3) Теперь о твоем браке*. Ап<остол> Павел не советует говорить о сих мерзостях, а я лично держусь того мнения, что в делах амурных, шаферных и бракоразводных третьи лица с их советами являются телами инородными. Но если во что бы то ни стало хочешь знать мое мнение, то вот оно. Прежде всего, ты лицемер 84 пробы. Ты пишешь: «Мне хочется семьи, музыки, ласки, доброго слова, когда я, наработавшись, устал, сознания, что пока я бегаю по пожару… и проч.». Во-первых, тебя никто не заставляет бегать по пожарам. На это существуют Готберги и Ко*, тебе же, солидному и грамотному человеку, можно заняться чем-нибудь более солидным и достойным; «Новое время» велико и обильно, но порядка в нем нет*; если грамотные сотрудники будут бегать по пожарам да читать корректуры, то кто же займется порядками? Во-вторых, ты не Чохов* и отлично знаешь, что семья, музыка, ласка и доброе слово даются не женитьбой на первой, хотя бы весьма порядочной, встречной, а
Положение, в к<ото>ром вы теперь оба находитесь, определяется кратко: ты не чувствуешь к ней ничего серьезного, кроме желания жениться во что бы то ни стало и заграбастать ее в няньки к цуцыкам, она тоже тебя не любит… Оба вы чужды друг другу, как колокольный звон кусочку мыла… Стало быть, ты, просящий
Тебе ничто не мешало пожить у меня на даче месяц или два; ничто не мешает тебе приехать на Луку в рождеств<енские> святки в гости или летом… В 1–2 месяца можно и людей узнать и себя показать. Ты нравишься Ел<ене> Мих<айловне>, кажешься ей необыкновенным; значит, мог бы и сам полюбить (она очень хорошая) и любовь возбудить. Ты будешь употреблять человеческие приемы и женишься по-человечески, как и все; если же станешь держаться системы Чоховых или Николая, то ты не человек, и женщина, за тебя вышедшая, — сплошная дура. Если будешь жить на Луке зимой или будущим летом, то я всячески буду помогать тебе и даже приданое тебе дам (20 коп.), а пока, прости, я замкну уста и всеми силами буду стараться не ставить в неловкое положение таких хороших людей, как Ел<ена> Мих<айловна> и ты. Оба вы достойны гораздо лучшей участи, чем чоховщина и энтакая штука. Молчу, молчу и молчу, советую сестре молчать и боюсь, чтобы мать не оказала тебе медвежьей услуги*.
На случай, если в самом деле женишься когда-нибудь на Ел<ене> Мих<айловне> (чего я сердечно желаю), спрячь сие письмо; ты прочтешь его супруге своей и спросишь ее: прав я был или нет? Если я не прав, то, значит, оба вы ни шиша не стоите, по<…> черепок и обоим вам туда дорога, и про обоих я скажу, что Вы не люди, а зулусы, профанирующие брак, любовь и человечность в отношениях…
Линтваревым я скажу, что зимою, быть может, ты приедешь к ним отдохнуть. Они будут рады. Отпуск у Суворина я для тебя выхлопочу. Пока будь здоров, но не будьте благомысленны и учитесь как бог велит.
Все здравствуют.
В Москве я буду 5-го сент<ября>. Адрес прошлогодний.
На конверте: Петербург,
Малая Итальянская,
в редакцию «Нового времени»
Александру Павловичу Чехову.
Суворину А. С., 29 августа 1888
477. А. С. СУВОРИНУ*
29 августа 1888 г. Сумы.
2-го сентября, уважаемый Алексей Сергеевич, лето мое кончается, и я еду в Москву. Адрес мой остается прошлогодний, т. е. Москва, Кудринская Садовая, д. Корнеева. Когда будете ехать домой через Москву, то, если будет время, побывайте у меня* или же по крайней мере дайте мне знать — я приду повидаться и проводить Вас на вокзал.
Все эти дни я занят мыслью о Вашем энциклопедическом словаре*. Если Вы в самом деле будете издавать его, то своевременно дайте мне знать: я сообщу Вам свои соображения, которые, быть может, пригодятся.
