Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Том 1. Серебряный голубь - Андрей Белый на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Надвигаются страсти: будем описывать их — не его: вы слышите, что уже где-то гремит гром.

Свара

Старуха сидела в очках у себя, у окна; старуха нахмурилась, преклонясь к пяльцам и будто на них нападая иглой, от которой тянулась малиновая нить шелка; она вышивала крону зеленых листьев; а теперь на зеленой кроне она дошивала вишню; в окне пробежал порыв; псы издали пролаяли и поднялся гам; галдели с гумна, и голоса приближались.

В темном коридоре торопливо прошел босых ног топот; еще, и еще прошел босых ног топот; на приближавшийся гам отозвались топотом и шушуканьем из кухни; раскрывалась тяжелая с блоком дверь; то там топотали, то здесь босые ноги по коридору; то и дело бабье из кухни заглядывало лицо; «взз-взз-взз» — повизгивала открытая дверь и — «бац» — падал тяжелый блок; а уже гам, визг, лай и пьяные выкрики поднялись на дворе: розовая с визгом свинья в окне пересекла двор от конторы.

Встала она; воткнула иглу в крону шелковых листьев, и малиновый клубок покатился с ее колен; сняла наперсток, спокойно опрыскала кружева из одеколонной склянки; к шуму, однако, чутко она прислушивалась.

Евсеичево лицо появилось испуганно в двери; прошептало, еле слышно:

— Вассиятство! Там бунтуют-с крестьяне.

— Что?

— Кхе-кхе-кхе…

— Что за вздор?

— Не могу знать-с… Озорники… Машка, на-дысь, кривая, сказывала… А все, вассиятств, насчет управляющего… Економические квитки задержал, будто бы там закосил у Ефрема, девку испортил… Будто с того… — вдруг его голос дрогнул.

— С кольями, матушка-барыня, там они… И-и-и что, позволю себе заметить.

Сочные губы старухи надулись и тревожно зажевали пустоту.

— Палашка, мантилью!

* * *

Катя с Дарьяльским стояли уже у окна; вид открывался оттуда на двор; двор был зеленый, большой, обставленный службами; службы образовали четырехугольник: были тут и конюшни, тесовые, с красной железной крышей, и на выбеленном фундаменте был соломой крытый, от сырости проплесневевший ледник, и изба, служившая баней и тонувшая в коноплянике, где весь день раздавалось веселое — «чи-чи-чи», и ледник, и полуотстроенный птичник, и белая для чего-то мазанка; задумались там и амбары, как тучные старики, зерном распертые и подпертые кольями, прикрытые кленом и осыпанные шиповника розовым цветом; был тут и гордый полк малиновых мальв; и там рылись куры; и экономическая контора была; в одной половине ютилась экономка; другую же половину занимал сам «кровопивец», Евстигнеев Яков, с пухлой супругой, дававшей приплод чуть ли не два раза в год, и с белобрысыми детишками, кровопивчиками, свежесть, младость и кровь которых, откровенно говоря, принадлежали скромным гробикам, необитым глазетом, вывозимым из Гуголева на целебеевский погост: недаром же Евстигнеев Яков пять уже лет тут у нас присосался, как пиявка, к народу — пил запекшимися устами его кровь и прослыл колдуном; он был хоть и пьяница, а распорядительный пьяница: как своим, чужим распоряжался добром.

В кожаной куртке и в больших охотничьих сапогах он стоял на крылечке, зажимая ржавый в руке свой «бульдог» [44], зычным голосом перекрикивая рев коричневых, со всех сторон на него напиравших зипунов, и пренахально потрясая над ними белесоватой, будто растрепанная пакля, бородкой; зипуны обступили; зипуны карабкались на перила крыльца; зипуны перли да перли на экономию; иные из них были с кольями; иные же просто поплевывали в кулаки: орали же все.

Вдруг на хмелем увитом крыльце стала баронесса; ее седые с желтизной волос пряди развились в ветер, в дождь, в толпу зипунов; и рука ее повелительно махнула; и дреколье щетинилось уже на нее, когда ватага отлила от конторы, пролилась на двор, приливала к барскому дому: мужики повалили.

