Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: По наследству. Подлинная история - Филип Рот на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Президент меж тем сказал:

— Мистер Филип Рот, вы разрешите задать вам вопрос?

Я улыбнулся и, привстав, сказал:

— Нет-нет, прошу вас, никаких вопросов. Я здесь в гостях.

— Всего один вопрос. Не расскажете ли вы нам — хотя бы немного — о вашем отце.

— Спросите отца, — сказал я, положив руку отцу на плечо, — и, уверяю вас, он расскажет обо всем, что вас интересует. А скорее всего, и о многом другом.

И отца, и его друзей за два ряда от нас, я распотешил. Отошедший от дел фабрикант купальников обернулся к нам и сказал:

— Герман, а сынок-то тебя раскусил.

Днем, в бассейне, он иронически именовал отца не иначе как «командир комплекса» и тогда же, пока отец плавал, поделился со мной:

— Ваш отец — живая душа, он один может нас расшевелить.

— И еще я хочу вас спросить… — начал было президент.

Я прервал его.

— Не трудитесь задавать вопросы. Я пришел послушать музыку — только и всего. Пусть музыканты начнут! — и, еще раз сорвав аплодисменты, сел.

Билл — он сидел рядом — подмигнул мне и с гордостью прошептал:

— Здорово ты им объяснил что к чему.

— Ты же меня знаешь, Билл, я умею говорить с народом.

— Филип, мальчик мой, — Билл взял меня за руку и не выпустил ее даже, когда музыканты заняли места и начали настраивать инструменты.

Билл держал мою руку не потому, что ему казалось, будто мне все еще семь лет, а потому, что знал меня с семи лет и имел право держать меня за руку, сколько бы лет ни прошло с тех пор.

За следующие полчаса я наконец понял то, чего не вполне понимал, когда слушал самого Перельмана или Йо-Йо Ма[14]: сколько мышечных усилий требует игра на струнном инструменте. В середине первой же части я стал опасаться, что для альтиста это выступление добром не кончится. Альтист — крупный, кряжистый, с суровым, непроницаемым лицом, лет под восемьдесят — по мере того, как музыка становилась все более страстной, все больше бледнел и задыхался. Игра музыкантов вызывала в равной мере испуг и восхищение: впечатление было такое, как если бы четверо стариков пытались вывязить машину из грязи, и, хотя гайдновский струнный квартет в их исполнении далеко не всегда можно было узнать, когда первая часть закончилась, зал разразился аплодисментами, друзья музыкантов кричали: «Браво! Браво!», а половина зала поднялась и потянулась к столу с угощением.

— Нет! Нет! — закричал президент, вскочил со своего места в первом ряду и обернулся к залу: — Погодите! Концерт еще не кончен.

Музыканты вытерли пот, перевернули ноты — терпеливо ждали, пока публика рассядется и утихомирится. Вторая часть едва началась, а дамы уже защелкали замками сумок, пары стали переговариваться. Прямо передо мной хорошо одетая старушка — у ног ее стояла палка, на коленях лежала аккуратная стопочка счетов — под сурдинку выписывала чеки, затем подкалывала каждый чек к соответствующему счету и вкладывала в конверт. Она прихватила и рулончик марок. Все лучше, чем оплачивать счета в одиночестве.

Билл — он все еще держал меня за руку — прошептал мне на ухо:

— Филип, такая музыка не по ним.

— Пожалуй, ты прав, — сказал я.

— Им бы что-нибудь из Виктора Герберта[15], что-нибудь из Гершвина — кларнет, гобой, валторна. А так, что они слышат — только визг скрипки.

Дважды, ближе к финалу, кое-кто из публики — и таких было немало — счел, что концерт окончен, и дважды тех, кто двинулся к столу с угощением, председатель призывал к порядку и возвращал на места, но, когда вдохновенный финал наконец-то и в самом деле отзвучал, зал аплодировал музыкантам стоя, и я понял, что они в не меньшей мере поздравляют себя за проявленное терпение, чем музыкантов за выносливость. То, как благодушно и дисциплинированно публика возвратилась на свои места и высидела весь концерт, вызвало в моей памяти воспоминание детства: так прихожане высиживали службу в синагоге, когда чтение Торы заканчивалось, а служба, слова которой им непонятны, длилась и длилась, но они все сидели и сидели чинно, благородно — из уважения. Разумеется, были и такие, кто сидел в синагоге часами, потому что хотел слушать и слушать, но, судя по всему, музицирование в Галахад-холле этих чувств не вызывало.

