Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Том 13. Стихотворения - Виктор Гюго на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

ДВОЕ НИЩИХ

Подать — священной римской империи, десятину — папскому престолу. Петром и цезарем зовут их в мире этом. Один все молится, другой — всегда с мушкетом, И оба прячутся в засаде у дорог: Петр руку протянул, а тот нажал курок. Ограбив путников, сбирают денег груды И царствуют, веля платить за изумруды. Тиар тому, кто сам не носит башмаков. Законы, догматы — как заросли лесов, Где святость древних прав во тьме веков ветвится. Кто в чаще той засел, тот ада не боится. От них не убежать. Остановись, плати! Через священный лес тебя ведут пути. О, пусть в невежестве народ не пребывает, Пусть рабства пот ему чело не омывает… Христос! Ведь ты за них молился на кресте! Они рабочие, — отверженные те, — Страдальцы вечные, усталые от пыток, Владеющие всем; у них добра избыток: Болезней множество, — кто станет их лечить? И много малышей, — их надо накормить… И этих богачей без крова и без пищи! Теснят алтарь и трон — голодных двое нищих!

МОНФОКОН

1

ДЛЯ ПТИЦ

На склоне дня, когда закат бледнел вдали, Беседовал в лесу под Сен-Жан-д'Анжели С Филиппом-Августом прелат Бертран суровый: «Связует, государь, единая основа Алтарь и трон. Должны давать совместно мы Отпор всем новшествам, смущающим умы. Спасетесь вы от бед, нас от беды спасая. Власть крепнет, сея страх, боязнь в сердца вселяя. Пока толпа дрожит, она покорна вам. Быть непреклонными присуще королям — Вот право высшее. Старинные законы И четверо бальи, от имени короны Свершающие суд, бессильны перед злом, Неукоснительно растущим с каждым днем. Покруче надобны в такое время меры. Идут схизматики войною против веры, И чернь пытается избавиться от пут, Наглеют ереси, и мятежи растут. Откуда это все? Из бездны столь глубокой, Что никнет перед ней всевиденье пророка. Небесный этот свет иль порожденье тьмы? Но тише! Говорить должны с оглядкой мы. Опасности одна другой неимоверней В том новом, что растет в смятенных толпах черни. Как призрачная тень, оно скользит, снует, — Исчезнет, выползет, отпрянет, промелькнет; Закрытые глаза отверзнет, в мыслях бродит, К людскую плоть и кровь струей дыханья входит, Колеблет алтари, на догмат посягнув, Вонзает в спящего прозренья острый клюв И, тайне бытия стремясь найти разгадку, Наводит на людей исканий лихорадку, И что-то отберет и что-то даст, дразня… Что? Ваша гибель в том и мука для меня. Так что ж, добро иль зло в его таится взорах? Дыханье ль, ветра ль шум, огромных крыльев шорох? Не знаю! Это знать мне богом не дано, Но пустота и смерть там, где прошло оно». Король внимал. Прелат задумчиво рукою На небо указал, на небо всеблагое: «Мы новшества должны искоренить!» Они Теперь шли по полю, лежавшему в тени, Как бы объятому прохлады легкой дрожью, А над колосьями, над вызревшею рожью, На солнце выгорев, намокнув от дождей. Торчали тут и там на остриях жердей Отребье, падаль, рвань, увечье на увечье, Мешки с соломою — подобье человечье; Лохмотья страшные безумную игру, Казалось, здесь вели, качаясь на ветру. Манили стаю птиц колосьев спелых прутья, И жаворонка свист сзывал их: «Тут я, тут я!» Слетались звонкие, но легкий ветерок Отребья оживлял, и птицы наутек Пускались тотчас же в испуге и смятенье. «Но как мне царствовать тогда?» — придя в смущенье, Спросил король Филипп, и набожный прелат, На тучные хлеба, на поле бросив взгляд, На эти чучела, что, на ветру играя, Зловещим обликом вспугнули птичью стаю, Филиппу показал: «Вот, государь, вот так!»

2

ДЛЯ МЫСЛИ

И вот поэтому виднеется сквозь мрак С тех сумрачных времен отчаянья и горя, Грязня собой Париж и Францию позоря, В столице короля Филиппа, — словно он Избрал прообразом библейский Вавилон, — Неописуемо чудовищное зданье. Обломки мерзкие, которым нет названья, Сплетенья ржавых скоб, подпорок и столбов, И арки — глыбы ферм разрушенных мостов Чернеют на холме, вздымающемся тушей. Запечатлел Париж в других строеньях душу: Коллежи, храмины, больницы и дворцы — Они целители, святые и творцы; А это — лишь урод. И хищником жестоким По склону, ужасом объятому глубоким, Он в преисподнюю по лестнице скользит. Все, что звериного цемент, кирпич, гранит Вобрать в себя могли, вобрал он. Отсвет лунный Ложится на столбы — чудовищные руны, Что Ирменсула столп могли бы испещрять. Молох, должно быть, здесь решил приют избрать. Для башни брусья дал Ваал и прозорливо Вдел кольца в каждое, — пусть их колышут дивы, Сатурн дал крючья ей, Товт — каменный скелет. Отыщется здесь всех кровавых культов след. Терновник ли росток на камне даст щербатом, Трава ли прорастет, — подобные стигматам, Их тени узкие ползут, кровоточа, По выцветшей стене, как пальцы палача. Творенье страшное ужасных лет; громада, Что черных виселиц безумной колоннадой Для Лувра создала достойнейший венец; Улыбка мерзкая, что шлет живым мертвец. И «Справедливостью», должно быть в назиданье Престолу божьему, зовется это зданье. Еще не злейшая издевка, впрочем, в том, Что этим сравнена клоака с алтарем. Содом, а не Париж украсил бы, пожалуй, Он, — призрак каменный, чья пасть приютом стала Для призрачных теней. Неумолим, как сталь, Он глыбой высится и думает едва ль, Что мир у ног его страдает и томится. На все, что ново, вмиг готов он ополчиться. И это скопище гнилых костей порой Застонет жалобно или подымет вой, Как будто примешать стремясь свое дыханье К полночным шорохам и ветра завыванью. Что это? Скрип петли… Не мудрено ничуть От трупа к трупу здесь постичь тот страшный путь, Что мертвым суждено пройти в своем распаде. Гниющие тела в холщовом их наряде И нескончаемый столбов позорных ряд Здесь мартирологом зияют скорбных дат. Во мраке кажется, что глыба вырастает, И в ужасе Париж дрожит и отступает. Ничто ужаснее не высилось дотоль Над кучкой муравьев несчастною, чью роль Так возвеличили истории анналы. О человечество, страдать ты не устало? Виденье мрачное! Как смутное пятно, Над белизною стен колышется оно Хаосом трепетным, густою дикой кущей Молчанья, ужаса и темноты гнетущей. Оно застлало все. Напрасно ищет взор Далекую звезду иль синевы простор. Высоких виселиц широкие прогалы Скрывает отблеск их, и лишь кроваво-алый Туман тут зыблется. Невольно мысль одна Приходит в голову — что это Сатана, Палач, терзающий Адамов род веками, Своими жадными и хищными руками Из балок виселиц построил эту клеть, Все человечество решив в ней запереть. То зданье — бледный страх, что в темноте кромешной В камнях гнездится; страх, который безуспешно Стремится вырваться из них. Лишь пустота Здесь служит крышею; подмостки неспроста Уперлись в лестницу, та — в тучах тает где-то. Сочатся сумерки меж ребрами скелета, По пальцам скрюченным, по чашечкам колен. От света лунного и плесень этих стен И мертвые должны еще бледней казаться; А черви, что в своей добыче копошатся, Перегрызают кость, въедаются в живот, И лопается он, как перезрелый плод. Когда бы хоть того мы стоили, чтоб знала Могила тех, кому она приютом стала, То, словно четками играя, смерть могла б Припоминать порой: «Вот Трифон, жалкий раб, — Он пасху праздновать посмел не по канону, Что создал Ириней; вот рядом — на корону Мужичью палицу обрушивший смутьян; А там — Платонов «Пир» нам подаривший Глан; Возмездье этого настигло справедливо За то, что воскресил Вергилиево диво, Искусство майнцского кудесника познав; Вот Петр Альбин, — он пал, забвенья жертвой став. Тут воры, бунтари, убийцы и поэты…» На эти черные немые силуэты Небесный льется свет, зефир своим крылом К ним прикасается, и смрад чумной потом Разносится вокруг… От зноя ли пылает Июнь иль вновь февраль дождем их поливает, — Скелеты черные качаются впотьмах, Как будто это ночь дрожит в своих цепях, Лишь перекладина скрипит, когда их кости По воле ветра вдруг столкнутся на помосте; И — ужаса предел! — от каждого толчка Кривит их челюсти конвульсия слегка, Глазами мертвыми поводит череп тупо, — То улыбаются, осклабившись, два трупа. И словно этот храм костей и агоний, Ища своих сестер — кровавых гемоний, Вперяет жадные сверкающие взгляды В ворота города святого или ада И словно силится спросить у этих врат: «Ужель покажется страшней Иосафат?» Над крышами домов — днем, ночью, в зной и в стужу — Угрюмые ветра ведут игру всё ту же С бесплотным сонмом здесь витающих теней, С телами, где кишит тьма-тьмущая червей, Как в темноте дупла роятся летом пчелы; И этот лязг цепей, когда костяк тяжелый Качается, гремит, исполненный угроз, И эти черепа без кожи, без волос, И дыры глаз пустых, — их ужас несказанный В ночную гонит мглу, в сырую муть тумана Рассвета вестников крылатых, что опять В толпе мятущейся явились собирать Колосья спелые еще далекой жатвы, Чтоб души навсегда связать священной клятвой И правду возвестить о веке грозных бурь. И видим снова мы, как, устремись в лазурь, Парят в ней радостно бессмертной мысли крылья. Свобода, право, жизнь, пред вами мрак насилья, Церквей порталы, Лувр, храм виселицы, ночь… Прочь, легкокрылые, от этих пугал, прочь!