— Вассиятств! Изволю вам доложить-с: увольте! — обогнал «кровопивец» галдевшую стаю и уже стоял перед баронессой, опустив голубые, злые глаза. — Благородному человеку невозможно служить-с с ахальниками: будто бы я закосил у Ефрема… Да я…

— Врешь, бес твою мать! — так и полез на него с преогромной дубиной преогромный детина и при этом поднес к самому к носу кровопивца свой преогромный кукиш, отчего нос кровопивца неприятно поморщился…

— Он, барыня, у тебя вор: ему бы на поле, а он к попу: в фофаны проиграет.

— Он у тебя вор; бес твою мать, за каки таки дела обворовыват нас?

— Девок портит: Малашку испортил, Агашку испортил, Степаниду мою испортил! — отсчитывал по пальцам болезненный мужичонка с слезящимися глазами и почти добродушным видом.

— А откелева у тебя завелось барское колесо?

— А аттелева!

— Аттелева, аттелева! Как, значит, матушка-барыня, бес твою мать, от тебя на новых колесах поедет, возвращатся на никудышных.

— Одно слово — химик: и нас притеснят, и вас! — загудело вокруг. — Вор он у тебя, брехович! — поднялись носы, в нечесаные бороды запускались пятерни, преогромные в воздухе записали кулаки, отхаркивались, отсмаркивались: вдруг дурной такой пошел, тяжелый от мужиков воздух.

— Шапки долой: дубьё! — видишь, — барыня! — отрубил кровопивец; и странно: головы обнажились покорно, угрюмо; рыжие, черные, черно-серые под дождем мокли космы и улыбалась лысина; только в сторонке пять молодых парней, лущивших подсолнышки, загыгыкали и картузов вовсе не сняли.

— Чего там снимать: скоро и так все будет наше!

— Слушайте, мужики: молчи, Евстигнеич. Внимательно свои протянули бороды передние

мужики; собирались обмозговать, что и как; старик с всклокоченной бородой из-за плеч просунул ухо; слушал с полуоткрытым ртом; а семидесятилетний, немного хитрый, скошенный глаз лукаво подмаргивал баронессе; и пока она говорила о том, что все рассудит no-Божьему, белая вошь поползла по щеке старика: это и был Ефрем, у которого закосили малую толику; он был, будто бы, и бунтарь, и смутьян, и сицилист — так ли? Глядя на его внимательное лицо, в котором отпечаталось само вековечное время, можно было прочесть одну покорность, одно благодушье; кто-то икнул; кто-то почесывался; а кто, переходя от соседа к соседу, тихим голосом обсуждал слова баронессы, раскорячив под носом пальцы.

Все слушало.

Всхлипнули вдруг в глубоком безмолвии бубенцы; из-за ив вороная вылетела тройка; кучер в бархатной безрукавке взмахнул поводьями, и замотались по воздуху его лимонно-желтые, промокшие от дождя рукава; под ивами пронеслась его с павлиньими перьями шапочка; и весело так бубенцы задилинькали на усадьбу; кто-то, сидевший в тройке, издали сперва помахал красной дворянской фуражкой, а потом замахал и платком.

— Ну, все это потом: ставлю вам, мужики, четверть, и по домам! — заторопилась баронесса, неприязненно вглядываясь с крыльца вдаль над толпой чумазых мужиков: кто такие незваные эти гости?

