Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Немой миньян - Хаим Граде на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Вот и получается, что она вдруг узнает, что ее первый муж, Ицхокл, живет в Старой Вилейке и остался вдовцом с детьми. Говорит она своему миленькому старичку, чтобы он ей дал развод. Кричать и топать ногами реб Зелик не умел, он ведь был добрый и благородный. Вот и говорит он ей с умом: «Даже если бы этот вдовец хотел взять тебя в жены, он не должен на тебе жениться, потому что у тебя после него был другой муж». Ее как громом пришибло! Она что-то слыхала про такой закон, но не думала, что это из тех строгих законов, которые обязательно нужно соблюдать. Впрочем, она всегда была упрямицей. Вот она и думает себе: за второго мужа отец выдал ее против ее воли, а с ребом Зеликом она в общем-то не живет. Он ведь мог бы быть братом ее отца. Вот она и говорит ему: «Если мне нельзя выйти замуж за Ицхокла, я буду ему как дальняя родственница и буду кормить его сироток. А что я у тебя? Не больше, чем прислуга». Она слыхала, что ее первый муж и в Новой Вилейке остался нерелигиозным. Была у нее задняя мысль, что если ему будет неважно, чтобы все было по закону, ей это тоже будет неважно. Так далеко уже зашла власть Нечистого над ней. Она снова говорит старику: «Знаешь, почему Тора запретила женщине выходить замуж за своего первого мужа, если у нее после него был другой муж? Тора знает, что женщина любит первого и ее тянет к нему. Так вот, чтобы она ради первого не развелась со вторым и дети от второго не остались ни с чем, Тора и не дает ей вернуться к первому. Но у меня с тобой детей не было, и я с тобой все равно разведусь». Он стал плакать и уговаривать: «Я уже старый человек, скоро я умру. Погоди, пока я умру. Тогда сможешь делать, что хочешь». Она ему отвечает: «Зачем тебе умирать скоро. Живи долго у своих детей, а мне дай развод». И так она требовала, пока не заполучила свои разводные двенадцать строк. К этому приложили руку его дочери. Они кричали, что пусть он лучше даст ей развод, чем она загонит его в могилу.

Эльокум Пап замечает, что слепой проповедник реб Мануш Мац в своем углу напротив с интересом прислушивается к тому, как эта еврейка исповедуется в грехах. Поскольку прислушивается проповедник, столяр прекращает вырезать надпись «шивити» и тоже начинает слушать внимательнее.

Рехил — глухая чтица продолжает рассказывать с напевом «Сейфер тхинес»[78], что после того, как она развелась с третьим мужем, он от великого огорчения заболел. Его дети хотели забрать его к себе, но он ушел в богадельню. Она тогда не слишком из-за этого расстроилась, так она была занята прихорашиванием перед поездкой в Старую Вилейку к своем первому. Приехав в Старую Вилейку, она спросила об Ицхокле-бухгалтере, потому что слыхала, что ее первый муж стал бухгалтером. Войдя в его дом, она сразу увидела, что у него бледное, недовольное и болезненное лицо и что его волосы поседели и стали похожи на куриные перья, высыпающиеся из старых подушек. Он не узнал ее и после того, как она сказала ему, кто она. Он как раз собирался зажарить яичницу из, наверное, двенадцати яиц для своих детей, шумевших во второй комнате. Она говорит ему: «Как это получается, Ицхокл, что ты меня все еще не узнаешь? Я ведь была твоей первой женой, а твоя вторая жена пусть будет в раю заступницей за тебя и за твоих детей. Дай мне сковородку, я приготовлю яичницу. Мужчина не должен заниматься такими вещами». Он смотрит на нее недружелюбно и говорит ей: «Что вы предлагаете?» И Рехил рассказала ему, как она по нему тосковала, и сказала, что из-за него развелась с двумя мужьями. Как только она заговорила об этом, он прикрыл дверь во вторую комнату, чтобы дети не слышали. Она сказала ему, что хочет быть нянькой при его сиротах. Он очень невежливо рассмеялся и ответил, что ему обещали сватовство с женщинами побогаче, покрасивее и помоложе. Тогда она совсем растерялась и сказала ему: «Когда мой отец разлучил нас, вы были этим очень расстроены». Он снова отвечает: «Что было, то было. Для меня в одной жизни два раза жениться более чем достаточно». А прежде чем она ушла из его дома, он сказал кое-что похуже: «Если бы у вас были дети, у вас бы не было на уме таких глупостей». Она ушла от него со склоненной головой, заплаканная и опозоренная. Ведь с ним она прожила только два года, не больше. Второго она не любила, а ее третий был стариком. Так откуда же можно было узнать, что она бесплодна?

— Женщина, зачем мне это знать? — хватается за голову столяр Эльокум Пап и кричит ей в ухо: — Все, что вы рассказываете, полное вранье. Как вы могли услышать, что вам говорил тот и этот, если вы глухая как стенка?

Рехил кивает головой и ее добрые, светлые глаза удивленно смотрят на резчика: почему это его лицо искажено гневом? Тут влезает слепой проповедник и просит резчика, чтобы он не злился на старуху: «Я знаю ее, это праведная женщина». Эльокум Пап питает уважение к проповеднику. Но он все-таки хочет понять, как эта еврейка может вести для женщин молитву, если она ни слова не слышит? Откуда ей знать, в каком месте молитвы находится кантор?

— Она же когда-то слышала. Поэтому она выглядывает в мужской бейт-мидраш и по тому, как молящиеся стоят, или сидят, или раскачиваются, понимает, в каком месте молитвы они находятся. Она видит, когда вынимают из священного ковчега свитки Торы и когда их укутывают в чехлы перед трублением в шофар. — Слепой проповедник поучает столяра мягким голосом: — Не беспокойтесь за нее. Нет никакой необходимости, чтобы ее молитвы на идише для бедных женщин полностью совпадали с молитвой в мужском бейт-мидраше. На небесах есть особые врата для молитв глухих и слепых.