ЛЬВУ АНДРОКЛА

Стал Рим подобием вселенной. То был час, Когда менялся мир, и звездный пламень гас, И глубоко в сердца молчанье вкоренилось. Рим пурпуром прикрыл чудовищную гнилость. Там, где парил орел, гнездился скорпион. Прах Сципиона мял пятой Тримальхион. Рим нарумяненный веселье захлестнуло, И шел могильный смрад от пьяного разгула. Дышала ужасом любовь существ людских. Тибуллу своему за посвященный стих Улыбку томную и нежную даруя, Внезапно Лесбия булавку золотую Рабе неловкой в грудь вонзала что есть сил. В людей вдохнуло зло свой беззаконный пыл, В них страсти грубые бурлили озверело. Сын умерщвлял отца, кем дряхлость овладела. О властелине спор с шутами ритор вел, Царили золото, и грязь, и произвол, И с жертвою палач совокуплялся в яме. Рим в исступленье пел. Распятыми рабами Порой какой-нибудь непобедимый Красс Путь от ворот его обсаживал, и в час, Когда бродил Катулл с возлюбленной своею, Шесть тысяч мертвецов — из мертвых тел аллея На них медлительно сочили кровь. И Рим Когда-то славою был взыскан и любим; Теперь — бесчестие прельстило исполина. На ложе похоти нагая Мессалина Кидалась, позабыв достоинство и стыд. В игрушки превращал людей Эпафродит И с диким хохотом увечил Эпиктета. На сносях мать, старик, дитя в красе расцвета, Военнопленный, раб, христианин, атлет, Травимые зверьми, влача кровавый след, Метались, корчились — и агонии стоны Из бездны цирковой летели в свод бездонный. Пока медведь ревел, пока вопил шакал И слон по черепам младенческим шагал, Весталка нежилась на мраморном сиденье. Внезапно приговор скользил зловещей тенью С ее бровей — и вновь мечтала, заскучав; И те же молнии убийства слал стремглав В ее глаза зрачок тигровый иль медвежий. Была империя как некий двор заезжий. Пришельцы темные, набредшие на власть, Над человечеством поиздевавшись всласть, Спешили скрыться. Мир запомнил дни Нерона. За горло Цезарь взял ибера и тевтона; И новый властелин мог тут же, средь похвал, Стать мерзкой падалью, коль божеством не стал. Кабан Вителлий в Тибр скатился со ступеней. О, эта лестница, позорный столб падений, Купальня мертвецов, где тление и мрак, Казалось, всей земли должна сгноить костяк! Повсюду бредили на ней, хрипя и воя, Замученные: вор с отрубленной рукою, Еврей без языка, без глаза — бунтовщик. Такой же не смолкал там на ступенях крик, Как в цирке, где людей зверье на части рвало. Все шире черный зев клоака раскрывала, Куда валился Рим; и на зловонном дне, Когда суровый суд свершался в вышине, Порой два цезаря, две цифры роковые, Грудь с грудью в темноте сходились, чуть живые, И, между тем как полз к ним пес или шакал, Божка вчерашнего сегодняшний толкал. Злодейство и порок сплелись на гнусном ложе; Взамен созданий тех, в ком бился пламень божий, — Адама с Евою, не знавших лжи и зла, — Змея двуглавая в кромешной тьме ползла. Разлегшейся в грязи свиньей неимоверной Был Рим, и, в небесах рождая гнев безмерный, Бросали, обнаглев, людские существа Кощунственную тень на ризу божества Был облик их далек от прелести первичной, Свирепость дикаря в нем сделалась привычной, И, между тем как мир Аттилою гремел, — Всему, прослывшему святынею, предел Они поставили. В их лапе жесткопалой Величье прежнее бессильно трепетало Рычаньем стала речь людская, и душа Из тела вон рвалась, безумием дыша Но, беспросветный свод навеки покидая, Все ж медлила она, тревожась и гадая, В какого зверя бы переселиться ей. Могила в свой приют звала живых людей; Царила в мире смерть, всесильная отныне. Об эту пору ты, родившийся в пустыне, Где солнце лишь да бог, — ты, грезивший средь скал, В пещере, что закат багрянцем заливал, Задумчиво вступил в тот город пресловутый — И содрогнулся весь, как перед бездной лютой. На мир истерзанный, проникновенен, тих, Свет сострадания лился из глаз твоих, И ты, гривастый зверь, внушавший страх от века, Стал людям-чудищам примером человека.

28 февраля 1854

ОТЦЕУБИЙЦА

Случилось раз: Канут, когда глубокий сон Сомкнул у всех глаза, — был черен небосклон, — Взяв Ночь в свидетели, великую слепую, Безумного отца узрел главу седую, Который без меча, без пса спокойно спал, — Убил его, сказав «Старик не услыхал», И сам стал королем. Идя всю жизнь к победам, Он благоденствие вел за собою следом, На ниве был снопом, богаче всех снопов. Когда он проходил в собранье стариков, Их грубые черты смягчались добротою. Законов мудростью и нравов чистотою Связал он с Данией ряд островов морских: Арнхут, Фионию, Фольстер — немало их! Он трон себе воздвиг на глыбах феодалов, Он пиктов покорил, и саксов, и вандалов, Нещадно кельтов гнал, преследовал славян И диких жителей лесных болотных стран. Он идолов отверг и жреческие руны, Менгир, о чей уступ чесался ночью лунной Ужасный дикий кот с изогнутым хребтом. О грозном Цезаре сказал он «Мы вдвоем!» И шлем его бросал колючее сиянье, Всех чудищ приводил он взглядом в содроганье, И целых двадцать лет ввергать он в ужас мог Свой край — надменный вождь, губительный стрелок. Он, гидру поразив, воссел над племенами; Благословенными и страшными делами Прославлен на века в устах народа был; В одну лишь зиму он мечом своим сразил Трех гидр Шотландии, двух королей надменных. Гигантом, гением казался он вселенной И судьбы многих стран связал с своей судьбой. Отцеубийство он забыл, как сон пустой. И умер он. Тогда над каменной гробницей Епископ повелел над цоколем молиться, Кадить и славить прах владыки из владык. Вещал он, что Канут — святой, Канут — велик, Что он себя давно покрыл бессмертной славой, Что зримо пастырям — воссел он, величавый, У трона господа — избранник и пророк. Уж вечер; и орган в рыданьях изнемог; Ушел священный клир из сени кафедральной, Оставив короля во тьме ее печальной. Тогда он встал, открыл глаза. Покинул плен Гробницы, взял свой меч и вышел. Камень стен Бесплотным призракам — от века не препона. Он море пересек, где с башнями Альтоны Архуз был отражен и мрачный Эльсинор. Ночь видела, как в тьму вперял владыка взор. Без шума он скользил, как сонное виденье, Туда, к скале Саво, встречавшей волн кипенье, И, к предку мрачному приблизясь в тишине, Так попросил его: «Оставь на саван мне, О сумрачный Саво, смиритель пен мятежных, Хоть небольшой клочок твоих покровов снежных». Утес узнал его и отказать не мог. Тогда Канут извлек из ножен свой клинок И, на скалу взойдя, дрожащую заране, Отсек полотнище чистейшей снежной ткани. Потом сказал: «Утес, ответа жаждет грудь, А смерть безмолвствует. Скажи — где к богу путь?» В глубоких трещинах, огромный и могучий, Утес, чей мрачный лоб окутывают тучи, Ответствовал ему: «Не знал я никогда». И сумрачный Канут покинул глыбу льда. Он, с поднятым челом, закутан в саван гордый, Через Норвегию, исландские фиорды, В молчанье, одинок, направил шаг во тьму. И мир покинутый не виден стал ему. Он — призрак, дух, король, уже лишенный трона, — Лицом к лицу летел пред этой бездной сонной И бесконечности зрел отступавший свод, Где молния во тьме то вспыхнет, то замрет. Той тьмы земная ночь — лишь отблеск слабый, бледный, Темнее тьмы любой, царит здесь Мрак победный, Нет ни одной звезды. И все же чей-то взор Из хаоса глядит безжалостно в упор. Не слышно ничего; лишь мрачно плещут волны, Что катит ночь ночей среди пространств безмолвных. Канут, шагнув, сказал: «Могила! А за ней — Бог». Он еще шагнул и крикнул. Но темней Немая стала тьма. Ответа нет. И складки На белом саване всё так же спят в порядке. Он дальше двинулся. И саван белизной, Ничем не тронутой, внушал душе покой. Он дальше шел. И вдруг на ткани покрывала Как будто черная звезда с небес упала. Она вся ширится, растет… И, поражен, Рукою призрака свой саван тронул он И вдруг почувствовал, что это — капли крови. Он голову свою, которой страх был внове, Не опустил и в ночь направил твердый шаг. Кругом все та же тьма. Ни звука. Только мрак. «Вперед!» — сказал Канут, сверкая гордым взглядом. Другая капля вдруг с той, прежде бывшей, рядом Упала и растет. И кимвров вождь кругом Глядит, — но тот же мрак в безмолвии ночном. По следу, словно пес, гоним мечтой о свете, Он продолжает путь. Но тотчас каплей третьей Запятнан был покров. Хоть был всегда он смел, Канут идти вперед уже не захотел. Он вправо повернул, с мечом в руке простертой, И каплей новою, теперь уже четвертой, Забрызган саван был и правой кисть руки. Вторично в сторону направил вождь шаги, Как будто новая откинута страница. Налево он теперь в густую тьму стремится. Кровавого пятна вновь след на саван лег. Вождь вздрогнул оттого, что здесь он одинок, И хочется ему в свой саркофаг обратно, Но свежие растут на снежной ткани пятна, И воин, побледнев, остановясь в пути, Пытается в тоске молитву вознести, Но капли падают. И, став еще суровей, Молитву оборвав свою на полуслове, Влачится дальше он — ужасный призрак — в тьму, Белея саваном, и все страшней ему. А пятна новые, кровавые, как прежде, На белой некогда растут его одежде. Дрожа, как дерево под ветром и дождем, Он видит, что пятно встает вслед за пятном. Вот капля! Вот еще! Еще, еще… Как стрелы, Они, прорезав тьму, летят на саван белый И, расплываясь там, все ширятся в одно Неумолимое кровавое пятно. А он идет, идет… и с высоты грозящей Кровь каплями дождя летит все чаще, чаще, Без шума, без конца — подобна крови той, Что с ног повешенных стекает в тьме ночной. Увы! Кто плачет так в ночи неудержимо? То бесконечность. К ней, лишь светлым душам зримой, В безмолвный океан, где спят прилив, отлив, Канут свой держит путь, взор долу опустив. И вот, как сквозь туман, облит холодным потом, К тяжелым запертым подходит он воротам, Где в щель струится свет, сияющий простор. На саван свой тогда он обращает взор. Обетованный край! Окончена дорога. И чудный, страшный свет рожден величьем бога, Осанну ангелы, ликуя, здесь поют. Но саван весь в крови… И задрожал Канут. Вот почему Канут, взглянуть в лицо не в силах Тому, чья мудрость все на свете озарила, Встать не решается пред грозным судией; Вот почему король, оставшись в тьме ночной, Не может чистоты обресть первоначальной И, к свету все стремясь дорогою печальной, Все время чувствуя, что кровь пятнает грудь, Блуждает в темноте и длит свой вечный путь.

