Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Вместе во имя жизни (сборник рассказов) - Юлиус Фучик на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Люди подхватывают любой лозунг. Мы все выходим на улицы. Стараемся парализовать реакцию. Начинаем задавать свой тон. Полиция всюду сдается без сопротивления, кроме той, что на пути к Граду. Полицейские присоединяются к демонстрантам.

В 7 часов выходит «Пражский лист» Стршибрного — в черной рамке, с заголовком: «Мы одиноки!»

В газете — сообщение об измене СССР. На улицах уныние. Быстро возвращаюсь в редакцию и пишу первую листовку с подписью: «Коммунисты». О том, что СССР полон решимости нам помочь.

И вновь на улицах. Профессор Неедлы, седовласый, без шляпы, держась за фонарный столб, обращается к собравшимся на Пршикопе людям. Чуть позже он говорит уже со ступеней перед зданием парламента. Сотни групп и кучек. Обращаемся ко всем. Говорим о предательстве аграрников и правду о советской помощи.

В 9 часов десяти-пятнадцатитысячная толпа пытается проникнуть в казармы Иржи из Подебрад.

— Оружия! Дайте нам оружия!

Очевидно, здесь орудуют провокаторы аграрников, используя боевое настроение людей.

С раскинутыми в стороны руками стою у ворот казарм. Кричу. Ору. Кажется, толпой невозможно овладеть. И только когда обращаю их внимание, что мы все солдаты свободы, в форме или в штатском, меня начинают слушать. Наконец мы добиваемся того, что грузовые и легковые машины выезжают с территории казарм, и, хотя ворота распахнуты, ни одна нога не перешагнула порог.

К полуночи демонстрации ослабли, но свыше ста тысяч людей остались на улицах до утра. При этом не было разбито ни одного окна.

Полиция шла вместе с народом, и это оказалось настолько неблагоприятным для аграрников, что они не осмелились объявить военное положение, хотя объявление об этом, как нам сообщили из государственной типографии, уже было напечатано.

Ян Дрда

Третий фронт

Туманный вечер накануне дня поминовения усопших лежал над городом. Но этот мглистый покров не мог скрыть вздымающиеся здесь и там острые пики башен; они возвышались, как тени воинов, еще не разоруженных полчищами врага, уже полгода попирающего грудь Праги. С наступлением дня небо постепенно прояснилось, сквозь пепельную мглу проглянула лазурь, и к вечеру глядевшие на запад оконные стекла загорелись красно-золотым отблеском.

Слава Мах решил не выходить в этот день из дому. Он долго стоял у окна, глядя с градчанских высот на каменные волны города и жадно впитывая в себя каждую подробность его очертаний, словно хотел навсегда запечатлеть в памяти этот образ. Только это он мог взять с собой в далекое путешествие, которое начнется в следующую ночь, а кончится бог знает где и когда. Свою цель, все устремления своей тридцатилетней жизни он четко выразил в трех словах, одной краткой фразой: «Найти третий фронт».

В его памяти так образно, с мельчайшими подробностями вставала карта Европы: Злин, Визовице, Словакия, горы и равнины, названия венгерских городов, которые нелегко выговорить, Будапешт, граница. Там, где начиналась Югославия, сухие картографические представления уступали место совсем другой картине: перед глазами вырисовывались лица товарищей, о которых он не мог думать без учащенного биения сердца — Матья, Дарко, Мишко, Иван. У каждого из них были ясная, мыслящая голова, пламенное сердце и крепкие руки инженера-механика, с одинаковой ловкостью умеющие начертить схему винта и дать очередь из пулемета. Мельком вспомнил при этом Слава, как они вместе шатались по пивнушкам Малой Страны, восторженно празднуя успешное окончание государственных экзаменов, как поднимались под утро по узенькой улочке к старому деревянному строению студенческого общежития. Они навсегда останутся в его памяти такими, какими он видел их в грязном окопе, в стране, которая не была ни их, ни его родиной, но где они, ничего не боясь, спешили навстречу смерти. Все его воспоминания о них, все переживания многих лет словно откристаллизовались в одной темной картине ночи: за мешками с песком, в канаве, наполненной дождевой водой, они стоят впятером с винтовками у пулеметов, обратив свои взгляды на реку со странным названием, и во тьме перед ними появляются белые призраки, толпы взбесившихся джиннов, ревущих во все горло восточные заклинания.

Мадрид. Мансанарес. Марокканцы…

Скоро исполнится третья годовщина той страшной ноябрьской ночи, из пожарища которой вынес Слава эту картину. Это было… подожди… в ночь на седьмое ноября тридцать шестого года, накануне того дня, который Франко назначил для въезда на мадридские улицы на белом арабском коне, в ночь, когда насмешливый Мадрид поставил на столик лучшего кафе чашку черного кофе для этого убийцы испанского народа, язвительно предложив ему прийти и выпить ее, если кофе не покажется Франко слишком горячим.

