Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Вместе во имя жизни (сборник рассказов) - Юлиус Фучик на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Кто это?

— Преподаватель Клосовский!

И тогда я нашел в себе решимость взглянуть на нее, ожидая, что замечу хоть какое-нибудь проявление женской слабости. Я надеялся, что она опустит глаза, или слегка, как бы в состоянии аффекта, прикусит губу, или для вида поправит прическу так, чтобы хоть немного прикрыть лоб. Так, по крайней мере, делают дамы, когда замечают, что кто-то может легко прочитать в их глазах затаенные намерения. Но моя посетительница с абсолютным самообладанием выдержала мой испытующий взгляд и повторила свой донос отчетливо и холодно.

— Витольд Клосовский, преподаватель здешней гимназии. Он живет на улице Сенкевича, дом номер десять «а».

Я оглядел ее еще раз, пытаясь понять причины ее поведения.

— Он угрожает вам чем-нибудь?

— Нет, — ответила она, и в тоне ее прозвучало упрямство.

После этого надолго установилась тишина. Я не считал нужным продолжать разговор: для меня в этот момент дело уже было закончено. Для виду я взял лист бумаги и стал готовить приказ на обыск, а она тем временем играла перчатками. Не знаю, заметила ли она, что стала мне мешать, но не было видно, что ее что-нибудь смущает в моем поведении. Она преследовала свою цель и решительно не принадлежала к людям, которые способны остановиться на полпути, если перед ними появилось какое-либо препятствие. И к тому же у нее не было никакой причины принимать меня всерьез. Мы встретились первый и, видимо, последний раз. Мне предстояло стать одним из ее многочисленных орудий, за что я получил награду — несколько соблазнительных улыбок. Мужчины вряд ли значили в ее жизни больше и вряд ли получали большую награду за свои услуги. Я успокоился, мне не о чем было больше говорить с ней.

Спустя некоторое время она заметила мельком, как бы для пояснения:

— Наверное, вы знаете, что немцы расстреливают и невиновных.

— Знаю, — отрезал я довольно грубо, не отрывая глаз от своего занятия.

Но это вряд ли задело ее. Она спокойно встала, медленно натянула перчатки и, уходя, сказала мне, чтобы при обыске в квартире пана Клосовского я не забыл о книжных полках.

Какая дерзость! Эта дама пришла указать мне на то, что я должен выполнять свои обязанности, и ее не смутило, что на карту, собственно, поставлена жизнь человека. Какая бесчувственность! Все ее волнение заключается лишь в том, что она немного быстрее снимает перчатку с нежной руки. Так сегодня она выдаст Клосовского, а завтра, возможно, Разданского, потом назовет еще чьи-то фамилии. Фамилии, обладатели которых, видимо, ничего не значат в ее жизни. Эти фамилии легко соскальзывают с ее губ, и ей легко будет их забыть. Так легко и просто выносятся приговоры. А все остальное уже довершат мужчины, которые являются ее рабами. Она не осквернит себя, не увидит умоляющих глаз жертвы, не услышит рыданий. Она не выносит крови. Ах, конечно нет! Ведь у нее сердце разорвалось бы, по ночам ее терзали бы видения, а она хочет спать спокойно, хочет, чтобы у нее был ясный взгляд, чистые и нежные руки. Она хочет быть красивой, ослепительной, потому что любит мир, любит жизнь, ах, как она любит цветы и жизнь! Какое бесстыдство! Все во мне восставало против этого, и я долго не мог успокоиться, главным образом потому, что именно мне суждено было так легко попасться в ее сети. Однако необходимо было действовать быстро. Не исключено, что эта дама служит немцам, которые таким способом захотели убедиться, не подыгрываю ли я местному населению. Они были способны на такое, потому что доверяли только себе. «Ну и в конце концов, — подумал я, — будет лучше, если я возьму несчастного под свою охрану прежде, чем о нем узнает гестапо». Возможно, найдется какой-нибудь способ спасти ему жизнь. Поэтому я без промедления отдал приказ произвести обыск в квартире пана Клосовского.

Донос оказался верным до последней мелочи. В библиотеке пана преподавателя в самом деле было найдено оружие — небольшой браунинг в кожаном футляре, имевшем форму книги. Когда я показал его приведенному ко мне хозяину дома, допустившему это злоупотребление, он затрясся и принялся бессвязно бормотать, что он всего лишь учитель ботаники, что у него есть гербарии, есть ученики, с которыми он иногда ходит в горы выкапывать разные растения и корни, а в оружии он вообще не разбирается, потому что даже не был в армии.

— Вы знали о приказе, согласно которому каждый, у кого есть оружие, обязан явиться в комендатуру и едать его? — спросил я старика.

Он подтвердил, что знал.

— У вас в квартире тогда производился обыск?

— Да, — ответил он.

— Почему же вы не сдали браунинг?

— О нем я не знал, — сказал он и снова начал рассказывать о своих гербариях и высушенных травах. Дескать, он не знает, как оружие могло попасть в библиотеку.

Смешная, прямо детская отговорка! Но утверждал это невысокий, тщедушный мужчина лет шестидесяти, с седоватой козьей бородкой, который словно глотал что-то всякий раз, когда произносил слово. Он стоял передо мной бледный, как ученик, который забыл урок и боится взбучки. Очевидно, он редко ходил по учреждениям и форма, тем более военная, нагоняла на него страх. Его старческое лицо постоянно морщилось и подергивалось, маленькие глазки перебегали с предмета на предмет, говорил он бессвязно, потел и то и дело вынимал из кармана потрепанного пальто большой цветной платок, чтобы вытереть острый влажный нос.

— Вы одалживаете книги? — допытывался я, желая хотя бы для себя как-то решить это дело.

— Да, — прозвучал ответ.

— Кому?

— Своим ученикам.

— А просматриваете возвращаемые книги?

— Иногда… — Но он тут же дернулся и заговорил: — Нет-нет, это невозможно! Они бы этого не сделали. Они еще молоды, пятый класс, они носят мне домой цветы. Нет, такое бы они не посмели. Я знаю их.