Эльокум Пап потирает пальцами, чтобы еврейка поняла, что он говорит о цене. Потом он показывает ей растопыренные пальцы правой руки, добиваясь ответа, когда же она заплатит. Глухая Рехил понимает и отвечает с добродушным смехом: пусть синагогальный староста не беспокоится, она еще никого не обманывала. Накануне Судного Дня она, если будет на то Божья воля, заплатит по числу женщин, для которых она будет вести молитву.

— Тогда ладно, — бормочет Эльокум Пап и прячет в полотняный мешок незаконченное украшение для пюпитра бимы. Столяр собирается домой. Надо быть сумасшедшим, чтобы остаться здесь и продолжать слушать эту чтицу. Проповеднику хорошо, он слепой, он не видит, что это просто смех. Старая еврейка с морщинистым лицом исповедуется в своих давних грехах. Она думает, что перед Грозными Днями ей следует раскаяться. Лучше бы она уже молчала.

Глухая Рехил не собирается исповедоваться, она говорит просто так, ничего особенно при этом не думая. Поэтому когда Эльокум Пап выходит из бейт-мидраша, а слепой реб Мануш Мац нащупывает путь назад в свой уголок, чтица идет за проповедником и выпевает на мотив «Сейфер тхинес»: она не жалуется, она заслужила палки. Что он за человек, этот синагогальный староста-резчик? В объявлении, которое висит в Синагогальном дворе, сказано, что кто хочет снять место в молельне Песелеса на Грозные Дни, должен обращаться к старосте и резчику Эльокуму Папу. Поэтому когда она вошла в молельню и увидала человека, сидящего и занимающегося резьбой, она сразу поняла, что он то и есть синагогальный староста из объявления. Но он совсем не дает говорить. Так где же она остановилась? Да, вернувшись из Старой Вилейки в Вильну, она отправилась в богадельню к старичку, с которым развелась. «Зелик, — говорит она ему, — я согрешила против Бога и против тебя. От моего первого ничего не осталось, разве что имя у него то же, что и прежде». «Теперь, Зелик, — говорит она ему, — ты снова можешь на мне жениться. Ты не коэн и тебе позволительно взять назад свою бывшую жену[79], потому что я больше ни за кого замуж не выходила». Он ей отвечает: «Не надо, я уже скоро умру». От его слов у нее сердце разрывалось. Она ведь знала, что она виновата. Она принялась плакать: «Я все равно от тебя не отступлюсь». Так она и сделала. На свои заработки она покупала и готовила для него самое лучшее, и фрукты тоже покупала: мягкие яблоки, груши, даже виноград — и каждый день бежала к нему в богадельню. Самой большой ее радостью было кормить его, перестилать постель и выводить куда надо, а потом сидеть рядом и отражаться в его лице. Он лежал беленький, чистенький, как свежевыпавший снег. Старик за едой обливается, забрызгивает себя, но не Зелик. Его бородка светилась ясным серебром, его руки были мягкими и гладкими, как парча. Но веселость ушла от него, он больше не хлопал в ладоши, как во время плясок на Симхат-Тора. Он всегда говорил ей мудрые речи с большой дружелюбностью. Она слушала его мудрые речи и не могла себя понять, зачем она нанесла ему такую обиду из-за своего первого мужа? Чего этот первый достиг, с позволения сказать? Он читал свои нерелигиозные книжки, пока не стал бухгалтером. Судя по его кислой физиономии в среднем возрасте, трудно было ожидать, что на старости лет он будет иметь такое светлое лицо, как ее старичок. Только одно событие стоило ей здоровья: когда его навестили в богадельне дальние родственники, которые не слишком много знали о его жизни, и спросили его: «Это ваша жена, реб Зелик?», а он пробормотал что-то неопределенное и неразборчивое, словно стыдился ее. Она знала, что он не виноват, она ведь его бывшая, а не настоящая жена. В конце концов он умер.

Чтица начинает всхлипывать и поминает добрым словом старичка, ушедшего в истинный мир десятки лет назад: «Ой, у него было светлое лицо, у реба Зелика. Он выглядел, как заснувший мальчик». Рехил вытирает слезы и продолжает рассказывать.

Когда она осталась совсем одна, она стала хворать и все вспоминала слова своего первого мужа, вдовца из Старой Вилейки, что будь у нее с одним из ее мужей дети, такие глупости ей бы на ум не приходили. Он, конечно, имел в виду такие глупости, как ее влюбленность в него. И то сказать: какая тут любовь? Вари лапшу! Потом началась война, и люди, не к ночи будь помянуто, умирали на улицах от голода, мерли как мухи от всяких заразных болезней. Каждый день оставались сиротами малыши. Она подумала: дом у меня большой, я одна и имею заработок. Возьму-ка я к себе пару малышей. Так она и сделала. Взяла сестричек-двойняшек, родители которых умерли от тифа в одну ночь. И мальчика она тоже взяла. Две сестренки-близняшки и мальчик чувствовали, что они чужие друг другу. Они все время смотрели друг на друга, как котята и брошенный щенок. А тут получается такая история, что она находит у себя под дверью крошку еще в пеленках. Она и тогда не знала, и сейчас не знает, подбросила ли ее родная мать потому, что у нее не оставалось больше сил ее кормить или потому, что ребенок родился без отца. Ладно, что ей в то время, когда бушует война и люди падают на улицах, нечего больше делать, как ломать себе голову, родился ли ребенок от состоящих в законном браке родителей или же он незаконнорожденный? Взяла она к себе и эту девочку (это была девочка) и стала кормить ее из бутылочки. То ли молоко было негодное, то ли у малышки был уже заворот кишок, только девочка умерла.