Президент клуба, переходя от одного исполнителя к другому, пожал каждому руку — скрипач к этому времени не то что руки, головы не мог поднять, и меня не покидала мысль, что к нему не худо бы позвать врача, но тут президент обратился к публике и, взмахнув рукой, призвал нас аплодировать еще громче.

— Так, так, дамы и господа. Любому художнику, независимо от того, кто он, необходимо знать, понравился ли он. Так давайте же покажем музыкантам, как они нам понравились!

— Браво! Браво! — аплодисменты перешли в овацию, причем бурную, чего от этой угасшей публики никак нельзя было ожидать, но они, видно, почувствовали такое облегчение, точно их освободили из заключения. Громче всех хлопали те, что первыми потянулись к столу с угощением и окружили его двойным кольцом. — Браво!

Шум затих только тогда, когда президент торжественно объявил:

— Дамы и господа! Дамы и господа! Спешу вас обрадовать! Сейчас музыканты сыграют на бис!

Я опасался, что публика взбунтуется. Опасался, что в музыкантов полетят тарелки. Опасался, что кто-нибудь в сердцах растопчет виолончель. Ничего подобного, здесь собрались хорошие люди: они прожили долгую жизнь, вынесли свою долю испытаний, евреи — они родились еще в те времена, когда даже самые темные их соплеменники относились к учености с благоговейным трепетом и преклонялись перед каждым, кто выбирал скрипку со смычком, а не гоп со смыком. И как ни тягостна была для них такая перспектива, ничем не выдали своей досады и в который раз вернулись на свои места, многие при этом унесли с собой чашки кофе и тарелки с тортом и поместили их на коленях или на полу, а тем временем жена первой скрипки, миниатюрная седовласая женщина, покинула свое место в первом ряду и решительно села за рояль — он стоял сбоку от музыкантов. У скрипки, виолончели и второй скрипки вид был хуже некуда, но первая скрипка, человек невероятной для своего возраста выносливости, на пару с женой сыграл дуэт Фрица Крейслера. Скрипач, встречаясь с женой глазами, улыбался ей, и женщины вокруг меня оборачивались друг к другу и с придыханием шептали:

— Как он смотрит на жену.

Отец гайдновский квартет почти целиком проспал, но, когда страстный крейслеровский дуэт подошел к концу, вскочил и, присоединясь к общему хору, сказал:

— Прекрасно! Просто прекрасно!

— Герман, — сказал Билл — он с трудом поднялся со стула, — ты же чуть не умер со скуки.

— Что тебе сказать, музыку я не люблю. Но играли они прекрасно.

— Ничуть не прекрасно, Герман, — горестно сказал Билл. — А ужасно. Джек Бенни[16] и тот играл лучше. Я иду к себе.

— Да ты что, Билл. Опять за свое? Опять хочешь засесть с мороженым перед телевизором? Смотри, здесь Эстелл, — и он указал на администратора: она оживленно разговаривала с женой первой скрипки, та все еще сидела за роялем и, хотя никто не слушал ее, что-то наигрывала. Публика боялась слушать. Она даже не стала аплодировать, когда крейслеровский дуэт окончился: боялись, что за ним последует продолжение.

— Поговори с Эстелл, ну что тебе стоит? — упрашивал отец Билла.

— Герман, я поднимаюсь к себе.

— Билл, ты же взрослый человек, тебе восемьдесят шесть — ты что, не можешь поговорить с женщиной?

Но Билл, помахав мне рукой, направился к столу с угощением — хотел унести, завернув в салфетку, кусок торта и съесть его с мороженым, пока будет смотреть матч.

— Ну и что мне с ним делать? — спросил отец, когда мы затесались в толпу у стола с угощением.

— Ничего, а зачем что-то делать? — легковесно предложил я. — Зачем, лучше оставь его в покое.

— Чтобы он умер от одиночества? Чтобы сидел каждый вечер один как перст? Да ни за что.

Здесь у него имелся Билл, за которым он присматривал, имелись женщины, за которыми он ухаживал, и романчики с этими женщинами — какого характера, неясно — казались мне как причиной его омоложения, так и его результатом. В первые мои дни там отец водил меня в гости к трем — по очереди — богатым еврейским вдовам в возрасте от шестидесяти пяти до семидесяти пяти лет, лощеным привлекательным дамам, жаждущим, по словам отца, упрочить их отношения. По дороге к жилищным комплексам этих дам отец рассказывал мне, какими делами ворочали их мужья, сколько у них детей и в чем они преуспели, чем эти дамы болеют, какие трагедии пережили и сколько стоят их квартиры, а потом, по дороге домой, осведомлялся:

— Ну… и как она тебе?

