Мой доблестный отец, чей взор так кроток был, Однажды с вестовым, которого любил За храбрость дерзкую и рост его огромный, По полю проезжал верхом, порою темной, Меж трупами бойцов. Уже померкнул день. Вдруг шорох слышится… Там, где сгустилась тень, Испанец полз, солдат из армии разбитой, Тащившийся с трудом и кровью весь залитый, Хрипя в агонии и не надеясь жить, Он тихо умолял: «Пить! Ради бога, пить!» Отец, оборотясь к гусару-вестовому, Со своего седла снимает фляжку рому И говорит: «Возьми! Пускай напьется он!» И вот, когда гусар, услышав новый стон, Нагнулся, — раненый, похожий на араба, Хватает пистолет рукой худой и слабой И целит в лоб отцу, «Каррамба!» процедив. И выстрел прогремел, мгновенно шляпу сбив. Отпрянул конь назад, как будто от удара. «Дай все ж ему глотнуть!» — сказал отец гусару. 1851 — ВЫБОР
Предстали предо мной Позор и Смерть: верхом Сквозь сумрак ехали они в лесу глухом. Пожухлая трава под ветром шелестела. На мертвой лошади, я видел, Смерть сидела; Позор держал свой путь на лошади гнилой. Неясных черных птиц был слышен крик порой. Позор сказал мне так: «Зовусь я Наслажденье. Я еду к счастью. Шелк и золото, кажденье, Чертоги, пиршества, шуты и сонм жрецов, Смех, торжествующий под сводами дворцов, Раскрытые мешки с червонцами, с мехами, Эдем ночных садов, разубранных звездами, Красавиц молодых с зарей на лицах рой, Оркестры, звучною зовущие игрой, Их медь, звенящая и славой и победой, — Все это впредь твое, за мною лишь последуй». Я отвечал ему: «Твой конь смердит невмочь». Мне Смерть сказала так: «Зовусь я Долг; сквозь ночь, Тоску и ужасы я путь держу к могиле». «Есть место за тобой?» — мои слова к ней были. С тех пор, свернув во мрак, где явлен бог живых, Мы едем с ней вдвоем в глуши лесов ночных. ПИСАНО В ИЗГНАНИИ
Не тот, кто прав, счастлив; не тот, кто прав, и властен. Герой всегда ль угрюм? Всегда ли раб несчастен? Ужели у судьбы всего один закон — Все то же колесо и тот же Иксион? О! Кто б ты ни был, бог, взыскуемый от века, Но если тщетна скорбь, но если человека Вся жизнь — не более как в вихре бурь зерно, — Твое величие отринуть нам дано! Мы справедливости хотим душой нетленной, Как равновесия ум ищет во вселенной. Мне нужно твердо знать, что в бездне, где со тьмой Слилось сияние, есть правда надо мной. Хочу возмездия! Пусть упадает мщенье Не на невинного — на клубы преступленья! Нет! Торжествующий мне Каин нестерпим. Когда царит порок и гнется все пред ним, Хочу, чтоб с неба гром ударил, чтоб, синея, Вонзилась молния в надменного Атрея! УЗНИК
Бесславие — его тюрьмою стало вечной! Его могли казнить, но были бессердечны — И жить оставили. И грозно с этих пор Воздвиглись вкруг него невидимые стены, Где сторожат без отдыха и смены Неумирающий его позор! Темница та, как гнет тяжелый сновиденья, Неосязаема, но вместе так грозна, Что может устрашить и смелого она, Как робкие умы пугают привиденья! В ней темен и глубок подземный каземат; Нет доступа к стенам незримым и высоким; Ни лестниц к ним нельзя подставить, ни канат Для бегства прицепить. Томиться одиноким В ней узник осужден до склона тяжких дней: К дверям невидимым не подобрать ключей! Кто узник? Скрыт его во мраке образ бледный; Он в бездне самого себя погиб бесследно. Все кончено — над ним покровом мертвецов Навеки распростерт бесчестия покров. Он вождь был некогда — и так погиб ужасно! Нет солнца для него — и станет он напрасно Повсюду, в ужасе, рассвета дня искать: Минувшей Франции ему не увидать; Предательства она явилася ареной, И обесчещена она его изменой! Нет сострадания к предателя судьбе; Он ненавистен всем и самому себе. Весь мир ему тюрьма; нет для нее границы; Позор разносится быстрей полета птицы, И на поверхности живой земли лица Пределов нет ему — и нет ему конца! Закон неумолим!.. Когда он к каре вечной Захочет привести и к муке бесконечной, Не нужны ни гранит, ни медь тогда ему, Чтоб осужденному соорудить тюрьму. Он грязь одну берет — и грязь из ямы сточной Становится тюрьмой устойчивой и прочной Для тех, в ком чести нет, как ночью солнца, в ком Жизнь тянется еще каким-то темным сном, Кто палача избег карающих объятий Для пресмыкательства во тьме, среди проклятий. Отверженец — один!.. Наедине с собою От жгучего стыда он никнет головою. Стыд — ноша тяжкая. Отцеубийце нет Спасенья; в нем самом его злодейства след. Им совершенное — с чудовищною силой Ошейником его железным задавило; И в вечном ужасе, средь непроглядной