СВАТОВСТВО РОЛАНДА

На берегу сошлись и бьются. Страшен бой! Уж трупы их коней чернеют под горой. На островке они средь бурной, быстрой Роны, Что мимо катит вал холодный и зеленый… И, пенясь, на траву выносит мокрый ил. Не столь бы страшен был архангел Михаил В сраженье яростном, поднявший меч на Феба. Когда был начат бой, еще темнело небо. Но кто баронов тех вчера бы видеть мог, Пока тяжелый шлем на их чело не лег, Увидел бы пажей, как девушки кудрявых, Встречавших милые семейные забавы Улыбкой радостной. Теперь взгляни на них, На исступленный бой двух призраков ночных, В которых сатана дух для борьбы влагает. В глазницах их огонь зловещий полыхает. Удары всё сильней. Бой словно гром гремит, И лодочников страх невольный леденит, И в лес они бегут, в душе творя молитву, И только издали глядят на эту битву — Затем что из юнцов, вступивших в смертный бой, Один был Оливьер, Роландом был другой. Они, скрестив мечи, томимы черной злобой, И слова одного не вымолвили оба. Вот юный Оливьер, граф; Вьенны сюзерен Его отец — Жерар, и дед его — Гарен. Для боя поутру одел его родитель: Изваян на щите Вакх, дивный победитель Норманнов, и Руан, весь ужасом объят. Вакх улыбается, его два тигра мчат, И гонит бог вина всех, кто привержен сидру. Своими крыльями шлем увенчала гидра. Сей панцирь надевал царь Соломон не раз. Сияет длинный меч, как Люциферов глаз. В тот незабвенный час, когда родные стены Граф юный покидал, архиепископ Вьенны Благословил его, стремящегося вдаль. Роланд в железе весь, с ним верный Дюрандаль. Вплотную борются; их глухо бормотанье; Росою на металл ложится их дыханье; Стоят нога к ноге. Гром битвы у реки Даль грозно сотрясал. Уже летят куски То шишаков, то лат, скрываясь под волною Или в густой траве. Широкою струею Кровь с головы течет, их замутняя взор. Ужаснейший удар Роланд нанес в упор, Меч вырвал у врага и отрубил забрало; И гибель в этот миг пред юношей предстала. Он вспомнил об отце, в душе призвал творца. И Дюрандаль блеснул у самого лица, В руке Роландовой взнесенный. О, спаситель! «Брат матери моей, французов повелитель, Я званья своего достоин должен быть, Я ль безоружного врага могу убить? — Роланд воскликнул. — Ты не виноват нимало. Ступай, достань клинок хорошего закала, И пусть нам поскорей напиться подадут». Ответил Оливьер: «Спасибо! Принесут». Сказал Роланд: «Спеши». И с просьбою сыновней Граф лодочника шлет, что скрылся за часовней. «Скорее в Вьенну мчись и меч возьми другой; Да графу расскажи, как нынче жарок бой». И вот уж, о враге заботясь, как о друге, Один с другого снял тяжелый груз кольчуги. Спешат умыть лицо, беседуют часок… Вернулся посланный — он славный был ходок. Граф древний меч прислал, что свято был лелеем, И крепкого вина, любимого Помпеем, Которое взрастил холмов Турнонских склон. Тот меч прославленный был гордый Клозамон, Что Яркоблещущим среди людей зовется. И лодочник ушел. Опять без злобы льется Беседа. Все кругом отрадою полно. И в кубок Оливьер Роланду льет вино. Но вот опять сошлись, и поединок в силе; И снова юноши в проклятый круг вступили. Их опьяняет бой. И входит в их сердца Тот бог, что биться их заставит до конца Победоносного, удары учащая, С сверканием мечей сверканье глаз мешая. Так бьются. Кровь течет багровою струей. Уж день кончается, и солнце за рекой Касается земли. Ночь очень близко. «Что-то, — Вдруг говорит Роланд, — долит меня дремота; Мне нездоровится. Когда б теперь я мог Немного отдохнуть!» — «Пусть мне поможет бог, — Красавец Оливьер ему ответил кратко, — Вас победить, Роланд, мечом, не лихорадкой. Ложитесь на траву, а я всю ночь готов Над вами бодрствовать, гоняя комаров. Усните». — «Ты, вассал, еще младенец, видно, Поверил шутке ты, и это мне обидно. Могу без отдыха, не хвастаясь, ей-ей, Четыре биться дня и столько же ночей». Бой снова. Смерть близка. Обильно кровь струится, Меч по мечу скользит, меч за мечом стремится, От столкновенья их искр вылетает рой И борется с вокруг царящей темнотой. Удары сыплются… Уже река в тумане. И мнится путнику: он видит на поляне Во мгле чудовищных двух дровосеков тень. Опять грохочет бой — родится новый день. Ночь возвращается. Всё бьются. Вновь зарею Зарделись небеса — конца не видно бою. Мир в третий раз ночной покрылся темнотой. Они, чтоб отдохнуть, присели под сосной; И снова бой… Жерар за вьеннскою стеною Ждет сына третий день с волненьем и тоскою. Вот он на башню шлет седого мудреца; Гадатель говорит: «Их битве нет конца». Четыре дня прошли. Брег острова отлогий Дрожит от грохота и ежится в тревоге. Они без устали друг друга бьют мечом. Перемахнуть овраг обоим нипочем И в гущу врезаться кустарников колючих. Там носятся они, как тень смерчей летучих. О, сшибка смертная, о, ужас, пыл сердец! Граф Вьенны охватил Роланда наконец, И крови собственной тогда Роланд напился, И славный Дюрандаль в реке глубокой скрылся. «Теперь черед за мной — вы для меня пример; Достану вам клинок, — промолвил Оливьер. — Давно хранит отец гиганта Синнагога — Меч, что других мечей прекраснее намного, Он взят моим отцом в победный светлый час». Роланд ему в ответ: «Нет, мне на этот раз Довольно палицы». И вырвал дуб зеленый С корнями. В этот миг противник разъяренный Такой же вырвал вяз. Роланд обижен был. Великодушья он такого не любил И не терпел ни в чем себе уподобленья. И вот уж без мечей, в припадке исступленья, Друг друга бьют стволом, забыв про тяжесть ран, Как великана бьет в сказаньях великан. И пятый раз вокруг деревья потемнели. Вдруг Оливьер — орел со взорами газели — Сказал: «Мне кажется, не кончить нам, пока Останется у нас хотя б одна рука. Так с львом ведет борьбу свирепая пантера. Не лучше ль братом стать вам графа Оливьера? Есть у меня сестра красавица. На ней Женитесь». «Черт возьми! Тем лучше, чем скорей! Ответствовал Роланд. — Но выпьем после боя». Так Ода сделалась невестою героя.