Третьего дня я вернулся из Полтавской губ. Смотрел хутор, в цене не сошелся и удалился вспять. Попал я туда как раз на молотьбу. Урожай великолепный. Кто сеял пшеницу, тот, несмотря на плохие цены, получил чистых 70–80 руб. с десятины, а рожь так тяжела, что при мне в один день шестисильная паровая молотилка намолотила 1200 пудов и рабочие изнемогли от усталости — до такой степени тяжелы снопы! Работа утомительная, но веселая, как хороший бал. В детстве, живя у дедушки в именье гр. Платова, я по целым дням от зари до зари должен был просиживать около паровика и записывать пуды и фунты вымолоченного зерна; свистки, шипенье и басовой, волчкообразный звук, к<ото>рый издается паровиком в разгар работы, скрип колес, ленивая походка волов, облака пыли, черные, потные лица полсотни человек — всё это врезалось в мою память, как «Отче наш». И теперь я целые часы проводил на молотьбе и чувствовал себя в высшей степени хорошо. — Паровик, когда он работает, кажется живым; выражение у него хитрое, игривое; люди же и волы, наоборот, кажутся машинами. — В Миргородском уезде редко кто имеет собственный локомобиль, но всякий может брать напрокат. Паровик занимается проституцией, т. е. ездит по всему уезду на шестерике волов и предлагает себя всякому желающему. Берет он по 4 коп. с пуда, т. е. около 40 руб. в день. Сегодня он гудит в одном месте, завтра в другом, и везде его приезд является событием на манер архиерейского приезда.
Хутор, к<ото>рый я смотрел, мне понравился. Очень уютное, поэтическое местечко. Великолепная земля, заливной луг, Хорол, пруд, сад, а в саду изобилие фруктов, садо́к для рыбы и липовая аллея. Стоит он между двумя громадными селами, Хомутцем и Бакумовкой, где нет ни одного врача, так что он может быть прекрасным медицинским пунктом. Всё очень дешево. Жидов тьма-тьмущая и такие пархатые, каких Вы и во сне никогда не видели. А жиды трусы, любят лечиться. Не сошелся я с хозяином казаком в трехстах рублях. Больше того, что я предлагаю ему, дать я не могу и не дам, ибо он просит несправедливое. На случай, если он согласится, я оставляю одному приятелю* доверенность для совершения купчей, и, пожалуй, не успеет еще наступить октябрь, как я попаду в сонм Шпонек и Коробочек*. Если купля состоится, то я воспользуюсь Вашим предложением и возьму у Вас полторы тысячи, но, пожалуйста, с непременным условием, что на мой долг Вы будете смотреть, как на долг, т. е., не увлекаясь ни родством ни дружбой, Вы не будете мне мешать уплачивать его, не будете делать скидок и уступок, иначе этот долг поставит меня в положение, которое Вы можете угадать. До сих пор, когда я бывал должен, то впадал в лицемерие — очень противное, психопатическое состояние. Вообще в денежных делах я до крайности мнителен и лжив против воли. Скажу Вам откровенно и между нами: когда я начинал работать в «Новом времени», то почувствовал себя в Калифорнии* (до «Нов<ого> вр<емени>» я не получал более 7–8 коп. со строки) и дал себе слово писать возможно чаще, чтобы получать больше — в этом нет ничего дурного; но когда я поближе познакомился с Вами и когда Вы стали для меня своим человеком, мнительность моя стала на дыбы, и работа в газете, сопряженная с получкой гонорара, потеряла для меня свою настоящую цену, и я стал больше говорить и обещать, чем делать; я стал бояться, чтобы наши отношения не были омрачены чьей-нибудь мыслей, что Вы нужны мне как издатель, а не как человек и проч. и проч. Всё это глупо, оскорбительно и доказывает только, что я придаю большое значение деньгам, но ничего я с собою не поделаю. Занять в газете определенное рабочее и денежное положение я решусь разве только тогда, когда мы охладеем друг к другу, а пока останусь для Вас бесполезным человеком. В качестве хорошего знакомого я буду вертеться при газете и энциклопедическом словаре, возьму pour plaisir[31] какой-нибудь отдел в последнем, буду изредка, раз в месяц писать субботники, но стать в газете прочно не решусь ни за какие тысячи, хоть Вы меня зарежьте. Это не значит, что я отношусь к Вам душевнее и искреннее, чем другие; это значит, что я страшно испорчен тем, что родился, вырос, учился и начал писать в среде, в которой деньги играют безобразно большую роль. Простите за эту неприятную откровенность; надо раз навсегда объяснить то, что может показаться непонятным.
На всякий случай я написал брату, чтобы он удерживал мою книжную выручку и 25% гонорара. Этак долг может покрыться в 1½—2 года.
Вчера прочел в письме ужасную новость*. Сын покойного А. Н. Островского накануне своей свадьбы умер от дифтерита; его невеста* после похорон отравилась карболовой кислотой; брат невесты* упал с лошади и расшибся.
Прощайте, будьте здоровы. Выписал ли аптекарь фенацетин? Поклон Анне Ивановне, Алексею Алексеевичу, его фамилии, Виноградовым и детям. Если куплю хутор, то начну рассылать приглашения в климатическую станцию. Алексею Алексеевичу пришлю план местности.