мглы, Свои тяжелые влачит он кандалы… Он мог спасителем быть Франции, героем, К победам путь открыть ей смелым, честным боем — И добровольно он измену предпочел, Повергнув родину бесстыдно в бездну зол! Сознание, его терзая неотступно, Твердит ему: «Злодей! Ты поступил преступно. Ты стал Иудою, как стал им Ганелон, Так будь же проклят ты, как всеми проклят он! Знай лишь отчаянье одно да казнь томленья! Засни — и я спугну отраду сновиденья!» Вот мысль, всегда его терзающая слух, Сжигающая мозг, спирающая дух, Сомкнуть усталые мешающая вежды, На гибель самую лишив его надежды. Он должен, осужден, обязан жизнь влачить, Чтоб вечно вспоминать и вечно не забыть, Что в плен он Франции повергнул легионы, Что поругал ее святыню он, знамена, Чтоб даже, сном на миг забывшись, не кончать От них пощечины незримо получать! Смерть — отдых, и его презренный недостоин. Но он и мертвецом не мог бы быть спокоен: И тени славные отцов в покоя сень Не приняли б его поруганную тень, И осужден бы был он снова пресмыкаться И в грозной бездне бездн без отдыха скитаться, Усталый, презренный, поруганный от всех За то, что он свершил неизмеримый грех И Франции врагам дал роковое право Все прошлое ее — незыблемую славу — Надменно оплевать; что яркие слова: Ваграм, Аустерлиц и Лоди — он едва Навек не вытравил из памяти народной, С войсками поступив как с шайкою негодной, И выдал головой он их пруссакам в плен. О, беспримерная измена из измен! Пруссаки, как скотов, скорбящих пленных гнали И спины саблями войскам полосовали… Невыразимо горько! С этих пор Все человечество в недоуменье взор Свой укоризненный на нем остановило; Его презрение отвсюду окружило, И, поразивши мир предательством своим, Навеки, заживо он замурован им. Как служит храбрости Сид ярким выраженьем, Он сразу сделался измены воплощеньем, И у тюрьмы его бессменно на часах И низость робкая и боязливый страх — Две жалкие его злодейства сообщницы. Отверженный, он стал рабом своей темницы; Из ней нет выходов возможных никуда От отвращения, презрения, стыда. Как на крылах могучих урагана Волнам нет выхода из лона океана. Стыд самый от него отрекся б, если б мог. Нет во вселенной всей для изверга дорог. Путь в небо — дланью перед ним закрыт господней, И омерзенье ждет у входа преисподней. Он вечный каторжник: позорное клеймо На сердце носит он, оно — его ярмо, И может снять с него проклятье отверженья Одно небытие, одно уничтоженье. Нет в мире сил других, чтобы его спасли; За все сокровища несметные земли Тюремщик не продаст ему освобожденья. Тюремщик этот — тень его же преступленья. Навеки заперт он на грозных два замка, И их не отопрет ему ничья рука: Мец, Страсбург — страшные его замков названья. Там родину свою он предал поруганью. К увядшему цветку пчела не подлетит, И честь утративший ее не возвратит. Кто глубины такой достигнул при паденье, Тот умер — нет ему возможного спасенья! Пусть Шпильберг мрачен, пусть Бастилия была Страшна, как для пловца подводная скала, Пускай грозна тюрьма святого Михаила, И замок Ангела — для узника могила, — Что крепостей гранит в сравненье со стыдом? Тот, кто навек в тюрьме бесславья заключен, Несет тягчайшие мучения без счета! Сам бог над ним стоит и требует отчета: Как с войском, вверенным ему, он поступил? Как в стадо обратил он сразу столько сил? Как добрый дух сгубить сумел он легиона? Где долг? Где честь? Где стыд? Где пушки? Где знамена? За что обманута несчастная страна? За сколько Франция была им продана? Вот как он заточен! Каким всеместным мраком Тот узник окружен, что честь свою собакам Бесстыдно выбросил! Вот где томиться он Навеки, без конца и меры, осужден, Хотя бы потерял и для страданий силы! Ужасен лабиринт его живой могилы, Откуда никуда на свете нет дорог. Кто ж это выдумал, что убежать он мог? ЛЮДИ МИРА — ЛЮДЯМ ВОЙНЫ