Тем временем сирот становилось все больше, и приюты были переполнены. Обитатели Синагогального двора стучали в двери городских синагогальных старост и говорили, что в окрестных переулках и дворах шляются без присмотра круглые сироты. А синагогальные старосты отвечали: разве только что на крыше их селить! В самих приютах нет больше места, с позволения сказать, даже булавочную головку запихнуть. Вот и пришло кому-то в голову разместить сирот у нее, у Рехил. Евреи скинутся и будут ей платить. Ладно, о том, сколько ей платили, она даже говорить не хочет. Этого не хватило бы и на воду для каши. Она трудилась с утра до ночи, а в работе нехватки у нее не было. Обывательницы считали богоугодным делом пустить ее мыть их полы. Они ведь знали, что ее заработки идут на содержание сирот. Но когда она каждый вечер возвращалась после тяжелой работы, в доме она находила ад. Утром, перед уходом на работу она оставляла еды для всех. Но днем, пока ее не было, дети постарше и посильнее вырывали кусок изо рта у тех, кто был поменьше и послабее. Ночью ей приходилось кормить голодных, всех мыть, причесывать, мирить поссорившихся и укладывать их спать. Соседи благословляли ее и стали звать «Рехил-приютница». В субботу днем, когда она со своими детишками выходила на прогулку, соседи добродушно посмеивались над ней: «Идет Рехил со своим сиротским приютом!» Прозвище ей как раз нравилось: вспоминая, как вдовец из Старой Вилейки упрекнул ее за бездетность, она радовалась, что ее прозвали «Рехил-приютница», а не «Рехил-бездетница».

Как раз тогда, когда у нее на дому находился приют, она начала терять слух. Она не знает, по какой причине. Соседи говорят, это из-за постоянного ора, который устраивали дети. Соседи не могли больше переносить такой шум, и вот те же самые евреи, которые раньше приводили к ней в дом сирот, стали бегать к городским синагогальным старостам и просить, чтобы их спасли и забрали с их двора этих детей. К тому времени открылся еще один сиротский приют, и к ней пришли за детьми. Ей было как ножом по сердцу отдавать их, но она не противилась. Она сама видела, что в сиротском доме за Зеленым мостом детям будет лучше, чем у нее. Они будут чисто одеты, они будут есть досыта, их будут учить.

Слепой проповедник кивает головой в знак согласия со всем, что рассказывает ему чтица. Он знает, что она говорит правду. Годы спустя после войны она взяла у него маленького племянника и растила его, пока Сендерл не подрос и он, его дядя, не забрал его к себе. Натруженные руки чтицы сложены на впалой груди. Похожая на мать, женившую и выдавшую замуж всех своих детей, глухая Рехил улыбается большими светлыми глазами и какое-то время колеблется, можно ли ей спросить о ее питомце. А вдруг ребе не хочется вспоминать, что его племянник воспитывался у приютницы. Но глухая Рехил не может удержаться и шепчет свою просьбу.

— Как дела у Сендерла? Пусть я буду за него искуплением!

Реб Мануш Мац огорчен тем, что никак не может донести до чтицы весть о ее воспитаннике, который растет набожным пареньком. Когда она говорит, он может хотя бы кивать головой в знак того, что он слышит. Но как он может ей хоть что-то объяснить, если она не слышит, а он не видит? Тем не менее реб Мануш находит выход. Он поднимает руку до высоты своего пюпитра, и Рехил, похоже, очень хорошо его понимает, потому что она откликается радостно:

— Вот как уже подрос Сендерл? Не сглазить бы!

Чтица вздыхает и начинает говорить о другом: она не понимает, как люди, которые не молятся, могут жить. Если она пару дней не скажет своих женских молитв из «Сейфер тхинес», она чувствует на сердце каменную гору, и эти камни — так она чувствует — все время растут. Только когда она принимается читать свои молитвы, ей становится легче.

— Если не молиться, то задохнуться можно. Разве не так, ребе?

И реб Мануш Мац кивает головой в знак того, что это правда.

В день суда

Вержбеловский аскет реб Довид-Арон Гохгешталт в конце концов понял, что протестовать бесполезно. В Грозные Дни в Немом миньяне все-таки будут проводить общественную молитву и будут трубить в шофар — ткие, шворим, труэ[80] — с ума сойти! Вот он и отправился стращать новоиспеченного синагогального старосту Эльокума Папа: он еще не знает, где он будет молиться, в синагоге Гаона с тамошними аскетами или в молельне Семерых Вызываемых к Торе с тамошними обывателями, или даже в Койдановской молельне с дикими хасидами — лишь бы не в молельне Песелеса, лишь бы не в Немом миньяне. «Тоже мне дырка в небе! Одним сумасшедшим будет меньше!» — ответил ему Эльокум Пап и отвернулся от него, как отворачиваются накануне Судного Дня от зарезанной во искупление грехов курицы.

Столяр чувствовал себя обманутым. Вместо того, чтобы выполнять заказы на изготовление мебели и заработать жене денег к празднику, он день и ночь трудился, ремонтируя и украшая Немой миньян к дню Божьего трепета. Но напрасно он ждал, что состоятельные обыватели придут заказывать места. Пришли свои, постоянные просиживатели скамеек, за исключением вержбеловского аскета, который действительно удалился на Дни Трепета в другой бейт-мидраш, как и грозился. Еще пришли пожилые, страдающие одышкой, нигде долго не задерживающиеся бородатые ябедники, а также развязные обыватели помоложе, победнее, которые не хотят платить за место в синагоге. Единственным состоятельным обывателем, пришедшим в молельню на Новолетие, был лесоторговец Рахмиэл Севек. Но и он своей одеждой и поведением сильно удивил столяра.

Эльокум Пап не забыл, сколько дерева он получил от этого лесоторговца для ремонта и резьбы. Тем не менее, Рахмиэл Севек не надел праздничной одежды, не имел ни колец на пальцах, ни часов с золотой цепочкой, и молился в будничном талесе. Сама его молитва выглядела буднично и печально. Во время чтения Торы столяр стоял на биме, как подобает синагогальному старосте, и велел дать лесоторговцу самый почетный вызов к Торе — третий[81]. Но тот пробормотал благословения без мелодии молитв Новолетия. А когда чтец Торы пропел традиционную формулу «за то, что он пожертвовал», Рахмиэл Севек без церемоний сказал, что жертвует для отопления бейт-мидраша дерева на всю зиму. Молящиеся за пюпитрами вытянули шеи, чтобы посмотреть на щедрого жертвователя. Эльокум Пап от восторга воскликнул:

— Не я, а вы должны быть синагогальным старостой и делить вызовы к Торе.

