Ежов еще не вырос. Другой, которого я рекомендую Вашему вниманию, А. Грузинский (Лазарев) талантливее, умнее и крепче.
Проводил я Алексея Алексеевича с наставлением — ложиться спать не позже полночи. Проводить ночи в работе и в разговорах так же вредно, как кутить по ночам. В Москве он выглядел веселей, чем в Феодосии; жили мы дружно и по средствам: он угощал меня операми, а я его плохими обедами.
Завтра у Корша идет мой «Медведь». Написал я еще один водевиль*: две мужские роли, одна женская.
Вы пишете, что герой моих «Именин» — фигура, которою следовало бы заняться. Господи, я ведь не бесчувственная скотина, я понимаю это. Я понимаю, что я режу своих героев и порчу, что хороший материал пропадает у меня зря… Говоря по совести, я охотно просидел бы над «Именинами» полгода. Я люблю кейфовать и не вижу никакой прелести в скоропалительном печатании. Я охотно, с удовольствием, с чувством и с расстановкой описал бы
Если опять говорить по совести, то я еще не начинал своей литерат<урной> деятельности, хотя и получил премию. У меня в голове томятся сюжеты для пяти повестей и двух романов. Один из романов задуман уже давно*, так что некоторые из действующих лиц уже устарели, не успев быть написаны. В голове у меня целая армия людей, просящихся наружу и ждущих команды. Всё, что я писал до сих пор, ерунда в сравнении с тем, что я хотел бы написать и что писал бы с восторгом. Для меня безразлично — писать ли «Именины», или «Огни», или водевиль, или письмо к приятелю, — всё это скучно, машинально, вяло, и мне бывает досадно за того критика, который придает значение, наприм<ер>, «Огням», мне кажется, что я его обманываю своими произведениями, как обманываю многих своим серьезным или веселым не в меру лицом… Мне не нравится, что я имею успех; те сюжеты, которые сидят в голове, досадливо ревнуют к уже написанному; обидно, что чепуха уже сделана, а хорошее валяется в складе, как книжный хлам. Конечно, в этом вопле много преувеличенного, многое мне только
В решении, как мне быть и что делать,
Простите, что я занимаю Ваше внимание своей особой. Сорвалось с пера. Почему-то я теперь не работаю.
Спасибо, что помещаете мои статейки*. Ради создателя, не церемоньтесь с ними: сокращайте, удлиняйте, видоизменяйте, бросайте и делайте, что хотите. Даю Вам, как говорит Корш, карт-блянш. Я буду рад, если мои статьи не будут занимать чужого места.
Прочтите в «Стоглаве» почтовые правила — об отсылке денежных пакетов. Это Алексей Алексеевич сочиняет такие правила. Его медицинский отдел* ниже всякой критики — можете передать ему это мнение специалиста!
Напишите мне, как по-латыни называется глазная болезнь Анны Ивановны. Я Вам напишу, серьезно это или нет. Если ей прописан атропин, то серьезно, хотя не безусловно. А у Насти что? Если думаете вылечиться в Москве от скуки, то напрасно: скучища страшная. Арестовано много литераторов, в том числе и всюду сующийся Гольцев, автор «Девятой симфонии»*. За одного из них хлопочет В. С. Мамышев*, который был сегодня у меня.
Поклон всем Вашим.
У меня в комнате летает комар. Откуда он взялся?
Благодарю за глазастые объявления о моих книгах.
Киселевой М. В., 2 ноября 1888*
516. М. В. КИСЕЛЕВОЙ
2 ноября 1888 г. Москва.
Уважаемая Мария Владимировна! Маша получила от Вас письмо* и вкратце рассказала мне его содержание. Ваше душевное состояние вынуждает меня говорить с Вами серьезно и прямо, и я серьезно,
Я обещаю, что если случится что-нибудь, немедленно, ничего не утаивая, уведомить Вас. Ведь Вы знаете отлично, что я не имею права скрывать от Вас и от Алексея Сергеевича ничего, что может так или иначе угрожать Сергею.
Каждое утро, лежа в постели, я слышу, как что-то громоздкое кубарем катится вниз по лестнице и чей-то крик ужаса: это Сережа идет в гимназию, а Ольга провожает его. Каждый полдень я вижу в окно, как он в длинном пальто и с товарным вагоном на спине, улыбающийся и розовый, идет из гимназии. Вижу, как он обедает, как занимается, как шалит, и до сих пор не видел и тени такого, что могло бы заставить меня призадуматься серьезно насчет его здоровья или чего-нибудь другого.
Вот и всё.