«К вам, кто порабощал несметные народы, К вам, Александры, к вам, охотники Нимроды, К вам, Цезарь, Тамерлан, Чингис, Аларих, Кир, Кто с колыбели нес войну и гибель в мир, К вам, кто к триумфам шел победными шагами И, как апрель луга душистыми цветами, Усеял трупами песок дорог земных, Кто восхищал людей, уничтожая их, — Мы, кто вокруг могил стоит зловещей ратью, Мы, ваши черные, уродливые братья, Монахи, клирики, жрецы, взываем к вам. Послушайте. Увы, и наш заветный храм И ваш дворец равно рассудком с бою взяты. Мы были, как и вы, всесильными когда-то, И мы, подобно вам, с угрозой на челе, Как ловчий по лесу, блуждая по земле, Во имя господа ослушников карали. Мы, папы, даже вас, царей, подчас смиряли. Аттила, Борджа — вы могуществом равны. Вам — скипетры, а нам панагии даны. За нами — идолы, за вами — легионы. Пускай блистательней горят на вас короны, Но мы опасней вас в смирении своем: Рычите громче вы, а мы быстрей ползем. Смертельней наш укус, чем ваш удар тяжелый. Мы — злоба Боссюэ и фанатизм Лойолы. Наш узкий лоб одет тиарой золотой. Сикст Пятый, Александр Второй, Урбан Восьмой, Дикат, еретиков пытавший без пощады, Сильвестр Второй, Анит, Кайафа, Торквемада, Чья мрачная душа гордыней налита, Иуда, выпивший кровавый пот Христа, Аутодафе и страх, застенок и темница — Все это мы. На нас пылает багряница, Пурпуровым огнем сжигая жизнь вокруг. Богами, как и вы, казались мы. Но вдруг Нам пасть несытую сдавил намордник узкий: Рукой за глотку нас поймал народ французский, И революции неуязвимый дух, Насмешлив, дерзостен, к укусам нашим глух, Вверг нас, священников, и вас, царей, в оковы, Бесстрашно развенчав и разгромив сурово Вертеп религии и цитадель меча. В тюрьму загнали нас ударами бича, Как укротители, Дантоны и Вольтеры. На нас, кто мир держал в узде войны и веры, Отныне Франция узду надела. Но Через решетчатое узкое окно Мы, братья, вам кричим, что мы полны надежды, Что солнце черное должно взойти, как прежде, Вселенную лучом свирепым осветя; Что прошлое — веков зловещее дитя, — Как воскрешенный труп, из колыбели встанет И с хрипом мстительным опять на землю прянет. Гроб — колыбель его, и ночь — его заря. Уже в зияющих воротах алтаря, Как сумрачный цветок, кадило засверкало. Уже взывает Рим, подняв свое забрало: «Умолкни, человек! Все лжет в юдоли сей!» И переходит в рык поток его речей. Грядет желанный день, когда, расправив крылья, Личину права вновь с себя сорвет насилье, Нерон и Петр людей двойным ярмом согнут, Базар и храм на «ты» друг друга звать начнут. Ваш трон упрочится, и, как в былые годы, На волю выйдем мы, закрепостив народы. Мы на крестах распнем свободные умы. Все станет догмою, и будем править мы. Войною станет все, — вы будете вождями. Тираны-короли с попами-палачами Железною пятой придавят мир опять. И вновь увидит он, как будут оживать В кошмарах нового жестокости былого И вновь построим мы из сумрака ночного Тот храм, где Ложь собрать вокруг себя могла б Ошую — цезарей и одесную — пап. Мы постепенно тьму сгущаем над землею, Чтоб, властвуя уже над детскою душою, Когтями цепкими грядущее схватить. Благословляем мы, когда хотим убить. Стекает не елей — густая кровь с кропила. Сутана ваш доспех, воители, затмила. Все сокрушает наш безмерный гром, и с ним Орудий ваших вой, конечно, несравним. Опять забил набат святой и грозной ночи Варфоломеевской. Все ближе он грохочет, И зов его звучит страшней и тяжелей, Чем трубы на войну идущих королей. Вам нас не превзойти ни в ужасах, ни в злобе: Ведь вы — всего лишь меч, а мы — покров на гробе. За вами лишь тела раздавленных лежат, А мы и для живых устраиваем ад. И все ж нерасторжим союз жреца с солдатом; Мы всё себе вернем, сражаясь с вами рядом. Уже засов тюрьмы, где мы заключены, Неслышно приоткрыт рукою Сатаны. На мириады душ мы скоро прыгнем жадно. Мы отвоюем мир». Так, ночью непроглядной, Пока, забыв о всем, мы предаемся снам, Из клетки тигров зов несется в клетку к львам. БЕДНЫЕ ЛЮДИ
1 Ночь. Хижина бедна, но заперта надежно. В жилище полумрак, и разглядеть возможно В мерцании лучей, разлитых в глубине, Что сеть рыбацкая чернеет на стене; В углу, над сундуком, на полках деревянных Поблескивает ряд тарелок оловянных; А там, где с пологом старинная кровать, На лавках сдвинутых, чтоб можно было спать, Подушки сложены, и как в гнезде широком Пять маленьких детей лежат во сне глубоком. Очаг бросает свет на темный потолок, И женщина, грустя, сидит у детских ног. Их мать. Она одна. А за стеной суровый, Могучий океан всю ночь во мгле свинцовой Рыдает и грозит ветрам и тучам вслед. 