Дай бог Вам душевного покоя и бодрости.
Бросаю на некоторое время писать крупные вещи и займусь опять мелкими рассказами*. Соскучился.
Если Алексей Алексеевич будет писать мне, то пусть пишет по московскому адресу.
Лазареву (Грузинскому) А. С., 31 августа 1888
478. А. С. ЛАЗАРЕВУ (ГРУЗИНСКОМУ)*
31 августа 1888 г. Сумы.
Простите, добрейший Александр Семенович, что я запаздываю ответом на Ваше письмо; а ответ нужен, ибо мне заданы Вами кое-какие вопросы.
Вопрос о книге, по моему мнению, должен быть решен в положительном смысле. Чем раньше, тем лучше. Книга, извините за выражение, даст Вам кукиш с маслом; пользу от нее (14 р. 31 коп.) получите Вы не раньше как через 5 лет, а в соиздательстве с милейшим Леичкиным не раньше как через 21 год. Но, надеюсь, Вы, как истый Грузинский, ждете от книги не финансов, а совсем иной пользы, о чем мы с Вами уже и говорили. Издать книгу — это значит повысить свой гонорар на 1 копейку и стать одним чином выше. Для пишущего книга, умело изданная, по значению своему равносильна стихии… Она влечет в храм славы и, что важнее и серьезнее всего, делает Вас известным в кружках литературных, т. е. в тех, извините за выражение, ватерклозетах, в которые, к счастью для человечества, дозволяется входить только очень немногим, но без которых пишущему индивидую обойтись невозможно (к несчастью, конечно). Как писать: ксчастью или к счастью? Забыл.
Теперь вопрос: где издать книгу? Если хотите издать в «Осколках», то делайте это помимо Николая Александрыча. Лейкин хороший человек, но Голике еще лучше. Если бы я был уверен, что после Вашей смерти это письмо не попадет в руки Лейкина, то высказался бы пред Вами смелее и с полной откровенностью; но так как письма мои Вы бережете, то осторожно ставлю точку и молчу.
Издать у Суворина можно. Протежировать я берусь и письменно и устно. Суворин никогда Вас не читал (он не читает газетной беллетристики, а в журналах пробегает рецензии — только), но он верит мне, ибо я еще его ни разу не обманывал, да и не обману, если предложу издать Вашу книжку. Издать книжку, очень возможно, он согласится и сейчас, но в тысячу раз
В Москве буду 5–6 сентября. Это письмо посылаю через Ежини, ибо не знаю, где Вы: фланируете ли по Москве или же воспитываете грядущие поколения в Киржаче*. Поклон Николаю Михайловичу.
Чехову Г. М., 10 сентября 1888
479. Г. М. ЧЕХОВУ*
10 сентября 1888 г. Москва.
Спасибо тебе, милый Георгий, за письмо и прости, пожалуйста, что я проездом через Таганрог не побывал у вас*.
Всей душой хотел я повидаться с вами, пожить в Таганроге, погулять по саду; мечтал об этом еще зимою, но беда в том, что когда я проезжал через Таганрог и с вокзала глядел на Михайловскую церковь (это было 6 августа, в день Преображения), то чувствовал себя не в своей тарелке и решительно не был в состоянии исполнить свое и твое желание, т. е. остаться в Таганроге. Целый месяц я ездил по Крыму и Закавказью и утомился страшно; мне опротивели и вагоны, и виды, и города, и я думал только о том, как бы скорее попасть мне домой, где меня с нетерпением ожидали семья и работа. Не дал же я вам знать о своем проезде, потому что боялся оторвать тебя от дела, а дядю от праздничного отдыха.
Был я в Крыму, в Сухуме, Новом Афоне, Поти, Батуме, Тифлисе, Баку, купался в Черном и в Каспийском морях, ездил на пароходах: «В. к. Михаил», «Юнона», «Дир», «Дедушка», был на «Пушкине» и на «Коцебу», а в будущем году поеду на «Ольге» в Константинополь, а оттуда в Старый Афон.
Миша говорил*, что ты зимою побываешь в Москве. Буду очень рад и употреблю все силы, чтобы тебе не показалось скучно.
Не знаешь ли чего о докторе Еремееве?
Поклон всем. Твоей мамаше целую руку и желаю здоровья. Будь счастлив, и да хранят тебя ангелы небесные.
Суворину А. С., 11 сентября 1888
480. А. С. СУВОРИНУ*
11 сентября 1888 г. Москва.
