— Приготовь побыстрее.
Валери смахнула тыльной стороной ладони крошки со скатерти, поставила на нее тарелку, положила хлеб перед свечой, поправила двумя пальцами, загрубевшими настолько, что уже не боялись жара, фитиль. Господин де Катрелис с потерянным взглядом отрезал кусок хлеба и принялся за ужин. Крошки сыпались на его черный редингот, но он не обращал на это никакого внимания. Дверь заскрипела: это был доезжачий. Он пришел, чтобы продолжить разговор, и встал перед хозяином, как для доклада.
— На этот раз, господин, все очень серьезно, к нам пожаловала живность не для барышень!
— Бесполезно меня уговаривать!
— Но все же выслушайте меня, а потом решайте. Его первый след я обнаружил у подножия скал. Он обошел пруд и спрятался в тростнике у края плотины. Следы шире моих ладоней, они глубоко врезались в песок, дьявольские цветы лилии[2]. Нет сомнения, этот ваш ночной гость — прекрасный большой старый волк.
— Потешь этим рассказом господина де Гетта, если волк забредет к нему.
— Это бестия под сто фунтов, по меньшей мере, настоящий теленок, но ничего общего у них в характере нет. Осмелиться подойти к нам почти вплотную — для этого надо быть очень храбрым.
— Ты попусту тратишь слова.
— А, по-моему, он приходил, чтобы деликатненько вас прощупать, завязать знакомство, что ли! Быть может, он родом не из Бросельянда, а прибежал из Перигора или Арденнского леса. Собаки, должно быть, гнали его до этих мест. Но его опытность не помогла ему. Раньше или позже, самый злой…
— Запряги лошадей завтра к восьми часам.
— Каких?
— Жемчужину, Коко и Уника.
— Вы уезжаете, хозяин?
— Я отправляюсь в Бопюи, в Вандею. Ты понял?
— Значит, все-таки уезжаете?
— Я тебе повторяю, что да. Я возвращаюсь в Бопюи. Волки Бретани могут спать спокойно, дружочек, грабить стада, разорять пастухов, теперь мне все равно.
— Через пару месяцев весь округ будет звать вас обратно. Вы вернетесь?
Но господин де Катрелис уже целиком погрузился в свои мысли и ответил на вопрос лишь неопределенным жестом, не пожелав даже доброго вечера уходившей Валери, хотя раньше никогда не забывал делать это. Он неподвижно сидел в деревенском кресле, положив руки на колени и опустив голову. Пламя свечи отражалось в его немигающих глазах. Отливающая чистым золотим борода была спутана, концы усов поникли, губы, искривленные, как ятаган, конвульсивно шевелились, но не издавали никаких звуков. Капли воска, сталактитами стекавшие с чашечки, отрывались и падали на скатерть, застывая на ней. Фитиль начал потрескивать, выпуская спираль дымка. Господин де Катрелис позволил ему погаснуть и остался в полной темноте наедине со своей досадой, своим смешным и трогательным унынием.
Именно в это время волк рысцой бежал по дороге. С отяжелевшим брюхом он вышел из лесной чащобы, припрятав там, под листвой, неподалеку от своего логовища, остатки пиршества. Вместо того чтобы, как все его собратья, поспать после еды, он продолжал беспокойно блуждать. Ничто — ни ласка, ни изобилие, ни вкусное мясо — не могло унять его тоски, подобной неутолимому голоду. Он повернул на тропинку, извивающуюся между пихт, и остановился на вершине осыпи. Ночь была тиха, тепла и полна запахов, какими бывают лишь весенние ночи. Растрепанные обрывки полупрозрачных облаков наползали на луну, отбрасывая на землю тени, что бежали, подобно оленям, по склонам холмов, пока не терялись между ними. Туман сгустился и улегся в низинах, и пихты, казалось, стояли по пояс в мелочно-белесой воде. Временами в отсветах луны выступали то пруд, то крыши мельницы и гумна. Втягивая воздух, сверля острым взглядом эту седую тьму, волк искал оранжевый проблеск света. Но тщетно! Все окна Гурнавы были немы. Господина де Катрелиса в его комнате не было — минуты бежали за минутами, и усталость сморила его. Он заснул там, где сидел. Руки его висели вдоль спинки кресла. Между его сапогами весело пировала крыса, время от времени поднимая голову и обнюхивая его пальцы. Господин де Катрелис спал и грезил…
Он привык спать лежа, по его собственному выражению, «как надгробный памятник»[3] (локти прижаты к бокам, спина совершенно прямая, лодыжки вместе, сердце безмятежно, а голова пустая). Так он восстанавливал свои силы после верховых скачек вдогонку за сворой. Но когда в его жизни наступали переломные моменты, происходили события, огорчавшие его, или, что бывало редко, когда он чувствовал, что заболевает, его всегда посещал некий мальчуган. Неизвестно почему, но этот ночной посетитель отмечал небольшими черными камешками его жизненный путь. На нем была маленькая, напоминающая старинные, треуголка из черного фетра, обшитая золотым галуном шелковая одежда, расшитая орнаментом из листьев; туфли с пряжками, он походил на маленького маркиза из тех пасторальных сцен, что обычно изображают на конфетных коробках.