От этой ночи, полной отчаяния и славы, остались в памяти имена четырех друзей. Они бежали из Праги все вместе, связанные старой дружбой по общежитию, они вместе на одном столе одним пером подписали заявление о вступлении в Интернациональную бригаду и вместе в одном окопе уверенно на языке, которому еще только учились, кричали: «No pasaran!» И марокканцы не прошли в эту ночь, полегли под огнем их пулеметов.

Эти узы дружбы не порвались, не заржавели от непогоды ни тогда, когда Мадрид пал из-за измены, ни тогда, когда на той же неделе пала из-за измены Прага.

В мае тридцать восьмого года Слава возвратился в Прагу после ранения легких, а те четверо остались там, в Испании.

— Это не последний фронт, — сказали они ему, прощаясь, чтобы как-нибудь уменьшить его отчаяние.

Как жгли его эти слова, пока он добирался до Праги! Покинув Мадрид, Слава нашел окопы перед самой Прагой. Одним прыжком вооруженный фашизм перескочил это расстояние и, готовясь ко второму, уже поднимал передние лапы. Товарищи в серо-зеленых касках шли к пограничным укреплениям. За их спинами измена грызла страну, полную отваги…

— Мадрид… Этот фронт не был последним. Теперь им будет Прага!

И, думая об этой четверке, твердо державшей первый, мадридский, фронт, Слава превозмог физические страдания. Позднее, осенью, он сидел в крепости, ключ от бронированных ворот которой был им добровольно заброшен, и, припав к перископу, ловил в поле зрения вражеские танки. А товарищи, новые товарищи со всех концов Чехии — каменщики, слесари, углекопы, — товарищи, связанные единой волей, приведшей их в эти бетонные стены, дрожали от нетерпеливого ожидания первого выстрела.

— Что такое фашизм? — спрашивали они, хотя инстинктивно уже понимали его до мозга костей и, находясь около своих замечательных орудий, как умелые специалисты, которых ничто не может вывести из равновесия, готовили для врага смертоносный огонь.

«В Праге собираются передать легендарный меч Вацлава одноглазому генералу, который должен повести наши полки», — сказали однажды по радио. И они, атеисты, почувствовали, как у них мороз прошел по коже, и ощутили трепет решимости, трепет гордой уверенности.

На другой день радио, запинаясь, сообщило о капитуляции.

Они сразу ослабели от стыда за себя, но все-таки не хотели отступать. Им не оставалось ничего другого, как только сделать донкихотский жест. И хотя они не были знакомы с этим печальным рыцарем, каждый из них был способен в эту минуту стать им. Одновременно они подумывали о самоубийстве и о том отчаянном, безнадежном сопротивлении, в котором падут все до единого. Потом что-то в них надломилось. Они не были донкихотами, они глотали слезы, связывали узелки и проклинали весь мир, ни одному паршивому слову которого нельзя верить.

Тот первый, мадридский, фронт держался стойко.

Этот второй, пражский, пал без единого выстрела.

До декабря Слава ходил в военной, потерявшей смысл форме. Перебрасываемый с места на место со своей воинской частью, он читал в газетах все более и более трусливые слова. Вернуться назад? Вернуться туда, где знаменитое «No pasaran!» до сих пор не утратило своей силы? В декабре он заболел воспалением легких. Потеряв волю, провалялся целую зиму. «Зачем жить?» — думал Слава в жару, и ему хотелось отказаться от всего, уйти туда, где мысли и вещи навсегда теряют свой облик. В мартовский день, когда метель стучалась в окно у его ложа, ему сказали, что пришли немцы. Потом пал Мадрид. Как мутный, грязный вал обрушилось это сообщение на пылающую от жара голову Славы. Фронта не было. Мир изменил сам себе, и вся жизнь утратила смысл. А по ночам в жару перед ним вставали из кровавого тумана те четверо — Матья, Дарко, Мишко, Иван — уже без винтовок, без пулемета, в перевязках, сквозь которые сочилась кровь. Они стояли перед ним, насмешливо качая отяжелевшими головами, а потом, поддерживая друг друга, уносились в печальном хороводе куда-то вдаль, где все лица поглощает однообразный туман небытия.

«Над чем они издеваются? Над Прагой? Над фронтом, павшим без выстрела? Надо мной? Над нами всеми? Над Мадридом, к которому Прага открыла путь с тыла?»

Слава выздоравливал трудно, измученный ночными кошмарами. Однажды в апреле в неурочное время пришел врач:

— Уходи. Тебя уже ищут.

Понял сразу. И первое, что пришло в его ослабевшую голову, — уступить судьбе. Пусть только придут. Пусть придут.