— Покорно благодарим, вассиятство! Поладим — как не поладить!.. Вестимо, так… — загудело со всех сторон. Только седой Ефрем, напихавший в нос табачку, сердито почесывал затылок и поварчивал-таки не весьма дружелюбно:

— Выпить-то оно мы выпьем, а только… сенцо-то мое… пропало, малую толику…

— Опять-таки сказать: Малашку испортил, Агашку испортил, Степаниду мою испортил, — а для ча? Так себе портил…

Так говорили отступавшие вдаль мужики; но ни к селу, ни к городу к крыльцу выскочил пакостный мужичонка, отставил палец и весь осклабился:

— Таперича, ошшо рассуди, если, скажем, нам хорошо, и вам, скажем, хорошо; потому — вы наши, а мы — ваши… А ты мне дай на плетень десяток лозиночек — тооооненьких…

— Ну, хорошо, хорошо — ступай…

Тройка, будто черный, большой, бубенцами цветущий, куст, бешено выметнулась из лозин, пронеслась на дворе, замерла у крыльца.

— А я так гад, так гад — сабигайся, едва сабгайся! — вскричал генерал Чижиков, выскакивая из тройки.

Генерал Чижиков

В наших местах уже пять с половиною лет появился генерал Чижиков; появился он с треском, с барабанным боем, со сплетней; и победоносный скандал шествовал за ним по пятам; но в течение пяти лет генерал Чижиков, с позволения сказать, перепёр через все скандалы, окруженный деньгами, вином, женщинами и славой.

Генерал Чижиков, говорят, проживал по подложному паспорту; несомненно же было одно: генерал Чижиков был, разумеется, генерал и притом в самых в важных чинах; он же был Чижиков. Что приятная сия персона состояла в почтенном генеральском звании и имела красную ленту, в том удостоверяли те, кои имели обычай проживать в столичном граде Санкт-Петербурге; у особ великосветских, особ сановных встречали они Чижикова, а кто же помимо господ генералов, да княжеских сынков бонтонные[45] такие посещает места, где и господа генералы-то в струнку вытягиваются без всякой шикозности, и где пошучивает фамильярно разве что его высокопревосходительство, министр? Там-то, бывало, имел генерал Чижиков круг своего вращения, но потом перестал бывать: разрадикальничался донельзя и чуть ли не понес в провинцию проповедь красного террора; говорят, будто сыскное отделение тогда горевало ужасно; как бы то ни было, генерал Чижиков появился в наших местах, круговращаясь по уезду: от помещика к купцу, от купца к попу, от попа к врачу, от врача к студенту, от студента к городовому — и так далее, и так далее.

А что подлинный он Чижиков — в этом не сомневайтесь: уж в участке разберут, кто подлинный и кто подложный! Не ради чего иного — скромности ради под плебейскою сею фамилией родовитейший граф, знатнейшая некая ото всех фамилия приутаивалась до сроку — да, да: это был граф Гуди-Гудай-Затрубинский! И Гуди-Гудай-Затрубинский на всякий фасон, можно сказать, из генерала выглядывал — эдакая шельма! Приедет: Чижиковым с вами не посидит получаса; а потом как попрет, как попрет на вас аристократ, так даже душно станет от аристократизма: белую кость всяким манером свою вам покажет — вынет платок, а от платка в нос вам кёр-де-жанет, убиган или даже сами парижские флёр-ки-мёр! Преканальскую выкажет «сан-фасон», черт подери, гостинного тона, хотя бы уже одной своей картавней (генерал не выговаривал ни «р», ни «л»); и широкая проявится во всем барскость, шарманство с барыньками; всякие «мерси, мадам» так и виснут в воздухе — и, я вам доложу, кончики пальцев расцелуете-с: не генерал, а душка, крем-ваниль-с (не смотрите, что лет ему будет за пятьдесят, что зубков генерал лишился, а что бачки у него не совсем приятного цвета — плевательного). С графом он граф, с писарем — писарь: в трактире напьется и еще селедочный хвостик обсосет; ничего не следует и из того, что битых пять лет генерал бил баклуши, проповедовал красный террор, проживая на хлебах у лиховских богатеев. Ну, что же из этого следует? Да ровно ничего! «Инкогнито» — ха, ха! Надо же что-нибудь делать; вот и комиссионерствует генерал для купцов в отплату за выпитый полк белоголовых бутылок! Уже вы и поморщились! Ну, так знайте: к белой, Гуди-Гудай-Затрубинской кости грязь все равно не пристанет.

