экономить электричество (рубрика: «Краже угля-бой!»). Госпожа штудиенрат Неман — как и ее муж, она преподавала иностранный язык и тоже была отстранена от работы ввиду общей семейной ответственности — достигла в обращении с этим ящиком-термосом изрядного успеха и готова была открыть желающим свои хитрости.

Нелли отнюдь не возражала, чтобы господин Леман научил ее произносить английское «ре, упорно ей не дававшееся. Сидя у Леманов в гостиной за овальным, покрытым вязаной филейной скатертью столом, она вдумчиво отрабатывала артикуляцию и добилась если не идеального, то вполне удовлетворительного результата. Сказать, будто она ни на миг не забывала, что ее учитель подозревается в принадлежности к евреям, было бы преувеличением. Но его чрезмерная, едва ли не подобострастная приветливость не давала Нелли почувствовать себя свободно. Когда она сидела перед господином Лсмаком, руки у нее были мокрые от пота, даже на учебнике английского оставались пятна. Ее преследовало ощущение, что учитель ее боится, и она понимала, что никакая преувеличенная дружелюбность с ее стороны не избавит его от этого страха. В каждом слове, сказанном ими друг другу, ей слышалась фальшь. Но о том, чтобы попросту отказаться от этих мучительных занятий, нечего было и думать, ведь теперь Леманы только благодаря урокам к сводили кое-как концы с концами.

Нелли завидовала своему брату Лутцу: не ведая душевного разлада, он под руководством господина Лемана «лечился» от шепелявости — кончиком языка перекатывал во рту одно-едннственное маковое зернышко, до тех пор пока язык сам собою не отыскал положение, в котором произносится правильное «с».

Чтобы послать детей к Леманам, маме потребовалось немалое мужество, но тогда Нелли об этом не думала. Позднее Шарлотта говорила, что была возмущена тем, как отблагодарили за долголетнюю верную службу двух хороших, опытных учителей, — позор, да и только. Вдобавок ей было жаль их. Она уже точно не помнила, поверила ли, нет ли тому, что господин Леман старался доказать своими бумагами. Ясно было одно: детям от этих людей ничего не грозило. А вздумай власти учинить ей допрос, она бы стояла на том, что-де бумаги штудиенрата Лемана убедили ее в его арийском происхождении.

Этот человек, возможно еврей, не вызывал у Нелли антипатии. Она жалела его, сама себе в этом не признаваясь. Пронзительное чувство неловкости и так уж отравляло ей каждый урок, а штудиенрат Леман еще и подливал масла в огонь, почитая своим долгом как можно чаще давать сводкам верховного главнокомандования вермахта одобрительный комментарий. Русский немца никогда не победит, говорил он, и Нелли, всем сердцем соглашаясь с ним, однако же невольно спрашивала себя, не страх ли толкал его на такие громогласные заявления.

Ужасно противно—чувствовать, что тебя боятся. Но ведь немыслимо же прямо сказать штудиенрату: Да успокойтесь вы наконец, я вам верю! — и тем навсегда избавить его от страха. Такие слова как раз бы и довели неловкость до предела и выпустили на волю поток взаимных клятв.

Одна молодая женщина, которой тогда еще не было на свете, несколько дней назад мимоходом рассказала тебе, что, мол, ходила в сауну и, насидевшись в тесной кабинке, ночью впервые в жизни увидала во сне, будто ее травят газом. А на руках у нее почему-то был ребенок, ее собственный, хотя на самом деле она бездетна... После этого она так и не смогла вновь пойти в сауну. Глупо, конечно. Но во сне все было невероятно жутко.

Про Генриха Гиммлера известно, что человек он был крутой, пунктуальный, набожный. Точно так же можно было бы охарактеризовать отца Рудольфа Хёсса, первого коменданта Освенцима, чьи записки ты впервые прочла ровно год назад (теперь у нас март 1974-го), притом в больнице, где тебе были предписаны диета, долгие прогулки, занятия спортом, сауна (вот слово, вызвавшее ассоциацию) и массаж. (Сначала на свете должны появиться родители военных преступников, а уж потом сами военные преступники.) Эта книга, которую библиотека выдает лишь в порядке исключения, лежала на белом столике. Чтение затянулось, заодно ты стала проглядывать и другие книги. Врачи, которые обычно следили за тем, что пациенты читают, взвешивали книгу в руке и клали обратно, без возражений. В большинстве они моложе тебя, кой-какие имена, прочно засевшие в памяти твоего поколения, им уже ничего не говорят.