Сейчас, в конце октября тридцать девятого года, Слава усмехается, вспоминая о своей слабости. Из окна Градчан, возвышающихся над Прагой, в чужой квартире он прощается с городом. Здоровый, полный сил. Твердый и уверенный в себе, как прежде. Пять месяцев Слава бродил по Высочине, полной грудью вдыхал воздух на пастбищах, встречался с крестьянами, у которых война уже сидела в печенках, как ненастная погода во время уборки.

«Набирай сил, набирай», — говорил он себе во время долгих прогулок под солнцем и, кидая камни на безлюдных пастбищах, думал о гранатах, которые предстоит бросать. Трогал письмецо, лежащее в кармане на груди, дошедшее до него в мае после долгих блужданий. Конверт был со штемпелем Белграда.

«Конструкция обрушилась. Расчеты неправильны. Готовим новые».

Больше ничего. Только четыре подписи. Четыре имени. После стольких встреч с мертвыми — живое, радующее письмо. Хотел написать им, каждый день о них думал. Месяц назад написали ему снова, опять по тому же старому адресу общежития: «Едем на новый монтаж. Нужен еще один конструктор».

Звали его. Несмотря на всю опасность, вернулся в Прагу, прямо в капкан. Лихорадочно искал связь. Нашел. И теперь знает, куда ехать. Его скорый поезд отходит в девять часов вечера.

— Если тебе повезет, через неделю будешь в Белграде, — сказал ему связной. — Куда дальше из Белграда, бог знает. Там наши, больше скажут.

Но он не думал об анонимных «наших», а с упорной уверенностью повторял четыре дорогих имени. Прежде всего он найдет их, и они все ему скажут. Они лучше знают, куда ему двигаться из Белграда. Знают, где найти третий фронт, тот, который не падет!

Вечереет. Город, потонувший в сумерках, уже простился с ним. Уже не видно башен, о которых Слава еще вспомнит. Завтра на рассвете он будет в других местах, где он не бывал, среди людей, чьи лица не может себе представить. «Так прощай же, Прага! Может, когда-нибудь я и вернусь!»

Вечер двадцать восьмого октября тридцать девятого года. Слава садится с чемоданчиком в трамвай на Градчанской площади. Повторяет про себя адреса, которые заучил наизусть. Но кондуктор, у которого он покупает билет, вдруг спрашивает:

— Разве у вас нет трехцветной ленты?

— Нет, — отрицательно качает он головой и только теперь осознает, что сегодня он много раз видел красно-сине-белую ленточку на лацканах у своих соседей, на женских пальто, на шляпах молодых рабочих. Город празднует свой национальный праздник. Молча и упрямо. Но перед Славой четко намеченный путь. В семь часов и ни Минутой позже он на вокзале. Какая-то молодая женщина встает, подходит прямо к Славе, вынимает из сумочки кусок трехцветной ленты и глядит ему в лицо широко открытыми темными глазами.

— Разрешите? — вытаскивает она из полы пальто булавку. — Или вы боитесь?

Он молча жмет ей руку в знак благодарности. Он растроган. Но связь… связь со всем этим он уже потерял. Не улица его волнует, не демонстрации. Он думает о винтовке, об окопе.

На повороте над Кларовом, как раз в том месте, где он так жадно любовался Прагой, приехав сюда после окончания гимназии, до его слуха впервые доносится гул.

— В Праге оживленно, — говорит его сосед, и все сразу настораживаются. Тремя раскатами, словно гром, разносится над Прагой крик толпы. Издалека он непонятен, но так силен, что преодолевает расстояние. Словно весь город загрохотал своими стенами, словно гул идет от камней и из-под земли, словно за холмами бушует артиллерийский огонь. Никто не понимает, откуда доносится этот крик. Но пока все раздумывают, трамвай проезжает две остановки за мост, и вот они в кричащей толпе… На улицах темно, черная масса тел идет мерным шагом, устремляясь куда-то вперед. Трамваи, как утесы, стоят в людском потоке.

— Все честные чехи с нами! — кричит кто-то, заглядывая в вагон.

И все пассажиры, как будто ожидавшие этого приказа, поднимаются со своих мест и исчезают во тьме. Молодая женщина, приколовшая Славе ленточку, укоризненно спрашивает, проходя мимо него:

— А вы разве не с нами?

— Я… спешу, — бормочет он растерянно и бессмысленно, ведь этот вагон, идущий к вокзалу, уже не сдвинется ни на шаг.

— Это правда? — спрашивают девичьи глаза, и она хватает его за руку. — Не бойтесь, разве вы не солдат?