2 Но где же их отец? Рыбак от юных лет, С волнами он привык бороться на просторе. В любую бурю он свой челн выводит в море: Ведь корма ждут птенцы. И в поздний час, когда Подходит к пристани высокая вода, Он смело паруса на мачте поднимает. А дома ждет жена. Искусно заплетает Разорванную сеть, иль паруса чинит, Похлебку рыбную на очаге варит И, уложив детей, шлет небесам моленья За мужа своего, наперекор стремленью Бушующих валов спешащего во мрак, Где ни один в ночи не светится маяк. Он должен отыскать в безумии прибоя Местечко, годное для лова, небольшое, Что день — то новое, в безмерной шири вод, Куда косяк сельдей серебряных придет. Но как его найти? Ведь это только точка Средь разъяренных вод. Декабрьской бурной ночкой, Когда кругом туман, — чтобы ее найти, Расчислить надобно и ветер и пути, Рулем и парусом уверенно владея. А волны льнут к бортам, зеленые как змеи; Пучина к небу шлет холмов ужасных ряд, И снасти крепкие в отчаянье скрипят. Но Жанна рядом с ним и в леденящей стуже. А Жанна слезы льет и думает о муже, — Так мысли их летят друг к другу, трепеща. 3 И Жанна молится. Насмешливо крича, Ей чайки хриплыми рвут сердце голосами. Ужасный океан перед ее глазами. На гребнях яростных бушующих валов Ей тени видятся погибших моряков. Чу! Старые часы бьют полночь. Из футляра По капле падают и падают удары, И время движется; мгновенья, сутки, год; Весна приходит вновь, и осень настает. И души — ястребы и горлинки — слетают В наш мир, где каждое мгновенье открывает Пред ними, приподняв грядущего покров, Здесь — колыбелей строй, а там — ряды гробов. И Жанна видит сон: дурные дни настали, Детишки — босиком, и платья обветшали, И пища скудная, и хлеб из ячменя… О небо! Ураган вздул черный столб огня, И берег загремел подобно наковальне. Да, полночь в городах — танцор, что в зале бальной Под полумаскою резвится и шалит; Но полночь на море — безжалостный бандит: Закутанный в туман, он прячется за шквалы, Хватает моряка и бьет его о скалы, О риф неведомый, что на пути возник. И вал нахлынувший задушит в горле крик, И чувствует гребец, что палуба уходит Внезапно из-под ног… И память вдруг приводит Причал на пристани июльским жарким днем. И Жанна вся дрожит, испуганная сном. 4 Подруги рыбаков! И сына, и супруга, Всех, сердцу дорогих, и жениха, и друга — Вы морю отдали. Как страшно думать вам, Что служат все они игралищем волнам, От юнги-мальчика до штурмана седого; Что ветер, дуя в рог, летит над ними снова И вздыбил океан; что, может быть, сейчас Потерпит бедствие ничтожный их баркас; Что путь неведом их; что над морскою бездной, В водовороте волн, средь этой тьмы беззвездной Их держит над водой лишь утлая доска Да прикрепленный к ней обрывок паруска. Что делать женщине? Бродить теперь, рыдая, У берега, моля: «Верни их, глубь морская!»? Но — горе! — ведь сердцам, утратившим покой, Его не возвратит бушующий прибой! А Жанна все грустней. Ведь муж один на море. А ночь прожорлива, а мрак, что саван, черен! И Жанна думает: «Один в такую ночь! С ним рядом никого, чтобы ему помочь. Ведь сыновья еще не подросли, так малы!» Но сыновья растут, и, как всегда бывало, Уйдут на промысел они с отцом семьи. И ты вздохнешь, о мать: «Ах, будь они детьми!» 5 Она берет с крючка фонарь и пелерину. Теперь пора взглянуть, не стихла ли пучина, Не виден ли баркас и как горит сигнал. Вперед! И вот она выходит. Не дышал Еще рассвет. Еще нигде не видно было Той белой черточки, что тьму и свет делила. Шел мелкий дождь во мгле. Мрачней погоды нет. Так день колеблется: прийти ль ему на свет? Так плачет человек в день своего рожденья. И Жанна медленно идет через селенье. Лачуга бедная взор привлекла ее, Людское жалкое, угрюмое жилье. Строенье ветхое стояло без защиты. Ни огонька в окне, и дверь полуоткрыта. На стенах треснувших едва держался кров, И ветер теребил его со всех концов, Вздымая темную, прогнившую солому. И Жанна вспомнила: «Да, ведь хозяйка дома — Несчастная вдова. И, кажется, больна. Зайти бы надо к ней, проведать, как она?» И Жанна в дверь стучит. Никто не отворяет. И Жанна, вся дрожа от ветра, размышляет: «Больна? А дети как? Голодный вид у них. Да, двое маленьких, а мужа нет в живых». И Жанна вновь стучит: «Соседка, отоприте!» Но в доме тишина. «Вы слишком крепко спите. Не достучусь никак. Что нового у вас?» Но ветер вдруг подул — и дверь на этот раз Заколебалась вся на петлях, содрогнулась И прямо в глубину жилища распахнулась. 6 И Жанна входит в дом, лучами фонаря Жилье безмолвное внезапно озаря. Сквозь дыры в потолке вода на пол стекала. Картина страшная глазам ее предстала: В соломе, голову откинувши назад, Лежала женщина; был мутен мертвый взгляд; Раскрытый рот застыл. Исполненная силы Мать, ставшая теперь видением могилы, — Вот участь нищего, когда в борьбе с судьбой Последний он навек проигрывает бой. Рука бескровная в соломе коченела, И ужас исходил от брошенного тела, От рта открытого, где каменный язык, Казалось, вечности бросал предсмертный крик. А рядом с матерью, вблизи ее постели, Два малых существа в открытой колыбели С улыбкою, уснув, лежали, — сын и дочь. И мать несчастная, пред тем как изнемочь, Им собственным тряпьем укрыла грудь и ноги, Набросив на детей еще свой плащ убогий, Чтоб их в последний раз немного обогреть, Отдать им все тепло и молча холодеть. 