И каждый раз я, не кривя душой, отвечал:

— По-моему, она славная. Мне она понравилась.

После чего он говорил:

— Она хочет, чтобы я поехал с ней осенью в круиз, — или: — Знаешь, что она мне сказала? Что квартира слишком для нее велика, ее бы устроила квартира и вдвое меньше. Одному человеку там немудрено и затеряться.

— А ты что? — спрашивал я.

— А ничего. Я, я слушаю — только и всего. Ничего не говорю, нет. Фил, еще так мало времени прошло… — на его глаза навертывались слезы, и, хотя он больше не плакал навзрыд, как в первые месяцы после маминой смерти, но накал чувств еще далеко не ослаб.

— Я не знал, что она так больна, — говорил он мне. — Если б я понимал…

— Кто же знал, — заверял я его. — Никто и ничего не мог сделать.

— Ох, Бесси! — стенал он. — Бесси, Бесси, я же не знал, не понимал…

Позже мы с ним шли обедать и, выпив под креветки в остром соусе коктейль «Гибсон»[17], я высказывался в том духе, что, если он поедет осенью в круиз с Корой Б. или поселится вместе с Бланш К., ничего дурного тут нет, он, в свою очередь, рассказывал одну за другой истории, иллюстрирующие мамину скромность, покладистость, верность, мужество, расторопность, надежность… а потом мы возвращались в квартиру, где Билл в трусах смотрел телевизор, и отец с ходу начинал ему выговаривать: с какой стати он весь вечер торчит один дома.

3

Я что — стану овощем или там зомби?

Итак, с материнской могилы я поехал к отцу, прошел в ванную и там, разглядывая дедову бритвенную кружку, в сотый раз репетировал, что скажу отцу; вернулся в гостиную и увидел, что отец забился в угол дивана — ждет приговора. Лил сидела на другом конце дивана. Она обратилась ко мне:

— Фил, мне уйти?

— Конечно же нет.

— Герман, — обратилась Лил к отцу, — мне остаться?

Но отец не слышал ее. Тогда Лил затихла и больше ничем не выдавала своего присутствия.

— Что ж, — сказал отец с расстановкой, голос у него был убитый. — Чем огорчишь?

Я сидел в кресле напротив него, сердце у меня колотилось так, будто ужасной вести ждал не он, а я.

— Болезнь серьезная, — сказал я, — но с ней можно бороться. У тебя опухоль в голове. Доктор Мейерсон говорит, что опухоли, расположенные таким образом, в девяноста пяти процентах — доброкачественные.

Я намеревался говорить с ним как Мейерсон, без обиняков: сказать, что опухоль большая, но не смог. Он узнал, что у него опухоль, и этого, похоже, более чем достаточно. Хотя по его виду не скажешь — осознал он, что случилось, или нет: он сидел безучастно, ждал, что я еще скажу.

— Опухоль сдавливает лицевой нерв — вот что вызвало паралич.

Мейерсон сказал, что опухоль обволакивает лицевой нерв, но об этом я тоже умолчал. Я вел себя так же уклончиво, как он в тот вечер, когда умерла мама. В полночь по лондонскому времени он позвонил мне и сообщил, что у мамы сильный сердечный приступ и я должен быть готов лететь домой: нет уверенности, что она выкарабкается.

— Дела плохи, Фил, — сказал он; тем не менее, когда я через час позвонил ему — сообщить, что вылетаю утром, он зарыдал и признался, что мама умерла несколькими часами раньше прямо за обедом в ресторане.

— Так это не паралич Белла, — сказал он.

— Нет. Это опухоль. Но она не злокачественная и к тому же операбельная. И он может тебя прооперировать, если мы на это пойдем. Доктор хочет поговорить с тобой об операции. По-моему сейчас, когда мы уже знаем, что с тобой, стоит поехать поговорить с ним. Нам надо собраться у него в кабинете, обсудить, что даст операция. В конце концов, решать тебе. — И добавил, вполне неубедительно: — Мейерсон говорит, что это заурядная операция, такие операции поставлены на поток.

Мейерсон и вправду именно так и сказал накануне в заключение нашего телефонного разговора, и я подумал: «Разумеется, так оно и есть — для тебя она заурядная».

— Если сделать операцию, лицо придет в норму?

— Нет. Просто не станет хуже.

— Вот оно как.

— Боюсь, что так.

Прошло всего две минуты, а я уже говорил, как завзятый хирург.