— Я вам лучше дам материал на строительство целого бейт-мидраша, только не делайте меня старостой, — усмехнулся лесоторговец.

После молитвы длинный, тощий столяр стоял рядом с ним и жаловался, что даже владелица хлебопекарни Хана-Этл Песелес, хозяйка двора, не пришла молиться в бейт-мидраш своего мужа.

— Что вам за забота? Наверное, она молится вместе со своими дочерьми, — ответил Рахмиэл Севек, погруженный в собственные мысли. Он помолчал, словно размышляя, сказать или не сказать о том, что давит ему на сердце. Но его сердечная боль была слишком велика, чтобы ему хватило сил промолчать.

— Я бы отдал вам сейчас все успехи и весь почет, лишь бы только знать, что я приду домой, а у меня праздник, как у всех евреев. — И он, сгорбившись, направился к двери.

И столяр Эльокум Пап ушел домой, озабоченный нашествием на Немой миньян обывателей-голодранцев. А вот бойкот, который объявили ему соседи со двора Песелеса, его не огорчал. Они все еще обвиняли столяра, что из-за него молельню не перестроили в квартиры для их детей. Обитатели двора поклялись, что раньше этот строитель-недотепа повесится на своих деревянных львах, чем они придут к нему молиться. «Чтоб у меня через год в это время не было больших несчастий», — ответил Эльокум Пап. Но его молитва не была услышана на небесах. Один из соседей, рыночный торговец Ойзерл Бас на Судный День нарушил бойкот Немому миньяну, да еще и привел с собой компанию блатных. Увидав, как они входят, Эльокум Пап растерялся. К «босякам», как он называл непрошенных небогатых гостей, пришедших молиться на Новолетие, теперь прибавились еще и уголовники — семейство Гутмахер.

Главу семейства в городе звали «папаша Рува»: здоровенный еврей сильно за пятьдесят, с голосом как церковный колокол, с багровым жирным затылком, испитой рожей и крепкими, как железо, ручищами. Он вместе со своим приятелем Ойзерлом Басом торговал на рынке, и когда он показывал пальцем на телегу с товаром и говорил «Вот это я покупаю!», никакой другой торговец к этому товару уже не подходил и мужику приходилось продать все за ту цену, которую предлагал папаша Рува. Под видом рыночного торговца он занимался и скупкой краденого, от лошадей до свитков Торы, не рядом будь упомянута. Про него говорили, что он компаньон в одном доме терпимости, хотя сам туда не заходит, и что он причастен к одному заводику, который нелегально гонит водку, не платя государственных налогов. Но авторитет папаши Рувы среди уголовников выражался прежде всего в том, что он выступал третейским судьей между поссорившимися ворами. Поэтому его звали еще «Рува-раввин», а сам он про себя говорил: «Я, конечно, не Хафец-Хаим[82], но парень справедливый. Что да, то да». Так вот этот Рува на Судный День пришел молиться в Немой миньян по совету Ойзерла Баса, заверившего его, что среди завсегдатаев молельни Песелеса его никто не знает и что там он будет самым почтенным обывателем. Папаша Рува привел с собой троих своих сынков, длинных и тощих парней с мрачными физиономиями, торговавших валютой на черном рынке. Ведомые своим парнем Ойзерлом Басом блатные захватили целую переднюю скамью прямо напротив священного ковчега. Но Ойзерл Бас ошибся, Эльокум Пап узнал Гутмахеров. Сказать хоть слово против этого крутого семейства он боялся, но в сердце своем дал клятву: как свят этот день, никто из уголовников у него не удостоится быть вызванным к Торе и никому из них не будет оказан почет открыть священный ковчег!

Утро Судного Дня золотисто-желтоватым светом влилось через круглые синагогальные окна и осветило морщинистые лица, обросшие мрачными бородами. Солнечные лучи дрожали в слепых глазах реба Мануша Маца, который вел общественную молитву сладостно-плачущим голосом. Слепой проповедник знал наизусть не только всю Мишну, но и все молитвы на целый год, и общался с Владыкой Мира, как с одним из слушателей своих проповедей. Из женской части молельни доносился тихий и теплый плач переполненных болью сердец, подобных затопленным подвалам, откуда вода прорывается назад через все щели. Синагогальный староста Эльокум Пап взглянул на женскую часть молельни и увидел там сборище бедных женщин вокруг нанятого чтицей Рехил стола. Собрание женщин показалось ему похожим на лес с опавшей листвой, тощими ветвями и искривленными стволами. Самому ему, столяру Эльокуму Папу тоже было мрачно и горько.

Ведущий общественную молитву — слеп, чтица в женской части молельни — глухая, а я, думал он, — синагогальный староста в Немом миньяне. К тому же ко мне заявился цвет обывателей города: этот бандюга Ойзерл Бас и папаша Рува Гутмахер со своими сынками. И после этого мне надо не похоронить себя заживо? Хоть бы кто-нибудь из этих босяков взглянул на мою резьбу! А когда они все-таки смотрят, разве они что-нибудь понимают? Не больше, чем этот «раввин Рува» понимает в листе Гемары.

Светлое поначалу небо стало хмуриться, а когда дошли до молитвы «Мусаф», оно было закрыто тучами. Словно в тучи превратились все слезы и все дымки от свечей в поглощенных молитвой синагогах. К «Мусафу» на биму вышел старый ширвинтский меламед, реб Тевеле Агрес. Он молился, рыча как лев, с гневом старика, который чувствует, что хотя силы еще не покинули его, молодые от него отдаляются, лишая его членства в обществе, как усопшего. Это делает его еще упрямее и фанатичнее. Лицо старого меламеда покрылось испариной, жар бьет из-под его талеса и китла, потоки слез струятся из его глаз и заливают его бороду. Краем талеса он вытирает слезы и пот с лица и продолжает громыхать у бимы в плачущем гневе, стучаться во врата милосердия униженно, но злобно, с нетерпением и обидой, словно его не пускают в ворота собственного двора.