7 И дети мирно спят в своей постели шаткой. Ничто дремоты их не потревожит сладкой. Дыханье ровное у маленьких сирот, Хоть ветер бешеный солому с крыши рвет, Дождь льется в комнату и буйствует свободно, И капли, падая порой на лоб холодный, Слезами по лицу покойницы скользят, И грохот волн зовет на помощь, как набат. Труп слушает его, бездумный, бездыханный, И кажется порой, что происходит странный У мертвых уст и глаз беззвучный разговор: «О, где твой дух живой?» — «А где твой светлый взор?» Любите, радуйтесь, срывайте цвет весенний, Звените кубками, ищите наслаждений! Как в океан впадать положено ручьям, Так рок определил и зыбкам, и пирам, И материнскому безоблачному счастью, И упоению, рождаемому страстью, И песням, и любви, и блеску юных лиц Единственную цель — холодный сон гробниц. 8 Что Жанна делает в той комнате пустынной? Что спрятала она под пелериной длинной? Что Жанна унесла, поспешно уходя? Зачем она ушла так быстро, не глядя На мертвую? Зачем бежит вдоль переулка, Невольно чувствуя, как сердце бьется гулко? Что ценного взяла и принесла домой, В кровати спрятала дрожащею рукой? 9 Когда она пришла домой, уже светлела Прибрежных скал гряда. И Жанна молча села На стул, бледна как смерть. Казалось, что она Поступком собственным в душе огорчена. И, наконец, слова, исполненные горя, Бессвязно потекли под шум и грохот моря: «Что скажет муж, увы! У бедного и так Достаточно хлопот! Какой безумный шаг! Ведь пятеро детей на шее! А забота О всей семье на нем! Прибавится работа, Обуза лишняя! Он, кажется, идет… Нет, мне послышалось! Пусть он меня побьет — И я ему скажу: «Ударь, так мне и надо!» Дверь скрипнула… Не он!» Так, значит, Жанна рада, Что муж нейдет домой? Вот до чего дошло! Она задумалась, вздыхая тяжело. Забота тайная ее в тисках держала С такою силою, что Жанна не слыхала Бакланов карканье, гортанный их призыв, Который возвещал начавшийся отлив, Не видела, как дверь внезапно отворилась, И комната лучом горячим осветилась, И муж ее вошел, загородивши вход Намокшим неводом, и крикнул; «Вот и флот!» 10 «Ты!» — Жанна вскрикнула и радостно припала К могучему плечу и жадно целовала Одежду мокрую, — любовь встречает так. «Я, женушка моя!» — ответил ей рыбак. Он чувствовал тепло от очага родного, И радовался он, что видит Жанну снова, И все его лицо лучилось добротой. Он молвил: «На море попасть — как в лес густой». — «Ну, что погода?» — «Зла». — «А как улов?» — «Негодный. Но ты опять со мной, и я дышу свободно. Сегодня на море чертовский ветер был: Вернулся я ни с чем и невод повредил. Внезапно началась такая суматоха! Мой парус лег плашмя, и я подумал: «Плохо!» И якорная цепь порвалась. Ну, а ты? Что ты здесь делала одна?» Ее черты Румянцем вспыхнули, и Жанна отвечала: «Я? То же, что всегда, — я шила, поджидала. И страшно было мне». — «Что делать, друг? Зима!» Скрывая дрожь, она вдруг начала сама: «Да, знаешь ли, у нас тут по соседству горе: Вдова ведь умерла — вчера, должно быть вскоре За тем, как вы ушли. Гильома и Мадлен Она оставила, двух крошек. До колен Мне будет девочка. Она немного бродит. А мальчик — тот еще на четвереньках ходит. Соседка бедная жила в нужде, увы!» Рыбак нахмурился. Он сбросил с головы Потертый капюшон, еще от бури влажный. «Ах, дьявол!» — он сказал, потом прибавил важно: «Я пятерых растил, теперь их станет семь. О чем же говорить? Понятно это всем. Что? Трудно? Не беда! Ведь мы не виноваты. Пусть разберутся те, кто знанием богаты. И богу одному за это отвечать, Зачем у малышей он отнимает мать! На них не закричишь: «Вам следует трудиться!» Такая мелюзга! Быть может, им не спится Там, в темноте, одним. Ты слышишь? У дверей Стоит покойница и просит за детей. Ну, женушка моя, ступай теперь за ними! Мы станем поднимать их вместе со своими, Ни в чем различия не делая меж них: Пусть будет семеро у нас детей родных! А чтоб их прокормить, затянем пояс туже. Бог постарается и даст улов не хуже! Да я и сам нажму! Не буду пить вина. Неси же их сюда! Ступай скорей, жена! Зачем ты на меня теперь глядишь упорно? Обычно, мой дружок, ты более проворна!» Но Жанна в тот же миг к постели подошла: «Смотри-ка, вот они. Я их уже взяла». МАЛЕНЬКИЙ НОЛЬ