— За подобные вещи при теперешних обстоятельствах человек приговаривается к смерти, — добавил я больше для себя. Но не надо мне было мучить его — на старика было жалко смотреть. Я не знал, что люди могут прийти в такой ужас при упоминании о смерти. — У вас в доме есть служанка? — продолжал я, желая исправить свою оплошность.

— Нет, — ответил он.

— Кто с вами живет?

— Только моя жена.

— И больше никто?

— Нет!

— Ее посещают приятельницы или друзья?

— Нет. Это моя бывшая ученица. Я сам воспитал ее. Она с большим пониманием относится к моей работе, поэтому мы вполне довольствуемся обществом друг друга и не нуждаемся в знакомых.

Дело было ясное. Кто-то подбросил учителю оружие, чтобы отомстить ему за что-то. Возможно, это все же был кто-то из его бывших учеников. Каждый, кто хоть раз увидел седого, щуплого старичка, неизбежно должен был проникнуться убеждением, что такой человек способен только собирать и сушить травки. Поэтому я с чистой совестью мог посмотреть на этот проступок сквозь пальцы и отпустить несчастного. У меня решительно не было желания стать орудием мести какого-то подлеца.

— Не одалживайте больше книг своим ученикам, — закончил я, отпуская его.

Бедняга не мог найти слов, которыми отблагодарил бы меня, он лишь затряс бородкой, заикаясь, сказал что-то на прощание и мелкими шажками побежал к двери, чтобы как можно скорее оказаться на улице.

Я решил никому не говорить об этом деле.

Потом, спустя, наверное, два дня после этого случая, мы с приятелем вошли в местный костел. Это не было в моих привычках, но приятель, которого дома воспитали в строгости и который даже здесь не пренебрегал обязанностями хорошего христианина, утверждал, что поляков, вероятно под тяжестью обрушившихся на них бед, захватила необычайно сильная волна религиозного фанатизма, а это, дескать, может иметь далеко идущие последствия для дальнейшего положения страны. Я хотел сам убедиться в этом.

Мой приятель был прав. В костеле происходило нечто необычайное. Человек, растоптанный жестокой силой войны, снова оживал, обретал уверенность и веру в самого себя и в смысл своей жизни. Здесь он вдруг утрачивал робость, наполняясь надеждами, да наверняка и решимостью. На первый взгляд казалось, что это лишь более выразительное проявление горячего религиозного рвения, в которое человечество погружается всегда после каких-либо катастроф, но, по сути дела, это было уже сопротивление. Пока, правда, еще скрытое, но тем более опасное, что оно охватывало широкие массы, что оно объединяло все слои народа и давало каждому сверхчеловеческую силу для принесения самой большой жертвы. Да, здесь, в полутьме глубоких ниш под стрельчатыми сводами, при тихом мерцании восковых свечей на алтаре сейчас пока еще только тихим покаянием начал очищаться дух порабощенной нации, как очищался дух первых христиан в сырых катакомбах, чтобы однажды подняться на великие дела. И если бы поработитель захотел превратить этот народ в послушных рабов, ему пришлось бы разрушить все костелы, перевешать ксендзов, истребить в народе то чувство, которое соединяет его с самым сильным источником безопасности.

Мы смогли найти место только у дверей, потому что костел, несмотря на то что был обычный, будничный день и шла обычная утренняя панихида, был переполнен. Люди теснились даже в проходах между скамейками. Это были старики, женщины и мужчины в зрелом возрасте. Некоторые были одеты совсем бедно, почти небрежно, словно забежали сюда прямо с работы; иные, напротив, оделись тщательно, пожалуй, даже роскошно для такого смутного времени — видимо, они специально собирались в костел. Люди сидели и стояли плечом к плечу, не соблюдая какие-либо сословные различия, чего можно было ожидать здесь, где еще сильны всевозможные шляхетские традиции.

Орган молчал. Пело лишь несколько тонких, несмелых голосов. Остальные присутствующие усердно молились, склонив головы. С позолоченных подставок и холодных стен вниз смотрели удивленные лики святых, словно прислушивавшихся внимательно к приглушенному шелесту голосов исповедовавшихся. Они наверняка не могли понять столь внезапного усердия верующих. Обычно во время панихид костел бывает почти пуст. От алтаря доносится монотонный голос читающего молитву ксендза, в перерывах звучат тяжелые шаги церковного сторожа, шагающего по каменному полу (во время таких служб он обычно заменяет служек); время от времени через открытые двери с улицы долетает быстрый топот мчащихся лошадей, шум автомобильного мотора, отчетливо слышны голоса прохожих, потому что на скамьях сидят лишь несколько сгорбленных старушек, которые не нарушают тишины своим дыханием. Но теперь подобная интимность утренних панихид исчезла. Едва наверху на башне звонарь начал раскачивать колокол, как в двери валом повалил народ, и, прежде чем ксендз вышел из-за алтаря, все пространство храма было заполнено. Нет, каменные статуи святых с золотыми венчиками над головой не в состоянии были понять это. Возможно, они ощутили жестокую силу той ужасной бури, которая недавно пронеслась по улицам городка и которая должна была потрясти и стены костела, но они не знали, сколь глубоко тронула она людские сердца. Потому-то они взирали с таким любопытством своими сверкающими глазами на то море голов, которое слабо волновалось под ними.

Едва войдя, я заметил, что впереди, перед самым алтарем, стоит какая-то благородная дама, окутанная густой черной вуалью.

Ее должен был заметить каждый, кто входил в костел, она сама каким-то образом вынуждала к этому. Казалось, богослужение совершается только ради нее, более того — и люди-то собрались тут ради нее. Стоя перед алтарем недвижно, поглощенная ходом панихиды, она напоминала вытесанный из черного мрамора холодный столп, символизирующий человеческое горе. Люди держались от нее на почтительном расстоянии, чтобы не мешать ей отдаться печали.