Это сходство усиливалось благодаря его ниспадающим до плеч пепельным волосам, перехваченным ленточкой в цвет одежды, в свою очередь, повторяющей цвет его щек, подобных очень спелым персикам. Ко всему этому прилагались крошечная шпага с золоченым эфесом, широко открытые глаза, вобравшие, казалось, часть небесной лазури, и губы, улыбавшиеся нарциссам, растущим по краям песочных дорожек, маргариткам, простенькие венчики которых раскрылись под выменем большой красной коровы, пасущейся тут же, соловью, перелетающему с дерева на дерево и теперь издающему трель, сидя в ветвях, но оставаясь при этом на солнце, большому огненному цветку, закрывающемуся на ночь и распускающемуся под колокольный звон среди утреннего тумана; они улыбались и первым листочкам, чья прозрачная ткань трепетала под дуновением послеполуденного ветерка.
Мальчик шел с рассеянным видом человека, прогуливающегося без всякой цели. На самом же деле он спешил. Обернувшись в последний раз, чтобы убедиться, что синее платье, вытянувшееся на длинном стуле, остается неподвижным на лужайке перед старинной усадьбой Бопюи, он быстро свернул к пруду, еще более ускоряя шаг, потому что боялся услышать материнский голос. Шедший от воды запах, одновременно пресный и терпкий, настоянный на аромате тины и водяных растений, ударил ему в ноздри. Он едва не покачнулся, в глазах его все помутилось. Но любопытство все же взяло верх. Накануне пруд был спущен, и ему страшно хотелось увидеть, что представляет из себя «спущенный пруд». Он хотел этого, может быть, именно из-за того, что это причиняло ему страдание! Сам не зная почему, но он чувствовал, что «спущенный пруд» необыкновенное явление, и ему обязательно надо хорошо запомнить его образ. Мальчик еще раз убедился, что он тут один, синее платье не следует за ним. И тогда потихоньку, очень осторожно он вышел на узкую и скользкую плотину, над которой низко нависли ветки ивы. Наконец бочком-бочком он добрался до подъемного затвора. Вздрогнул и в испуге отвернулся, увидев и глубину пруда в этом месте, и колышущиеся кусты водорослей, и склизкие камни — все это безобразие под прекрасным зеркалом вод! Вдруг, на уровне затвора, прямо напротив дерева — черного, в пятнах ила, скрюченного в последних конвульсиях — он увидел мертвого человека. Из воды выступала его голова, проломленная, в жутких пятнах свернувшейся крови, выкатившиеся глазные яблоки и рот, открытый в последнем крике, которому никогда больше не будет конца… Мальчик затрясся всем телом. Холод ужаса поднимался по его телу от туфель с пряжками, сжимал грудь, холодил лоб. Он закричал изо всех сил. Никто его не услышал. Вдали, на склоне долины, пахарь шел за своим быком. Синее платье там, сзади, принимало солнечные ванны, окна замка оставались закрытыми. Лишь собака отозвалась.
Обезумев от страха, он побежал стремительно, как жеребенок, задыхаясь, вопя, не замечая ничего вокруг. Он бежал к синему платью, к такому спокойному фасаду дома… Труп на дне пруда был трупом его отца. Он узнал его.