В белоснежном китле, в широком талесе с серебряной каймой и высокой парчовой ермолке реб Мешулем Гринвалд, помешанный венгерский раввин, выглядит главой раввинского суда из большого города. Но он не молится. Все стоят в молитве восемнадцати благословений, подпрыгивают, произнося «Свят, свят, свят», просят прощения и искупления в День Суда, а реб Мешулем вышагивает по бейт-мидрашу, морщит лоб и спрашивает то одного, то другого, который час. Посреди святого дня ему пришло в голову самое важное, что он должен еще включить в свое сочинение против этого, да сотрется его имя, и ученых антисемитов из Берлина. Он обеспокоен тем, как бы до исхода Судного Дня не забыть, что он должен дописать. Внезапно он останавливается напротив Рахмиэла Севека и смотрит на него такими большими, черными, пылающими глазами, что лесоторговец съеживается под своим талесом. Он знает, что венгерский раввин, бедняга, не в своем уме. И все же ему кажется, что этот настрадавшийся, загнанный ребе смотрит на него с немым упреком: ведь он, Рахмиэл Севек, не может забыть обиды своей бывшей невестки-христианки, в то время как евреи подвергаются страшным преследованиям со стороны нового Амана[83] в Германии и врагов Израиля повсюду.

От души, с удовольствием молятся уголовники на передней, почетной скамье. Трое сыновей Рувы Гутмахера, длинные жилистые парни с мрачными физиономиями, в выглаженных костюмах и мягких резиновых туфлях, читают молитву по маленьким сидурам[84]. Их отец, который на голову ниже их, но вдвое шире в плечах, читает молитву по большому махзору[85], где текст сверху напечатан на святом языке, а снизу — в переводе на идиш. Невысокий крепкий Ойзерл стоит сбоку от Рувы и читает по его молитвеннику. Даже тот пиют[86], который все молящиеся поспешно бормочут про себя или совсем пропускают, Рува Гутмахер произносит громко, с пылом и даже каким-то прищелкиванием, словно выдирая рукой пробку из бутылки водки. Но он произносит этот пиют с таким количеством ошибок, что каждый еврей, учившийся в детстве в хедере, должен схватиться за голову и заткнуть уши. Даже рыночный торговец и драчун Ойзерл Бас разбирается в этих черных точечках лучше «раввина Рувы» и толкает старшего товарища локтем, чтобы он не калечил так сильно святой язык. Рува уверен, что Ойзерл хочет рассказать ему анекдот, поэтому он ворчит: «Отвяжись! Дай сказать еврейское слово!» и продолжает молиться с уханьем и хрипом, словно рубит суковатые поленья.

Пюпитр Рува Гутмахер выбрал для себя крепкий и широкий, чтобы можно было опираться на него всем своим тяжелым телом. Под талесом у него китл с поясом, как на ведущем молитву у бимы, а плакать он умеет даже лучше его. Читая «Видуй»[87], он льет слезы и бьет себя в грудь кулаком, как молотком. Когда молитва доходит до того места, где все падают на колени, Рува вытягивается на полу во весь рост. Ойзерл Бас послушно делает, как он. Но трое валютчиков не хотят мять свои костюмы и остаются стоять столбом. Отец поднимается с красной от злости физиономией и рычит на них: «Байстрюки! Почему вы не падаете на колени? Хоть помогите встать кантору, он ведь за вас трудится». Длинные парни становятся по обеим сторонам бимы, и когда реб Тевеле Агрес, опустивший лицо к полу, уже достаточно накричался, подхватывают его и поднимают на ноги.

Во время молитвы о десятерых мучениках за веру, когда на усилившийся плач ведущего молитву откликаются еще более громкие рыдания с женского балкона, Рува Гутмахер выволакивает из заднего кармана большой носовой платок, чтобы вытереть слезы, и вдруг столбенеет. Напротив стоит помешанный венгерский раввин и смотрит на него, как посланец с того света, пришедший сказать: сколько бы он, Рува, ни молился и ни причитал, наверху не забудут, что он бельмо в глазу, что он берет деньги даже за возвращение украденного свитка Торы. Бог не спит, сегодня День Суда и наверху перелистывают книгу воспоминаний. Рува Гутмахер уже не раз пробуждался в ужасе ото сна, в котором его душил покойник. Иногда у него начинает жужжать в голове, словно в ней сидит муха, мучившая нечестивца Тита за разрушение Храма[88]. Когда Рува пропускает лишний глоток водки с братками в шинке, он начинает всхлипывать, а братки перемигиваются: только посмотри на этого проклятущего — вот баба! Совесть его мучает, старого куроеда! На этот раз тоже не все сошло гладко. Помешанный ребе с безумными глазами уже ушел. Но Рува все еще стоит, склонившись на пюпитр, и ловит ртом воздух, словно от удара под дых. Молитвенное собрание оплакивает десятерых убиенных царством[89], Ойзерл Бас тоже бьет себя в грудь: «Мы согрешили, прости нас Творец наш!» и тянет друга за рукав: «Что с тобой, Рува, пост?» Тот не отвечает, глаза его закатились, голова склоняется все ниже, пока он не падает на скамью бледный как мертвец, наполовину потеряв сознание. Ойзерл прерывает молитву и кричит валютчикам:

— Валериановые капли! Дайте отцу понюхать валериановых капель!