На улицах города я часто встречал таких дам; с каждым днем их становилось все больше. Сначала они вызывали сочувствие прохожих; люди останавливались и долго в страхе глядели вслед этим женщинам, являющимся как бы напоминанием о неумолимой действительности. Позднее, однако, это стало вполне привычным явлением. Экстравагантно выглядели и вызывали возмущение скорее те женщины, которые, словно забывшись, продолжали ходить в ярких платьях. Все теперь понимали, что дело поляков проиграно. Вражеские войска заполонили страну, двигаясь со всех сторон. Сопротивление защитников ослабевало и не могло остановить противника ни в одном укрепленном пункте. С каждым утром гул орудий, доносившийся откуда-то с севера, становился все слабее и слабее. А это было предвестием ужасной трагедии, и каждый житель города ожидал ее с тяжелым чувством. В такой ситуации даже те, кто еще не имел дурных известий о своих близких, покинувших дом, чтобы защищать родину, не могли сохранять спокойную уверенность. И с каждым днем серый и черный цвета все больше и больше входили в этот мир обманутых надежд. Серый и черный цвета были всюду: на небе, на полях и здесь, в городе. Они расползались над опустошенными садами, таились в пустых молчащих домах, выглядывали из разбитых окон и дверей, были на лицах и в глазах испуганно пробегавших по улицам людей, а посему не было ничего удивительного в том, что серый и черный цвета вошли и в моду.

И все же эта дама в трауре с первого момента заинтересовала меня. Глаза мои непрестанно обращались к ней. Причиной этого было скорее всего то, что в ее облике соединялось несовместимое и распадалось, выделяясь во взаимоисключающие противоположности. С одной стороны, это был черный цвет ее одеяния, который, казалось, готов был поглотить ее полностью, а с другой — гармоничные формы ее красивой фигуры, которые явственно просматривались под глубокими складками густой вуали, свидетельствуя о том, что женщина еще молода. Нет, молодость и траур сочетаются плохо. Они либо взаимно искажают друг друга, либо предают, как произошло в данном случае. Кого же она потеряла? Брата, сестру, родителей, мужа? Скорее всего, возлюбленного, с которым она прожила в этом волшебном уголке жаркое лето и рядом с которым, возможно, именно в это время должна была стоять в белом венце и белой фате, словно ангел, перед священным алтарем. А теперь она стоит здесь одна. И на ней вуаль, которая намного тяжелее свадебной фаты. Значит, загубленная надежда, сломленная мечта и пропавшая любовь? Но она вынесла все. Она пришла сюда, представ перед ликом своего бога, чтобы принять из его рук чудесное лекарство, которое вернуло бы ее к жизни.

Она наверняка не была одинока в своем горе. Из глубины храма на нее глядело множество полных горя и боли глаз страдающих жен, матерей и дочерей. Многие из них остались дома, лишь в мыслях перенесясь сюда, многие именно в этот момент принимали обрушивающиеся на них удары судьбы, а иные покорно ожидали этих ударов, но все они, как и эта дама, спасались в своем отчаянии тем же утешением. Поэтому даже казалось, что она как бы символизирует страдание всех этих женщин, страдание всего народа.

Что с того, что она молода, что ее плечи и шея еще не привыкли к столь тяжкому бремени! В такие времена и молодежь вынуждена приносить свои жертвы. И эта дама сознавала все, она мужественно сносила свой удел. Она не горбилась, не стонала, не плакала. Да и что бы здесь дали слезы? Она стояла — выпрямившись, уверенно — перед взорами всех молящихся и ни одним движением не давала знать, что ее одолевает усталость. Сограждане могли гордиться ею: силой своего страдания она преодолевала звериную жестокость врага.

Должен признаться, мне было не очень приятно, когда я все это осознал. Я испытывал жгучий стыд за свою миссию. Поведение этой дамы уличило меня в трусости, ибо сейчас, более чем когда-либо, я чувствовал, что мое место не здесь, не в этом укромном уголке костела, а главное — мне не следовало бы служить тем людям, которые так безжалостно и сурово нарушили покой человека; нет, мое место там, где сражался и истек кровью ее возлюбленный, брат или отец, и служить я бы должен был той идее, которая давала ей силу так мужественно сносить страдания.

Месса тем временем продолжалась. Ксендз открыл чашу, собираясь допустить кающихся к святому причастию. По храму разнесся чистый звон, сзывавший верующих причаститься. Среди людей возник шум, но никто не тронулся с места, лишь благородная дама сделала несколько шагов и встала на колени перед алтарем. Значит, она была сегодня единственным избранным гостем и ей надлежало принять поддержку за всех, кто в эту минуту чувствовал себя слабым и покинутым. Все восприняли происходящее так же, как и я, потому что в этот миг под сводами костела зазвучала песнь покорности как единое мощное признание всех душ. Пели мужчины и женщины, богатые господа и бедняки, пели на одном дыхании, одними устами. Лицо ксендза сияло. Да, это был триумф страдания и печали.

Тотчас же после причастия дама собралась уходить. Справа к ней подошел статный пан в свободном пальто, отделанном дорогим мехом. Вероятно, это был брат или какой-либо дальний родственник, который пришел сюда, чтобы поддержать ее и проводить. Люди с готовностью уступали им дорогу в проходе между скамьями. Мы с приятелем тоже поднялись со своего места в дверях на ступенях, чтобы дать им пройти.