Этот ребенок, которого Эспри де Катрелис видел в снах, посещавших его в дни сердечных и душевных невзгод, был он сам. Это именно он, четырех лет от роду, одиннадцатого апреля тысяча восемьсот девятнадцатого… И отец уезжал в ящике на тележке, покрытой сукном и запряженной шестью белыми волами, по обычаю западных краев. Огромное количество родственников, прибывших по такому случаю из своих крепких домов и замков, шли позади гроба. И все фермеры… На следующий год за отцом последовало и синее платье… Две плиты похожей на замок усыпальницы на кладбище и «теперь» окруженной многочисленными крестами: «Здесь покоится знатный и могущественный господин Роже, маркиз де Катрелис, скончавшийся… Здесь покоится знатная и могущественная госпожа Мари де Боревуар, маркиза де Катрелис…» И две сиротки, Эспри и Эстер, лишившиеся всякой заботы и нежности, кроме тех, что сами могли дать друг другу, сидели, ожидая решения своей судьбы перед дверью, за которой шли споры. Из-за этой двери конторы услышали они фразу, прозвучавшую, как раскат грома: «Я тебе говорю, Жермен, эти смерти не от Бога, и у них был свой договор».
Другой голос сказал: «Замолчи! Я тебя прошу, замолчи!» И снова первый: «Не без посторонней помощи он разбил себе голову». — «Несчастная, тебе не терпится попасть в историю?» — «А мадам, они ее уморили голодом». — «Мы слишком маленькие и бедные люди. Когда эти господа из судебного ведомства приехали после происшествия, они обедали в замке, и хорошо поели, даю тебе слово… очень хорошо. Несмотря на все то, что говорят!» — «Но Жермен; а как же малыши? Что они хотят сделать с этими прелестными малышами?» — «А если они родились в несчастье?» — «Я боюсь за них!» — «Их дядя, видимо, неплохой человек, раз эти господа называли его опекуном». — «А если он — дьявол? Во всяком случае, он взял все участки в Бопюи и получил все ключи в свои руки». — «Это его обязанность». — «Да, но он рассчитал управляющего. Мы, все до единого, ушли. Он остался с малышками один. И тогда… тогда… ТОГДА!»
Господин де Катрелис почувствовал покалывание в кончиках пальцев. Он встряхнулся и встал в темноте, освобождаясь от этих трагических воспоминаний.
— Опять ты! — проворчал он. — О! Кто избавит меня от тебя?
Мальчик постепенно исчез, ушел в ночь, в своей одежде персикового цвета и треуголке. На ощупь господин де Катрелис направился к лестнице и, хватаясь за перила, поднялся в свою комнату. Он издал странный вздох. Когда свеча осветила комнату, волка у подножия скал уже не было. Устав ждать, он добрался до своего смрадного логовища, и сон наконец сомкнул его узкие глаза.
6
Коляска господина де Катрелиса являла собой уникальное сооружение, своего рода музейный экспонат, и была если не нелепа, то, по крайней мере, оригинальна во всех отношениях. Он продумал ее до мельчайших деталей, решив, что обычное средство передвижения не годится для того, к чему он его предназначает; подталкиваемый также тщеславной мыслью, что должен заставить людей говорить о себе, вызывать насмешки, дабы одурачить насмешников, вдохновляемый своей страстью к изобретательству и к различного рода поделкам. Он грубо повторял тем, кто хотел его понять: «Только одного твоего совета и ждали!» Будучи во всем последовательным, сам подковывал своих лошадей, набивал седла, поправлял упряжь, плел свои любимые шапочки из тростника, кроил краги из волчьих шкур, которые выделывал по своему собственному рецепту, «чтобы сохранить их свежесть». В действительности эти странности, которые сразу же бросались в глаза, служили одной невысказанной и тщательно скрываемой цели, а именно: оградить его болезненное одиночество от чужого вторжения в него. Господин де Катрелис не нуждался ни в ком. Он мог обойтись даже без рабочих, сам часто помогал Валери и Сан-Шагрену, с наслаждением принимался за работу плотника или каретника, кузнеца или кожевника, за кропотливый труд портного или закройщика и делал это чаще, чем другие мужчины, забывая при этом о собственной нелюдимости как образе жизни. То, что чувствуют люди, в конце долгого путешествия вышедшие из леса и встретившие себе подобных, было ему незнакомо, и эта своеобразная толстокожесть была неотъемлемым свойством его личности. Все усилия, положенные на то, чтобы походить на других, войти в общую жизнь, только отбрасывали его глубже в одиночество, которого он на самом деле жаждал.