Всякое, всякое за генералом водилось: вольное довольно с деньгой обращение, неприятные ситуации с жадно амурничающими барыньками, с гимназистками вертоплясы, с мордашечкой горничной неприличный анекдотик — и прощали, потому что кто же не без греха; знали все, что и мот, и амурник; а словам генерала вот уж не удивлялись! Трижды уже генерал собирался предать наш уезд огню и мечу; да пока еще все щадил. Что говорить! Мужики, — и те генерала знавали! Недаром, видно, пустили в народ, будто белый генерал, Михайле Дмитрич, не умирал никогда, а тайно у нас проживает в уезде под видом разбойника Чуркина. Лишь одни железнодорожные служащие болтали болду, что сыскное отделение способствует весьма бравой деятельности штатского генерала, городя о нем небылицу на небылице; что будто ни Скобелев он, ни разбойник Чуркин[46], ни даже граф Гуди-Гудай-Затрубинский, а просто — Матвей Чижов, агент третьего отделения.

Гости

— Всюдю в акгестности агьяйные беспогядки: бьягопоючно ги у вас? — осведомлялся генерал Чижиков, целуя полную баронессину ручку и рас-простроняя от бак благовоние туберозы, которой только что в тройке опрыскал баки… — А мы с Укой Сиычем к вам, багонесса, по деу, — продолжал чаровник, плутовски указывая красной, дворянской фуражкой по направлению к тройке; с достоинством молча оттуда поднялся высокий, сухой, исхудалый мужчина с небольшою седою бородкой, приподымая скромный картуз над остриженной в скобку сединой; это и был миллионер Еропегин; тут поняла баронесса, что тройка, лошадь, кучер, да и вся упряжь — не чижиковская (Чижиков ничего такого при себе не имел), а еропегинская.

Взором, Бог весть отчего, в купца впилась баронесса, и, Бог весть, был вопрос почему в ее взгляде невольный; невольные по лицу пробегали досада и страх; будто даже со злобой она подумала; «Исхудал-то как, исхудал: одни живые мощи остались…» Еропегин же застенчиво на нее поглядел чрез очки и глаза его не выразили ничего ровно; одно степенное в них отразилось достоинство; все же чувствовалось, что степенное это достоинство всегда и везде сознает свою силу, да, да, да — пришло то желанное времечко, когда в три погибели должна согнуться белая, благородная, баронская кость пред его, еропегинским, упорством: «согнись-ка, согнись-ка, — думал он, — да еще в ноги мне поклонись: захочу — потоплю; захочу — половина баронских угодий останется при тебе». Но эти мысли не отразились никак, когда он прикладывал свои мертвые губы к пухлой ручке старухи; как смерть белая, с белым от притираний и пудры лицом, с белыми от времени волосами, в меховой белой тальме[47] она ему напомнила призрак.

Грянула где-то там рыдающая гамма звуков: это в доме Катя села за рояль; звуки кидались менуэтом в мгновеньях, что неслись за мгновеньями; и время наполнилось звуком; и казалось, что и нет ничего, что не звук; и встали тут аккордами старухины прожитые годы, ручьи золотые, молочные реки и свора жадных, гадких, до ласк падких мужчин; и среди них — этот вот купчик гулящий; но его отстранили тогда от нее гусарские шпоры.

И вот он опять перед ней с глубоко затаенной своей думой: «За все теперь пришел час моей мести: и за то, что мои ты некогда взволновала мечты, когда я, молодой купчик, твою полюбил уже дряхлеющую красу; а ты?… Ты из Парижей да Лондонов сюда надо мной наезжала глумиться, мою мучить младость».

Эти мысли пронеслись мгновенье, окрыленные туками; он еще поклонился; она приглашала его жестом, полным величия, в дом.