Величественная пара медленно шла по проходу, и присутствующие с обеих сторон с почтением следили за ней. Благородный пан принимал эти проявления сочувствия и внимания с достоинством, время от времени благодаря присутствующих легким поклоном. Но его спутница не выходила из состояния глубокой задумчивости. Она двигалась словно тень, она еще переживала состояние полного самоотречения и покорности, стремясь быть достойной милости, которая только что была ей оказана. Через весь костел она прошла со склоненной головой, опустив глаза. Лишь здесь, на ступенях, проходя мимо меня, она как бы с усилием подняла тяжелые ресницы и огляделась вокруг, словно желая вздохнуть всей грудью, словно здесь она избавится от тоски. Это длилось одно мгновение. Глаза ее раскрылись, и взгляд мечтательно полетел вдаль, и тогда при дневном свете я смог довольно явственно увидеть ее лицо под густой вуалью. Это была словно легкая вспышка. В тот же миг я потерял ее, потому что спутник дамы быстро повел ее к экипажу, стоявшему у костела и, видимо, ожидавшему их. Не знаю, успела ли она за это мгновение заметить, что я тоже стою тут и наблюдаю за ней, и должен ли я объяснять неожиданную поспешность, вдруг захватившую ее по выходе из костела, тем, что ее, быть может, смутило мое присутствие. Но я ее узнал. Без сомнения, это была моя знакомая, которая несколько дней назад сидела у меня в кабинете. Да, это были те самые холодные глаза, то же самоуверенное лицо. Лишь одно мне показалось странным — то, что она выступала в роли мученицы, едва ли не национальной героини. Насколько я мог припомнить, тогда ее поведение отнюдь не способствовало возвеличиванию этих людей, которые теперь выказали ей такое уважение и сочувствие. Это был крутой поворот событий. Какое несчастье могло постигнуть ее в столь недолгий промежуток времени, что она принялась каяться. Вопросы возникали у меня один за другим, и я никак не мог отделаться от них. А когда я увидел, что мой приятель с почтением поклонился ей, я не смог удержаться, чтобы не проявить любопытство.

— Это молодая супруга учителя ботаники из здешней гимназии. Этой ночью его забрало гестапо за то, что он прятал у себя в библиотеке оружие, — объяснил он мне охотно, с сочувствием глядя вслед быстро удалявшемуся экипажу.

Тогда я понял все.

Экипаж исчез за углом. Улица вновь была пуста и тиха. В костеле еще продолжали звучать горячие молитвы, а в белой дали перед нами гремели орудия. Они наверняка уже были нацелены на Варшаву.

Йозеф Стрнадел

Куда ни посмотришь — всюду июнь

1

Мы познакомились в женском клубе в Смечках. Я был там один или два раза на каком-то то ли литературном, то ли дискуссионном вечере, но на званом ужине до этого я там никогда не был. И вот теперь я на нем с Камилой. Ее тетя Гелена праздновала шестидесятилетие и решила пригласить гостей именно в клуб. Меня, собственно, привела туда ее подруга, писательница и редактор, с которой я сотрудничал; друзья называли ее Марженкой. Время от времени она приглашала меня и к себе, когда у нее собирались интересные гости. Это было прекрасно с ее стороны. Не знаю, с какой стати она все это делала. Теперь она вспомнила обо мне, наверное, потому, что я писал в ее журнале о сборнике стихов Гелены. Тогда я писал, что эта книга ни в коем случае не претендует на роль какого-то открытия (Гелена была прозаиком), а тем более на эффект блеска молнии, что это только скромные лирические заметки, написанные скорее всего в конце дня под воздействием грусти или восторга, в спокойные минуты между часами спешки, что это стихи, которые не затронут высоких сфер и которые даже не обладают четко выраженным боевым ритмом, которого мы ожидали от революционерки, что в них присутствуют смирение и признание, робкий взгляд на себя и на пройденный путь. И только иногда их тон соответствует сегодняшним революционным песням.

Примерно таким образом я, зеленый юнец, писал о книге этого зрелого, седовласого и опытного автора и в газете. Собственно, Гелена не была настоящей тетей Камилы. Она просто долгое время жила вместе с ее дядей, и поэтому Камила называла ее тетей. Когда мы с Камилой разговаривали о ней, я тоже называл ее тетушкой Геленой. Так я попал в уважаемое общество знакомых Гелены — писателей, журналистов, поэтов, переводчиков и их жен. Их собралось наверняка больше пятидесяти.

Среди этих гостей я был, пожалуй, самым молодым. Марженка представила меня Гелене. Та, однако, не воскликнула: «Ах это вы?!» Может быть, о той моей рецензии она просто не вспомнила, а возможно, вообще ее не читала. Это только рецензент всегда думает, что лучше его критики нет и что ее обязательно прочитает каждый, и прежде всего автор. Возможно также, что она прочитала рецензию и согласилась с ней. Она была умной, уравновешенной женщиной — такой она казалась мне по ее прозаическим произведениям. Теперь она позаботилась только о том, куда и с кем меня посадить.

Столы, накрытые к торжественному вечеру, были поставлены в форме буквы «Е». В вазах стояли белые хризантемы и, видимо, еще какие-то цветы, а на скатерти напротив каждого стула лежали букетики, какие дарятся при встречах девушкам.

Я бы давно уже позабыл (ведь прошло столько лет!), кто там тогда был. Но у меня сохранилась с того вечера фотография, и я, глядя на нее, вспоминаю многих. Фотограф запечатлел их, когда перед каждым гостем стояли еще нетронутые тарелки со сложенными салфетками, приборы и пустые фужеры для вина. Тетя Камилы сидела во главе этого застолья, недалеко от нее — мой профессор с факультета и старенькая писательница, по левую руку — болгарская писательница, произведения которой Гелена переводила, напротив нее — муж Марженки. Нескольких человек я знал только по фамилии. Чьи-то имена и фамилии я сразу же забыл после того вечера. Сегодня большинства из присутствовавших на той встрече уже нет в живых.

Теперь вы уже, видимо, догадались, что тетушка Гелена посадила меня рядом с Камилой.

На той фотографии Камила сидит на конце стола, а я возле нее. Когда мы фотографировались, большинство из нас по просьбе фотографа повернулись к нему лицом. И Камила тоже отвернула голову от стола. Мне этот снимок дорог: дело в том, что других фотографий Камилы у меня нет, да и никогда не было. Только благодаря этой фотографии я и теперь в любое время могу убедиться в том, что Камила была очень красивой девушкой. Я это понял, собственно, только теперь, после долгих лет, прошедших с того приятного вечера. Тогда я был смущен и одновременно взволнован тем, что неожиданно оказался рядом с такой милой собеседницей, и боялся, что у меня не хватит слов, чтобы забавлять ее целый вечер. Разумеется, я уже забыл, что ей тогда говорил, равно как и то, что было на ужин и понравились ли мне кушанья. Да это и неважно.