У коляски, произведения чистого чудачества, был кузов из листового железа, выкрашенный в оливковый цвет и подвешенный на огромных рессорах к двум большим колесам. Ряд колонок, как своеобразный орнамент, идущих вокруг кузова и сделанных, конечно, его руками, составлял единственное украшение этого экипажа. Там можно было поместить дюжину собак. Сиденье, надстроенное сверху, также было украшено рядом колонок. Крылья, защищающие коляску от грязи, вделанные в изгибы кузова, лежали на меньших по размеру колесах, оси которых удерживались своего рода хомутиками, снабженными сложным механизмом. Этот механизм позволял автоматически отпрягать лошадей в случае, если они вдруг понесут, и к великому изумлению обывателей или слуг, когда случалось прибыть на постоялый двор. Если его спрашивали, зачем нужно такое приспособление, он, морща лоб, отвечал: «У лошадей, выученных для волчьей травли, есть свои капризы, мой дорогой!» Другая странность этого выезда осталась в памяти у людей: он впрягал Жемчужину, когда у той была течка, перед Уником и Коко, двумя производителями. Создавалась адская команда. А если кто-нибудь рисковал бросить на этот счет неосторожное слово, он разражался хохотом и отвечал: «Ладно! Она резвее их! И, черт возьми, это подстегивает их бег!» Дело не в том, что он был прекрасным кучером, его еще берегла судьба — с ним никогда не случалось ничего серьезного или почти ничего. Он был из той породы людей, которые то плетутся медленным шагом, то безумно несутся, подобно мартовскому ветру, что предается-предается лени и мечтам и вдруг, словно сорвавшись с цепи, начинает свистеть, выть голосами сотен летящих демонов, переворачивает все вверх тормашками на своем пути, глубоко бороздит море, вертится в облаках, пенится вокруг скал, шлифует равнины и порывами сгибает податливые стволы сосен, побеги орешника, трясет могучие кроны дубов, срывает охапки листьев и несет их с шумом летящей стаи воронов или тысяч мелких пташек, которых он перекатывает, прижимает к земле или расшвыривает их легкие бесполезные перья. Да, в этом загадочном сердце временное прояснение внезапно сменяется грозой, раскаты грома — зыбким чудом радуги, повисшей над расцвеченным солнцем дождем. Эти облака, породившие океан, которые он гонит к боязливым берегам, внезапно наплывали на его душу. В нем жил не один человек, а два, четыре, нет, даже, наверное, десять. Его достоинство, добродушие, ирония были лишь декорацией, камуфляжем. Они с большим трудом скрывали этот непрерывный ряд душевных состояний, непонятные изменения настроения. Он один знал правду о своей душе, но часто сам увязал в ней и тогда начинал ненавидеть себя и желать самому себе разбить голову.
— Открой же, наконец, дверь, и покончим с этим!
Сан-Шагрен торопливо повиновался. Луч света проник в гумно. Господин де Катрелис, с пистолетом ленчика в руке, приблизился к железной клетке, где лихорадочно метался волчонок.
— Тс! Тс! — пригрозил Катрелис. — Иди сюда, малыш. Я тебя сейчас освобожу от худшего, что может быть.
— Хозяин, вспомните, вы же хотели скрестить его с собакой. Во втором поколении, он дал бы исключительное потомство. Ведь вы этого хотели!
— Это, мой добрый Сан-Шагрен, уже в прошлом. Я передумал, вот и все. Впрочем, рано или поздно, он навострил бы лыжи и удрал, задушив напоследок тебя и попортив лошадей…
Волчонок, чуя опасность или инстинктивно, забился в тень, глаза его горели красным огнем, клыки были оскалены, гневное ворчание усилилось, хвост распушился. Шерсть его, темная на спине и рыжеватая под брюхом, вздыбилась от страха. Гривы у него еще не было. Короткие уши его поднялись, когда щелкнул курок. Он даже перестал рычать, только бока его вздымались. Пасть чуть приоткрыта. Глаза блестят. Он подпрыгнул — перекладина задрожала — и повис, вцепившись клыками в металл.