ЗИМ-ЗИЗИМИ

Востока властелин, египетский судан, Которого дрожат за гранями своими Германский цезарь сам и в Азии султан, Величьем утомленный Зим-Зизими Задумался, час ужина настал; Как в храме фимиам, полночный пир курился; На эту трапезу в подземный мрачный зал Чертога фараонов Зим спустился. Плафоны в золоте; раскрашен ряд колонн; Благоуханье яств; стол царский отягчен Всем, что придумать только в состоянье Фантазия голодного; судан В день пожирал все то, что дать могло питанье На целый месяц сотне египтян… Как будто одержим какой-то думой черной, Среди роскошных блюд Зизими пьет вино, Он осмеял текст книги той давно, Которую так чтит дервиш его покорный… Иные люди с строгостью упорной Не пьют вина, но зверство — их порок; Зим не таков; он пил — и был жесток. Но все же властвовать он может без боязни! Он царствует; он рабской Африки глава; Он азиатов бич, страшна о нем молва; Он царствует в крови, для грабежей и казни. Зим непреклонен, дик и создан для борьбы; Опасности войны и смерть — его рабы; Взлетают выше туч орлы, его увидя, Он родственник того ужасного царя Омара, что сказал, на царском троне сидя: «Бог победит, когда желаю я». В родстве с ним раджи Агра и Мизора, И неизменный друг его — булат. Он усмирил Багдад и Трапезунд с Мосулом, Который некогда с военным трубным гулом Под звуки флейт Дуилий-консул взял, Он Гофну покорил с пустыней Абиссинской, Аравию, где на заре всплывал В кровавом зареве шар солнца исполинский, Геджаз, где по ночам у яркого костра Трепещут путники с оружьем наготове И не смыкают глаз, дрожа при грозном реве Зверей, блуждающих до раннего утра С эмиром Мекка вся, Маскат с своим имамом И знойно-дикая Сахара, где не раз Спускались стаи птиц над караваном, Вся Скифия, и Атлас, и Кавказ, Офирские пески, и воды Нагаина, Ливанские хребты, и Палестина — Принадлежали Зиму. Перед ним, Как коршуны из гнезд своих, спешили Скрываться в Африке, в степном ее горниле, Султаны робкие, чтоб не настиг их Зим. Он властвует до поясов холодных, Где с амазонками нагими вел он бой, Он ссорит христиан между собой, И, словно псов на кабанов голодных Натравливая, он их тешится борьбой. Он страшен всем, сам лама в облаках Склоняется пред ним; испытывает страх При имени его и софи непреклонный, Семью знаменами своими осененный. Зим царствует, и каждый взмах его меча Владения его распространяет шире; Он грабит города, сжигает их, сплеча Рубя врагов… Кому же в этом мире Народов жизнь принадлежит, кому? Дай нам ответ, ты, всемогущий боже! Она нужна тирану одному, Как нужно для быка соломенное ложе. *** Но скучен Зим. Сидит он одинок; Для подданных-рабов нет места возле трона, Где только стерегут властителя чертог Могущество и блеск. Стоит он вне закона, Ему доступно все — и все же скучен Зим: Он мрачно пьян. Он чашу наслажденья Испил до дна; лобзали в униженье Его колени визири, пред ним Под звуки флейт крутились, словно змейки, Нагие женщины; улемы, старцы-шейхи, Склонялись в прах пред белой бородой, Скрывавшей душу черную Зизими. Двух городских воров ввели к нему. Своими Оковами гремя, они, как пред бедой, У ног властителя в мольбах стонали глухо; Но медленно ножом он распорол им брюхо, Чтоб видеть, как ползут их внутренности вон. Потом своих рабов, зевая, выслал он. Зим озирается с высокомерной ленью; Зим хочет говорить, на зло уединенью. *** На сфинксах мраморных воздвигнут пышный трон: Они белы как снег; льют благовонный запах На них венки из роз со всех сторон; Загадочный их взгляд улыбкой оживлен; У сфинкса каждого по лире в голых лапах; У каждого на лбу есть слово, и таков Смысл этих десяти, на них сверкавших, слов: Величие, Любовь, Забава, Сладострастье, Здоровье, Красота, Победа, Слава, Счастье, Веселье. И воскликнул Зим тогда: «О сфинксы с лучезарными глазами! По славе равного мне нет под небесами; Зизими имя вечно, как звезда, И наполняет мир одними чудесами; Бросает молнии рука моя в народ; Всем подвигам моим давно потерян счет; Живу я, но не так, как смертный в мире тленном; Дряхлеющий мой трон становится священным; Когда мой час пробьет в юдоли слез и бед, Я к свету возвращусь, — я сам есть только свет! Бог скажет: «Я хочу призвать к себе султана». И яркая заря из-за тумана Пошлет мне свой ласкающий привет. Все человечество мне молится доныне; Мне Слава с Гордостью покорны, как рабыни, И если я сижу, они всегда стоят. Народ противен мне, как ненавистный гад; Когда его давлю, я в грязь ступаю словно… О сфинксы, возлежащие безмолвно! Здесь ночью, без людей, со мною говоря, Рассейте скуку грозного царя, Забудьте вечный сон при блеске полновластья И пойте песни мне о славе и о счастье. О сфинксы, розами венчанные кругом, Заговорите же! Здесь тихо, как в могиле…» ***Первый сфинкс Почти под облаками, на террасе Царица Никотриса спит в гробу; Она грустна; она скорбит о расе Своих потомков, зная их судьбу; Царей жестоких, страшных иноверцам, Она носила некогда под сердцем. Мрачна ее гробница; к ней крылом Коснувшись, птица тотчас умирает. Царица спит; в молчанье роковом Над ней, шумя в эфире голубом, Одна лишь туча мимо пробегает. В тот мрачный склеп один пришлец Имеет право доступа — мертвец. Царица по ночам не спит, и взгляд царицы На небо устремлен из-за пилястр гробницы, И звезды с трепетом встречают этот взгляд, И около ее недвижного скелета Рой грустных призраков толпится до рассвета. Второй сфинкс Какой бы славою ни отличался ряд Властителей, царей всего земного шара, Меж ними нет славней Тиглата-Палазара. Как солнце служит храмом небесам, Так у него есть собственный свой храм: В его глазах — величья отраженье… Народы он гнетет, как буйволов стада; Во всей Ассирии сжигая города, Он производит то же разрушенье, С которым Александр по Азии пройдет И разгромит Европу всю Аттила. Сияет царь и не глядит вперед, А между тем у ног его — могила, Где гаснут славы яркие лучи; А между тем для стен немого саркофага, Где успокоится безумная отвага, Рабы на солнце сушат кирпичи. Третий сфинкс Нимрод обожествлен был чернью Вавилона, Где ползал перед ним народ во время оно; Он долго властвовал, как грозный полубог, От моря к западу до моря на восток. На ужас мира созданный Ваалом, Почти весь мир в руках держал Нимрод. Кто прежде смел сказать: «Нимрод умрет»? Толпа бы приговор подобный осмеяла. Царь жил. Где ж он теперь? Его давно уж нет. Величия его исчез и самый след. Кругом — пески, безлюдье и пустыни. Четвертый сфинкс Хрем царствовал; из золота была Изваяна его статуя. Кем же? Ныне Неведомо, как то, где прежде быть могла Гробница одного из мрачных фараонов, Где тот стеклянный гроб, в котором он лежит Бальзамированный. Так со ступеней тронов Величие царей пугает и дивит, Прекрасно, гневно, дико, произвольно, Пока судьба не скажет им: «Довольно!» Со склянкою часов, где сыплется песок, Над всем, чему доступно разрушенье, Тень времени стоит; она свой порошок В гробницах собирает, в царстве тленья, Из складок саванов, среди лохмотьев их, И прах от мертвых стал часами для живых. Цари, часы приходят в содроганье, Но отчего? Понятно ль вам их колебанье? За вашею спиной им видны там, вдали, Гробницы катакомб, где царствует молчанье, Где будете вы спать, властители земли… Пятый сфинкс Гнев четырех тиранов азиатских, Как бешеный поток, мир колебал не раз; Их путь — следы опустошений адских… В Араксе — Ох и в Фазисе — Фурас, Тур в Персии царил, а Белезис ужасный — На троне Индии чудовищно-прекрасной… Когда же тех царей впряг в колесницу Кир, При чудном зрелище Евфрат заволновался; Крик в Ниневии общий раздавался: «Такого поезда еще не видел мир! Смотрите! Лучезарна, как денница, Пред нами появилась колесница На грозной четверне полубогов…» Так говорил народ, так войско повторяло, — И это все исчезло в тьме веков, Как в небе легкий дым. Богов не стало… Шестой сфинкс Камбиз уже не движется; он спит; Он мертв, он своего не видит разложенья. Пока цари живут, у ног их чернь лежит; Их царственный вертеп приводит в восхищенье; Но вид их мертвых тел рождает отвращенье, И ползает лишь гад по трупам их впотьмах. Где башни Мемфиса, где стены Тарса, Трои? Где Псамметихи, Пирры, все герои? Везде одна развязка — смерть и прах. Над побежденными смеется смерть не так, Как над тщеславием героев непреклонных, И прахом засыпает каждый шаг Всех победителей, забвеньем побежденных. Седьмой сфинкс Гробница Белуса в развалинах лежит; С стенами из зеленого гранита Руина с круглым куполом разбита, Каменьев для пращи среди обломков плит Там ищут пастухи, и слышен вой шакала В час вечера в безмолвье пустыря; Там призраки сбираются, паря Под сводами, где ночь рассвета не видала. Когда же ощупью там странник проходил, Напрасно бы ему воскликнуть захотелось: «Не здесь ли прежде был богоподобный Белус?» Гроб Белуса так стар, что все давно забыл… Восьмой сфинкс Мертвы Аменофис, Эфрей и царь Херброн; Рамзес стал черен в мрачном заключенье; Сковал сатрапов мрак на вечное забвенье: Мрак не нуждается в затворах; мрак силен. Смерть — грозная тюремщица. Бесстрастной Своей рукой казня царей, как и богов, Она в неволе держит без оков; Их трупы охладелые, безгласны, Лежат в пространстве узком между стен, Поросших мхом и залитых известкой; А чтоб им не мешать дремать в могиле жесткой, В уединении вкушая вечный плен И думая о том, что в славном прошлом было, — Смерть в их гробницы вход землею завалила. Девятый сфинкс Прохожие, кто хочет бросить взгляд На ложе Клеопатры? Тьмой оно объято; Над ним туманы вечные лежат; Царица спит и не пробудится. Она-то Была красой всей Азии когда-то, — Весь род людской ей бредил много лет! Царица умерла, и помутился свет. Румяные уста ее благоухали; Цари в ее дворце от страсти умирали; Ефракт лишь для нее весь Атлас покорил, Сапору Озимандий подчинился, Мамилос — Тентерис и Сузы победил, И в бегство для нее Антоний обратился. Он должен выбрать был — ее иль шар земной, И он забыл весь мир для женщины одной. Перед людьми она Юноною явилась. Единый взгляд ее воспламенял всю кровь. Один лишь тот испытывал любовь, Чье сердце на груди царицы гордой билось… И имя этой женщины, сквозь сон Произнесенное людьми, хотя б ошибкой, В них зажигало страсть; весь мир был покорён Ее божественно-ужасною улыбкой. В ней был и солнца блеск и сумрак бурь… При виде форм ее, прозрачных как лазурь, Венера в облаках от ревности сгорала. От ослепительно сверкавшей наготы, Которой Клеопатра соблазняла, Склонялись с завистью роскошные цветы. О смертные! Пред царскою гробницей Остановитесь же… Царицы дивный рот, С насмешкой губ приподнятых, народ Сводил с ума; взгляд, брошенный царицей, Страшнее был, чем грозный рев зверей… Теперь же нос зажмите у дверей Могилы Клеопатры и — бегите. Десятый сфинкс Где царь Сеннахериб? Его вы не ищите: Сеннахериб — мертвец, и прах его пропал. Где Гад? Он мертв. Где царь Сарданапал? Он тоже мертв. *** Султан внимал сурово Тем мрачным голосам, был бледен как мертвец. «Я завтра же велю, — проговорил он слово, — Стереть с лица земли проклятый мой дворец, Где смеют демоны безумными речами Тревожить мой покой в безмолвии ночном». И мрачно погрозил он кулаком Тем сфинксам с неподвижными очами. *** Султан взглянул на чашу, где давно Сверкало пряное, душистое вино. «О чаша, — молвил он, — хоть ты мне дай забвенье И разгони печальные виденья; Заговори, посмейся над судьбой. Во мне есть власть, в тебе — вино. С тобой Беседовать хочу…» И в это же мгновенье Сосуд благоуханный отвечал: «Александрией Фур когда-то обладал. Его народ был первым после Рима И после Карфагена изумлял Всю Африку; царь Фур неутомимо Такие полчища водил на смертный бой, Какие можно в грезах только видеть. К чему ж сияние он видел над собой? Грядущего он не умел предвидеть И обратился в пыль теперь. К чему Зловещий блеск халифов, фараонов, Сошедших в гроб, в непроницаемую тьму? К чему пугали свет с своих угрюмых тронов Дардан и Армамитр, Деркил и Киаксар, Азар-Аддон и Сет, Ксеркс и Набонассар? Земля до неба самого дрожала От сонмищ Антиоха, Ганнибала, Омара, Артаксеркса. Где Ахилл? Где Сулла, Цезарь где? Они — во тьме могил И в вечной тишине ненарушимой. Их не щадил закон неумолимый Слепой судьбы… Дух покидает прах — И трупы мертвецов земля отягощает. Их давят груды скал; в них корни лес пускает, И недоверчиво над ними в облаках Парит орел. Султан умрет — и что же? Пометом осквернит жилец подземный, крот, Его гробницы царственное ложе, Куда спускаются под темный, влажный свод Голодные пантеры или волки». Зим бросил чашу на пол и в осколки Ее разбил. *** Чтоб освещать подземный зал, Светильник золотой стоял перед владыкой; Его своим резцом прославленным великий Художник из Суматры украшал. Сверкала в тьме та лампа золотая. Зим ей сказал: «Ты светишь здесь одна. У сфинксов ночь в глазах, а чаша, налитая Сверкающим вином, безумна от вина. О светоч! Ты один всегда сверкаешь, Бросая на пиры веселый, ясный взгляд. О лампа, в дни ты ночи превращаешь! Мне кажется, как музыка звучат Твои слова; так пой же песни мне ты, Которые царю никем еще не петы. Пой, развлекай меня… Я проклял все кругом И сфинксов с взглядами чудовищно-немыми, И чашу лживую с обманчивым вином». И лампа отвечала Зим-Зизими: «Царь Вавилона, Тира властелин, Ганг данью обложив и Фивами владея, Отняв Афон у львов и Дельфы у Тезея, Исчез с лица земли братоубийца Нин. По ассирийскому обычаю зарыли Его в глубокой яме, и к могиле Заложен был тяжелым камнем вход. Но где? Земля на то ответа не дает. Стал тенью человек. Когда бы можно было Проникнуть в вечный мрак, где славы тень почила. То там, где некогда лежала голова, Остаток черепа нашли бы мы едва, Да палец костяной, белеющий чуть видно. За остов Каина их мог принять Адам… Там содрогается и самая ехидна, Скользнув по разложившимся костям. Нин мертв и от земли себя не отличает. В его могилу Смерть приходит иногда И ставит хлеб пред ним с кувшином, — в нем вода. Порою Смерть прах мертвеца толкает Своей ногой: «Царь, встань; ты не один; Ты голоден; обед бери в своем жилище». — «Но у меня нет рук», — ей отвечает Нин. «Так ешь». — «Но у меня нет больше рта для пищи». — «Взгляни на этот хлеб», — Смерть говорит в тот час, И отвечает Нин: «Я не имею глаз». *** Зим в бешенстве вскочил, и лампа золотая Упала, сброшена им на пол со стола. Она погасла вдруг. И Ночь тогда вошла. Исчезла зала, мраком залитая. Султан и Ночь осталися вдвоем; И, за руку во тьме султана увлекая, Сказала Ночь одно ему: «Идем».

РАБОТА ПЛЕННЫХ

Бог рек царю: «Я твой господь. Мне нужен храм». Так в синих небесах, где звезды льнут к звездам, Бог говорил (то жрец по крайней мере слышал). И царь призвал рабов и к ним с вопросом вышел: «Найдется ли средь вас, кто б мог построить храм?» «Нет», — был ответ. «Тогда я смерти вас предам. Бог гневается; он желает жить во храме. Он властен над царем, царь властен над рабами. Все справедливо». Тут он сотню их казнил. И раб один вскричал: «Царь, ты нас убедил. Вели, чтоб где-нибудь нам дали гору. Роем В нее мы вроемся. И храм в горе построим. «В пещере?» — царь спросил. «О всемогущий царь, Бог не откажется такой признать алтарь; Ужель помыслить мог ты хоть на миг единый, Что бога оскорбит алтарь в пещере львиной?» — «Работай», — молвил царь. Раб гору отыскал, Крутую, дикую, по имени Галгал: И стали пленники ее долбить, своими Звеня цепями; раб, товарищ их, над ними Начальствовал: всегда во мраке рабства тот, С кем власть беседует, других рабов гнетет. Они работали, врезаясь в грудь Галгала. Вот кончили, и раб сказал: «Пора настала, Веление небес исполнено, о царь; Но молим: соизволь взглянуть на наш алтарь; Он создан для тебя сперва, потом — для бога». «Согласен», — царь сказал. «Мы долг свой помним строго, — Сказал покорный раб, простершись на камнях. — Мы обожать должны твоих сандалий прах. Твое величие когда пойдет?» — «Тотчас же». И раб согнувшийся и властелин, без стражи, Вошли в разубранный шелками паланкин. В горе колодец был, и камень-исполин, Канатом вздернутый, висел над мраком зева. И властелин и раб во вспоротое чрево Горы вошли вдвоем через колодец тот — Кирками выбитый единственный проход. Спустились. Царь, во тьме оставшись беспросветной, Сказал испуганно: «Так входят в кратер Этны, В нору сивиллину, что вечный мрак таит, Или — еще верней — в безвыходный Аид; Но к алтарю идти чрез черную берлогу…» — «Вверх или вниз идя, всегда доходят к богу, — Сказал, простершись, раб. — Во храм прекрасный твой Добро пожаловать, владыка дорогой; Ты — царь царей земных; средь гордых и великих Ты — точно мощный кедр среди смоковниц диких, Ты блещешь между них, как Патмос меж Спорад». — «Что там за шум вверху?» — «То заревел канат: Мои товарищи там опускают камень». — «Но как же выйдем мы?» — «Владыка, звездный пламень — Опора стоп твоих, и молнию страшит Твой меч, и на земле твой светлый лик горит, Как солнце в небесах; ты — царь царей; тебе ли, Величью ль твоему страшиться?» — «Неужели Нет выходов других?» — «О царь! Ведь сто дорог, Лишь только пожелай, тебе проложит бог». И царь вдруг закричал: «Нет более ни света, Ни звука. Всюду мрак и тишь. Откуда это? Зачем спустилась ночь в храм этот, как в подвал?» «Затем, что здесь твоя могила», — раб сказал.