Если бы у меня не было этой фотографии, я бы даже не вспомнил, во что Камила была одета. Впрочем, я никогда не запоминаю, во что был одет человек, если даже, например, проведу с ним целый вечер. Теперь я вижу на фотографии, что Камила была одета в темное, вероятно в черное, платье без выреза, с короткими рукавами и широким белым кружевным воротничком. Черные волосы с пробором на правой стороне зачесаны назад. У нее была чистая смуглая кожа, выпуклый лоб, прекрасный прямой нос, черные глаза и полные губы.

Помещение было заполнено говором, смехом, звоном приборов и рюмок. К хвалебным речам и тостам я, видимо, даже не прислушивался — так сильно был пленен своей новой знакомой; мы с ней вдвоем словно были на необитаемом острове.

За окнами сумерки окрасили октябрьское небо в цвет индиго, и волшебный свет вспыхнувших на небе звезд ринулся на землю.

Когда мы вышли на улицу, я очень обрадовался тому, что нам вместе ехать на трамвае в сторону Шпейхара [11].

Так началась наша дружба.

2

Когда я в ноябре этого года вспомнил о Камиле (я всегда о ней вспоминаю в это время, так как много думаю о своем друге Мареке: оба они, Камила и Марек, окончили высшую торговую школу на Горской улице и обоих их постигла одинаковая судьба), я зашел в пассаж Адрию, где когда-то, много лет назад, назначал Камиле свидания. Пассаж был отделен от Юнгмановой улицы решеткой, за которой сваливался различный строительный материал. Все это показалось мне обветшалым и грязным, негостеприимным. Свалка была устроена как раз в том месте, где когда-то я частенько торчал, поглядывая на небольшой магазинчик итальянского туристического бюро «UTRAS». Я был очень удручен увиденным. И тогда здесь царил полумрак, но для меня это было дорогое место, как будто эти ворота открывали путь к прекрасному солнечному свету. По обеим сторонам двери, через которые Камила когда-то проходила и которые сейчас заперты, стоят манекены, одетые в длинные поношенные кружевные платья, в огромных шляпах с искусственными цветами и другими украшениями; эти витрины принадлежат прокатному пункту масок и театральных костюмов, вход в который находится рядом. Если бы эти первые двери были открыты, я бы мог войти туда, например, с вопросом, сколько стоит прокат одного маскарадного костюма, чтобы снова увидеть ту обстановку магазинчика, но я знаю, что был бы разочарован. Никто не предложил бы мне веселые цветные брошюрки о городах, названия которых звучат как музыка: Верона, Сиена, Римини, Болонья, Равенна, Анкона, Феррара. Ну скажите, разве эти названия не звучат как музыка?

Работа Камилы не оставляла ей много свободного времени, и поэтому я всегда радовался, когда она все же находила минутку для того, чтобы немного посидеть в кафе или совершить небольшую прогулку по улицам города. В воскресенье она большей частью ездила домой, в Семилы, но и там всегда должна была что-то делать, так что это не было для нее отдыхом. Она много читала, ходила на уроки итальянского языка, иногда вынуждена была задерживаться на работе, и теперь я еще хотел, чтобы она помогала мне писать рецензии. Книг выходило достаточно, и газеты должны были информировать о них своих читателей. Камила всегда говорила по существу дела, у нее всегда была своя точка зрения, которую она защищала, реагировала она очень быстро, и к тому же была начитанна. Поэтому я хотел, чтобы она писала рецензии. Таким образом, больше всего мы говорили о книгах. Камила была скромна и чрезвычайно критична по отношению к самой себе. С удовольствием веселилась. Тетя Гелена имела на нее очень благотворное влияние. Встреч и разговоров с тетей Геленой было, конечно, не много, но они всегда надолго занимали наши мысли.

Прошли ноябрь и декабрь, а после Нового года я неожиданно очутился в больнице. Как только Камила узнала об этом, она сразу же пришла навестить меня и принесла мне маленький кустик вереска в горшке. С этим нежным кустиком, покрытым розовато-фиолетовыми маленькими цветками, в белую больничную палату как будто пришел кусочек моей гористой родины и ее родного края под Козаковой. Случалось, что Камила не могла прийти. Тогда она посылала письмо, и наши разговоры продолжались в строчках ее и моих писем. Хорошо еще, что я отыскал некоторые ее письма (от моих писем, наверное, уже ничего не осталось), не все они потерялись, выдержав пять переселений. Когда я по прошествии стольких лет снова беру их в руки, они кажутся мне недействительными, но еще более недействительными мне кажутся события, которые между тем разыгрались. То были события на самом деле невероятные, невозможные. На всех конвертах голубого и светло-голубого цвета, в которых Камила отсылала письма, на машинке напечатан мой адрес: «Петр Вранек, Общая публичная больница на Буловке в Праге VIII» или «Студенческая колония на Летне». То есть эти письма определенно посланы мне, на всех конвертах налеплены шестидесятигеллеровые марки со Штефадиком; на одном конверте даже две марки: двадцатигеллеровая с государственным гербом и сорокагеллеровая с Коменским; на другом конверте есть марка стоимостью в две кроны пятьдесят геллеров (это письмо было со мной за границей); на следующем конверте марка уже протекторатная. На другой стороне всех конвертов написан обратный адрес Камилы; следовательно, эти письма действительно от нее. Писала их двадцатитрехлетняя девушка (мне тогда было, наверное, на два года больше), полная здоровья, энергии и жажды жизни, образованная, целеустремленная, простая до детской доверчивости, нежная и ласковая и в то же время самокритичная, серьезная и заботливая. Я рад, что по прошествии стольких лет снова и снова могу перечитать эти ее письма.