— Понятно, — сказал отец и замолчал — сидел отрешенный, одинокий и отрешенный, и я ничуть бы не удивился, если бы он прямо тут же и умер. Глаза его были устремлены в никуда, в ничто — так, будто ему только что нанесли смертельную рану. И сидел так примерно минуту. Затем, освоившись с потрясением, с ходу вступил в борьбу, стал оценивать масштаб бедствия.

— А слух?

— То, что опухоль повредила, уже не восстановить. Операция, насколько я понимаю, воспрепятствует дальнейшему ухудшению.

Если только от самой операции еще что-нибудь не ухудшится… но я не стал в это вдаваться. Пусть Мейерсон введет его в курс дела, расскажет, какой риск, какого размера опухоль и как она сдавливает лицевой нерв.

— А после операции опухоль не вырастет снова? — спросил отец.

— Не знаю. Не думаю, но лучше спросить доктора. Мы обдумаем, какие задать вопросы. Ты их запишешь, мы возьмем список с собой, и ты спросишь доктора обо всем.

— Я что — стану овощем или там зомби?

— Мейерсон не стал бы предлагать операцию, если бы опасался такого исхода.

А разве для таких опасений нет почвы? Разве те пятнадцать процентов, чье состояние, как признался Мейерсон, после операции ухудшается, не становятся овощами или чем-то вроде зомби, как их назвал мой отец?

— Где она? — спросил отец.

— Перед мозговым стволом. То есть в основании черепа. Доктор покажет тебе, где именно. А теперь запиши все вопросы, чтобы в понедельник обсудить их с ним. Я попрошу назначить нам время приема, и в понедельник мы с ним все обговорим.

И тут — на-поди — отец улыбнулся, сдержанно, почти не разжимая губ, умудренной, горькой улыбкой, означающей: как же, как же.

Он пощупал затылок, ничего там не обнаружил и снова улыбнулся:

— Что ж, все покидают эту землю по-разному.

— И все живут на земле, — отозвался я, — по-разному. Бьются по-разному, и боям этим нет конца. Операция — тяжкое испытание, но, если мы сочтем, что на нее следует пойти, через два месяца мы будем сидеть здесь и разговаривать, и у тебя в голове не будет штуки, давящей на все эти нервы.

Сам я не верил своим словам и оттого чувствовал себя мерзко, но не знал, что бы еще сказать. Думал: «Через два месяца он будет лежать в санатории, не в состоянии поднести ко рту даже ложку с кашей; через два месяца он будет лежать овощем в постели, кормить его будут через капельницу, а я — не в силах ничем ему помочь — буду сидеть у его постели так же, как он когда-то сидел у постели своего отца; через два месяца он будет лежать на кладбище, куда меня занесло этим утром».

Тем временем отец пошел в ванную, а когда вышел, пытаясь прикрыть рукой расползающееся пятно мочи на брюках, завел рассказ о том, как в 1944 году ему удалили аппендикс, и он, хотя у него развился страшный перитонит, выжил. Вспомнил, как в 1968 году, когда у меня лопнул аппендикс, я чуть не умер от перитонита. После чего снова вернулся в 1942 год, вспомнил, как мне в девять лет оперировали грыжу, как он, когда меня прихватило на воскресной семейной вылазке за город, повел меня к доктору. Тогда мы, второй раз за месяц, пошли к врачу.

— Я сказал доктору и не отступался: «Мальчонка не слюнтяй, что-то с ним неладно». Нам говорили, что все в порядке, но я гнул свое, и в конце концов им пришлось признать, что я прав. Я сказал доктору Айре, да будет земля ему пухом, помнишь нашего доктора Айру Флакса?

— Помню, как не помнить, я его обожал.

— Я сказал: «Айра, он — резвый мальчонка, вечно носится, гоняет мяч, и, если с ним что-то неладно, я хочу, чтобы ты его вылечил». У меня перед глазами так и стоит Айра — он спускается по лестнице больницы «Бет Израэль» в ту ночь, когда ты родился. Три часа утра. Главная лестница больницы. Айра в белом халате. Я ему говорю: «Айра, кто же, кто — Филлис или Филип?», а он отвечает: «Филип, Герман. Опять мальчик». Он так и стоит у меня перед глазами. И мой брат Чарли, он умер у меня на руках. Такой красивый, энергичный, четверо детей, и умер у меня на руках, мой старший брат, я души в нем не чаял. А мой Мильтон, мой брат Мильтон, ты помнишь Мильтона?



Поделиться книгой:

На главную
Назад