Мать родила его и тут же умерла. Так мрачно шутит рок; он чужд добра и зла. Но все-таки зачем, жизнь оставляя детям, Он губит матерей? Зачем он шутит этим? И мачеху зачем он сироте дает? Отец был молод; он женился через год. Прелестный, розовый, смеющийся младенец Отныне — пария, несчастный отщепенец. Тогда ребенка взял на попеченье дед. Так юное и то, чего почти уж нет, Друг к другу тянутся, — извечно их единство. Дед принял на себя заботы материнства. Старик стал матерью. Не странно ли? Ничуть! Когда ты жизненный заканчиваешь путь, Ты годен лишь на то, чтоб находить страданье И облегчать его, — и в том твое призванье. Кому-то надобно исполнить этот долг; Кому-то надобно следить, чтоб не умолк В нас голос жалости настойчивый и кроткий; Кому-то надобно голодному сиротке Найти кормилицу, и колыбель качать, И надобно любви ребенка обучать. Ведь должен кто-то быть, кто с малышом играет, Кому смеется он, кого он уважает. И вот, по мудрому велению творца, Дед заменяет мать, — похожи их сердца; Сочтя, что лишь зима пылать способна жаром, Бог мягкость женскую дарует людям старым. Итак, малютка Поль остался сиротой, И, полный прелести наивной и простой, Широко раскрывал он синие глазенки На весь огромный мир. И в маленьком ребенке Был ангел воплощен, создание мечты, С которым человек все общие черты Теряет, повзрослев. Дед понимал все это. О! Меркнущий закат влюблен был в луч рассвета! Ребенка дедушка принес в свой бедный дом, Стоявший на краю селения. Кругом — Луга, леса, поля, простор необозримый: Его заполнить мог один малыш любимый. За домом был разбит большой цветущий сад; Его настойчивый и нежный аромат Приветствовал дитя своим благословеньем: Ведь чувство зависти неведомо растеньям. Там яблони в саду и персики росли, Там ежевики ветвь спускалась до земли И преграждала путь; печальны, молчаливы, Над резвой речкою там наклонялись ивы; Там блики белые приковывали взгляд, Как плечи меж ветвей укрывшихся дриад; Там гимн ликующий слагали птицы в гнездах; Покоем, счастием там напоен был воздух; И в хор, где пели все живые существа, Вливала шелест свой зеленая листва. Рай — это песнь небес, торжественная ода, А на земле ее нам шепчет вся природа. И в дни, когда весна дарует счастье всем, Поль был как херувим, а сад был как эдем. В своей обители уютной безмятежной, Поль привыкал — увы! — к любви, к заботе нежной. Как хорошо в саду, в прохладе и тиши! Но если там еще — две чистые души, — Как радостно тогда! Так захотел создатель: Как подлинный поэт, как истинный ваятель, Он, сочетающий лазурь и облака, Соединил цветы, дитя и старика. Младенец и цветы — их сотворил всевышний Друг с другом схожими; старик при них не лишний. Представьте же себе смеющийся апрель, И солнце жаркое, и жаворонка трель, А на траве — дитя и старца. О, Вергилий! Увы! Недолог срок безоблачных идиллий! Поль хрупким родился и слабеньким. Как знать, Быть может ураган, уже унесший мать, За мальчиком ее внезапно возвратится? Над Полем, может быть, готова разразиться Неотвратимая, жестокая гроза. Кто выкормит его? И вот взята коза В кормилицы. Его молочный брат, козленок, Играя, прыгает по травке, и ребенок, Серьезно морща лоб, пытается шагнуть; Смеется дедушка: «Смелее! В добрый путь!» О крошки! Стул для вас — Харибда, камень — Сцилла, И все же некая таинственная сила Толкает вас вперед. Шатаясь и пыхтя, Отважно делает свой первый шаг дитя. Год — возраст храбрости, и страх ему неведом; Пред теми, кто растет, лежат пути к победам. Дитя шагнуло раз, другой; старик за ним; Малыш решителен, упрям, неутомим. «Смотри, не упади! Вот так! Возьми же руку!» И, ковыляя сам, дед помогает внуку. Вы посмотрите, как им хорошо вдвоем: Старик с улыбкою следит за малышом, А мальчик тянется вперед, и, горд успехом, Он оглашает сад своим счастливым смехом. О! Как художники бессильны — на холсте Изобразить звезду, что блещет в высоте, Как меркнет их талант перед небесным светом, — Так смех младенческий не описать поэтам; В нем воплощен покой, невинность, чистота, И нежность кроткая, и дерзкая мечта, В нем мудрость высшая неведенья святого. О, детский смех — само божественное Слово. Весь облик старика был величав и строг. Он был как вышедший из библии пророк. Но этот патриарх, годами убеленный, Был только дедушка, без памяти влюбленный Во внука своего. С благоговеньем дед Следил, как разума