3

«Милый друг, пан журналист, спешу написать вам несколько строк, потому что до субботы я к вам, видимо, не попаду и не хочу, чтобы вы потом говорили, что я о вас совсем не думаю. Дело в том, что я о вас думаю, и очень много, и всегда желаю, чтобы вы наконец выздоровели, чтобы у вас ничего не болело, чтобы у вас не было температуры, чтобы вы были веселым и снова писали отличные рецензии. Теперь у меня в канцелярии много работы: здесь у нас два ревизора из Италии. Это вызывает общую нервозность, главным образом у наших начальников. Но, несмотря на это, я нахожу время для писем. С удовольствием печатаю их на машинке: почерк у меня далеко не блестящий. Правда, вы, имея теперь достаточно свободного времени, может быть, захотели бы их расшифровать, но для меня это могло бы плохо кончиться. Разве я не права?

У нас дома ужасная, отвратительная погода. В Праге весна, а тут противная слякоть, хоть сапоги обувай. На лыжах ходить тоже невозможно.

Пусть вам одолжат под этот вереск тарелочку, чтобы наливать в нее воду, иначе он завянет и мне будет очень жаль. В субботу я вам уже ничего не принесу, разве что вам разрешат есть вкусные вещи, но в таком случае мне должен позвонить ваш брат.

Поправляйтесь, и пусть у вас будет хорошее настроение, когда я снова приду вас навестить. С большим приветом, Камила. 18 января 1938 года».

4

Когда Камила снова пришла в больницу, вид у нее был такой, будто она куда-то спешила. На лице ее играла улыбка, глаза сверкали. Час пролетел быстро, как пять минут. После ее ухода мне оставались длинные ночи, часто бессонные, иногда с повышенной температурой, но дни мои расцветали красными цветами радости, стоило мне только подумать о Камиле.

«Милый больной друг, мне очень стыдно, что я среди недели не прислала вам снова маленькую весточку. Несколько раз я себе говорила: напишу во второй половине дня или как только уйдет пан управляющий с почтой, И не знаю, почему мне не удалось это сделать. Отговорка одна: сейчас очень много работы. Занимаюсь налоговыми сборами, а это очень ответственное дело.

Да, о рецензии на книгу. Я с огромным удовольствием попыталась бы попробовать, но боюсь вашей критики. Однако я знаю, как поступить. Я напишу ее и пошлю вам для ознакомления в больницу, вы мне возвратите ее назад исправленной, а потом я красиво перепишу все начисто. И вообще, завтра, когда я к вам приду (обращаю ваше внимание, что приду опять только на час, потому что в четыре уезжаю в Семилы), вы дадите мне что-то вроде общего направления, которым я должна руководствоваться в процессе написания рецензии, ну а потом это, видимо, не будет так тяжело.

Вы хотите еще узнать кое-что о Геленке. Ее болезнь не была тяжелой, но врач предписал ей лежать, потому что только так можно было заставить ее сидеть дома и не носиться по собраниям. В понедельник я получила от нее предлинное послание. В своем письме я рассказала ей также о вас, заметив, что я встретила вас благодаря ее шестидесятилетию.

В понедельник я хотела идти на бал, но сегодня все взвесила и передумала и, хотя завтра получу от портнихи новое платье, поеду домой. Наша Штефка, моя сестра, тоже лежит с ногой в гипсе: оступилась на ступеньках и теперь не может пошевелить ногой. Оттанцевалась в сегодняшнем сезоне так же, как и вы.

На этом ставлю точку. Шлю вам большой привет и благодарю за письмо. Камила. 28.1.1938».

«Добрый день, пан Вранек. Только что я получила от вас книжку и, как только ушел пан управляющий, села к машинке, чтобы выразить вам благодарность. Mille grбzie, signor. Верьте мне, сейчас столько работы, что в понедельник я не смогла пойти на итальянский, пробыв до полвосьмого в канцелярии. Сейчас я читаю очень хорошую вещь — «Люди на перекрестке». Густ (брат) получил ее от меня к рождеству. Я взяла книгу с собой в канцелярию и читаю, когда становится немножечко посвободней, но это бывает редко.

Сегодня вечером я буду выполнять совсем не обычную для себя функцию: пойду в качестве гардедамы [12] с пятнадцатилетней девушкой на маскарадный бал, который устраивает ее школа. Интересно, как мне удастся роль гардедамы. Разумеется, у меня будет темное платье с длинными рукавами и совершенно закрытое, чтобы никто не перепутал и не пригласил меня танцевать. В субботу я буду вам об этом докладывать.

На завтра я снова приглашена к Геленке. На субботу во второй половине дня — к вам. Но я уже совершенно серьезно надеюсь, что пойду к вам в субботу в последний раз и что вскоре после этого получу от вас открытку, которую вы напишете, находясь в отпуске по болезни.

С гордостью я прочитала в Страковке вчерашнюю утреннюю газету. Но больше всего мне понравилась в той статье без вашей подписи именно только та ваша концовка. Боюсь, что и вам и другим читателям тоже.

Но постараюсь, чтобы в будущем вы были довольны. До свидания. Будьте здоровы. Камила. 9.2.1938».

5

У Камилы время было четко распланировано. Я удивлялся, как она везде успевает, и, несмотря на это, еще больше ухудшал ее положение тем, что давал ей книги и просил писать на них рецензии. Она писала их на высоком уровне и делала это с удовольствием. «У меня болит голова так, что не радует меня ни окружающий мир, ни работа, — писала она в коротком письме, к которому приложила свою рецензию. — Мне ужасно стыдно за тот рассказ, который я вам посылаю в приложении. Прошу вас, возвратите мне его исправленным, а я его перепишу и, честное слово, буду рада. Знаете, я писала его в поезде и в трамвае на коленях и в страшной спешке переписывала утром до начала работы».

Наступил февраль, а я все еще находился в больнице. Лечение мое затянулось…

«Дорогой пан Вранек, пишу вам буквально несколько строчек, потому что все равно завтра мы увидимся. Сообщаю вам в письменной форме, что можете называть меня в письмах по имени. Вот так. А еще хочу вам сказать, что мне доставляет большую радость писать эти рецензии, но, к великому сожалению, я не умею это делать. Но, может быть, со временем вы меня этому научите. Никаких денег за это мне, естественно, не надо, более чем достаточной платой за это будет полученная мною книжка и то, что я увижу свою рецензию в газете. И не смейтесь надо мной за то, что я придирчива, непосредственна и к тому же еще и самолюбива. Шлю Вам привет. Камила. 11.2 1938».