Конечно, едва ли ты подсознательно искала в этой книге средство выбить у себя же из рук работу, вот эту самую работу. Только, на беду, по причине отсутствия пишущей техники тебе пришлось собственноручно делать извлечения из мемуаров коменданта Освенцима, написанных им в течение нескольких месяцев перед казнью, когда он сидел в одной из польских тюрем. Ничего из ряда вон выходящего не случилось, рука не отнялась. Здравомыслящая внутренняя инстанция, цель которой, в частности, разграничивать то, что под страхом безумия путать запрещено, функционировала по-прежнему исправно. Она отделяла описывание от написания, картину того, что бы могло быть, от воспоминания о реально случившемся, прошлое—в меру возможности —от настоящего. А значит, удерживала командные высоты, контролирующие душевное здоровье.

Не в ее власти был скрытый распад от медленного яда отчаяния.

Не могла она предотвратить мелкие сбои, безвредные для конструкции в целом, как-то: определенные сновидения, после которых глаз сомкнуть невозможно; внезапные, непредсказуемые превращения безобидных сцен в нечто жуткое (когда, например, в столовой в очереди к раздаточному окошку прозвучали слова «до того осточертело, впору газом травить»); неотвязные поползновения расклассифицировать весь больничный персонал с точки зрения того, годятся ли эти люди в соучастники массовых преступлений — данное понятие обозначает не только преступления против масс, но и массовое появление преступников и их подручных. Как ни «успокаивали» коменданта Хёсса определенные открытия, прежде всего то, что газ «циклон-Б» пригоден для массового уничтожения людей—впервые он был испытан на 900 советских военнопленных в старом крематории Освенцима,—«Ведь в ближайшем будущем надо было приступать к массовому уничтожению евреев, а ни у Эйхмана, ни у меня до сих пор не было ясности относительно способа умерщвления этих масс. Теперь наконец мы получили и газ, и метод».

Чего ты требуешь от Ленкина учебника истории? Чтобы он остановил бег времени? Передал злосчастную память грядущим поколениям? Воспрепятствовал тому, чтобы всё и вся, в том числе зверство, с годами блекло, стиралось?

Не так давно, точнее ровно две недели назад, в первых числах марта 1974 года, на одном из семейных дней рождения (старые фотоальбомы, воспоминания) твой брат Лутц сказал: Ох этот Эмиль Дунет, попадись он мне тогда... Я его до смерти ненавидел.

Дети понятия не имели, кто такой был Эмиль Дунет: Ваш двоюродный дед, владелец конфетной фабрички. Среди фотографий нашелся снимок его могилы, тетя Трудхен обожает фотографировать богато украшенные могилы близких родственников «Здесь, вдали от родных мест, покоится мой дорогой муж...» (Вполне во вкусе тети Ольги.) Тот еще был фрукт, этот Эмиль Дунет, сказал Лутц, Помнишь, детом сорок пятого — мы в ту пору ютились в Бардикове, в сарае, —он вдруг явился бог весть откуда и еще издалека крикнул нам: Вашего отца нет в живых, это вам, поди, известно, а? Его русские ухлопали. — Знаешь, я его чуть не придушил,

Эмиль Дунет еще когда пробовал отравиться газом. Веселые язычки огня но периметру столов, подогревавшие вязкую конфетную массу,— это ведь было газовое пламя. Если открыть кран, не зажигая горелки, да еще развесить вокруг стола одеяла, то газ под столом достигал концентрации, вполне достаточной, чтобы отправить на тот свет двух людей — дядю Эмиля Дунста и ранее упомянутую госпожу Люде. Именно так и выразился впоследствии Готлиб Йордан, хайнерсдорфский дед. На тот свет отправиться хотели. Ну не мерзавец ли! Чутьем он безошибочно отличал подлинного несчастливца от человека, который выставляет напоказ жалость к себе.