" Я наклонился. Там, в таинственном провале, "

Я наклонился. Там, в таинственном провале, Бичи всемирные, покрыты тьмой, лежали. «Тиберий!» — крикнул я. «Что?» — отозвался он. «Так, ничего, лежи». И я позвал: «Нерон!» Другой ответил зверь: «Что, дерзкий?» — «Спи». Могила Умолкла. «Тамерлан! Сеннахериб! Аттила!» Три пасти рявкнули «Мы здесь. Кто нас зовет?» — «Покойтесь! Тишина!» Окликнул я: «Нимрод!» — «Что?» — «Ничего, молчи». Я крикнул вновь упрямо: «Кир! Гамилькар! Камбиз! Рамзес! Фаларис!» Яма Спросила: «Кто зовет?» — «Лежите!» Я сравнил Все гулы смутные встревоженных могил, Дворцы с берлогами, с лесною глушью троны, Крик Иннокентия и тигровые стоны, — Над всем поникла ночь, какою облечен И Герберт в мантии и в пурпуре Оттон. Я убедился: все лежали там рядами. Задумчив, крикнул я: «Кто худший между вами?» Тогда из глубины, раскрывшей черный зев, Как из гнезда грехов, стяжавших горний гнев, Свернувшись в смрадной тьме, как червь, согретый в язве, Сам дьявол крикнул: «Я!» Ответил Борджа: «Разве?»

РЕКИ И ПОЭТЫ

Волну свергает Рейн и рушит Ниагара. А пропасть страшная, их ненавидя яро, Могилой хочет быть, кричит: «Я их пожру!» Река — что лев в лесу, свалившийся в нору, Где гидра с тысячью змеиных жал ютится, Бьет лапами, хвостом, рычит, кусает, злится; Но скалы вечную устойчивость хранят. Пусть на дыбы встает, не хочет падать в ад, Плюется и кипит и, мрамора узорней, Цепляется река за камни и за корни, — Нельзя ей одолеть закона всех времен, И крутится она, как вечный Иксион. Велением небес безумствуя и мучась, Река жестокую испытывает участь; Ей пропасть гибелью грозит, но злой утес Не в силах дать ей смерть; он вызвал лишь хаос. Чудовищная щель объятия раскрыла, Рычит — и пасть ее угрюма, как могила. То — зависть, черный гнев, глухое забытье. Всеразрушение — вот замысел ее. Как дым Везувия, клубясь ночным туманом, Большое облако встает над этим чаном, Скрывая бешенство обманутой реки. Как вышло, что она защемлена в тиски? Что сделала она в лесах, у льдов истока, Среди долин, чтоб пасть так шумно и глубоко? Ее могущество, величье, доброта — Все рушится; она коварством в плен взята; Она вздувается, как мех, где ветры злятся, И голоса ее от ужаса дробятся. Все здесь падение, крушенье, гибель, тьма И хохот, как у тех, кто вдруг сошел с ума. Ничто не выплыло, нет ничему спасенья, И, напрягая грудь в шальном круговращенье, Река, устав лететь все ниже по камням, Предсмертный рокот шлет к далеким небесам. Тогда над хаосом, столпившимся в низине, Встает, — рожденная всем тем, что есть в пучине От мрака, ужаса, что душит и гнетет, — Сквозная радуга, сверкание высот. Коварна бездна, тверд утес, волна лукава, Но ты от бурных вод берешь рожденье, Слава!

РОЗА ИНФАНТЫ

Она совсем дитя. И с ней всегда дуэнья. Вот с розою в руке стоит она в забвенье. Не все ли ей равно, куда глядеть? В ручей, В бассейн, что осенен листвою тополей, На все, что перед ней… Там лебедь белокрылый, А здесь под шум листвы ручей лепечет милый, Сад, полон свежести, сверкания и нег. Такая хрупкая, она бела как снег. Как в нимбе золотом, видны дворца ступени, И парк с озерами, откуда пьют олени, И пышный звездный хвост раскинувший павлин. Невинность в ней свежа, как чистый лед вершин. Она светла, как луч смеющегося солнца. Трава у ног ее алмаза и червонца Роняет искорки, обрызгана росой. Фонтан с дельфинами алмазной бьет струей. Она бежит к пруду, цветок все время с нею, Шелк Генуи шуршит; скользнув волной своею, Капризный арабеск, обманывая взор, По нитям пламенным туринский ткет узор. И розы молодой раскрытая корона, Покинувшая плен душистого бутона, Свисая, тяготит изящный сгиб руки. А если девочка, целуя лепестки И морща носик свой сияющей улыбкой, Наклонится к цветку, он, царственный и гибкий, Все личико ее стремится утопить Так глубоко, что глаз не в силах отличить Цветка от девочки средь лепестков широких, Не зная, где бутон, где розовые щеки. Над синевой зрачка — ресниц пушистый мех, В ней все — дыханье роз, очарованье, смех; В ее глазах лазурь. Ее зовут Мария. Взгляд — это молния, а имя — литания. Но во дворце, в саду, играя и шутя, Всегда грустит она, несчастное дитя. Она присутствует, мечтой весны объята, При мрачном пиршестве испанского заката, — В великолепии багряных вечеров, При шуме сумрачном невидимых ручьев, Среди мерцанья звезд, в полях, где спят посевы, — С осанкой молодой, но гордой королевы. Придворные пред ней склоняют шляпы бант. С короной герцогской подарят ей Брабант; У ней во Фландрии, в Сардинии владенья; Пять лет ей, но она уже полна презренья. Все дети королей похожи. Некий знак Уже лежит на них. Неверный детский шаг — Начало власти. Ждет над розою в печали Она, чтоб ей цветок империи сорвали Взор, царственный уже, привык твердить: «Мое!» И ужас и восторг исходят от нее. А если кто-нибудь, когда она смеется, Не чуя гибели, руки ее коснется, То прежде, чем он «да» иль «нет» произнесет, Тень смерти на него отбросит эшафот. Прелестное дитя, иной судьбы не зная, Смеется и цветет, как роза молодая, Та, что в ее руке среди цветов и звезд. День гаснет. Птичий хор не покидает гнезд, В склонившихся ветвях блуждает вечер синий, Закат коснулся лба изваянной богини, И в холоде ночном чуть дрогнула она. Все, что летало, спит. Прохлада; тишина; Ни звука, ни огня; смежила ночь ресницы; Спит солнце за горой; спят под листвою птицы. Пока дитя, смеясь, склонилось над цветком, В старинном здании, огромном и пустом, Где митрой кажется зияющая арка, Возникла чья-то тень; глядит под своды парка И от окна к окну идет, внушая страх, Покуда меркнет день на черных ступенях. Устав ходить, стоит в темнеющем жилище Тот мрачный человек, как камень на кладбище, И, кажется, вокруг не видит ничего. Из зала в зал влачит какой-то страх его. Вот мрачный лоб прижат к сырым оконным стеклам, Вот тень еще длинней ложится в свете блеклом, Шаги звучат в тиши, как отзыв на пароль. Кто это? Смерть сама? Иль, может быть, король? Король! Судьба страны, покорной и дрожащей. И если заглянуть во взор его горящий, Когда он здесь стоит, чуть прислонясь к стене, Увидишь в сумрачной, бездонной глубине Не девочку в саду, не круглые фонтаны, Где отражается, дрожа, закат багряный, Не длинный ряд куртин с веселым гамом птиц, — Нет! В глубине тех глаз под кружевом ресниц, Задернутых слегка покровом из тумана, В зрачках, чья темнота бездонней океана, Ты ясно различишь среди морских зыбей Неудержимый бег испанских кораблей, В широких складках волн, где ночь зажгла лампаду, — Непобедимую, грозу морей, Армаду, — И там, в туманной мгле, где остров меловой, Услышишь плеск ветрил и грохот боевой. Вот те видения, которые проплыли В холодном, злом мозгу владыки двух Кастилий, Весь мир вокруг него окутывая в мрак. Армада, сумрачный плавучий клин, рычаг, Которым он весь мир поднять задумал вскоре, Проходит в этот час темнеющее море, И он следит за ней, несущей смерть и страх, А скука в царственных чуть светится зрачках, Филипп Второй — грозней на свете нет тирана; И Каин библии, и Эблис из корана Светлей душой, чем тот, кто в свой Эскуриал От предков власть и смерть десницей твердой взял. Филипп Второй, с мечом в руке своей железной, Как мировое зло был вознесен над бездной. Он жил. Ему никто не смел смотреть в глаза, И воздух вкруг него был душен, как гроза. Когда шли из дворца хотя бы даже слуги, Все, кто б ни встретился, склонялись ниц в испуге. Как пропасть ужаса, как дальних звезд чертог, Им страшен был король — земной бесстрастный бог. Он волей твердою, упрямою и злою Неукротимую судьбу сдержал уздою. Европа, Индия, Америка ему, Как берег Африки, покорны одному, И он боится лишь туманов Альбиона. Молчание — уста, и ночь — душа. У трона Подножье возвели Измена и Обман. Покорен Зла ему всемирный океан. Да, конной статуей, из злобы вылит черной, Одетый вечно в тень, король земли покорной, Он в траур по себе, должно быть, облачен. Подобно сфинксу, взор вперил в безвестность он. Он нем. К чему слова, туман суждений зыбких? Кто слышал смех его? Беспечные улыбки Оцепенелых уст уже не посетят, Как не сойдет заря через решетку в ад. Но иногда и он свой мозг усталый дразнит Искусством палача, и — целый адский праздник! — Костры тогда горят во мгле его зрачков. С усмешкой сатаны он жжет еретиков. Поправший правду, жизнь, покорный данник Рима, Внушает ужас он, губя неотвратимо. Он — дьявол, правящий эгидою Христа, И то, что по ночам таит его мечта, Подобно вкрадчивым движениям химеры. Бургос, Эскуриал, Аранхуэс — пещеры, Где не горит огонь, где обиход суров: Ни празднеств, ни двора, ни песен, ни шутов. Измена здесь — игра, а пир — костров пыланье. Как занесенный меч — его ночей мечтанья Для всех трепещущих окрестных королей. Он давит целый мир одной тоской своей. Лишь стоит захотеть — вселенную разрушит. Его молитва — гром. Она и жжет и душит, II целую грозу скрывает эта грудь. О ком он думает, тому нельзя вздохнуть. На всех концах земли его народ, в котором Живет безумный страх, рожденный мертвым взором. Карл был стервятником, Филипп же стал совой. Он, сумрачной судьбы холодный часовой, Закутан в черный плащ, с Златым Руном на шее, Стоит; его зрачок то ярче, то слабее Горит, как щелка в ад; и тонкие персты Незримой никому работой заняты — Жест приказания иль росчерк под указом? И — верить ли глазам, — но тень улыбки сразу Коснулась губ его, внушая темный страх. Он видит, как вдали Армада на волнах Растет и ширится в его воображенье. На парусах тугих, полна повиновенья, Она плывет пред ним, как если бы он сам Сейчас ей делал смотр. И кажется волнам, Что вновь они несут груз чудища-ковчега, А ветер задержать не смеет их разбега. Большие корабли, отметив интервал В порядке шахматном — так хочет адмирал, — В лесу снастей и мачт плывут сплошной решеткой. Они — священный флот. Волна хранит их кротко, Попутный бриз несет тугое полотно И знает, что ему их счастье вручено. Упругая волна вскипает ярким снегом И вдоль бортов скользит бушующим разбегом. Галера каждая бежит в волнах легко. Ту вырастил Адур, а та с брегов Эско. Два коннетабля там и сотня закаленных Водителей судов. Кадикс дал галионы, Германия — ряд барж, Неаполь — бригантин; Дал Лиссабон людей — отважных львов пучин. Что им далекий путь! Филипп с них глаз не сводит, — Не только видит их, но слышит. Флот проходит, Бежит, летит в волнах. Призывно трубит рог, По палубам стучит разбег матросских ног. Опершись на пажа, встал капитан на мостик. Бьют барабаны сбор, стучат по доскам трости, Рассыпались свистки-сигналы. Грохот, вой, Брань, пение молитв и трубный возглас: «В бой!» То чайки бьют крылом? Растут громады башен? Раскрылись паруса — их плеск широк и страшен. Волна бурлит, и весь величественный флот Свой продолжает бег, врезаясь в кипень вод. А сумрачный король считает, полн отваги: Четыреста — суда, почти сто тысяч — шпаги. Оскаленный вампир, он всем внушает страх, И даже Англия сейчас в его руках. Ведь ей спасенья нет! Готов уж вспыхнуть порох, Сноп молний держит он, грозу тая во взорах. Кто б мог их погасить, решаясь на раздор? Не тот ли он король, с которым страшен спор? Не он ли Цезаря наследник? Тень Филиппа От Ганга достает до склонов Позилиппо. Не кончено ли все, когда он скажет: «Нет»? Не правит ли он сам квадригою побед? И он ведет суда всевластным капитаном — Армаду страшную — к туманным дальним странам, Где море держит флот послушливым хребтом. Не движет ли он сам, одним своим перстом, Крылатых чудищ сих, идущих грозным строем? Не он ли их король, тот смертный, что пред боем Толкает корабли на грозные валы? Когда-то Сифрезил, сын бея Абдаллы, Такою надписью почтил фонтан в Каире: «Бог правит в небесах, я правлю в этом мире». А так как жизнь одна для всех веков и стран, В любом властителе скрывается тиран. То, что сказал султан, король таит в мечтанье. Меж тем над мрамором, струй слушая плесканье, Инфанта с розою, как нежный херувим, Несет к губам цветок и клонится над ним. Внезапный ветерок — одно из тех дыханий, Что посылает ночь по дремлющей поляне, — Зефир, которому покорны иногда Деревья, тростники и сонная вода, Средь миртовых кустов и свежих асфоделей К ребенку долетел. Деревья зашумели, И ветер, розу смяв, задором обуян, Развеял лепестки на мраморный фонтан, Оставив лишь шипы инфанте изумленной. Она склоняется, глядит в бассейн смятенный В недоумении. Что с ней? Откуда страх? Но можно ли найти в спокойных небесах Тот ветерок, пред кем бессильна королева? Что делать? А бассейн весь почернел от гнева И, ясный только что, закутался в туман. Уже бежит волна. Он весь — как океан, А роза бедная рассыпана в полете. Сто лепестков ее плывут в водовороте И тонут, закружась в порыве ветровом, В кипенье малых волн, подобные во всем Армаде, брошенной на грозных скал скопленья. Тут, к девочке склонясь, прошамкала дуэнья: «Великим королям покорен целый свет, Но власти и у них над ураганом нет!»