Уже окончилась предвечерняя молитва «Минха». На улице темнеет, и поминальные свечи в подсвечниках пламенеют все сумеречнее, потрескивают и тонут в расплавившемся сале фитили. Трем молодым Гутмахерам уже до смерти надоело молиться. Они щупают серебряные портсигары во внутренних карманах и маются: когда наконец уже можно будет закурить? Однако новоиспеченный синагогальный староста, этот столяр, никуда не спешит. Он вышел на биму и с напевом продает право открытия священного ковчега на завершающую Судный День молитву «Неила»[90]. Он раскачивается и поет приятным голосом: «Пять золотых за открытие священного ковчега! Десять золотых за открытие священного ковчега!» Пока он не спрашивает и не высматривает, кто даст больше, пока он просто торгуется с самим собой, чтобы завести молящихся и поднять цену. «Сколько это, золотой на наши деньги?» — спрашивает один из валютчиков и Ойзерл Бас отвечает, что этот недотепа имеет в виду под золотым — злотый. Он насмотрелся, как на Судные Дни старосты и синагогальные служки продают право открытия священного ковчега, и передразнивает их. Этот паучок не знает, куда он лезет, не знает, с чего начать, чем кончить. Только посмотри, как этот торопыга натянул талес на голову и командует здесь!

На почетной скамье, занятой уголовниками, все кипит. Других молящихся на протяжение дня вызывали к Торе или же оказывали им почет открыть священный ковчег, только Гутмахеры ничего не получили. Ясно как день, что этому недотепе-старосте не нравится их компания. Трое сынков Рувы сговариваются между собой, что они купят отцу самый большой почет за весь Судный День. Ойзерл Бас подзуживает их, но сам Рува все еще молчит с тех пор, как посреди молитвы «Мусаф» ему стало плохо.

— Пятнадцать золотых за открытие священного ковчега! — выпевает Эльокум Пап и только тогда смотрит на Рахмиэла Севека, единственного достойного покупателя во всем бейт-мидраше. Тот поднимает три пальца в знак того, что он дает восемнадцать, для жизни[91].

— Двадцать! — выкрикивают Гутмахеры.

— Двадцать два, двадцать три, — торгуется сам с собой Эльокум Пап.

— Мы даем двадцать пять и покупаем это для своего отца! — снова кричат сынки. Но Эльокум Пап думает: «Болячку вам! Воры у меня в синагоге не будут открывать священный ковчег во время молитвы «Неила». Столяр хлопает по столу у бимы в знак того, что торг окончен.

— Тридцать золотых за открытие священного кивота, которое купил реб Рахмиэл Севек!

Столяр хочет спуститься с бимы. В то же мгновение встают в полный рост эти трое парней, готовые разорвать его на куски.

— Придурок! Мы купили открытие священного ковчега для нашего отца. Если ты это отдашь другому, мы от тебя оставим мокрое место.

Эльокум Пап знает, что если он скажет всю правду, эти молодчики пристукнут его прямо в Судный День. Он отвечает в полный голос, чтобы слышал весь бейт-мидраш:

— Реб Рахмиэл Севек помогает нашей синагоге больше, чем все обыватели вместе взятые, да и за открытие священного ковчега во время молитвы «Неила» он заплатит щедрой рукой, а вот вы не заплатите.

Валютчики засунули руки в карманы, готовые заплатить на месте. В этот момент Рува приходит в себя, вскакивает со скамьи и начинает орать на своих сынков:

— Байстрюки! Деньги в Судный День? Я вам головы пооткручиваю!

Сыновья знают, как спасти достоинство отца, и отвечают:

— Разве мы носим с собой деньги в Судный День? Наше слово — это деньги! Ойзерл Бас указывает рукой туда, где стоит Рахмиэл Севек:

— У этого еврея — невестка-иноверка. Разве он достойнее, чем реб Рува Гутмахер?

— Я сам считаю, что я не достоин этой чести и не для себя я хотел купить ее. Но если вы покупаете, я с вами не конкурирую, — отвечает лесоторговец и гневно кричит со своего места старосте, стоящему у бимы: — Если вы не отдадите этому еврею права открытия священного ковчега, я уйду отсюда до окончания «Неилы» и больше сюда не приду!

— Достаточно ты накомандовался, достаточно побыл синагогальным старостой! — кричит Ойзерл Бас Эльокуму Папу и показывает ему кулак. — Погоди, недотепа! Пусть только придут большевики, тебя укоротят на голову.

Эльокум Пап больше не отвечает на оскорбления и угрозы. Ему уже все равно. Целое лето он проработал, ремонтируя и украшая бейт-мидраш, а тут появляется такой тип, ставит все на карту и силой вырывает открывание святого ковчега перед «Неилой».

Молящиеся же, напротив, оживились. После долгого и тяжелого дня поста и молитвы публика нуждается в шумном перерыве, который немного повеселит ее. Евреи с любопытством прислушивались и присматривались к разгоревшемуся скандалу. И даже было заспорили между собой, кто из конфликтующих прав, но потом с новыми силами схватились за махзоры.

После тихой молитвы восемнадцати благословений во время «Неилы» все напряженно ждали, что будет дальше. По обычаю, староста или служка должен прошептать купившему почет, что пора открывать священный ковчег. Но столяр не уходил с бимы, где стоял все это время столбом, и глаза валютчиков стали подобны огненным колесам: ну, что вы скажете про такого синагогального старосту, он должен жить?

Со своего места на восточной скамье поднялся Рахмиэл Севек и приблизился с дружелюбной улыбкой к старшему Гутмахеру:

— Открытие святого ковчега ваше, идите. Рува вылупил на лесоторговца пару горячих глаз цвета пива и пошел. За ним шел невысокий Ойзерл Бас — и для обеспечения безопасности, и для того, чтобы быть поближе к выполнению заповеди. Рува остановился и поискал кого-нибудь взглядом, пока не увидел венгерского раввина. Реб Мешулем Гринвалд стоял около выхода и, подняв глаза, смотрел на тьму, сгущающуюся в окнах бейт-мидраша.

— Ребе, идите откройте священный ковчег. Вы для этого больше подходите, чем я, — заискивающе и хрипло сказал Рува.

Реб Мешулем Гринвалд продолжал неподвижно стоять, не слыша, что ему говорят. Рува Гутмахер деликатно взял его за локоть и подвел к священному ковчегу. Окруженный множеством лиц, смотревших на него в напряженном молчании, реб Мешулем вздрогнул и очнулся. Его глаза снова запылали немым гневом. На его лице отразились страх и напряженность человека, понимающего, что он вдруг оглох и больше не слышит звуков вокруг себя. Реб Мешулем поблагодарил за честь, молча натянул талес с серебряной каймой на высокую парчовую ермолку и взошел по ступенькам к священному ковчегу, чтобы открыть его двери.