в ребенке брезжил свет; Дыханье затая, он слышал детский лепет, Угадывая в нем рожденной мысли трепет, Понятий и идей неверный, робкий взлет, Когда сознание день ото дня растет, Воспринимает мир все глубже, все чудесней И, слов не находя, должно излиться песней. С утра до вечера Поль что-то щебетал; Ребячий голосок был чистым, как кристалл, И песенкой своей веселой, немудреной Малыш пленял весь дом; а сад, шатер зеленый Из листьев и ветвей над мальчиком сплетя, Шептался с ветерком: «Счастливое дитя!» О да, был счастлив Поль, и, наслаждаясь счастьем, Он в доме царствовал с наивным самовластьем, А дед, как водится, был под его пятой Безропотным рабом. «Иди!» — он шел. «Постой!» — И дедушка стоял, покорный, добрый, старый… Тиран и подданный чудесной были парой. Гуляли весело средь голубиных стай, Среди цветущих роз они — январь и май, Двухлетний внук и дед восьмидесятилетний. Вдвоем им даже ночь казалась незаметней, — Во тьме всегда светил им дружбы кроткий свет. Любить и размышлять учил ребенка дед, Вселенной перед ним приоткрывая двери, А сам у малыша учился детской вере. Несли друг другу в дар два эти существа В них растворенные крупицы божества. Всегда и всё вдвоем — дела и развлеченья; Днем игры общие, а ночью — сновиденья; И комната была у двух друзей одна, Чтоб неразлучными быть и во время сна. А вот и азбука! Как нежно и как звонко Бесстрастный алфавит звучит в устах ребенка! Диковинный значок преобразился в звук, — Как умилен был дед, как восхищен был внук: Пред ними новый мир взаимопониманья! Как диалог их был доверья и вниманья Исполнен: «Берегись, мой мальчик, тут вода. Иди-ка лучше там. Не подходи сюда». — «Я вижу, дедушка». — «Ну вот, испачкал ножки». — «Ой, я нечаянно». — «Идем по той дорожке». И солнце, в небесах дневной свой путь чертя, Смотрело с нежностью на старца и дитя. А между тем отец, совсем забыв о Поле, Жил с новою женой, — как часто в сей юдоли Забвенью предают и мертвых и живых, — И новый через год сын родился у них. Поль ничего не знал; да и не все равно ли, Когда есть дедушка, чья жизнь, чье счастье — в Поле? Что нужно мальчику еще? Но умер дед. *** Писанье говорит: когда на склоне лет Библейский патриарх готов смежить был вежды, Он близких призывал, и, разодрав одежды, Все плакали над ним. Но Поль был слишком мал; Он в безмятежности своей не понимал Значенья скорбных слов, когда, теряя силы, Дед говорил ему: «Увы! Мой мальчик милый, Разлука нам грозит, я вижу — смерть близка». Младенческой душе несвойственна тоска, И Поль в неведенье своем неомраченном Смеялся. Сельский храм со звоном похоронным Открыл свои врата. Немногие друзья, Родня покойного, — в толпе стоял и я, — Пришли проститься с ним. Священник престарелый Невнятно произнес напутствие, и белый Простой сосновый гроб крестьяне понесли На кладбище свое. Цветы вокруг цвели. Не странно ль, что цветы сопутствуют печали? Крестьяне шли молясь, иные же молчали. Дорога к кладбищу тянулась вдоль лугов, И кроткие глаза пасущихся коров, Казалось, на людей смотрели с грустью мудрой. В толпе за гробом шел малютка светлокудрый, А вот и кладбище — пустой клочок земли, Где только чахлые два деревца росли; Там не встречалось ни надгробий горделивых, Ни миртовых кустов, ни эпитафий лживых; То сельский был погост, одно из тихих мест, Где дремлющую смерть венчает скромный крест. Процессия вошла в церковную ограду. Сосредоточенно к печальному обряду Присматривался Поль. Ребенку не понять Намерений судьбы: дать жизнь, чтобы отнять. Увы! Спустилась ночь и навсегда затмила Едва на небеса взошедшее светило! В то время мальчику шел лишь четвертый год. «Негодный сорванец! Разиня! Идиот! Опять он тут как тут, гаденыш! Вон отсюда! Вон говорят тебе, не то придется худо! Вот я тебе задам! Проваливай в чулан! На хлеб и на воду! Урод! Лентяй! Болван! Он выпил молоко! Он мне испортил платье!» Кому вся эта брань, угрозы и проклятья? Тебе, мой бедный Поль. В тот самый день, когда Дед внука своего покинул навсегда, Пришли чужие в дом. Шел впереди мужчина, — Он Полю был отцом. Неся малютку-сына, За ним шла женщина. О женщина! О мать! Твоя душа светла: любовью озарять Ей предназначено людскую повседневность; Но как она черна, когда кипит в ней ревность! Поль был для мачехи — чужой, соперник, враг; Увы, не для него родительский очаг. Когда преследуют апостола, пророка, Тот знает хоть, за что его казнят жестоко. Но крошка… Почему, за что к нему вражда? И Поль не понимал. По