На моем больничном ночном столике снова лежат возвращенная Камилой книга и несколько листов с рецензией и оговоркой: «Посылаю этот «олимпийский диск» и жалею, что не смогла сделать рецензию более короткой, а еще больше мне жаль, что доставляю вам работу с переписыванием».

Мартовское письмо Камилы наконец-то застало меня дома, в студенческом общежитии.

«Дорогой друг, пан Вранек, знаю, что вы на меня сердитесь, но если бы вы знали, что теперь творится в нашей канцелярии, то поняли бы, что мне невозможно заглянуть к вам даже на минутку. В субботу я была в канцелярии до полвосьмого, хотя в субботу мы работаем до часу. Обеденный перерыв, как правило, сокращаю на один час, а если отсутствую на работе два часа, то по дороге в Страковку готовлю планы писем, которые надо еще написать. Дело в том, что наш сотрудник Маркусова, которая готовила большую часть корреспонденции, и пан управляющий с воскресенья находятся в Италии, и я теперь занимаюсь делами и своими, и их обоих. Надеюсь, теперь вы войдете в мое положение и простите меня.

Завтра еду домой. Ваших «Диктаторов» возьму с собой и в поезде, говорю это серьезно, обязательно напишу, а в понедельник вам пришлю. Сегодня пришла в канцелярию полвосьмого, встала немножко раньше из-за вас, а теперь уже восемь и мне надо кончать письмо, потому что сотрудники уже все пришли.

Не сердитесь на меня. Спасибо за ругательное письмо и вырезку из газеты. Я видела эту статью, когда читала газеты в Страковке. Надеюсь, что вы уже здоровы. Ваша Камила. 11.3 1938».

Я разыскал старые газеты, чтобы прочитать, что мы тогда, в 1938 году, написали с Камилой о книге немецкого историка Теодора Моммсена, печально прославившегося своим античешским заявлением в 1897 году, философа и политика, который, хотя и не был социалистом, открыто выступал против капитализма, антисемитизма и германской империалистической экспансии. Моммсен в своей «Римской истории», частью которой является книга «Диктаторы», вышедшая в чешском переводе, описывает судьбы Гая Гракха, Мария, Суллы, Каталины, Помпея, Цезаря и других и при этом приводит повторяющиеся аналогии и предостерегающие примеры из современной истории. Моммсен предвидит в этой книге, что германскую империалистическую, экспансионистскую политику наверняка ожидает конец римских диктаторов. Он сказал, что государство надо создавать таким образом, чтобы личность в нем обладала как можно большей свободой и счастьем. Камила из всего этого сделала вывод, что в его портретах диктаторов как в зеркале можно увидеть сегодняшних вождей некоторых государств и что ясно как белый день, что имеются в виду режимы, ввергающие Европу и весь мир в хаос и войну.

6

Я ждал Камилу за чашкой кофе в Далиборке. Пока ее не было, я разложил на маленьком мраморном столике бумаги со своими заметками и выписками к подготавливаемой работе о поэте, которого я любил, но который видел бедность только через призму своего безбедного детства. В своей прекрасной прозе он показывал жизнь бедных детей, наблюдаемую из-за стены своего богатого сада, причем сам я понимал бедность не как францискански горький, но терпимый удел человека, из-за которого он, однако, не теряет чести, а как общественное зло, как явление, обусловленное общественным устройством. По соседству с нашей страной уже было «темно и душно», была аннексирована Австрия, а под Мадридом — проиграно сражение за Прагу. Вот в такой взволнованной атмосфере, которая чувствовалась и за моим столиком, я собирался с мыслями для работы. За окнами по цинковым крышам стучал дождь, мыслям в голове было тесно. Время летело с ужасающей быстротой; на литературу и приятные разговоры с Камилой его с каждым днем оставалось все меньше. Весенних и летних прогулок за последними дейвицкими домиками за Шаркой было мало, зато оставалась полнейшая уверенность относительно того, в чем заключается красота жизни. Человек хотел взять ее в охапку столько, сколько может унести, он хотел приоткрыть звезды, как окна, чтобы все увидеть, разрезать, как хлеб, все слова, чтобы почувствовать их вкус. Но все пронизывалось таким ощущением, что небо вот-вот должно обрушиться.

* * *

Солнце стояло высоко над ледником Диаблерету, упираясь своими лучами в склон хребта дес Моссес. В тени дачи ле Воске, принадлежащей бельгийке мадам Путтеманс, я писал запоздалую весточку Камиле, сообщая ей, что решил использовать неожиданно представившуюся возможность провести время в долине Ормонт в Ваудском кантоне. Это неожиданное решение вряд ли обрадовало Камилу, но через луг нашей дружбы не пробежала даже легкая тень одной из тучек, которые часто держатся у вершины Ольденгорна.

«Дорогой пан Вранек, большое спасибо за милую весточку из Швейцарии.

Представляю, сколько интересных снимков вы опять привезете. Я рада тому, что вы ничего не делаете. Я с таким же нетерпением жду отпуска, когда можно будет хорошо пожить, ничего не делая. Сейчас здесь страшная жара, лучше всего было бы лежать целый день у воды.

Каждый день в обед хожу купаться на Славянский остров, но что такое эти два часа!

Вчера я была дома, где у мамы приготовлена для меня вырезанная из газеты статья «Халупы под липами». Очень хорошо вы это написали. Я взяла ее с собой в канцелярию и с большим удовольствием читаю ее иногда для разнообразия.

Ваши книжки я, разумеется, давно уже прочитала. Майерова мне очень понравилась. Большое спасибо. А «Письма Моцарта» меня научили многому из того, в чем я нуждаюсь. Сегодня возьму в городской библиотеке «Итальянские письма» Чапека. Я должна их прочитать перед командировкой в Италию.

Вот и все. Желаю вам хорошо провести там время. С приветом, Камила. 8.8. 1938».