Всё у нас обстоит благополучно. Денег нет, но жду из Питера около тысячи рублей и получу ее скоро. Немножко практикую. Удалось мне написать глупый водевиль, который, благодаря тому, что он глуп, имеет удивительный успех*. Васильев в «Моск<овских> вед<омостях>» обругал*, остальные же и публика — на седьмом небе*. В театре сплошной хохот. Вот и пойми тут, чем угодить!
Отчего Вы не пишете в «Роднике»*? Писанье — отличное отвлекающее средство при мерлехлюндии.
Будьте здоровы и приезжайте при малейшей возможности: будем рады Вас видеть.
Поклон Барину* и Василисе, Михаилу Петровичу и Елизавете Александровне.
Леонтьеву (Щеглову) И. Л., 2 ноября 1888*
517. И. Л. ЛЕОНТЬЕВУ (ЩЕГЛОВУ)
2 ноября 1888 г. Москва.
Милая Жанушка! Спасибо Вам за Ваши хлопоты*. В долгу я у Вас по самую глотку, а когда мы поквитаемся, одному только небу ведомо.
Теперь о «Медведе». Соловцов играл феноменально, Рыбчинская была прилична и мила. В театре стоял непрерывный хохот; монологи обрывались аплодисментами. В 1-е и 2-е представление вызывали и актеров и автора. Все газетчики, кроме Васильева, расхвалили…* Но, душа моя, играют Соловцов и Рыбч<инская> не артистически, без оттенков, дуют в одну ноту, трусят и проч. Игра топорная.
После первого представления случилось несчастье. Кофейник убил моего медведя. Рыбчинская пила кофе, кофейник лопнул от пара и обварил ей всё лицо. Второй раз играла Глама*, очень прилично. Теперь Глама уехала в Питер, и, таким образом, мой пушной зверь поневоле издох, не прожив и трех дней. Рыбчинская обещает выздороветь к воскресенью.
Теперь о Вас. Что касается «Театрального воробья»*, то он, кажется, пойдет. О нем был у меня разговор с Коршем, с Соловцовым же буду еще говорить, выбрав для сего наиболее благоприятную минуту.
С «Дачным мужем» не торопитесь*. Успокойте свои щеглиные нервы. Если Вы в самом деле пришли к
По-моему, лучше написать две новые пьесы, чем один раз уступить. Это покойнее, выгоднее и легче. Не торопитесь, голубушка…
Я сделаюсь популярным водевилистом? Эка, хватили! Если во всю свою жизнь я с грехом пополам нацарапаю с десяток сценических безделиц, то и на том спасибо. Для сцены у меня нет любви. «Силу гипнотизма» я напишу летом* — теперь не хочется. В этот сезон напишу один водевильчик* и на этом успокоюсь до лета. Разве это труд? Разве тут страсть?
Видаюсь с Тихоновым*. Он советует послать «Медведя» в Александринку.
Все наши здравствуют и шлют Вам свой поклон. Будьте здоровы и не хандрите.
Сысоевой Е. А., 2 ноября 1888*
518. Е. А. СЫСОЕВОЙ
2 ноября 1888 г. Москва.
Уважаемая Екатерина Алексеевна!
Простите, что я запаздываю ответом на Ваше письмо. В последнее время у меня было много нелитературных хлопот, так что всё, имеющее отношение к литературе, пришлось отложить недели на две.
Я не сдержал свое обещание — не прислал в «Родник» рассказ — по причинам, от меня не зависящим. Как мне ни грустно сознаться, но я сознаюсь: моя голова отяжелела и бедна сюжетами. За полгода я никак не мог придумать подходящего сюжета, а давать в детский журнал обычную поденщину, дебютировать с этого, мне не хотелось и не хочется. Говорю это искренно и уверяю Вас, что о нежелании моем работать у Вас не может быть и речи. Всё лето я путешествовал, теперь спешу отработать авансы. Когда я почувствую себя свободным от долгов — их немного, — я стану придумывать сюжет для «Родника», теперь же прошу у Вас прощения и снисхождения.
Почтение г. Альмедингену.
Плещееву А. Н., 3 ноября 1888*
519. А. Н. ПЛЕЩЕЕВУ
3 ноября 1888 г. Москва.
Дорогой Алексей Николаевич, спешу уведомить Вас, что рассказ для Гаршинского сборника уже начат* (¼ сделана) и что я не теряю надежды участвовать в сборнике. Я прошу убедительно, если можно, дать мне
Прошу отсрочки и снисхождения не из лености. Я нахожусь в угнетенном состоянии. Одна маленькая семейная неурядица*, о которой сообщу при свидании, и безденежье, которое одолевает меня с сентября по сие время, овладели всем моим существом, и я совершенно неспособен быть покойным и работать. На душе скверно, в кармане ни гроша, долгов гибель…
Подписчики для сборника будут*. Отчего Вы не рекламируете его? Даже в последнем номере «Северного вестника» нет объявления.