В молельне стало еще тише, все были захвачены этим зрелищем. Ни на кого не глядя и не склонив головы, Рува пошел на свое место. Когда он проходил мимо лесоторговца Рахмиэла Севека, тот схватил его за плечо и зашептал, трясясь от радости:

— Я тоже хотел купить открытие священного ковчега для венгерского раввина, хотел так же, как доброго года для себя и для всех евреев!

Рува хотел что-то ответить, но в горле у него застрял комок. Он молча кивнул головой лесоторговцу и вернулся на свое место. На протяжении всей «Неилы» он тихо молился про себя и не отрывал глаз от махзора, как реб Мешулем Гринвалд не вынимал своей головы из раскрытого священного ковчега.

Слепой проповедник

I

Сендерл, племянник слепого проповедника реба Мануша Маца, еще в детстве остался круглым сиротой.

Младший брат проповедника тоже хотел стать священнослужителем и, женившись, изучал законы ритуального забоя скота. Но когда он впервые пришел на бойню, он почувствовал такое омерзение к запаху крови, что чуть не упал в обморок. Вид ободранных туш, висящих на крюках, привел его в ужас, и он предпочел стоять на Синагогальном дворе, продавая сидуры, Пятикнижия, женские молитвенники и талесы. Лицо его пожелтело, стало похожим на связки кистей видения и поминальные свечи, которые он продавал. Однажды он подхватил воспаление легких и вскоре умер. Если бы его вдова не встала на то же самое место за книжным прилавком, Синагогальный двор даже не заметил бы, что книготорговца больше нет — так тихо он ушел и лежал теперь под холмиком земли на участке кладбища, отведенном для бедняков.

В платке, завязанном под подбородком, и без кровинки в лице вдова стояла на месте покойного и смотрела на святой товар мертвыми глазами. Если какой-нибудь еврей останавливался возле нее и спрашивал любопытства ради, сколько стоит та или иная книга, женщина отвечала: «Не знаю. Эти книги остались мне от моего мужа». Она едва дышала и выглядела удивленной тем, что она вообще родилась на свет, вышла замуж и родила ребенка. Она была измучена жизнью еще до того, как эта жизнь по-настоящему началась. Так продолжалось, пока она не сказала однажды вечером соседкам по Синагогальному двору: «Позаботьтесь о моем сиротке, сегодня ночью я умру». Так и случилось. Женщины на Синагогальном дворе потом говорили всякое. Некоторые считали, что вдова сама отняла у себя жизнь, но другие полагали, что она просто предвидела судьбу, чувствуя, что силы ее покидают. У сироты остался только один родственник, его дядя реб Мануш Мац.

Жена проповедника умерла еще в молодости, когда он начал терять зрение. Реб Мануш мог легко жениться еще раз на набожной еврейке, которая содержала бы его, ведь его проповеди со сладким напевом покоряли сердца женщин не менее, чем сердца мужчин. Но он не женился во второй раз, потому что тем временем ослеп и не хотел брать на свою совесть то, что жене придется с ним мучиться всю жизнь. Слепец предпочел жить не за счет жены, а собирая подаяние и получая гроши за свои проповеди в синагоге Могильщиков. Лишь одно отравляло ему жизнь. Когда он должен был идти читать поминальные молитвы по какому-нибудь усопшему в далекий бейт-мидраш или на кладбище, ему приходилось полагаться не на свои слепые глаза, а на добрых людей, которые отвели бы его туда, где его ждут.

Поскольку у реба Мануша не было хозяйки, он не мог взять к себе оставшегося после брата сироту. Поэтому он отдал его на воспитание Рехил-чтице. Дядя не хотел отдавать сироту в городской сиротский приют: а вдруг Сендерл попадет там, не дай Бог, к нерелигиозным учителям и будет есть, не сказав благословения, с непокрытой головой. Кроме того, реб Мануш считал, что в сиротский приют, расположенный на краю города, он не дойдет, чтобы проведать племянника, а к Рехил-чтице на Синагогальный двор он может в любое время прийти и узнать, как у Сендерла дела.

Сендерлу было тогда семь лет. Днем он ходил в хедер, вечером сидел дома. Часто заходил слепой дядя проверить, как он учится, и рассказать истории про прежних добрых и набожных людей. Когда мальчишка немного подрос, глухая Рехил иной раз пыталась выгнать его на какое-то время на улицу, как гонят молодого петушка из курятника, чтобы Сендерл погулял или поиграл с другими детьми. Но он не хотел идти на улицу и терялся среди мальчишек, стесняясь, что у него нет ни отца, ни матери, что он живет у глухой старой еврейки, а дядя его слепой. От покойных родителей Сендерл унаследовал бледное лицо и рос худеньким, узкоплечим — одним словом, слабаком. А поскольку он постоянно общался с глухой, он научился выражать свои мысли руками, ужимками и старческой улыбкой. Рехил тоже всегда ему улыбалась своими добрыми светлыми глазами. Она любила его, как собственное дитя, и расстраивалась, что он такой стыдливый тихоня с красноватыми, как у кролика, белками. Неужели у него больные глаза, как у его дяди, ослепшего проповедника?

Прожив у глухой старухи три года, Сендерл ушел жить к дяде. Каждый раз, когда глухая Рехил встречала своего воспитанника, он совала ему в руку мелкие монеты, чтобы он мог купить какое-нибудь лакомство, и на ее добрые светлые глаза наворачивались слезы.

— У дяди тебе веселее, чем было у меня. Не удивительно, все же родной человек, а не чужая еврейка. Правда, сынок?

Но сирота молчал, опустив глаза. У дяди ему было еще печальнее.