А уже легендарный генерал давно провольтижировал в переднюю и там пренебрежительно швырнул в руки Евсеичу — ей, ей, — потрепанную крылатку, из-под которой так и обдала своим благовонием тубероза-лубэн; оказавшись в клетчатой, яичного цвета визитке и сохраняя на левой руке еще более яичного цвета перчатку, генерал, гордо выпятив грудь, ступил в залу, и тотчас же принялся за поиски плевательницы; наконец, нашел и плюнул. Так ознаменовалось первое предприятие в доме этой великолепной особы. Генерала встретил Дарьяльский.

— Действительный статский советник Чижиков.

Обменялись рукопожатием.

— А-а-а, могодой чеовек! Да вы кто, есь-ей, есь-дек? Пгедгагаю вам гешить агьяйный вопгос — тьфу (это он сплюнул в угол); мы, несущие кьясный тегог, понимаем пгекгасно, что пгавительству сьедует ввести пгогьесивный наог, чтобы остаться у вьясти, но докажите-ка агьяиям, что такое мегопгиятие… — увидя в зал входящую баронессу, родовитое инкогнито присмирело, оборвало свои кровавого цвета речи и замурлыкало себе под нос, подмаргивая Дарьяльскому: — Та-га-га… Та-га-га… А у меня есть для вас пгек-гасные ньюфандьенды, щенята: собаку моего дгуга судили, и пгекгасные ньюфандьенды! — разорвался, как бомба, генерал, — уай-уай… годиись… уай-уай… в окгужном суде… (генерал испускал звуки восторга, что-то среднее между «у» и «а»).

— Благодарю вас, генерал, — сухо, но вежливо процедила старуха, но в глазах у нее закипали смутное недоверие и боязнь; вежливо указала она генералу на кресло; и генерал тотчас сел и принялся за шипучку из смородинного листа, которую, по давно заведенным обычаям летнего времени, разносил всем гостям Евсеич, хотя лил дождь и — жары не было.

Еропегин, которого, будто забыв, не пригласила сесть баронесса, переминался в довольно неловкой позе, и его сухие, цепкие пальцы суетливо забегали по длинной поле черного сюртука; наконец, не дожидаясь приглашения, он сам придвинул себе кресло и спокойно уселся, не произнося ни слова.

Все замолчали; грянула где-то там волна изры-давшихся звуков: точно кто-то быстро перебежал снизу вверх; это время чью-то перебежало жизнь; и мукомол вздрогнул: полна жизнь еропегинская, — вот в его кулаке весь уезд; сожми он кулак, закряхтят баре: таковы дни его жизни. А ночи? Ночи летят — и в ночах седеет иконописная его голова… вино, фрукты, женские всякого сорта тела — все летит, как и звуки летят: а куда все слетит? Пролетит и он, Еропегин, в свою пустоту со своей полнотой жизни, а у певичек его, как вот у этой старухи, зубы выпадут и заморщится кожа.

Так сидели они и смотрели друг на друга — старик смотрел на старуху; сожженными казались оба трупами собственных жизней; одна проваливалась уже в мрак; перед другим теперь многих лет мечта исполнялась; но души обоих равно были от жизни далеки.

«Пора начинать», — Еропегин подумал и молча подал старухе запечатанный конверт, наслаждаясь, как ее трясущаяся рука судорожно разрывала обертку; старуха, надевши очки, простучала палкой к письменному столу. И пока из пакета на стол рассыпались бумаги, Лука Силыч, пощипывая бородку, холодно безделушки разглядывал из фарфора, расставленные на полочке Катиной бережною рукою; две танагрские статуэтки[48], видимо, привлекали его внимание; мысленно он прикидывал им цену.

Тою порой генерал Чижиков, не усидевший на месте, уже прижимал Дарьяльского к противоположному углу комнаты; надувши губу, он на животе теребил свой тяжелый брелок и продолжал разрываться словами:

— А стганная, стганная, могодой чеовек, в наших местах появиась секта… Гоуби появиись, гоу-би, — наставительно поднял он палец и высокоприподнятые брови генерала выразили снисходительный комизм. — Секта гоубей: испгавник мне говоий, будто секта эта мистическая и вместе с тем гевойюционная — гоуби! Па-па-па, что вы об этом скажете, батенька?