Он выпрыгнул вместе с ней и почувствовал, как в эту минуту теряет свою холодную волю. Он включен в магнитное поле этой толпы, его несут вперед не только толпа, но и неистовая ненависть и упорство. Он камень в этой движущейся стене. Когда толпа кричит, и его губы начинают выкрикивать в том же темпе те же никем не подсказанные слова и тот же звук, который создает из фраз гул бури. Плечом к плечу, бок о бок, словно сцементированные, люди стремятся куда-то, а голова этого колоссального тарана — там, впереди, упорно бьет в какую-то цель. Ничего не знаешь, ничего не видишь, и все же твои чувства там, в неизвестной дали, и каждое движение толпы передается телу, как электрический ток.

— Долой фашизм! Долой Гитлера!

— Да, здравствует свободная Чехословакия!

Страшный ответный толчок впереди потрясает толпу. Она встряхивается, как раненый бык. Ноги вросли в землю, все тело пронизывает обморочная дрожь. И снова вся толпа напрягается, набирая силы для стремительного наступления:

— Стреляют! В нас стреляют!

Долой инстинкт солдата, приказывающий залечь! Выпрямившись, как знаменосец, Слава пробирается через толпу, расталкивает колеблющихся, пробегает среди отступающих, пробирается к месту стрельбы. Всем существом он ощущает страшную опасность этой минуты. Он знает ее по опыту, знает, что такое первый солдат, показавший спину врагу. Теперь нужно броситься вперед, теперь нужно увлечь всех за собой, и пусть падет тот, кто падет. Он пробивается прямо в передние ряды возбужденной толпы. В трех шагах от него уже только пустая мостовая. А в сорока шагах — отряд эсэсовцев. Немцы идут навстречу с револьверами в руках, пули щелкают по мостовой. С криками ужаса, хватаясь за живот, падают раненые женщины. А мужчины, безоружные, наклоняются к мостовой, пытаясь голыми руками вырвать гранитные камни, сломанными ногтями лихорадочно царапают землю между ними.

— Смерть фашизму! — кричат они, принимая смерть от руки фашистов.

И Слава Мах, стоя в первых рядах тех, кто неминуемо погибнет, стоя безоружным под пулями, всхлипывает от бесконечного счастья. Не за горами, не в другой половине Европы, а здесь, на этой линии, которую образуют первые павшие под пулями фашистов, его третий фронт! Через сердце каждого из них, живых и мертвых, проходит граница. Сюда, через живых или мертвых, фашисты никогда не пройдут!

Не пройдут через наши сердца!

Франтишек Швантнер

Дама

Эту историю я буду рассказывать так, как слышал ее от одного знакомого, который принимал участие в военных действиях против Польши в начале последней войны. У меня нет оснований думать, что он это выдумал, поэтому я и не добавил к ней ничего, что снижало бы ее достоверность, к тому же я не считаю себя настолько умным и талантливым, чтобы обрабатывать ее, редактировать, приглаживать или предпосылать во введении какие-либо рассуждения, как это часто бывает в тех случаях, когда писатель представляет читателям хорошего рассказчика, лучшего, чем он сам. Я не хочу как-то направлять ваши мысли. Пусть они текут свободно и непринужденно. Так что извольте слушать, пусть рассказывает он сам.

* * *

Это случилось осенью 1939 года. Я был командиром словацкой воинской части, которая расположилась в горном пограничном городке на польской стороне Карпат после того, как немцы, наступавшие на север по пятам польской армии, покинули его, изрядно разграбив. Так я неожиданно и к совершенному своему неудовольствию стал неограниченным властелином нескольких тысяч жителей, потому что кроме городка в мое подчинение входили еще и несколько горных деревень и хуторов. На первых порах я даже не осознавал ответственность и важность своей роли и почти что с легким сердцем принял полномочия по управлению городом от какого-то тощего пруссака со скрипучим голосом, который на прощание покровительственно назвал меня «мой друг». В этом, собственно, ничего не было. Пожалуй, только одна внешняя сторона, Сменились флаги. Прозвучали гимны, несколько приказов, а потом состоялась попойка в компании нескольких чванливых немецких офицеров; где надо было следить за языком и составить по-немецки несколько предложений. Это было больше, чем то, чему меня научили в школе господа учителя. Но, когда я позже пошел по улицам завоеванного города, где лишь недавно со страшным стальным скрежетом прогрохотали танки, рассеивая во все стороны смерть, и заметил, как люди испуганно уступают мне дорогу и как потом убыстряют шаги, чтобы быть от меня как можно дальше, мне это показалось странным. Это не то что маневры, когда, бывало, выполнив задание, придешь со своей частью на отдых в провинциальный городок, где тебя буквально на каждом шагу встречает искреннее и сердечное гостеприимство приветливых горожан и где можно разнообразить монотонную офицерскую жизнь приятными минутами, проведенными в обществе наивных провинциальных дамочек. Теперь шла настоящая война. Эти люди испытали унижение оккупации, ощутили жестокую силу безжалостного врага, вдохнули запах невинно пролитой крови, видели трупы своих знакомых, валяющиеся на мостовой, слышали страшные угрозы смерти. Поэтому-то в них осталось так мало смелости. И хотя, собственно, я не внес никакого вклада в завоевание их городка, ничего не сделал для их унижения, они тем не менее не могли видеть во мне друга. Мое непринужденное поведение, решительный шаг и прежде всего форма неизбежно напоминали им силу, разрушившую их мирную и спокойную жизнь, силу, которой они не могли сопротивляться; я неизбежно был бы для них олицетворением этой силы, даже если бы они не знали о моих полномочиях. Чужой солдат не может надеяться на то, что жители завоеванной страны встретят его с приветливыми лицами.