Нашел их обоих хайнерсдорфский дед. Этакого зрелища он бы злейшему врагу не пожелал увидеть, Да-да. именно он собственноручно вытащил их из-под стола, а после частенько говаривал; Лучше бы я их там оставил. А то девочке вон сколько еще мучиться пришлось.

Девочка—это тетя Ольга, которая не в силах выставить муженька за дверь, а вот Шарлотта Йордан (по ее собственным словам) непременно бы так и поступила с Эмилем Дунстом тогда, летом сорок пятого, будь у нее дверь. Поэтому, когда он объявил ей о смерти мужа, она только цыкнула на него: Заткни свою поганую пасть!—а он не больно-то обидчивый, невозмутимо ответил: Пожалуйста. Кого слова не берут, с того шкуру дерут.

На лоне природы нравы быстро приходят в упадок. Но у Шарлотты как-никак были сведения, хотя и неподтвержденные, что много позже того дня, когда ее муж, по словам Эмиля Дунста, был убит, его видели живым и здоровым очень-очень далеко отсюда.

Давно забытые черты Эмиля Дунста снова и снова возникали на фоне книги освенцимского коменданта.....как ответ на вопрос, знавала ли ты кого-нибудь, кто мог бы выступить на страницах этих записок. Эмиль Дунет! Он бы по всем статьям подошел. Ты ведь не забыла, как он сыпал некоторыми словами. Польский сброд. Жидовское отродье. Русские свиньи. У него были все данные, чтобы стать шестеренкой — любой шестеренкой!— описанной Хёссом машины уничтожения. Он сгодился бы на выгрузке. И как конвоир. И на селекции. И чтобы открывать газовые вентили. И как надзиратель у печей крематория. Он был бы на месте и среди охранников которые вечерами сидели в казармах и топили в шнапсе жалость к самим себе Не забудь он еще частенько распинался насчет «низменных инстинктов » которые столь успешно одолел в себе Рудольф Хёсс.

Одного, впрочем, ему недоставало — старательности. Печально, но факт: Эмиль Дунет был лентяй. Эйхман и Хёсс были весьма прилежными немцами, одержимыми в работе, и ничто их так не огорчало, как непонимание н халатность окружающих, мешавшие им образцово выполнять свою работу.

Получив первые сообщения из лагерей смерти, союзники их не опубликовали. Причина: они не могли в это поверить. Не хотелось им, чтобы их обвиняли в распространении измышлений о зверствах. Мы же теперь ждем от людей чего угодно. Мы считаем, что всё может быть. Mы знаем что к чему. Вероятно, это самое важное отличие нашей эпохи от предшествующих.

Вероятно, необходимо, чтобы это наше знание вновь утратилось.

Теперь—Неллины выступления, дававшиеся ей, похоже, без труда.

Начнем с вещей безобидных, с концертов в лазарете. Бывшая психиатрическая лечебница на Фридебергершоссе в войну была лазаретом. Никто не задавался вопросом, куда подевались сумасшедшие, на чьих койках лежали теперь раненые. Под руководством командира отряда Кристель Нелли и ее отделение подготовили превосходную программу, памятуя о негласном уговоре, что раненым требуется что-нибудь «полегче». «Генераль-анцайгер» , корреспондент которого описывает концерт в лазарете, не упоминает ни одной из боевых песен Движения, вообще ничего воинственного, зато перечисляет такие песни, как «Я — музыкант» и «Все мне едино, хоть смейся, хоть пой, сердце мое — ровно птица, к тебе устремилось, девица».

Возгласы «хо-хо!» и овации легкораненых. Тяжелораненые, у которых в палате, несмотря на распахнутые окна, стоял какой-то сладковатый запах и которым разрешено было послушать одну-единственную песню, попросили «Роземари, ах, Роземари, семь лет мое сердце томилось по ней». По впадинам на одеялах Нелли догадалась, что кое-кто из них лишился рук и ног.