Баранцевич требует для своего сборника рассказ*. Он выпустит, вероятно, одновременно с вами.
Если для объявления о сборнике Вам понадобится название моего рассказа, то вот оно: «Припадок». Описываю Соболев пер<еулок> с домами терпимости, но осторожно, не ковыряя грязи и не употребляя сильных выражений.
За статью Мережковского спасибо*. О ней буду писать Вам особо.
Где Короленко? Что он? Как? Что пишет?
Сейчас иду на открытие Общества искусства и литературы. Будет бал.
Мой «Медведь» прошел у Корша шумно*.
А опечаток в моих «Именинах» видимо-невидимо…
Как дела в «Сев<ерном> вестн<ике>»? Держитесь!*
Почтение всем Вашим и Жоржу Линтвареву.
Суворину А. С., 3 ноября 1888*
520. А. С. СУВОРИНУ
3 ноября 1888 г. Москва.
Здравствуйте, Алексей Сергеевич! Сейчас облекаюсь во фрачную пару, чтобы ехать на открытие Общества искусств и литературы, куда я приглашен в качестве гостя. Будет форменный бал. Какие цели и средства у этого общества, кто там членом и проч. — я не знаю. Знаю только, что во главе его стоит Федотов, автор многих пьес. Членом меня не избрали, чему я очень рад, так как взносить 25 руб. членских за право скучать — очень не хочется. Если будет что-нибудь интересное или смешное, то напишу Вам; Ленский будет читать мои рассказы.
В «Сев<ерном> вестнике» (ноябрь) есть статья поэта Мережковского о моей особе. Статья длинная. Рекомендую Вашему вниманию ее конец*. Он характерен. Мережковский еще очень молод, студент, чуть ли не естественник*. Кто усвоил себе мудрость научного метода и кто поэтому умеет мыслить научно, тот переживает немало очаровательных искушений. Архимеду хотелось перевернуть землю*, а нынешним горячим головам хочется обнять научно необъятное, хочется найти физические законы творчества, уловить общий закон и формулы, по которым художник, чувствуя их инстинктивно, творит музыкальные пьесы, пейзажи, романы и проч. Формулы эти в природе, вероятно, существуют. Мы знаем, что в природе есть а, б, в, г, до, ре, ми, фа, соль, есть кривая, прямая, круг, квадрат, зеленый цвет, красный, синий…, знаем, что всё это в известном сочетании дает мелодию, или стихи, или картину, подобно тому как простые химические тела в известном сочетании дают дерево, или камень, или море, но нам только известно, что сочетание есть, но порядок этого сочетания скрыт от нас. Кто владеет научным методом, тот чует душой, что у музыкальной пьесы и у дерева есть нечто общее, что та и другое создаются по одинаково правильным, простым законам. Отсюда вопрос: какие же это законы? Отсюда искушение — написать физиологию творчества (Боборыкин), а у более молодых и робких — ссылаться на науку и на законы природы (Мережковский). Физиология творчества, вероятно, существует в природе, но мечты о ней следует оборвать в самом начале. Если критики станут на научную почву, то добра от этого не будет: потеряют десяток лет, напишут много балласта, запутают еще больше вопрос — и только. Научно мыелить везде хорошо, но беда в том, что научное мышление о творчестве в конце концов волей-неволей будет сведено на погоню за «клеточками», или «центрами», заведующими творческой способностью, а потом какой-нибудь тупой немец откроет эти клеточки где-нибудь в височной доле мозга, другой не согласится с ним, третий немец согласится, а русский пробежит статью о клеточках и закатит реферат в «Сев<ерном> вестн<ике>», «Вестник Европы» начнет разбирать этот реферат, и в русском воздухе года три будет висеть вздорное поветрие, которое даст тупицам заработок и популярность, а в умных людях поселит одно только раздражение.
Для тех, кого томит научный метод, кому бог дал редкий талант научно мыслить, по моему мнению, есть единственный выход — философия творчества. Можно собрать в кучу всё лучшее, созданное художниками во все века, и, пользуясь научным методом, уловить то общее, что делает их похожими друг на друга и что обусловливает их ценность. Это общее и будет законом. У произведений, которые зовутся бессмертными, общего очень много; если из каждого из них выкинуть это
Для молодежи полезнее писать критику, чем стихи. Мережковский пишет гладко и молодо, но на каждой странице он трусит, делает оговорки и идет на уступки — это признак, что он сам не уяснил себе вопроса… Меня величает он поэтом, мои рассказы — новеллами, моих героев — неудачниками, значит, дует в рутину. Пора бы бросить неудачников, лишних людей и проч. и придумать что-нибудь свое. Мережк<овский> моего монаха, сочинителя акафистов*, называет неудачником. Какой же это неудачник? Дай бог всякому так пожить: и в бога верил, и сыт был, и сочинять умел… Делить людей на удачников и на неудачников — значит смотреть на человеческую природу с узкой, предвзятой точки зрения… Удачник Вы или нет? А я? А Наполеон? Ваш Василий? Где тут критерий? Надо быть богом, чтобы уметь отличать удачников от неудачников и не ошибаться… Иду на бал.