Правду говоря, это немного огорчало меня. Я стыдился самого себя за то, что допускаю, чтобы мне уступали дорогу седые старики, благородные дамы, сгорбленные старушки, и за то, что я не способен поставить дело так, чтобы люди не склоняли так униженно голову и не втягивали ее в плечи, когда им случается встретиться со мной. Я охотно объяснил бы им, что я самый обыкновенный человек, может, даже еще более незначительный, чем они, что у меня нет никаких претензий к ним и я нахожусь здесь, собственно, только для того, чтобы охранять их безопасность, неприкосновенность их имущества и укреплять порядок, который несколько расшатался, что я только оберегаю их, чтобы они могли спокойно заниматься своими делами. Но поверят ли они мне? Для них я оставался завоевателем, злым тираном.

Позднее я успокоился. В конце концов, я тут временно. Через несколько дней придет конец этой моей работе, ибо из нашего штаба мне дали понять, что я должен задержаться здесь лишь до тех пор, пока фронт не продвинется в глубь польской территории, а нахожусь я тут только для того, чтобы обеспечивать безопасность наших границ от остатков разбитой польской армии, которые нашли укрытие в горах, где легко могли бы организовать боеспособные единицы и подготовить против нас операцию. Но, слава богу, этого не произошло. Напор немецких танков и самолетов был таким внезапным и сокрушительным, что поляки после первого же удара не смогли опомниться, к тому же, вероятнее всего, их командование даже не подумало о возможности проведения таких операций, поэтому не предприняло заранее никаких мер по подготовке к проведению здесь диверсий и развертыванию партизанских действий за спиной вражеской армии, хотя край был просто создан для этого. И поэтому отдельные роты, большие и маленькие группки из разных воинских частей, которые в силу внезапности нападения оказались захваченными врасплох и отрезанными от основных сил и из которых легко и быстро можно было создать почти что целую новую армию (она была бы опасна тем, что ни один немецкий генерал не учел возможности ее появления), были обречены на унизительное бездействие и полное разложение, поскольку, с одной стороны, не знали друг о друге, а с другой — и это главное — не имели приказа. Они продержались в долинах у склонов Татр до тех пор, пока у них не кончился провиант, а потом солдаты постепенно стали расходиться. Это произошло, наверное, еще и потому, что так поступили их офицеры, ощущавшие свою беспомощность; да, собственно, у них ведь и не было другого выхода.

Командиры отдельных рот, размещенных на всякий случай на окраинах города и в соседних деревнях, каждый день доносили мне, что по окрестностям бродят толпы солдат, которые, впрочем, не имеют агрессивных намерений. Большей частью это были крестьяне. Их не успели даже вооружить как следует, и они должны были защищать родину чуть ли не голыми руками. Оружие они обычно бросали в лесу и до приказу наших постов, особенно когда им говорилось, что потом они могут спокойно возвратиться домой, охотно снимали с себя остатки военной формы.

Эти не были опасными. Простые люди всюду одинаковы. Собственную жизнь, пусть даже весьма скудную, они ценят превыше всего.

Но нельзя было так легкомысленно верить всем полякам. До меня и прежде уже доходили известия о коварных убийствах, о том, как злонамеренные штатские, и особенно женщины, убивают немецких часовых и отдельных солдат, отставших где-либо в поле или в деревне от своей части. Об этом, наконец, свидетельствовали и плакаты, наклеенные на воротах еще до меня немецким командованием. Эти плакаты предостерегали гражданское население от подобных действий. Такие убийства могли быть результатом безрассудных действий отдельных чрезмерно рьяных патриотов, но точно так же это могла быть и работа какой-нибудь тайной организации, которая намеревалась развернуть широкое движение народа против чужеземных захватчиков. Мне приходилось быть осторожным. Несмотря на то что наши части, казалось, все же приобрели в какой-то степени симпатии местного населения и им ничто не угрожает, положение могло измениться, поскольку известно, что заговорщики быстро меняют тактику. А я нес ответственность за каждого своего солдата. Поэтому в самом начале, в первые же дни пребывания в городе, я издал приказ о том, чтобы все, у кого имеются оружие или взрывчатые вещества, сдали их в течение двадцати четырех часов под угрозой смертной казни. И тогда же я издал приказ о проведении обысков в квартирах.