Под конец юнгфольковские девчонки пропели в коридоре «Лили-Марлен», да так, что буквально все расчувствовались. «Когда клубятся поздние туманы...» А совсем уж на прощанье раненые камрады, лежа в постелях, отблагодарили песней юнгфольковских девчонок. «Аргоннский лес в полночный час, /Хранит сапер уснувших нас, /Звезда мерцает во тьме ночной, /Путь указуя в край родной», пели они. Песня не умолкала. Взгляды солдат были прикованы к одеялам, девчонки потихоньку, на цыпочках вьппли за дверь, а вслед им неслось. «В Седане дальнем на юру /Стоит на страже часовой, /У ног его товарищ, /Сраженный пулей шальной»:

Вечером всегда хуже некуда, сказала молодая белокурая медсестра, провожая девочек к выходу. Шарлотта, поджидавшая дочку у открытого окна, обронила только: Кто вернет горемыкам здоровые руки-ноги!

А в тот субботний день, 10 июля 1971 года, в Г., бывшем Л., время давным-давно перевалило за шестнадцать часов (это было после передышки в новом кафе). Наконец-то можно и в гостиницу.

Нелли в детстве не бывала ни в этой, ни в других гостиницах: Ленка, получая ключ, держится так, будто для нее это самое что ни на есть привычное дело. Вам отвели комнаты на первом этаже. Внутри все пышет дневным зноем. Призвав на помощь русский язык, вы сумели, к счастью, расшифровать польский указатель «Душ на втором этаже. Ключи у администратора».

Пошли вместе, а?

О'кей.

Клёвая штука — такой душ, говорит потом Ленка. Безо всяких там выкрутасов, стены выкрашены шаровой краской, на полу — деревянная решетка. Она открывает краны, позволяет тебе намылить ей спину; воблочка ты этакая, говоришь ты, а она отвечает: Погоди, то ли еще будет! И во все горло распевает: «И все поем мы «очень хорошо»!». Ты замечаешь, что кабина вряд ли звуконепроницаема. I like you[67], отзывается Ленка.

Потом она бросает взгляд в быстро запотевающее зеркало и видит там себя, в купальной шапочке. Без волос, говорит она, ей в пору сниматься в фильмах ужасов. Спустя некоторое время, передав ключ от душа своему дяде, она объявляет, что решила вздремнуть, и укладывается на кровать возле окна, отделенную от твоей двумя тумбочками. Ты уже засьшаешь, когда она говорит бодрым голосом: Вообще-то так и хочется разреветься.

Тебе сразу понятно, о чем это она.

Как подумаю, что, может, именно сейчас, когда я yютно нежусь в постели, солдаты-американцы убивают людей в какой-нибудь вьетнамской деревне,— как подумаю об этом, так просто видеть себя не могу, противно. Ты молчи, говорит она, я знаю, что несу глупости, но, наверно, еще более страшная глупость — спокойно спать, когда происходят такие вещи.

А самое-самое страшное, наверно, то, что люди ко всему привыкают.

Утешения, успокоительные фразы-вот что первым делом приходит тебе в голову, но ты прикусываешь язык. Не хочешь, чтобы она уже сейчас сбилась с толку. Не хочешь, чтобы уже сейчас на ее лице запечатлелось то выражение посвященности, от которого тебе самой никогда теперь не освободиться: Меня не проведешь! Я все насквозь вижу!

Однако же, говоришь ты, тем, что человечество выжило как вид, оно не в последнюю очередь обязано способности привыкать.

Мне все ясно, говорит Ленка. А если сейчас человечество привыкает к этим вот вещам, которые уничтожат его как вид? Ну? Что тогда? Скажи хоть что-нибудь.

Н-да, говоришь ты. Может, нельзя самому впускать в себя сумасшествие.

Веg your pardon?[68]

Я имею в виду многочисленных людей, которые свято верят, будто все, что делает и думает большинство, совершенно нормально.

Ах, эти, тянет Ленка, Знаю я их.

И что же?

Да ничего. Они жутко действуют мне на нервы. А иногда я их жалею.

А тебе не страшно, когда ты думаешь совсем не так, как они?

Страшно? — удивляется Ленка. Так ведь я вижу. что с ними творится!



Поделиться книгой:

На главную
Назад