ОТВЕТ МОМОТОМБО

Крещение вулканов — древний обычаи, восходящий к первым временам завоевания. Все кратеры Никарагуа были так освящены, за исключением Момотомбо, откуда, по рассказам, не вернулся ни один из священников, посланных водрузить крест на вершине.

Скье «Путешествие в Южную Америку».
Рычанья и толчки вулканов участились. Тогда был дан указ, чтобы они крестились. Так повелел король испанский, говорят. И молча кратеры перенесли обряд. Лишь Момотомбо злой не принял благодати. Напрасно папских слуг бесчисленные рати, Смиренные попы, взор возведя горе, С крестом карабкались и кланялись горе, По краю кратера шли совершать крестины. Шли многие туда, оттуда — ни единый. Что ж, лысый великан, земле даруешь ты Тиару пламени и вечной темноты? Когда стучимся мы у твоего порога, Зачем ты губишь нас, зачем ты гонишь бога? И кратер перестал плевать кипящей лавой. И голос в кратере раздался величавый: «Отсюда изгнан бог. Я не любил его: Скупое, жадное до взяток существо! Жрут человечину его гнилые зубы. Его лицо черно. Его ухватки грубы. Распахнут настежь был его тугой живот — Пещера мрачная, где жрец-мясник живет. Скелеты у его подножия гогочут, И живодеры нож остервенело точат. Глухое, дикое, с пучками змей в руках, С кровавой живностью в оскаленных клыках, Страшилище весь мир покрыло черной тенью. И часто я ворчал в тревоге и смятенье. Когда же, наконец, по лону зыбких вод Приплыли из страны, откуда день встает, Вы, люди белые, я встретил вас как утро. Я знал, что ваш приход придуман очень мудро. Я верил: белые как небо хороши, И белизна лица есть белизна души, И, значит, белый бог владыкой будет смирным, И радовался я, что распрощаюсь с жирным Обжорой, чей позор ужасен и глубок! И тут-то приступил к работе белый бог! И тут я увидал с моей вершиной вровень Огонь его костров и чад его жаровен, Что инквизицией святейшей зажжены. И Торквемада встал у врат моей страны И начал просвещать, как повелела церковь, И дикарей крестил, их души исковеркав. Я в Лиме увидал бушующий огонь. Гигантские костры распространяли вонь. Там трупики детей обугливались в груде Соломы; там дымок вился над женской грудью.. Задушен запахом тех казней пресвятых, Я помрачнел навек, окаменел, притих. Сжигавший только тьму в своей печи недавно, Обманутый во всем и преданный бесславно, Я бога вашего узнал в лицо тогда И понял, что менять — не стоило труда!»

1859

КРОТОСТЬ СТАРИННЫХ СУДЕЙ

В застенках пыточных довольно остро жили; Там пять иль шесть часов, не больше, проводили, Входили юношей, чтоб выйти стариком. Судья, с законами блистательно знаком, — Во имя буквы их, палач — искусства ради Трудились во всю мочь, с неистовством во взгляде, Щипцами алыми жгли человечью плоть, Чтоб, вырвав истину, строптивость побороть; И, корчась и крича, лицо сведя гримасой, Их жертва делалась комком дрожащим мяса И нервов, — и Вуглан на страшной арфе той Марш смертных мук играл кровавою рукой. Но он, да и Левер, и Фариначчи тоже Таили в недрах душ запас умильной дрожи: Людей пытаемых случалось им не раз Просить — и кротостью, как сахаром, подчас Терзанья услаждать; упрямцу, что от злости Таит признания, они дробили кости, Его с тоской моля, чтоб суд не мучил он; Отечески склонясь, они ловили стон, Скорбя, сочувствуя, искали рот сожженный, — Не изрыгнет ли он секрет свой воспаленный? Пакье терзаемых надеждою манил; Латинские стихи Даланкр им приводил; Боден идиллии цитировал в печали… И судьи, жалости полны, порой рыдали.

ЭШАФОТ

Все кончилось. Высок, надменен, весь блестящий, Как острый серп в траве, над городом стоящий, Широкий нож, чье день отметил лезвие, Надменно вознося спокойствие свое И треугольником бросая свет мистичный, Как будто этим он похож на храм античный, — Косарь, свершивший смерть, — над высотой царил. От дела страшного одно он сохранил: Чуть видное пятно коричневого цвета. Палач в своей норе уж отдыхает где-то. Духовника и суд отправив наконец, Домой вернулась Казнь в привычный свой дворец В фургоне траурном, оставив за собою, В широкой колее, наполненной водою, За тяжким колесом кровь с грязью пополам. В толпе шептали: «Что ж! Он виноват в том сам!» Безумен человек, за всем пойдет покорно, Как шел он и сюда, вслед колеснице черной. В раздумье погружен, и я там был. Заря Легла на ратушу мятежную, горя Меж Прошлым проклятым и Завтра, полным блеска. Средь Гревской площади, на небе врезан резко, Высокий эшафот кончал свой трудный день. Подобно призраку, спускалась ночи тень. А я стоял, глядел на город усыпленный И на топор в крови, высоко вознесенный. Меж тем как с запада, из глубины ночной, Вставала темнота ужасною стеной, Дощатый эшафот, пугающий, огромный, Сам, наполняясь тьмой, казался ночью темной, Звон башенных часов был звоном похорон, И на стальном ноже, что так же был взнесен, Как смутный ужас всем внушающее тело, Кровавое пятно сквозь сумерки горело. Звезда, которую заметил первой глаз, Пока стоял я здесь, по небу поднялась. Был эшафот под ней как смутное виденье; Звезда на топоре струила отраженье, Как в тихом озере; по стали в тишине Разлился тайный свет. И все казалось мне: Металла полосу, что тьмою зла одета, Отметила звезда в ночи слезою света. Казалось, луч ее, ударивший копьем, Вновь отлетел во тьму. Сверкавшим топором Была отброшена звезда от глади сонной. Она, блестящая как уголь раскаленный, В ужасном зеркале струилась в тьме ночной — Над правосудием, юстицией земной — Спокойствия небес святое отраженье. «Кому там, в небесах, топор нанес раненье? — Подумал я. — Кого там человек сразил? О нож, что прячешь ты?» И затуманен был Мой взгляд, блуждающий в ночном глухом покрове Меж каплею звезды и темной каплей крови.

СВОБОДА

Сажают в клетку птиц — а по какому праву? Кто право дал лишить их пения дубраву, Зарю, и облако, и заводь, и кусты? Кто право дал убить живое? Мыслишь ты, Что бог затем себя созданьем крыльев тешил, Чтоб ты их на крючок в своем окошке вешал? Тебе без этого и счастья нет? К чему Ты осуждаешь птиц безвинных на тюрьму, С птенцами, с самочкой, — на муку и печали? Но с нашей их судьба, как знать, не сплетена ли? Как знать, оторванный от ветки соловей, Как знать, страдания животных от людей — И самый плен и глум над зверем полоненным — Нам не обрушатся ль на головы Нероном? Как знать, не от узды ль пошли колодки в ход? С какою силою обратной отдает Иной удар? Судьбой не сплетено ли тайно В один клубок все то, что мы вершим случайно? Когда упрячешь ты спокойно под замок Тех, кто купаться бы в разливе света мог, Рожденных пить лазурь, кому без неба узок Твой мир, — малиновку, вьюрков и трясогузок, — Ты полагаешь, клюв, в железину стуча, Избитый до крови, не метит палача? Есть справедливость, есть! Побойся ты, жестокий! Узрит томящихся в неволе божье око. Иль невдомек тебе, что ты убийцы злей? Свободу пленникам! Вернуть им свет полей! На волю, ласточка, на волю, друг крылатый! Грех перед крыльями искупит виноватый. Не лгут незримые весы. Побойся ты Жилище клетками убрать для красоты. В трельяже кроется решетка для темницы; От клетки соловья Бастилия родится. Не тронь паломницу заоблачья и рек! Свободу ту, что взял у птицы человек, Судьба-правдивица сполна с него же спросит. Тиран — у тех, кто сам в душе тирана носит. Свободы требуешь? Но иск отвергнут твой: Есть узник у тебя, свидетель роковой. Все беззащитное мглой от врагов укрыто. Над бедной птахой мир, вся ширь его, в защиту Склонился — и тебя к ответу он зовет. Ты мне смешон, тиран, когда ты стонешь; «Гнет!» Тебя твой жребий ждет, пока ты тешишь нрав свой Над жертвой, что тебя одела тенью рабства Знай: клетка будет жить и петь в твоем дому И пеньем вызовет из-под земли тюрьму!