Думаю, что это мое письмо застанет еще Вас в Феодосии, уважаемый Алексей Сергеевич.
Корректуру московской эскулапии для вашего календаря я возьму с удовольствием* и буду рад, если угожу. Мне еще не высылали ее, но, вероятно, скоро вышлют. Я буду хозяйничать в ней и сделаю, что сумею, но боюсь, что она выйдет у меня не похожа на петербургскую, т. е. будет полнее или тоще. Если эту мою боязнь Вы находите основательной, то телеграфируйте типографии, чтобы мне для соображения выслали и петерб<ургскую> корректуру. Нехорошо, если в одном и том же отделе Петербург будет изображать тощую корову, а Москва тучную, или наоборот; обеим столицам должна быть воздаваема одинаковая честь или, по крайности, Москве меньшая…
Воспользуюсь случаем и вставлю «Дома умалишенных в России»* — вопрос молодой, для врачей и земцев интересный. Дам только краткий перечень. В будущем году, если позволите, я возьму на себя всю медицинскую часть вашего календаря*, теперь же я только волью новое вино в старые мехи — больше сделать не сумею, ибо у меня нет пока ни плана, ни материала под руками.
Вы советуете мне не гоняться за двумя зайцами и не помышлять о занятиях медициной. Я не знаю, почему нельзя гнаться за двумя зайцами даже в буквальном значении этих слов? Были бы гончие, а гнаться можно. Гончих у меня, по всей вероятности, нет (теперь в переносном смысле), но я чувствую себя бодрее и довольнее собой, когда сознаю, что у меня два дела, а не одно… Медицина — моя законная жена, а литература — любовница. Когда надоедает одна, я ночую у другой. Это хотя и беспорядочно, но зато не так скучно, да и к тому же от моего вероломства обе решительно ничего не теряют. Не будь у меня медицины, то я свой досуг и свои лишние мысли едва ли отдавал бы литературе. Во мне нет дисциплины.
В своем последнем письме к Вам я написал много несообразностей* (был в грустях), но, уверяю Вас честным словом, говоря о своих отношениях к Вам, я имел в виду не Вас, а только одного себя. Ваши предложения аванса, расположение ко мне и прочее всегда имели для меня свой настоящий смысл; надо плохо знать Вас и в то же время быть психопатом 84 пробы, чтобы в предлагаемом Вами хлебе подозревать камень. Распространяясь о своей мнительности, я имел в виду только свою собственную милую черту, при которой я, напечатав в газете один рассказ, стесняюсь вскоре печатать другой, чтобы такие же порядочные, как я, люди не подумали, что я печатаюсь слишком часто ради частой мзды… Простите бога ради, что я ни к селу, ни <к> городу затеял эту неловкую и ненужную «полемику».
Сегодня я получил письмо от Алексея Алексеевича*. Передайте ему мой совет, основанный на опыте: держать гг. художников в ежах* и в постоянном подозрении, как бы они милы и красноречивы ни были. Передайте ему и, кстати, Боре, что наездницу Годфруа я знаю*. Она вовсе не хороша. Кроме езды «высшей школы» и прекрасных мышц, у нее ничего нет, всё же остальное обыкновенно и вульгарно. Если судить по лицу, то, должно быть, милая женщина.
Та барышня (сумская)*, которая просила меня не ездить к Вам, имела в виду «направление» и «дух», а вовсе не ту порчу, о которой Вы пишете. Она боялась политического влияния на мою особу. Да, эта барышня хорошая, чистая душа, но когда я спросил ее, откуда она знает Суворина и читает ли она «Новое время», она замялась, пошевелила пальцами и сказала: «Одним словом, я вам не советую ехать». Да, наши барышни и их кавалеры-политики чистые души, но 9/10 их душевной чистоты не стоит и яйца выеденного. Вся их недеятельная святость и чистота основаны на туманных и наивных антипатиях и симпатиях к лицам и ярлыкам, а не к фактам. Легко быть чистым, когда умеешь ненавидеть чёрта, которого не знаешь, и любить бога, сомневаться в котором не хватает мозга.
Поклоны всем.
Чехову Ал. П., 11 сентября 1888
481. Ал. П. ЧЕХОВУ*
11 сентября 1888 г. Москва.
Сейчас получил твое письмо, ω νεανια![32] Прежде всего считаю приятным долгом сказать несколько лестных слов по адресу твоего последнего субботника*. Он очень хорош, хотя и писан с первого лица. Лизавета — настоящая Лизавета, живой человек; язык прелестен, сюжет симпатичный.