7

Ранним утром в день отъезда из Швейцарии мадам Путтеманс позвала меня к себе и, как бы предвидя, что и Бельгия не останется в стороне от злого поветрия, взволнованным голосом пожелала мне счастливого пути домой и всего хорошего моей стране.

Потом мне приходили письма от Камилы с голубым морем и с таким же голубым небом, с соборами и кипарисами на конверте. Камила прислала мне также черную картинку via delle Fortuna — помпейской улицы Счастья. Очищенные от пепла остатки стены — мертвые, грустные. Какие развалины могут однажды появиться на месте нашей улицы Счастья?

Камила возвратилась из итальянской командировки смуглая, посвежевшая и еще более красивая.

Жизнь, однако, становилась все тревожнее.

Насилие перешагнуло через наши пограничные горы. И Камила чувствовала, что родная страна не может обеспечить ей безопасность. Она стала подумывать, как бы на время покинуть горячую землю, а потом снова вернуться обратно на родину. Она начала копить на дорогу. Ей понадобится много денег. Она записалась на курсы кройки и шитья. «Если где-нибудь далеко отсюда, в чужой стране, — думала она, — я буду, к примеру, мыть полы, чтобы заработать на пропитание, то скажу госпоже, у которой буду служить, что могу отремонтировать ее дочурке платье и ей новое сшить, если захочет, я сделаю это хорошо».

Туристскому бюро «UTRAS» как-то сразу оказалась не нужной работа многих его сотрудников. Камила уехала домой в надежде быстро возвратиться в Прагу и найти себе место. Она стремилась всегда к тому, чтобы уметь разбираться в жизни, уметь реализовать свое идеальное представление о ней в своей семье, работе, обществе, литературе, но она всегда боялась, что это ей не удается, хотя и надеялась на свою счастливую звезду. Действительно счастливую? Ах, боже!

«Добрый день, дорогой пан Вранек! Ваше голубое письмецо с голубым поздравлением было очень милым. Я бы с удовольствием ответила на него раньше, но в Семилах все так заняты с утра до вечера, что заняться личной корреспонденцией просто невозможно.

Встаю поздно утром, в самом деле очень поздно, и при этом еще с большой неохотой. Потом помогаю в магазине. Продажа продуктов по карточкам — довольно утомительное развлечение, к тому же я не совсем уверена, отрезаю ли карточки как надо и правильно ли взвешиваю продукты. Во время продажи успеваю выполнить некоторые поручения мамы, пробежаться с собакой и перелистать газеты и какой-нибудь иллюстрированный журнал. Дело в том, что мама занимается продажей газет, а дядя работает в бакалейной лавке. Пока не наступили холода, почти каждый день я совершала после обеда прогулки или ездила по коммерческим делам на велосипеде, топала пешком по большим холмам, вдыхала прекрасный чистый воздух и восстанавливала силы. Видите ли, перед отъездом из Праги я была на медицинском осмотре и врач, смотревший меня, установил, что мне необходимо поправиться на пять килограммов; дома я, конечно, об этой цифре промолчала, иначе бы возвратилась в Прагу как бочонок, но все же хотя бы килограмма два я набрать хочу. Так что не сердитесь на меня, если приеду более кругленькой, чем обычно, но дома мне говорят, что мне больше идут круглые и красные щеки. Хотя врач не возражал против моего курения, мать сразу высказалась против, и вот я решила, что дома не возьму в рот ни одной сигареты, и пока это соблюдаю. Вас это, видимо, обрадует. Знаю, что вы были против того, чтобы я курила. Взяла я с собой английскую и немецкую грамматику, но до сих пор обе книги лежат в чемодане, а с ними и английские книжки, из которых в свое время я хотела перевести некоторые статьи на чешский язык. Но теперь я решила, что хотя бы 2–3 часа в день буду работать не для семьи, которая меня теперь содержит, а для себя. Начну с тех переводов, а потом, пользуясь вашей любезностью, пошлю вам на корректуру. Я, собственно, собиралась задержаться дома только на каких-нибудь две недели, но мама не хочет меня пускать до тех пор, пока одна моя знакомая преподавательница не сообщит, что для меня есть частные уроки. Боюсь, что останусь здесь надолго, потому что частные уроки просто так, да еще заочно, получить трудно, хотя мне и обещала та моя знакомая. А я торжественно обещаю, что как только приеду в Прагу, если бы это, к примеру, удалось сделать до 1945 года, то сразу же по приезде зайду к вам. Я знаю, что вы милый и добрый друг, и сама постараюсь быть такой же.

Если вы любите обо мне вспоминать и если вам нетрудно, сделайте для меня какое-нибудь расписание. Укажите в нем: столько-то в день мне надо читать, что читать, потом переводить, потом читать по-английски и по-немецки. Может быть, когда я скажу об этом своим родственникам, они не будут удивляться тому, что я не помогаю им в магазине. Но не подумайте, что я жалуюсь — где там, мне дома очень хорошо, в семье меня балуют, даже стыдно становится.

Пожалуйста, не думайте, что я плаксивая. Хотя я все еще не знаю, как буду зарабатывать себе на жизнь, когда вернусь в Прагу, я верю, что моя счастливая звезда поможет мне найти и частные уроки, и жаждущих знаний людей, что я смогу научиться преподавать, несмотря на то что я не занималась языками около четырех лет. Я боюсь этого, я даже не уверена, что владею английским и немецким в такой степени, чтобы могла эти предметы преподавать. А что мне еще остается делать? Может быть, вы посоветуете? Впрочем, лучше не надо, не ломайте над этим голову, просто напишите хорошее письмецо. Порадуете меня и добавите смелости, а может, и вдохновите на дальнейшую работу.

Напишите мне о себе. Опишите так же, как и я, свой день до самого вечера. Укажите, когда ложитесь спать. Наверное, после двенадцати? Мы дома обычно в десятом часу.

Вот и все. Думаю, что объемом письма, но ни в коем случае его качеством, будете довольны. С огромным приветом. Ваша Камила».



Поделиться книгой:

На главную
Назад