" В Афинах — Архилох нам это подтвердил — "

В Афинах — Архилох нам это подтвердил — Жил некогда судья, который возгласил: «Прочь нас судьба отсюда гонит. Лжет весь Ареопаг. О, время! Быть беде! Туманьтесь, небеса! Здесь правды нет в суде И правосудия в законе». При Цицероне раз сломал центурион Свой меч и к Цезарю воскликнул: «Гистрион! Я знаю все твои стремленья. Пусть армия идет с вождями за тобой — Я не пойду один. Ведь я не тот герой, Что совершает преступленья!» Червем и гением Макиавелли был. Апостол некий так пред ним провозгласил: «Здесь вера папою гонима». О, Сатана и он в один здесь стали ряд. Иерусалим! Теперь пожрет твоих ягнят Старинная волчица Рима! Светильник совести был мраком поглощен, Пучиною стыда. И тьма со всех сторон, И море черное без края. Пучина кружится, вся в пене, и порой На самый краткий миг под мутною волной Труп мертвой совести мелькает.

ВОР — КОРОЛЮ

Вам честолюбие присуще, государь, Как всем властителям и в наши дни и встарь; Желанья смелые и мне, как вам, не чужды, К чему ж стремимся мы, в чем видим наши нужды? Кто из двоих мудрец? Кто из двоих дурак? Монарху власть нужна, мыслителю медяк. Все люди на земле от мала до велика, — И гордый властелин и жалкий горемыка, — Нетерпеливо ждут подарков от судьбы, Создатель милостив, услышит он мольбы, — Глядишь, перепадет и нам, когда-то, где-то, Тебе — империя, мне мелкая монета. Не правда ль, государь, похожи мы с тобой? Мы ищем случая, чтобы любой ценой, Пусть даже вопреки закону, чести, праву, Я — голод утолить, ты — округлить державу. Ну что ж, я вор, я плут, однако же, король, С тобой мне в честности помериться позволь. Как всякий истый принц, ты отпрыск иностранки, Я — незаконный сын кочующей цыганки; Но даже повелев мою повесить мать, Едва ли, государь, ты мог бы доказать, Что мать, родившая не принца, а бродягу, Вред больший нанесла общественному благу. Итак, я родился, чтоб голодать всегда И чтобы никогда не чувствовать стыда. Стыдом не будешь сыт, а знать бы не мешало, Что и в аду нет мук страшнее мук Тантала. Вот почему я вор. Я вовсе не злодей, И не хочу губить и устрашать людей, Стремлюсь я к одному, — мои невинны планы, — От лишней тяжести избавить их карманы, Не тронув волоска при этом с головы. Тут надобен талант. Поймете ль это вы? Да, кстати, государь, давно хотел спросить я, Какого мненья вы насчет кровопролитья? Я — нет! От мокрых дел держусь я в стороне, Пристукнуть буржуа — фи, это не по мне! Вот честолюбец — тот обязан быть бандитом Являюсь я, король, таинственным магнитом, И деньги, спящие во мраке кошельков, Притягиваются ко мне. О, мой улов Обычно невелик: мошны тугие редки, И августейшие монархи, ваши предки, Не больше тратили трудов за сотни лет, Чем трачу за день я, чтоб раздобыть обед. Беру я серебро, но не гнушаюсь медью Ведь я неприхотлив, изысканною снедью Не надо мне кормить придворных жадный полк, Нора — вот мой дворец, дерюга — вот мой шелк! Я обложил народ умеренным налогом. По людным площадям, по рынкам, по дорогам В упорных поисках бродить, глотая пыль, Подстерегать зевак, дурачить простофиль; Ловить момент, когда рассеянный приказчик Считает мух в окне, забыв закрыть свой ящик, И дерзкой пятерней в конторку залезать, Часы и кошельки бесшумно отрезать У дам, нагнувшихся, чтоб застегнуть подвязки, Всегда быть начеку, ни шагу — без опаски, Быть всем обязанным сноровке и чутью, Перст божий удлинять своими десятью И говорить: «В долгу ты предо мной, всевышний, Так не сердись на то, что грош стянул я лишний!» Вот жизнь моя, король, я все тут рассказал. Ты, как гора, велик, я, как песчинка, мал, Ну что ж, я не ропщу, не задаю вопросов Хотя я жалкий червь, но вместе с тем — философ. Я знаю, что творец не злобный интриган, Нет, просто он шутник и любит балаган. На сцене ставится комедия, — взгляните, — Мы куклы, а судьба нас дергает за нити; Тут каждый обречен свою исполнить роль: Мудрец и скоморох, мошенник и король. Тут все раскрашено, тут сшито все непрочно, Все только напоказ, все не всерьез, нарочно. Богатство, слава, власть — все побрякушки, вздор, Пустая мишура. Вот белый коленкор, Вот горсточка муки, свинцовые белила, — И кукла сделана, чтоб в ужас приводила, Как призрак, или смех внушала, как Пьеро. А потому стремлюсь я, ловко и хитро, В союзы не вступать с насилием и злобой, И в то же время — жить. Советую — попробуй! Итак, я доказать хотел вам, государь, Что я — презренная, ничтожнейшая тварь — Достойнее, чем вы, прошу чуть-чуть терпенья. Заметил я давно, что люди от рожденья Владеют хорошо всего одной из рук И редко кто — двумя (вот почему, мои друг, Ты крепко держишь власть, теряя часто совесть). Твое величество, послушай эту повесть: Без ложной скромности, но чуждый хвастовства, Решил исправить я ошибку божества, Усовершенствовать его изобретенье Я думал, я искал, я напрягал свой ум, — Я изучал людей, я делал наблюденья, И присовокупил к рукам природным двум Я третью, тайную, — людского сердца знанье. Вот мой секрет, король, мое завоеванье. И так я вором стал. Я маска, я фантом, Я тень, я пыль и прах. Но не забудь о том, Что сущность в нас одна, что — о, судьбы насмешка! — Мы словно медный грош, где ты — орел, я — решка. Пусть презираем я и неимущ, зато Я властелин того, что для других — ничто; Все ненадежное, неясное мне близко, Я рыцарь случая, обманчивого риска, Слепого «может быть». И, думая о том, Что, как бы ни было, а в этом мире злом, Где алчность царствует, я лишь клюю проворно Рукою случая рассыпанные зерна, Что кровь я никогда не проливал (ведь я Не воин, не палач, не жрец и не судья), Что я лишь натощак и жаден и бесстыден, А голод утолив, я добр и безобиден, И что в конце концов я грешен только тем, Что крохи со стола общественного ем, Как птички божии, — я вижу в удивленье, Что, может быть, и я достоин восхваленья За то, что хоть не зол. Природой одарен Я больше, нежели носители корон; Я маг и чародей: обычная монета, Годами в кошельке не видевшая света, Медяшка мертвая, почуявши меня, Становится живой, исполненной огня, И следует за мной, своим Пигмалионом, Владельца прежнего не потревожа звоном. В тупые, черствые мещанские гроши Вдыхаю я порыв мечтательной души И трачу столько сил, уменья, страсти, чувства, Что делаю медяк творением искусства. Да, жить мне не легко! И знает лишь господь, Мне давший сильный дух, выносливую плоть, Как много надо мне, безвестному бродяге, Расчета, выдержки, терпенья и отваги, Упорства, ловкости, вниманья, быстроты, И гибкости в руках, и зренья остроты, Уменья льстить судьбе и ладить с вечно юной, Прекрасной, но, увы, изменчивой фортуной, Как много надо мне трудиться для того, Чтоб, наконец, узнать победы торжество — Наевшись досыта, уснуть в своей лачуге! А ты — каков твой труд? И в чем твои заслуги? Ни в чем! Ты родился — и получил престол. Как я, сосал ты грудь, беспомощен и гол, Ты вырос, и теперь тобой народ задушен. Твой аппетит велик, но гений твой тщедушен. В один прекрасный день ты, честолюбец злой, Наскучив помыкать лишь собственной страной, Свой устремляешь взор на чуждые владенья, Так смотрит иногда, томясь от вожделенья, Прожорливый козел в соседский огород. Решил ты: покорю еще один народ! Пособник алчности твоей неукротимой, Священник-лицемер, служитель бога мнимый, Напутствует тебя. И вот, закон поправ, Ты, славен и велик, бесстыден и кровав, Хватаешь ту страну, которая поближе. Трепещет вся земля в негодованье. Ты же, Обучен с юных лет искусству пожирать, Без угрызений в бой свою бросаешь рать, Чтоб уничтожить все в огне кровавой сечи Ударами штыков и залпами картечи. Все просто и легко: громи, потом владей! Кто смеет утверждать, что ты — тиран, злодей? Посажен ты на трон и облачен в порфиру. Помазанник! Монарх! Ты богом послан миру; Все люди, вся земля тебе принадлежат… И ты на этот мир обрушиваешь ад! Сметая города, через леса и реки Несется смерч войны. Ни старцы, ни калеки, Ни матери с детьми — никто не пощажен. Ты смерть принес мужьям и отнял честь у жен, И, хищнику даря благословенье храма, Молебном благостным, куреньем фимиама Поп освятил разврат, убийства и грабеж. И на коленях все, кто уцелел. Так что ж — В ком больше низости, жестокости, коварства? Я в плен беру гроши, а ты воруешь царства!

СОЛОМОН

Я царь, и власть моя мрачна и беспримерна, Я храм свой воздвигал и рушил города. Хирам, строитель мой, Харос, сатрап мой верный, — Они со мной всегда. Один был уровнем, другой — мечом тяжелым. Я дал им власть творить — и дух мой утолен, И как ливанский кедр, пятой поправший долы, Мой голос вознесен. Восходит к богу он. Рожден я преступленьем, Огромный мрачный ум мне дан, и демон злой Меж волею небес и собственным паденьем Меня избрал судьей. Внушаю трепет я, и путь кажу я правый, Я покоритель стран, я вождь на всех путях. Как царь, я подданных давлю тяжелой славой, Как жрец, несу им страх. Мне снятся празднества и боевые схватки, Перст, пишущий огнем: «Мане, Текел, Фарес», Походы, конница в кровавом беспорядке, Мечей и копий лес. Велик я, как кумир, в чьем облике угроза, Таинственна, как сад, укрытый от очей Но пусть я царственней, чем молодая роза В исходе майских дней, — Возможно силою отнять и скипетр власти, И трон мой, и стрелков у башенных ворот… Тебя лишь, нежный друг, от сада этой страсти Никто не оторвет! Нельзя отнять любви, всегда меня живящей, О дева бледная, чей взор из-под ресниц Несет мне свет в ночи, — лишить лесные чащи Поутру пенья птиц!

18 января 1877

АРИСТОФАН

Хор юных девушек под ивами щебечет, Из-под густых волос на миг сверкают плечи, Амфора полная не может помешать Им, встретя Дафниса, чуть шаг свой задержать Иль крикнуть старику: «Меналк, привет!» А ивы, Чью дрему разбудил смех юности счастливой, Свиданье любящих скрывают за листвой. Был долог поцелуй, так долог, что домой Амфору принесут расплесканной, и строго Заметит бабушка за пряжей у порога: «Где пропадала ты? Кто смел тебя обнять И воду по пути так дерзко расплескать?» Но, грез полна, молчит красавица с амфорой. Когда на поле тень отбрасывают горы И медленно скрипят колеса за рекой, Так хорошо мечтать о жизни и душой Лететь в грядущее! Но сердцу все неясно: Знать ничего нельзя, завидовать напрасно. Одна лишь мудрость есть: люби! Кругом весна. Цветами вдоль дорог нас радует она, Апрельской свежестью, веселым птиц порханьем, Постелью мягкой мха, раскрытых роз дыханьем И тенью, пляшущей среди полян лесных. Со смехом женщины идут домой. Средь них Немало в болтовне задержится у сада. Но мужа ревновать, бранить сейчас не надо, Не то и малыша недолго испугать. В короне из плюща к нам Пан пришел опять.