Рукоплещу твоим покушениям на маленький фельетон*. Только избери какой-нибудь постоянный псевдоним, ибо одна буква не годится. К псевдониму редакторы и читатели привыкают, а к литерам нет. Не мешало бы тебе также мало-помалу перейти к коротеньким заметкам на первую страницу на сюжеты Скальковского*. Почему бы тебе не ругать, например, нижегородских купцов за их петиции*, полные безнадежной глупости и жалких фраз?
Вчера получил от старичины* длинное письмо. Будет в Москве около 20-го. Он пишет мне: «У меня нет свободного отношения к кассе, я беру оттуда деньги всегда с каким-то несвободным, тяжелым чувством, как не свои. До прошлого года у меня было своих 10 т<ысяч> р., оставшихся от продажи имения. Так мне и сказали, что они
И всё письмо такое. Необычайно симпатичные письма, рисующие этого хорошего человечину.
Сегодня получил громадное, в 6–7 листов, письмо и от Суворина-фиса*. Решаем с ним в письмах разные высокой важности вопросы. Вообще семья Сувориных великолепная, теплая; я к ней сильно привязался, а что дальше будет, не знаю.
Выписка из письма — секрет. Порви.
Мать бы поехала к тебе*, да денег нет.
Справку в своем архиве насчет цуцыка сделаю*, а ты за это поскорее вышли мне отчет о сумасшедших домах* д-ра Архангельского, возвращенный тебе Поповым. Этот отчет нужен мне для суворинского календаря. Не отдал ли ты его осколочным дамам? Вышли заказной бандеролью — без атласа, к<ото>рый я увезу из Питера сам.
Поклоны всем и от всех.
Женитьба не уйдет*, была бы охота и <…>
Начинаю писать для «Н<ового> в<ремени>»*.
Леонтьеву (Щеглову) И. Л., 14 сентября 1888
482. И. Л. ЛЕОНТЬЕВУ (ЩЕГЛОВУ)*
14 сентября 1888 г. Москва.
Ах, милый Жан, да проглотит Вас ад за Ваш возмутительный, святотатственный почерк! Я не разобрал пяти слов… Воображаю же, во что обходится Ваш почерк наборщикам и переписчикам!
Я жив и здрав, живу в Москве. Больше о себе ничего не имею сказать. Не в обиду будь мне сказано, природа и абсолютное безделье бесконечно удовлетворяли меня: я был доволен и покоен; теперь же, когда мне lege necessitatis[33] приходится садиться за обязательный труд и по-людски в поте лица есть свой хлеб, я недоволен, вдаюсь в хандру, ною, читаю мораль, мизантропствую и строю в своей башке такие конечные выводы, что упаси боже. За 10 дней, пока я живу в Москве, из дому я выходил только 2 раза, на минутку, а то всё время сижу в четырех стенах, понукаю себя к работе и жду весны, когда бы мне опять можно было бездельничать, шататься, есть, писать длинные письма и спорить с либеральными девицами*.
Моя мечта: заработать к весне возможно больше денег, каковые нужны мне для осуществления моих планов, в тиши задуманных. Буду стараться писать вовсю, семо и овамо, вкривь и вкось, не щадя живота, пока не опротивею; вернусь в «Пет<ербургскую> газ<ету>», в «Осколки» и в прочие колыбели моей славы, пойду в «Север», в «Ниву» и куда хотите… Денег, денег!
Жениться мне, что ли???
Вам нравится «Медведь»?* Коли так, пошлю его в цензуру*. Воображаю, сколько деньжищ заработали Вы Вашими «Горами Кавказа»!* Я сижу с 15 рублями, а будущее, когда я начну получать гонорарий, представляется мне таким же отдаленным, как страшный суд. Задолжал я за лето более 500 рублев. Ну, не курицын ли я сын?
Чтобы освежить и обновить воздух в своей квартире, взял к себе в жильцы молодость* в образе гимназиста-первоклассника, ходящего на голове, получающего единицы и прыгающего всем на спины.
Как идет Ваша книжная торговля?*
Если будете в Москве, то милости просим в мою берлогу. Буде увидите Тихонова, передайте и ему мое приглашение. Про «Дачного мужа» — пьесу — я еще ничего не слышал* и не читал; если буду у Корша, то порасспрошу его насчет новых пьес, кину камешек в Ваш огород и о результатах беседы сообщу Вам. Но это едва ли случится раньше 2–3 недель.
Суворин еще в Феодосии, где воздвигает себе замок. Ну, будьте счастливы.
А что мы теряем жизнь* — это так же верно, как то, что Вы носите очки. Впрочем, чёрт его знает!
Плещееву А. Н., 15 сентября 1888
483. А. Н. ПЛЕЩЕЕВУ*