— Что же это за секта? — минуту спустя переспросил Дарьяльский, мысли которого были в другом: он равнодушно смотрел через плечо генерала, как показался в дверях Евсеич с подносом в руках; но увидевши, что никто, кроме генерала, не коснулся шипучки, Евсеич скрылся.

— А вот-с, по секгету, — генерал вынул бумагу, на которой был отпечатан крест: — Позьвогьте пгачесть пьякьямацию… — и генерал зачитал: — «Бгатия, испойниось сьово Писания, ибо вгемена бьизки: звегство Антихвистово наожио печать на земью Божью; осени себя кгестом, нагод пгава-сьявный, ибо вгемена бьизки: подними меч на сьюг вейзевуовых; от них же двогяне пегвые суть: огнем попаяющим пгойди по земье гусской; газу-мей и могись: гождается Дух Свят: жги усадьбы отчадия бесовского, ибо земья твоя, как и Дух твой…»

— Читать дайше? — торжествующе поглядел генерал Чижиков, но Дарьяльский молчал; он смотрел в противоположный конец комнаты, где стоял Еропегин над баронессой, как седой, сухой труп; за письменным столом дрожала, пыхтела и таращила в ужасе черные очи свои из-под темных, опухлых мешков баронесса, перебирая пальцами горсти бумаг, квитанций, расписок; а то она растерянно туловищем прикрывала бумаги, и горбатая, набок свернутая спина, белая, как и она вся, беспокойно ёрзала над ее опененной кружевом головой; старуха как бы собралась лечь своей грудью на жалкие эти остатки когда-то ценных, процентных бумаг, а между тем как стрелы ее еще прочных, но тьмой упоенных и каких-то детских глаз записали дуги по шкапчикам, коврикам, занавескам, минуя Луку Силыча.

И наоборот: тихо, степенно, скромно застыл перед ней иконописный, будто с иконы сошедший, старец, свое партикулярное одергивая платье; сухими перстами взял, и сухими перстами перебирал какую-то книгу; только стекла его очков леденили жестоким старуху блеском, — совершенно разыгранным они жгли безразличием; вот он положил книгу, ласково взялся за свой картуз, оправил длинную полу черного своего сюртука и зажевал губами:

— Ндас, баронесса: по счету к первому июлю, стало быть, вы мне уплатите двадцать пять тыщ, и по скупленным мной векселям протчие полтораста — к августу. Ну, а с миллионами, очень даже мне это жалко, а придется вам распроститься… Акции Метелкинской ветви, сами видите, как упали-с, — потому война; акции Вараксинских рудников, после того как банк лопнул, тоже ломаного гроша не стоят-с… Забастовки и все протчее-с… Очень мне это даже обидно за вас и жалко, а… Ну, так как же-с? Я пришлю, стало Оыть, своего управлющего за двадцатью за пятью: пообдержался, деньги, сами знаете, нужны: и потом — економический кризис нашей страны… Все это он проговорил тихо, едва слышно; и тихо, степенно, скромно сел в кресло; а под старухой скрипело, ходило сафьянное, крепкое, красное кресло; только едва видная усмешечка сухих, мертвых, иконописных Луки Силычиных губ да дрожанье бородки выдавало очевидное удовольствие при виде самой баронессы Тодрабе-Граабеной, которая, пальцами ухватясь за ручки кресел, привстала; блеснул ее изумруд, треснула набалдашником на пол упавшая палка; и уродливая тень на стене выметнулась из угла.

— Да вы с ума сошли, батюшка? Ведь у меня эдаких денег наличными нет…

— Ну, а коли наличными нет, значит, худо, очень даже худо для вас, — так же все ласково продолжал Еропегин… — Двадцать пять тыщ мне нужны сейчас, а за протчими…

Молчание.

— Лука Силыч, пощадите вы меня! — вырвалось у старухи.

Молчание.