1 февраля 1877

ПЕТРАРКА

Ее здесь больше нет, и все ж она со мной, Ночь в глубине небес, день в темноте лесной! Что значит смертный взгляд перед духовным взглядом? Грустишь; любимой нет сейчас с тобою рядом; Но в тьме еще ясней ее мой видит взор. Звезда уже взошла, сияя, на простор. Я вижу мать свою, которой нет. Я вижу Тебя, Лаура. Где? В лучах, и к сердцу ближе. Я вижу, я люблю. И здесь ты или нет — Ты предо мной всегда. Все — тьма. Один лишь свет — Любовь! Любить всегда! Судьбу свою равняя С богами, я твержу: люблю, люблю тебя я. Умом даров любви, Лаура, не понять. Вот лучший дар ее — ушедших зреть опять. Да, ты сейчас со мной, хоть нет тебя на свете, Я вижу вновь тебя в небесном, нежном свете! Ужель, твержу, — она, что скрылась навсегда? Взгляд говорит мне: «Нет». Душа мне шепчет: «Да».

13 июня 1860

АНДРЕ ШЕНЬЕ

Красавица моя, возня и щебет птиц В деревьях, тростниках, на поле средь кошниц, Полет орла в лучах на высоте лазурной, Забавы нереид в веселости их бурной, Что брызжут пеною и пляшут средь валов, Прибой, зовущий вдаль мечтанья моряков, Игра морских богинь в кипящей легкой пене, Ныряющих в волнах, как ты в листве весенней, — Все, что сверкает, жжет там, на черте зыбей, Не стоит ничего пред песнею твоей! В сердцах самих богов ты пеньем радость будишь. Пускай надменна ты — и все ж меня ты любишь, И на коленях я держу тебя. Порой Психея, как и ты, вступала в спор со мной, Чтоб с божеством своим потом в объятьях слиться. Как осуждать любовь? Любить — опять родиться, Любить — вкушать из рук того, кто сердцу мил, Все, что небесного нам в тело бог вложил, Быть светлым ангелом с простой земной душою. Не отвергай меня! Не будь скупой со мною. Дадим простор любви! В ней истина живет. О, страсть, летящая в бессмертный синий свод! Экстаз! Стремленье ввысь! Душа во мне смеется. Ты грезишь. В такт с моим твое сердечко бьется. Пусть птицы нам поют, пускай ручьи журчат. Им завидно, мой друг! Любить здесь каждый рад. Идем бродить в лесу, что ветерком волнуем! Нас звезды вновь зовут забыться поцелуем. Так львица ищет льва средь скал в полночный час. Пой! Надо петь. Люби! Любовь — вот жизнь для нас! Пока смеешься ты, пока я в ослепленье, Спешу тебя врасплох застать в твоем смущенье, И поцелуем ты простить меня не прочь. Над нами мрачная уже спустилась ночь, И тени мертвецов в Аиде средь развалин Глядят, как в их краю, который так печален, Созвездья тусклые, Эребом зажжены, Кровавый отсвет льют средь Стиксовой волны.

КРЕСТЬЯНЕ НА БЕРЕГУ МОРЯ

1 Когда зимой бушует море И, с ураганом грозно споря, Ревет вода, — Покинув жалкие лачуги, Все обитатели округи Идут туда. И вечером, в часы прилива, Вздыхают, в горе молчаливо Погружены. Лишь сирота рыдает глухо: «Отец!» и говорит старуха: «Мои сыны!» Мать смотрит вдаль, ломая руки; Домой в невыразимой муке Бредет вдова. Им страшно… Море буйно плещет. Их дух в твоей руке трепещет, О Егова! Нет звезд меж туч необозримых. Вернет ли женщинам любимых Злой океан? Он пену им кидает в лица; В их скорбные сердца струится Седой туман. Бедняжки слушают тревожно; Увы, расслышать невозможно, О чем прибой Рассказывает черным скалам, Ведя на приступ вал за валом Из тьмы слепой. Им в уши буря дико свищет; Баркасов тщетно взоры ищут. Как страшно ждать Велений силы беспощадной… Господь, ты сделал бездной жадной Морскую гладь! 2 Насквозь промокла их одежда. В душе с отчаяньем надежда Ведет борьбу. Они дрожат, они рыдают, Они у моря вопрошают Свою судьбу. Надежды сбудутся едва ли. Им видно, как из грозной дали, Где все темно, Стада бурунов белоснежных Бегут сложить у скал прибрежных Свое руно. Мольбы и слезы бесполезны. И чудится, когда из бездны Волна встает, Что это к людям оробелым Выходит Ужас агнцем белым Из черных вод. Свирепый ветер завывает, И чайка в волны окунает Свое крыло. Так океан бушует ярый, Когда норд-вест трубит в фанфары У Сен-Мало. 3 Вдруг — молния… И в бездне бурной Вы парус видите пурпурный И черный флаг. То призрачный корабль стремится Туда, где вспыхнула зарница, — Его маяк. Дрожите! Это вестник горя; Вокруг него ярится море, И шторм жесток. Так лес встает стеной враждебной, Когда трубит стрелок волшебный В свой черный рог. Сулит несчастье эта встреча: Корабль-мертвец — беды предтеча, Он — знак конца. Звон похоронный слыша, плачьте: То колокол звонит на мачте У мертвеца. То — судно адского посланца, То — бриг Летучего Голландца, Корабль-фантом. Летит он, бесприютен, вечен, Отвержен богом и отмечен Его перстом. Так с полюса на полюс мчится Корабль — могила и темница — В кромешной тьме. Там на носу скелетов груды, Тень Каина и тень Иуды Там на корме. И где он волны рассекает — Во мраке молния сверкает, Грохочет гром. Он за собой волочит шквалы: Так каторжник гремит устало Своим ядром. Испытанные мореходы, — Не им страшиться непогоды, — Дрожат в тот миг, Когда вдали встает громада: Извергнутый из пасти ада Пиратский бриг. Стрелой несется привиденье, И призрачное льет свеченье Его скелет. Вздымаются в испуге волны, Когда по ним летит безмолвный, Злой силуэт. Утесы, сквозь громов раскаты, Кричат ему. «Уйди, проклятый! Прочь, демон, прочь!» И, внемля скрежету и вою. Все думают: за Сатаною Псы мчатся в ночь. Рыбачки на песке прибрежном Твердят о призраке мятежном И ждут беды. Что он несет им? Долю вдовью. Прочерчены на волнах кровью Его следы. 4 И говорят про это судно, Что вечным сном там непробудно Спит экипаж, Что преисподняя сковала Ему из адского металла Весь такелаж. И слышатся в толпе моленья, Пускай закроет провиденье Дорогу злу. Швыряет ветер многоликий Свои стенания и крики В сырую мглу. 5 И рифы, споря с океаном, Валам, гонимым ураганом, Дают отпор. Валы дробятся о преграды, И грохот дикой канонады Летит в простор. Клокочет гнев в пучине черной. О хаос! Там идет упорный, Извечный бой. Стихии там друг с другом бьются, Там волны яростно грызутся Между собой. Вода бушует все свирепей И, как безумец, рвущий цепи, Рыдает зло. Но глухи груды скал могучих; Они надменно прячут в тучах Свое чело. И гибнут за грядой гранитной Баркасы в бездне ненасытной. Им не помочь! Обрывки парусов и тросы В свои растрепанные косы Вплетает ночь. Мятутся волны в дикой скачке; Дрожат гранвилльские рыбачки Под ливнем брызг, Меж тем как ты, о солнце, где-то Встаешь, и льет потоки света Твой щедрый диск.

Я некогда знавал Фердоуси в Мизоре. "

Я некогда знавал Фердоуси в Мизоре. Казалось, он собрал все пламенные зори, Связал султаном их и осенил чело; Похожий на князей, в чьей жизни все светло, Горя рубинами и огненным тюрбаном, Он шел по городу в своем халате рдяном. Я повстречал его чрез десять лет опять Одетым в черное. Спросил я: «Как понять, Что ты, кого мы все владыкою когда-то Видали в пурпуре, пылавшем в час заката, В халат, что ночь ткала, одет на этот раз?» Сказал Фердоуси: «Ты знаешь, я погас».

НОВЫЕ ДАЛИ

Гомер поэтом был. И в эти времена Всем миром правила владычица-война. Уверен, в бой стремясь, был каждый юный воин, Что смерти доблестной и славной он достоин. Что боги лучшего тогда могли послать, Чем саван, чтобы Рим в сражениях спасать, Иль гроб прославленный у врат Лакедемона? На подвиг отрок шел за отчие законы, Спеша опередить других идущих в бой, Им угрожавший всем кончиной роковой. Но смерть со славою, как дивный дар, манила, Улисс угадывал за прялкою Ахилла, Тот платье девичье, рыча, с себя срывал, И восклицали все: «Пред нами вождь предстал!» Ахилла грозный лик средь рокового боя Стал маской царственной для каждого героя. Был смертоносный меч, как друг, мужчине мил, И коршун яростный над музою кружил, В сражении за ней он следовал повсюду, И пела муза та лишь тел безгласных груду. Тигрица-божество, ты, воплощенье зла, Ты черной тучею над Грецией плыла; В глухом отчаянье ты к небесам взывала, Твердя: «Убей, убей, умри, убей — все мало!» И конь чудовищный ярился под тобой. По ветру волосы — ты врезывалась в бой Героев, и богов могучих, и титанов. Ты зажигала ад в рядах враждебных станов, Герою меч дала, сумела научить, Как Гектора вкруг стен безжалостно влачить. Меж тем как смертное копье еще свистело, И кровь бойца лилась, и остывало тело, И череп урною могильною зиял, И дротик плащ ночной богини разрывал, И черная змея на грудь ее всползала, И битва на Олимп в бессмертный сонм вступала, Был голос музы той неумолим и строг. И обагряла кровь у губ прекрасных рог. Палатки, башни, дым, изрубленные латы, И стоны раненых, и чей-то шлем пернатый, И вихорь колесниц, и труб военных вой — Все было в стройный гимн превращено тобой. А ныне муза — мир… И стан ее воздушный Объятьем не теснит, сверкая, панцирь душный. Поэт кричит войне: «Умри ты, злая тень!» И манит за собой людей в цветущий день. И из его стихов, везде звучащих звонко, Блестя, слеза падет на розу, на ребенка; Из окрыленных строф звезд возникает рой, И почки на ветвях уже шумят листвой, И все его мечты — как свет зари прекрасной; Поют его уста и ласково и ясно. *** Напрасно ты грозишь зловещей похвальбой, Ты, злое прошлое. Покончено с тобой! Уже в могиле ты. Известно людям стало: Те козни мерзкие, что ты во мгле сплетала, Истлели; и войны мы больше не хотим; И братьям помогать мы примемся своим, Чтоб подлость искупить, содеянную нами. Свою судьбу творим своими же руками. И вот, изгнанник, я без устали тружусь, Чтоб человек сказал: «Я больше не боюсь. Надежды полон я, не помню мрачной бури. Из сердца вынут страх, и тонет взор в лазури».

ПОСЛЕ БОЯ



Поделиться книгой:

На главную
Назад