Он учился уже в малой ешиве[92], и каждый вечер реб Мануш повторял с ним урок. Сендерка читал из Гемары трудные фрагменты по-арамейски, а слепой дядя по памяти растолковывал ему, что там написано. На следующий день Сендерка знал урок лучше любого другого ученика в классе. Но ему было странно и грустно постоянно разговаривать с человеком, который не видит его. Поскольку они жили вместе, он должен был сопровождать дядю всякий раз, когда тому предстояла поминальная проповедь по усопшему. В такие дни Сендерка не ходил в ешиву, и реб Мануш утешал его, говоря, что вечером он выучит с ним вдвое больше Гемары, чем ребе учит с мальчишками из малой ешивы. Но Сендерлу хотелось сидеть на уроке с друзьями. К тому же ему не нравилось водить слепого дядю на похороны, потому что, как только реб Мануш начинал произносить свою поминальную проповедь с плачущим напевом, Сендерл тоже начинал плакать, ведь у него не было ни отца, ни матери.

В голых каменных переулках, где не растут деревья и осенью нет листопада, поздняя осень сообщала о своем приходе тоскливыми дождями и желтоватыми туманами. Проповедник реб Мануш Мац ощущал осень как холодную сеть, проникшую в него и ломавшую его кости. Боль крутила его колени как шурупы. Переходя дорогу, он нащупывал путь своей палкой — и попадал в грязные лужи, отчего его ботинки пропитывались водой. Вечером племянник помогал ему снять промокшую, отяжелевшую обувь и отсыревшие портянки. Реб Мануш в это время мучительно стонал. «Люди говорят, что когда падает ребенок, ангел подставляет свое крыло, чтобы ребенок не разбился. Но когда падает старик, никто не протягивает ему руки». Племянник не мог больше позволить дяде переходить дорогу одному, нащупывая себе путь палкой. Он стал водить его каждое утро на молитву в синагогу Могильщиков, а по пятницам — в Немой миньян, где реб Мануш сидел целый день и учил по памяти Тору. Идти после этого на урок в ешиву, что во дворе Рамайлы, было уже поздно. И Сендерка крутился по Немому миньяну, выходил во двор Песелеса, ходил на Синагогальный двор, а вечером возвращался, чтобы отвести дядю в синагогу Могильщиков, где тот изучал Гемару с обывателями. Кто-нибудь из евреев читал текст, а реб Мануш разъяснял слушателям, о чем говорится в этом разделе. Но на племянника проповедника никто не смотрел, ни в молельнях, ни во дворе Песелеса.

II

Только школьный активист Генех Бегнис смотрел на паренька, который ходил, склонив голову и сутулясь, словно он родился на свет с единственной целью служить опорой и поводырем слепому дяде. Товарищ Генех говорил об этом со своей дочерью, учительницей Пеей.

— Слепой проповедник использует своего племянника вместо палки и воспитывает его попрошайкой. Надо спасти мальчишку, чтобы он не вырос калекой.

У Сендерки были длинные пейсы, которые он закладывал за уши. Столяр Бегнис остановил его посреди двора и принялся намеренно высмеивать:

— Такой красивый молодой человек, как ты, не должен носить пейсы, как у старого синагогального просиживателя штанов. Их надо отрезать. В немытых, нечесаных волосах заводятся вши. Зайди ко мне в дом, попьем чаю и поговорим.

Под упрямым, низким и жестким лбом Генеха Бегниса была пара открытых, ясных и теплых глаз, способных сразу же вызвать доверие у такого маленького, одинокого, набожного мальчишки.

— В Торе сказано, что пейсы нельзя стричь, — возразил Сендерл.

Бегнис рассмеялся:

— Мало ли что там написано, в Торе!

Вдруг он перестал смеяться, долгим и внимательным взглядом посмотрел мальчику в глаза и сказал:

— Послушай, друг мой, у тебя красивые, но больные глаза, веки у тебя красные и воспаленные. Ты был у врача?

Мальчик жалко опустил голову и так печально молчал, что Генех Бегнис почувствовал укол в глазных яблоках, словно и в его глазах вырастали бельмы. Он взял Сендерку за руку:

— Пойдем ко мне, я покажу тебе интересные вещи.

А про себя товарищ Генех пробормотал: «Божьи воры, чтоб они были прокляты! Они обеспечивают ребенка малым талесом, сидуром и ермолкой, но их не беспокоит, чистая ли у него голова и здоровы ли его глаза».

Сендерка был разочарован «интересными вещами», которые обещал Бегнис. Он чувствовал, что его сильно одурачили. Это были альбомы с детскими рисунками: сельский домик с забором, колодец, целый лес деревьев, нарисованные собаки и кошки, человечки с большими, как у кукол, глазами.

— Это работы учеников и учениц моей дочери, — похвалялся столяр.

Сендерл морщил лоб, словно изучал Тору, но ему хотелось смеяться. Он знает наизусть целые листы трактата Гемары «Баба Кама»[93], а ему показывают нарисованные цацки? Стены квартиры тоже были увешаны картинками: дети водят хоровод, а учительница в середине хлопает в ладоши; человек с палкой в руке — видно, учитель — ведет компанию мальчишек по тропинке в поле, а вдалеке лес. На другой стене висела большая фотография, на которой было множество людей в зале и ряд людей, сидящих в самом центре длинного стола.

Заметив, что мальчик не сводит глаз с большой фотографии на стене, столяр Бегнис подвел его ближе к ней и с гордостью сказал:

— Это съезд партии Бунд. Это такая партия, которая ведет борьбу за то, чтобы все люди на свете были равны, сыты и веселы.

Сендерка еще не видел, чтобы в квартирке, расположенной на чердаке, было так светло и чисто. Потолок был свежепобелен, и стены сияли голубоватой белизной. На окне висела прозрачная занавеска. Посуда, стоявшая на плите и в кухонном шкафу, просто искрилась свежестью и чистотой. На покрывалах застеленных кроватей лежали белые подушечки. Сендерка подумал, что у глухой Рехил, у которой он жил в большой квартире, всегда было все свалено в кучу и грязно. А в квартирке у дяди было еще грязнее. Солнце не попадало туда даже летом.



Поделиться книгой:

На главную
Назад