Все проходило гладко. Люди охотно сдавали оружие. Не было ни одного случая, чтобы кто-либо сопротивлялся. Вероятно, на всех должным образом подействовала угроза смертной казни, а у них уже была возможность убедиться, что распоряжения военных властей следует принимать всерьез. За то недолгое время, что пробыли здесь немцы, в городе пролилось немало польской крови, да, впрочем, она и потом не переставала литься, потому что здесь была резиденция пресловутого гестапо, которое и без моего ведома и разрешения находило для себя многочисленные жертвы. Каждое утро, на рассвете, по тихим улицам с шумом проносилась мрачная коричневая закрытая машина, а вскоре после этого из находившегося неподалеку, всегда тщательно охраняемого лесочка слышались короткие очереди. Все знали, что означает этот холодный, колючий звук. При таких условиях необходимо было сохранить формальное, ничего не значащее послушание всех слоев населения.

Как-то утром я стоял у окна в своей комнате на втором этаже городской гостиницы, где мы разместились. Перед гостиницей был сквер в форме полукруга с фонтаном посередине; в фонтане непрестанно журчала вода. Напротив гостиницы, за сквером, на площадь выходила широкая улица, по обе стороны довольно густо засаженная деревьями — развесистые липы чередовались тут со стройными яворами. Вероятно, прежде открывавшийся вид был красивым. Здесь внизу, в сквере, наверное, сидели на скамейках перед цветочными клумбами или прогуливались по дорожкам курортники — плечистые мужчины, одетые для экскурсий в горы, красивые женщины в ярких юбках и платках, загоревшие на горном солнце, почти коричневые, смеющиеся, нарядные, сияющие на сверкающем фоне яркого неба, как пестрые бабочки; вокруг фонтана бегали озорные дети, а там дальше, по обеим сторонам чистенькой улицы, в тени густых крон деревьев стояли блестящие автомобили — ведь это был район вилл, где находились летние резиденции польской шляхты из Варшавы и Кракова. Один небольшой дворец, как утверждал мой приятель, приехавший сюда раньше меня и лучше знавший все вокруг, принадлежал президенту Польской республики. Все возможно. Городок вполне заслуживал симпатии главы государства, вряд ли какой другой уголок страны мог сравниться по красоте с этим. Здесь у поляков была своя Швейцария, поэтому они стремились перенести сюда всю роскошь и блеск центральных варшавских проспектов — городок ни в чем не смел отстать от известных летних курортов.

Однако сейчас трудно было избавиться от томящего чувства, которое овладевало человеком, когда он задумчиво смотрел на пробуждающийся город, как, скажем, я. Допускаю, что этому во многом способствовало и очарование наступающей осени. Туманные утра с промозглым, сырым и липким от измороси воздухом и затихший город, в котором еще не успела проснуться жизнь… Тщетно пытаешься оторвать взгляд от холодной земли и найти на горизонте силуэты огромных, упирающихся вершинами в небо татранских великанов, которым принадлежит главная заслуга в том, что это поселение горцев не осталось безвестной и забытой деревушкой с деревянными домиками, каких тут было много у подножия заросших темными елями гор. Там, где должны виднеться горы, сейчас висело зловещее черное брюхо огромной мрачной тучи. Точно так же, как вчера, как позавчера. Из нее каждый день перед обедом начинал литься дождь, который потом неутомимо барабанил и булькал за окнами до самого позднего вечера.

Но еще более жестоко человеческая душа страдала при виде следов войны, которые были еще совсем свежи — и на размокших полях, и в сердце человека.

Издали непрестанно доносился глухой гул, это был еще понятный всем язык фронта. Он проникал и через плотную завесу горных туч и через непрекращающийся шум дождя, долетал из-за гор и лесов, проходил сквозь стены, безжалостно проникал в мысли и мечты человека. Еще всего несколько дней назад никто не мог себе этого представить. Фронт жил только в воспоминаниях нескольких инвалидов, которые досадовали, что значимость их героизма день ото дня падает. Но в одну спокойную ночь загудели горы, и волна ужаса опустилась с вершин на спокойные горные деревни, широко разлилась по полям и погнала перед собой перепуганных птиц, зверей и людей, прежде всего людей, оставляя за собой только развалины и жалкие осколки жизни.