— По крайней мере, — рискнул вставить Сан-Шагрен, — дайте ему испытать фортуну.
— Если я его отпущу, кто его поймает? Он слишком хорошо знает людей, этот отпетый негодяй. Во всяком случае, уже слишком поздно делать это, да и не стоит труда. Клетка мешает мне его прирезать. О чем я сожалею. Стыдно убивать животное из пистолета и несправедливо, но время не ждет. Поехали!
Он спокойно приблизил дуло к желтоватому лбу волчонка. Языки пламени полыхнули между ушей звереныша, и голова его исчезла в дыму. Залаяли собаки. Лошади, подстегнутые выстрелом и едким запахом пороха, заржали и забили копытами.
— Относительно своры, — сказал господин де Катрелис, — я тебя предупредил. Все указания я тебе дал и жду, что ты дашь мне свое «добро».
— Вы хотите ее продать? Лучшую свору для охоты на волков!
— Делай то, что я сказал. Выводи лошадей.
Были запряжены три самые крупные лошади: Жемчужина, шкура которой блестела благородным эбеном, Коко, гнедой масти, и Уник, белый, как снег, и косматый. Эспри де Катрелис устроился на сиденье, взял в руку поводья и кнут, сплетенный из трех ремешков. Он был в полной походной форме: тростниковая шапочка, надвинутая на лоб до бровей, зеленая бархатная куртка с медными пуговицами и широкими полами, прикрывавшая своего рода короткую ризу из бараньей кожи, кожаные штаны, сапоги, некогда лакированные, перчатки с несколько потрепанными крагами. Валери приподняла корзину, которую она прилаживала под сиденьем, указав хозяину на нее, и сказала деловито:
— На случай, если вы проголодаетесь: полдюжины яичек вкрутую, добрый кусок мяса и две бутылки клерета. Этого хватит?
— О да! Ты славная девочка. Спасибо и доброго тебе здоровья. А ты, Сан-Шагрен, что у тебя еще? Ты, право же, не заслуживаешь своего прозвища[4]. Прошу тебя, не корчи такую мину.
— Хозяин, вы вернетесь? Еще наступят лучшие времена… и мы, вдвоем?.. Ведь это же не конец?
— Дай воде отстояться, дружище. Нельзя прощать слишком быстро, нельзя сразу забывать оскорбления. Я должен прийти в себя.
И, чтобы рассеять эту атмосферу умиления, которую он ненавидел больше всего, он добавил:
— Я поручаю тебе Фламбо. Он сильно постарел. Не забывай, что он всегда простужается при первых туманах.
Но, если он поручил заботу о Фламбо доезжачему, значит ли это, что не все еще надежды потеряны? Агатовые глаза Сан-Шагрена заблестели, рот сложился в подобие улыбки. В этот момент они заметили небольшого ослика, бегущего по насыпи пруда, и подпрыгивающего, как мяч, на его спине человека, одетого в козлиную шкуру и в большой шляпе.
— Это Жег, — сказала Валери, — наш сосед из Керантэна. Он вечно празднует труса.
Господин де Катрелис начинал нервничать.
— Что ему надо? Мы так никогда не уедем!
Жег проворно соскочил с осла. Он был так толст и пузат, что оставалось непонятно, как такое миниатюрное животное может нести на себе такую массу жира. Стуча сабо, с удивительной для столь грузного тела живостью перебирая толстыми ногами, он подбежал к коляске. Снял свою большую шляпу, обнажив голову с остатками курчавых золотистых волос, едва достававшую до края коляски.
— Господин Катрелис… господин маркиз, я слышал, что вы оставляете свой лагерь. Не надо вам покидать наш округ.
— Это почему же, храбрый Жег?
— В наших местах появился волк, его заметили в Ландах, куда сильнее и крепче вашего Фламбо. Я попросту пришел вас предупредить об этом.
— Ах, вот оно что! Большое спасибо тебе. Но знаешь ли ты, что теперь добрым людям запрещено убивать волков?