— Так как же-с? Значит, к первому я пришлю…

Он не казался исполненным величья; но все же упился теперь своим мертвым достоинством.

— Так, значит?… Молчание.

Он думал: «Ежели бы поклонилась мне в ноги, все бы так я и простил». — Но старуха не кланялась; и ласковый Лука Силыч оставался неумолим.

В противоположном углу комнаты генерал Чижиков продолжал заливаться, что твой заправский соловей:

— А, каково? Я всегда говоий, что ггубое сек-танство не совместимо с гевоюцией; я вообще стою за пготестантизм: а то вот что погождает пгавосьявная Цегковь: говоят, что будто мы пьем кьёвь Бога и едим Его пготь: газве мы едим того, кого юбим? И потому… уай, уай, ггаф Тайстой… Та-га-га… Та-га-га, гоуби, а — гоуби?!. — и сплюнул в плевальницу.

«Вот оно, — думал Дарьяльский, — разложение началось…» — Он себе на свою отвечал мысль: только что в его душе угомонился бушевавший вчера хаос, и в нем совершилась победа над гибельным, с пути его сбивающим чувством, — и бесы из его вышли души, — как уже вновь они зароились вокруг него и приняли нелепые, но вполне реальные образы: уж подлинно — не из туманной ли мрази, упавшей на окрестность, зародилась эта тройка, да и сам генерал: просто осела тройка в тумане и чья-то ее бросила на усадьбу мстительная рука. Бог весть из каких мест людей этих принесла тройка; не для того ли, чтоб вожделений тайное безобразие снова обстало его окружающей стаей?

Как бы отвечая на его мысль, чьи-то с террасы раздавались шаги; Петр поглядел в окно; и там, в окне, стояло теперь нелепое существо в серой фетровой шляпе — и качало маленькой своей, будто сверху приплюснутой на непомерно длинном и тощем туловище головкой; «этого только недоставало», — едва успел подумать Дарьяльский, как нелепое существо, в окне его увидав, радостно бросилось по ступенькам террасы, а с непромокаемого плаща потекла на ступеньки дорожка воды; нелепое существо улыбалось; оно оказалось молодым человеком с совиным носиком и в подвернутых штанишках; вот оно споткнулось о ступеньки террасы, точно подпрыгнуло на своих комариных ногах; вот и еще преткнулись его ноги и покатился в сторону серенький узелок; что-то было до крайности жалкое и смешное во всей фигуре новоприбывшего, и генерал Чижиков, приложив свой лорнет, удивленно его разглядывал; но, преодолев все препятствия, а их было немало, молодой нелепый человек, приятно краснея, как робкая девушка, с очевидным восторгом заключил Петра в свои сырые объятья, отчего фигура нелепого человека изобразила явный вопросительный знак и дрябло сломились ноги; но каково же было изумление генерала, когда нелепое существо запищало тоненькой фистулой:

— Высокоуважаемый Петр Петрович… Я, то ись, не я… и по очень простой причине, что… наведался, так сказать, полюбоваться на ваше, сверх ожидания, счастливое и приятное положение, вызванное неуклонным желаньем сочетаться законным браком с ангелоподобным существом…

Петр, освобождаясь от объятий и подавив досаду, старался изменить бестактный ход мыслей нелепого существа:

— Добро пожаловать, Семен… я рад тебя видеть… Ты, собственно, откуда и куда?

— Идучи пехтурой в Дондюков, где у меня проживает родительница, — и наоборот: задумал я на пути навестить однокашника, друга… и поэта, а, кстати, поздравить этого друга с высокоторжественным фактом отыскания спутницы жизни… и в столь уютной обстановке! — тут молодой человек, выпятив плечо и закручивая усик, вдруг расхрабрился и подлетел к баронессе, чтобы прилично отшаркаться. Но Дарьяльский опять отвлек его.

Баронесса и Еропегин, занятые друг другом, не обратили, казалось, никакого вниманья на новоприбывшего; но генерал Чижиков так почему-то и запылал интересом, почуя скандальчик; порывисто он пожелал быть представленным, в знак чего протянул два свои пальца нелепому существу.