На первый взгляд казалось, что в городке почти нет разрушений, но при более подробном рассмотрении становилось ясно, что кое-где он парализован в самой своей основе. В городе разрушен уклад жизни. Взять, например, эту широкую улицу перед моими глазами: на ней не было видно ни одного человека. Она лежала немая, без единого звука, без какого-либо признака жизни, точно заколдованная. С деревьев прямо на блестящий асфальт и бетонные тротуары по сторонам падала богатая листва. Листья покрывали почти всю улицу, и никто их не сметал, потому что они никому не мешали. Сквозь кусты — живую изгородь садов — просвечивали серые стены и красные крыши усадеб и вилл. Но и они были пусты. Люди из них бежали. В некоторых виллах уже были выломаны окна и двери. На лестницах и в коридорах валялись обломки дорогой мебели, разбитой посуды, одежда, ковры. Кому-то трудно было унести тяжелую добычу сразу, вот, и отложили до следующего раза. Может, еще вернутся за остальными вещами. Да, по ночам и крал, и грабили. Случалось — солдаты, но большей частью — гражданские из местного населения. Война несет это с собой. Где разрешено безнаказанно убивать, там кража не грех.

Вот и сквер внизу, под моими окнами, выглядел не слишком-то привлекательно. Розетки последних осенних цветов догнивали на клумбах между скользкими, вымытыми дождем газонами. Многие декоративные кусты и деревца были выдернуты с корнем и раскиданы по дорожкам. Около скамеек валялись консервные банки, коробки, размокшие бумажки и тряпки. Теперь это никому не мешало, никому не бросалось в глаза. Это лишь дополняло картину опустошения, наглядно показывая, насколько преходящи все мирские красоты.

Да, это была война, которая проникла всюду и всюду показала изнанку жизни…

Ах, не знаю, как далеко я мог бы зайти в своих рассуждениях. Я с детства любил размышлять, но тогда случилось так, что мое внимание привлекло необычное явление.

Внизу по дорожке в направлении к фонтану неторопливо шла какая-то благородная дама, явно принадлежавшая к высшему обществу. Это мое суждение подтверждали ее изысканная шляпа, модная прическа, жакет, отделанный на рукавах дорогим мехом, и вся ее осанка. Она прошла легким, я бы даже сказал танцующим, шагом под моим окном, словно заметила меня и желала очаровать. Потом отошла немного влево, но быстро вернулась и встала к каменному фонтану так, чтобы я мог увидеть ее лицо, а может, и для того, чтобы лучше разглядеть меня. Впрочем, эта поза ей очень шла. Фонтан, безусловно, сохранил большую часть того очарования, которым тут недавно дышало все. День и ночь неустанно обращался он напевами своего журчащего потока ко всему окружающему, чтобы вызвать хотя бы воспоминания о минувших временах. Но сквер уже не был способен понять старые песни, так же как не был способен создать приличествующее окружение для той дамы, которая пришла сюда. Но когда дама подошла к фонтану и встала около него, то они, дама и фонтан, казалось, дополняли и украшали друг друга. Наверняка прежде так и бывало. Прекрасные дамы часто приходили к фонтану и стояли там, любуясь своим отражением в воде каменной чаши. Чистая родниковая вода могла вернее всего отразить их образ и в то же время показать тщеславный и преходящий характер их красоты. Наверное, и эта дама возвратилась сюда только для того, чтобы лишний раз убедиться в этом. А может, она отстала от своих; ее родственники в спешке забыли про нее и уехали, и теперь она, покинутая, бродит так в поисках выхода из своего отчаянного положения.

В любом случае это было необычное явление. Одинокую женщину редко встретишь и днем на оживленных улицах, а эта не побоялась отправиться на прогулку в такую рань, да еще, пожалуй, по самому пустынному кварталу. Она не побоялась остановиться напротив гостиницы, превращенной в казарму. Мне не хотелось верить, что она относится к числу тех женщин, которых гонит на улицу грешная страсть. Она не походила на такую. Но мне не давала покоя мысль, что она встала под моим окном не случайно и что, наверное, в самое ближайшее время будет иметь ко мне какое-то отношение, будет что-то значить для меня, поскольку, как казалось, она не собиралась покидать свою позицию еще долго, хотя и было очевидно, что она знает о моем присутствии здесь, за этим окном.

Поэтому, слегка возбужденный, я сбежал вниз, на первый этаж, где был мой кабинет, надеясь, что там ждут меня разные важные донесения, которые направят мои мысли в другое русло. Однако, к моему удивлению, дежурный прежде всего доложил мне, что меня с раннего утра дожидается какая-то дама.

Значит, вот оно что. Предчувствие не обмануло меня. Дама пришла ко мне, хочет говорить со мной. Ах, это было так необычно! Я едва смог взять себя в руки: ведь надо было ее принять.