Вернулся я с бала*. Цель общества — «единение». Один ученый немец приучил кошку, мышь, кобчика и воробья есть из одной тарелки*. У этого немца была система, а у общества никакой. Скучища смертная. Все слонялись по комнатам и делали вид, что им не скучно. Какая-то барышня пела, Ленский читал мой рассказ (причем один из слушателей сказал: «Довольно слабый рассказ!», а Левинский имел глупость и жестокость перебить его словами: «А вот и сам автор! Позвольте вам представить», и слушатель провалился сквозь землю от конфуза), танцевали, ели плохой ужин, были обсчитаны лакеями… Если актеры, художники и литераторы в самом деле составляют лучшую часть общества, то жаль. Хорошо должно быть общество, если его лучшая часть так бедна красками, желаниями, намерениями, так бедна вкусом, красивыми женщинами, инициативой… Поставили в передней японское чучело, ткнули в угол китайский зонт, повесили на перила лестницы ковер и думают, что это художественно. Китайский зонт есть, а газет нет. Если художник в убранстве своей квартиры не идет дальше музейного чучела с алебардой, щитов и вееров на стенах, если всё это не случайно, а прочувствовано и подчеркнуто, то это не художник, а священнодействующая обезьяна.
Получил сегодня от Лейкина письмо. Пишет, что был у Вас*. Это добродушный и безвредный человек, но буржуа до мозга костей. Он если приходит куда или говорит что-нибудь, то непременно с задней мыслью. Каждое свое слово он говорит строго обдуманно и каждое ваше слово, как бы оно ни было случайно сказано, мотает себе на ус в полной уверенности, что ему, Лейкину, это так нужно, иначе книги его не пойдут, враги восторжествуют, друзья покинут, кредитка прогонит*…Лисица каждую минуту боится за свою шкуру, так и он. Тонкий дипломат! Если говорит обо мне, то это значит, что он хочет бросить камешек в огород «нигилистов», которые меня испортили (Михайловский), и брата Александра, которого он ненавидит. В своих письмах ко мне он меня предостерегает, пугает, советует, открывает мне тайны… Несчастный хромой мученик! Мог бы покойно прожить до самой смерти, но какой-то бес мешает…
У меня в семье маленькое
Француженки из кокетства, чтобы иметь большие зрачки, пускают в глаза атропин* — и ничего.
Пьесу Маслова читает Петипа*. У Корша кавардак. Лопнул паровой кофейник и обварил у Рыбчинской лицо, Глама-Мещерская уехала в Петерб<ург>, у Соловцова больна подруга жизни Глебова и т. д. Играть некому, никто не слушается, все кричат, спорят… По-видимому, обстановочная, костюмная пьеса будет с ужасом отвергнута… А мне хотелось бы, чтоб «Обольстителя» поставили. Я не ради Маслова хлопочу, а просто из сожаления к сцене и из самолюбия. Надо всеми силами стараться, чтобы сцена из бакалейных рук перешла в литературные руки, иначе театр пропадет.
Кофейник убил моего «Медведя». Рыбчинская больна, и играть некому.
Все наши Вам кланяются. Анне Ивановне, Насте и Боре мой сердечный привет.
Водевили можно печатать летом, а зимою неудобно. Летом я каждый месяц буду давать по водевилю, а зимою надо отказаться от этого удовольствия.
Запишите меня в члены Литературного общества*. Когда приеду, буду посещать.
Лейкину Н. А., 5 ноября 1888*
521. Н. А. ЛЕЙКИНУ
5 ноября 1888 г. Москва.
Добрейший Николай Александрович, насчет рисунков я дал знать Николаю* и, когда увижу его, прочту ему нотацию.
Ваш водевиль присылайте непременно*. Я прочту его и отдам тому актеру, которого найду наиболее подходящим к роли. Корш платит по 6 рублей за акт. Если пришлете водевиль на этих днях, то он пойдет до Рождества.
У Вас вышла книга — сценические произведения*. Послали ли Вы ее на комиссию Рассохину?