— Не может быть. Кто же это запретил?
— Господа судьи. Они штрафуют тех, кто убивает волков. Итак, мой друг, ты ошибся адресом, пойди, расскажи о своих бедах этим господам, а все остальное они возьмут на себя. Я могу, если хочешь, подбросить тебя до них.
Жег почесал в затылке. Ногти у него были острые и загнутые, как когти.
— Господин Катрелис, это нехорошо с вашей стороны. Вы были всем для крестьян, и вы нам всем необходимы.
— Поэтому-то ты и тебе подобные отвернулись от меня. Не так ли?
— Этой ночью дверь в мою овчарню была выбита и три барана зарезаны! И это сделал он, я уверяю вас. Вместо того чтобы попасть в приготовленную ловушку, он лишь посмеялся над нами. Это ужасно. Вы не оставите нас в такой момент… в таком несчастье?
— Но скажи мне все-таки, Жег, ты, часом, не арендатор ли господина де Гетта?
— По правде сказать, это так.
— Тогда все очень просто: ты собираешь свои пожитки и своим ходом идешь к своему славному хозяину и рассказываешь ему эту жуткую историю. Будь уверен, он избавит тебя от неприятностей.
— Он никогда не осмелится схватиться с волком! Это не мужчина. Он боится даже собственной тени.
— Тогда ищи защиты у мэра.
— Ему? Он…
Господин де Катрелис щелкнул кнутом, упряжка вздрогнула и устремилась вперед, к плотине, пересекла ее быстрее, чем об этом можно рассказать, и исчезла в красной осенней листве. Промелькнула Жемчужина, с развевающейся гривой, вверху, среди скал, затем — вытянутые хвосты жеребцов, за ними — белая тростниковая шапочка на фоне низкого серого неба, и снова на горизонте остались лишь зазубренные верхушки пихт.
— Надо смириться, — сказал Сан-Шагрен, обращаясь к Жегу. — Он обижен, этот необыкновенный человек, и это очень плохо и для вас, и для нас, зато хорошо для серого негодяя. Но он поплатится за это!
7
Пастух Жудикаэль сидел на подножке своего походного домика на колесах. Он ел сыр, нарезанный большими ломтями и положенный на краюху хлеба, натертого чесноком. На пробитой в самой середине стены двери висела большая фляга, обшитая козьей шкурой. Жудикаэль был одет в широкие штаны с напуском и большую шляпу тех времен. Его широкий плащ из рыжеватой шерсти, залатанный беспорядочно и не особенно аккуратно, сполз наземь. Борода, достойная волхва, стелилась по мощной груди. Пальцы напоминали виноградную лозу. Землистого оттенка щеки, изрытые извилистыми морщинами, своими рытвинами походили на дольмен, возле которого он остановил свой дом на колесах. Волосы его доходили до воротника, мохнатая борода, спутавшаяся с концами усов, была трудно отличима от тех выцветших от солнца лишайников, что растут на камнях, цепляясь за их шероховатости. Между его сабо вытянулась столь же волосатая и мрачная, как он сам, его собака. Она ловко слизывала падающие крошки. Чуть дальше, разбившись ярусами на пушистые группы, на склоне плато лениво паслось стадо баранов. Один баран, взобравшись на выступ скалы, возвышался над своими сородичами. Его изогнутые рога выделялись на бледном фоне проема между двумя горами облаков. Редкая трава песчаных равнин, растущая чахлыми кустиками, пожухшие в осеннем воздухе листья папоротника оставляли неприкрытым скелет земли — роскошные ее кости, состоящие из пестрого с прожилками гранита, ставшего еще более ярким из-за прошедшего недавно ливня. Очень высоко, почти в зените сонного неба, описывал свои круги ястреб. Бессмертные вороны, вылетев из зарослей вереска, как будто из другой эпохи, проносились над этим стадом, иногда спускаясь на вспаханную часть равнины. Четкая лента дороги делила пополам этот бескрайний мир рощ, деревень, лугов, прудов и рек и, поднимаясь к другому краю горизонта, исчезала в пелене тумана.