— Чухолка, Семен Андронович, студент Императорского Казанского университета.

— Ничего, ничего, — процедил снисходительно генерал Чижиков, — маядежи свойственно увлекаться: есь-ей, есь-дек? — вопросительно поглядел он на Чухолку.

— Вовсе нет, — запищало нелепое существо, — ни эс-эр, ни эс-дек, а мистический анархист и по очень простой причине, что…

Сон наяву

Дарьяльский и Чухолка стояли во флигельке; и окне бился праздный комар. На Петра взглянет Чухолка[49] — Петр богатырь: стоит, напрягает мускулы.

— Ну что, брат Семен?

— Да так оно все, то есть, никак, собственно; и наоборот, а, впрочем: читаю Дю-Преля[50], пишу кандидатское сочинение об ортокислотах бензойного ряда.

— Эге!

— Материальные нужды одолевают, так сказать, а коловратная судьба препятствует правильному развитию ментальной моей скорлупы[51]

— Ну, да ты брось теософию… Денег надо?

— Да, то есть, — нет, нет, — запетушился, заерошился Чухолка. — Я, собственно говоря, — хм: позволишь на «ты»? Да; так вот; я, собственно, ни зачем — так: навестить однокашника и поэта в месте поэтических увлечений — что я! в месте амурных его похождений — совсем не то! — вовсе запутался Чухолка, наткнувшись на стол, — в месте злачном, и в круге наблюдений над русским народом в момент, так сказать, напряжения его духовных сил в борьбе за право, и по очень простой причине, что…

— Эге! — отмолчался Дарьяльский, чтобы остановить вовремя этот бессвязный поток, могущий в любую минуту превратиться в совершеннейший океан слов, в которых имена мировых открытий перемешаны с именами всех мировых светил; теософия[52] тут мешалась с юриспруденцией, революция с химией; в довершение безобразия химия переходила в кабаллистику[53], Лавуазье, Менделеев и Крукс[54] объяснялись при помощи Маймонида[55], а вывод был неизменно один: русский народ отстоит свое право; это право вменялось Чухолкой в такой модернической форме, что по отдельным отрывкам его речи можно было подумать, что имеешь дело с декадентом, каких и не видывал сам Маллармэ[56]; на самом же деле Чухолка был студент-химик, правда — химик, занимавшийся оккультизмом, бесповоротно расстроившим бедные его нервы; и вот казанский студент являлся бессильным проводником всяких астральных нечистот; и отчего это, будучи добрым и честным малым, неглупым и трудолюбивым весьма, Чухолка пропускал сквозь себя всякую гадость, которая лезла из него на собеседника? Всякая путаница вырастала в его присутствии, как растут из щепотки порошка фараоновы змеи[57]; низкое же происхожденье, тонкая фистула голоса, расплющенная головка и совиный нос — довершали остальное; Чухолкой тяготились, Чухолку гнали из всех мест, где имел он несчастие появиться: всюду своим приходом вносил он вибрион[58] безобразий.

Вводя в свой флигелек студента, Дарьяльский не мог не поморщиться: этот день он хотел провести с одной только Катей; должен же он был, наконец, объяснить ей свой вчерашний уход? Но еще более Дарьяльский морщился оттого, что появление Чухолки на его горизонте бывало всегда для него недобрым предвестием — насмешкой, что ли, невидимых врагов: так, однажды, поймав Дарьяльского, Чухолка его поставил на сквозняк; и простудил; другой раз он заставил Дарьяльского перепутать все сроки; в третий раз появился в день смерти матери; с той поры Чухолка пропадал; и вот он опять появился. У Дарьяльского было особое даже желудочное ощущение (тошнота и тоска под ложечкой) после бесед с казанским студентом. «Черт его знает, — подумал наш герой, — опять пришел этот Чухолка: опять на меня из него всякая попрет гадость».



Поделиться книгой:

На главную
Назад