Минуту спустя она сидела передо мной и явно наслаждалась моим смущением. Ее большие глаза, наполовину прикрытые длинными ресницами, бестрепетно смотрели на меня. Они все время следили за моим взглядом, словно желая проникнуть в мое сознание и навязать свою волю, но ее пренебрежительная усмешка, мелькавшая на выразительно очерченных и сильно накрашенных губах, свидетельствовала о том, что это всего лишь некрасивая, беспардонная игра избалованной, надменной пани, сознающей свое превосходство. Очевидно, мужчины избаловали ее, поклоняясь ей как богине, и она, еще ни разу не встретив отпора, привыкла приказывать и взглядом.

Впрочем, она могла стать такой до бесцеремонности уверенной и надменной и от постоянного сознания своей красоты. До того дня я уже не раз слышал восхваления хищной и витальной красоты полек, однако в этих похвалах всегда присутствовала и большая доля похотливости того, кто эту красоту восхвалял. Но теперь я был поражен и, признаюсь, ощутил смятение. Женщина, сидящая передо мной в непринужденной позе благородной дамы, была не иначе как воплощением дьявола. Сегодня я уже не могу сказать, что в ее облике подействовало на меня сильнее всего — был ли это именно тот невыносимый взгляд глаз, расширившихся от нескрываемой любовной жадности, или смелые дуги бровей, или слишком выдающиеся скулы с естественным румянцем на очень нежной коже. А может, это была чувственная нервозность слишком большого рта, или прозрачность длинных пальцев правой руки, с которой она стянула кожаную перчатку, вероятно, лишь для того, чтобы сделать какой-либо решительный жест, или, может, поразительно красивая линия длинных, стройных ног, явственно вырисовывавшаяся под узкой, обтягивающей юбкой. Но я и сейчас еще помню, с каким самоотречением превозмогал я волнение, теснившее мою грудь. Нет, ее очарованию невозможно было противостоять. Стоило мне скользнуть взглядом по какому-нибудь соблазнительному месту, как все мое тело начинало пылать и я не мог прогнать мысль о ее пьянящих поцелуях.

Сначала она заговорила по-французски. Заметив, однако, что я не понимаю, с легкой усмешкой перешла на немецкий. Из вежливости я сообщил ей, что лучше понимаю по-польски.

После нескольких довольно небрежно брошенных фраз она с некоторыми условностями дала понять, что хочет сообщить мне нечто важное, но не доверяет моему адъютанту, который в это время находился в моем кабинете. Тот, впрочем, понял это и под предлогом, что ему надо разослать распоряжения на день командирам подразделений, вышел.

Тогда она с иронией спросила меня, не забыл ли я про приказ об обязательной сдаче оружия.

— А что, в этом возникла необходимость? — спросил я вежливо, чтобы опередить ее признание, и уже наперед допуская, что в таком случае мне придется кардинально смягчить строгий приговор военного суда, а то и вовсе отменить его.

— Ах нет, я не имею этого в виду, — сказала она, будто читая мои мысли. — Я знаю, что вы могли бы дорого поплатиться за такую поблажку, — продолжала она, стягивая перчатку и с другой руки. — Напротив, я пришла предостеречь вас.

— Буду вам признателен, — ответил я как можно приветливее, надеясь, что все это лишь словесная игра, цель которой состоит в том, чтобы как-то сблизить нас, создать атмосферу интимности.

— Я знаю человека, который умышленно прячет оружие, — заявила она в ответ, глядя на меня прямо и открыто, чтобы у меня не осталось сомнений в ее честности.

Разумеется, это было чересчур. Ничего подобного я от нее не ожидал. Я не сразу нашел слова, которые хоть немного смягчили бы мое изумление: мог ли я предполагать, что такая благородная дама унизится до доноса! И при этом я сознавал, что попал в неприятную ситуацию. Издав приказ об обязательной сдаче оружия, я не рассчитывал на то, что мне придется принимать крайние решения. Люди будут достаточно умны, говорил я себе, они не дадут повода для принятия крайних мер. Одни подчинятся приказу, другие испугаются и хотя бы будут достаточно осторожны во время моего пребывания здесь. Но я, как видно, просчитался. Я не предполагал, что появятся доносчики. Эта дама хотела испытать меня. Надо было действовать решительно, быстро и безжалостно. А я испугался этого. Нет, военная служба еще не настолько испортила меня, чтобы я с легким сердцем принял на себя роль убийцы. Я все еще слишком высоко ценил человека, хотя и видел уже его униженным. Всякий раз, когда возникала опасность, что мне придется поступиться своим человеческим достоинством, меня охватывал ужас. И сейчас это, видимо, ясно отразилось на моем лице.

— Вы знаете это наверняка? — спросил я ее, понизив голос, медленно, почти по слогам, чтобы она смогла осознать последствия своего поступка.

Но она ответила спокойно и отчетливо:

— Да!

— Вы знаете его? — продолжал я расспросы.

— Да! — прозвучал ее уверенный ответ.



Поделиться книгой:

На главную
Назад