Пастух окончил еду, но не убрал ножа. Его тонкий слух уловил отдаленный звук движущейся коляски. «Кто путешествует в это время в такой пустыне? Три лошади… Да, три… Я слышу щелканье кнута… Коляска легкая… Это может быть только мой охотник на волков… Только он! Никто не пользуется этой дорогой, кроме ломовиков, но они не так быстры и гораздо тяжелее!»
На расстоянии почти в два лье его зоркие глаза узнали запряженных цугом Жемчужину с жеребцами, маленькую железную коляску зеленого цвета и тростниковую шапочку Эспри де Катрелиса. Поднявшись одним рывком, он, следуя за собакой, постукивая посохом, добрался до дороги и остановился на середине ее. Трясясь на ухабах и подскакивая на каменистых выступах, коляска неслась, поднимая адский грохот, а дьявольский кучер хлестал лошадей то одной, то другой рукой. Пастух нацепил шляпу на конец посоха и стал потрясать им, как тамбурмажор своей тростью. Жемчужина остановилась вровень с ним, почти уткнувшись ноздрями в его плащ.
— Добрый день, Жудикаэль! У тебя все хорошо?
— Добрый день и вам, господин Эспри. Я не спрашиваю о вашем «несении»[5]. Для новостей в Ландах есть своя почта: я узнал все еще вчера. Это их революция все продолжается, только теперь исподтишка.
— Может быть.
Пастух был единственным, кто был родом из той области, что дала имя господину де Катрелису, последний житель Шуаннери. Говорили, что он принимал участие в битве 1815 года на другом берегу Луары, вместе с жителями Вандеи, а в 1832 году сражался за герцогиню Берри. Он оставался одним из последних, кто уцелел в этих братоубийственных сражениях и, подобно Эспри де Катрелису, был упрямым легитимистом. Однако, если маркиз придерживался этих взглядов из принципа и не питал более ни их счет особых иллюзий, Жудикаэль носил все в своем сердце и без всякой надежды продолжал упорствовать в своем уповании на реставрацию. Говорили также, что он стрелял, защищая герцогиню, бок о бок с «господином Эспри». Но что только не говорили о Катрелисе и о тех, кого он привечал своим вниманием и кому оказывал особое расположение?
— В другой раз, — продолжал пастух, — вы, конечно, взяли бы ружье, и досталось бы тогда всем этим судьям с их правосудием и тому подобным!
— В другой раз! Теперь, пастух, у нас царствует желанный им порядок.
— Их порядок! Не наш! Не нашего почившего суверена!
Последние слова он произнес на старинный лад, и это прозвучало очень красиво.
— Ты по-прежнему предан ему?
— Да, господин Эспри, если бы республиканская пуля не сбила меня с ног… Это было прекрасное время, мы были тогда так молоды! Но в глубине души я доволен, что стал пастухом, живу тут совершенно один, со своей собакой и с баранами. Я предпочитаю никого не видеть. Как вы с вашими волками. Кстати, на этот предмет я вас и задержал…
— О Господи! И ты тоже?
— Тут бродит огромный гривастый волк, совершенно седой — такой он старый. Оставляет следы величиной с мою ладонь, а сам размером с теленка, но шныряет, как молния. И я его выследил. Он спускается из леса, проходит через вашу мельницу и появляется на равнине, чтобы пощупать стадо. Дважды он доходил почти до этого места. Я его хорошо изучил. У него под горлом белый надгрудничек, и весит он добрую сотню фунтов. Собака не умолкает все это время, и я не сплю по ночам, хожу вокруг дома с ружьем!
— У тебя есть ружье?
— Конечно, есть — это мой старый товарищ с шестьюдесятью четырьмя насечками. Помните, одну я сделал в честь зайца в треуголке, две — в честь гусар. Стреляет метко, скотина, и, вообще, работает отлично, даром, что древесные жуки принялись за его приклад, ничего не поделаешь, возраст! Но оно еще хорошо послужит.
— Ну хорошо, до свидания, Жудикаэль.
— Минуточку! Вы оставляете это исчадие ада на мое попечение?
— Я уезжаю.
— Да, я хорошо вижу и багаж, и упряжь. Но, сдается мне, вы могли бы вернуться и избавить меня от такого соседства.
— Так у тебя же есть ружье! Стреляй из него. Впрочем, у тебя есть и волшебные травы, чтобы его отпугнуть.