вечерам всегда В постели плакал он, тихонько, безнадежно, Не зная сам о чем. И вздрагивал тревожно, Проснувшись поутру. О боже мой, к чему Родиться, если ты не нужен никому? Казалось, тьма его окутывала дома; Казалось, что заря с ним больше не знакома. Когда он подходил, «Пошел отсюда! Вон!» — Кричала мачеха, и в тень скрывался он. О, чудо мрачное, о, злое превращенье: Любимец, баловень — козлом стал отпущенья! С утра до вечера он слышал только брань. «Как он мне надоел! Осел! Грязнуля! Дрянь!» Для братца отняли у Поля все игрушки, Оставив сироте пинки и колотушки. Вчера лишь херувим, стал прокаженным Поль. Отец не защищал ребенка: до него ль Ему, влюбленному? Он на жену молился. И Поль привык к словам: «Ах, чтоб ты провалился!» Случалось, ругани неистовый поток Кончался ласкою. Не для него. «Сынок! Ты — радость, жизнь моя, мой маленький сыночек! Мне дал тебя господь, мой нежный ангелочек! Я больше не прошу у бога ни о чем. Ого, как он тяжел! Ты будешь силачом, Когда ты вырастешь. Взгляните-ка на крошку, — Ну, не красавчик ли? Дай, поцелую ножку. Любимый, как с тобой вся жизнь моя светла!» И, слыша это все из своего угла, Поль смутно вспоминал, что и его когда-то Ласкали так же, как теперь — меньшого брата. От страха съежившись, он жил один, в углу, И там же свой обед съедал он на полу. Увы, как одинок он в мире был громадном! И детство может быть, как старость, безотрадным. Поль думал и молчал. Не плакал он теперь. Он часто сумрачно поглядывал на дверь. Однажды он исчез. Был зимний вечер, вьюга; Крестьяне в двух шагах не видели друг друга, — Тут заплутался бы и взрослый человек. На детские следы ложился белый снег… Поутру мальчика искало все селенье; Деревню потрясло его исчезновенье. Тут кто-то, спохватясь, стал вспоминать о том, Что ночью будто плач был слышен за окном И крики «Дедушка!», — но ветру приписали Те звуки… Мертвого ребенка отыскали В снегу у кладбища. Как он нашел зимой Дорогу сквозь поля, окутанные тьмой? Морозом скованный, он переплет калитки Руками обхватил в отчаянной попытке Ее открыть. Он знал, что там скрывает ночь Того, кто мог один еще ему помочь. Поль долго звал его, но не было ответа: Дед слишком крепко спал. Так мальчик до рассвета Будил и звал того, кем был он так любим. Не разбудив его, уснул он рядом с ним. СОЦИАЛЬНЫЙ ВОПРОС
О, горе слабого! О, всех надежд крушенье! Я встретил девочку — ужасное виденье! Ей нет пяти. Бредет, куда глаза глядят. Она в том возрасте, когда ребенок рад Игрушкам, нежности. Но их она не знает, И вид у ней птенца, которого терзает Злой коршун, Атласа придавленного вид. «О боже!» — девочка как будто говорит. Бог? Нет! Неведомо ей даже слово это. Красива и мила — ужасная примета! В лохмотьях, бледная, по улице она Бредет среди чужих, в себя погружена. Недетская тоска в ее широком взоре, И складки возле рта уж наложило горе. В невидящих глазах и тени мысли нет. То голод? Жажда? Страх? Ночь? Тяжкой скуки след? Придавлен мотылек, крыло уже не бьется… Вдруг слышен чей-то смех. То мать ее смеется. И эта женщина, чьим домом стал кабак, Как бы не хочет знать, что сквозь туман и мрак По грязной улице, в изодранной одежде, Босая, вся дрожа, изверившись в надежде, Проходит девочка — ее родная дочь. Так смотрят лишь на пса, что выгнан в холод, в ночь; Так розе червь порой противен безобразный, Хотя она сама покрыта слизью грязной. А в детстве и она такою же была… Камелией давно фиалка расцвела. Чтоб залучить гостей, она поет куплеты. И обе — мать и дочь — сейчас полуодеты. Одну раздел позор, другую — нищета. У матери на лбу ужасных язв черта. На улице порой глухими вечерами Случайно мать и дочь встречаются глазами. В одной прошедшее, грядущее в другой, Одна идет к заре, другая — к тьме ночной. О нищета! Дитя молчит, не понимая: Ужель та женщина ей вправду мать родная? Да… Нет… Прохожие, случайно встретив их, Не знают ничего о призраках ночных. Мать — порожденье тьмы, но ангел с чистым взором Не может быть рожден паденьем и позором. Увы, несчастное дитя бредет одно, Внушая ужас всем. В душе его темно. Мертва она? Жива? На это нет ответа. «Кто эта девочка? Ведь мать должна быть где-то?» — Так спрашивают все. Что знаем мы о ней? Но, молча хлеб схватив, она идет быстрей В каком-то забытьи по улицам проклятым. Мечтатель, вижу я, как в кулачке зажатом Сверкнули молнии, пронзив ночную высь. И, как у тех, над кем тюремный свод повис, Взор в небо устремлен, где меркнет позолота, Все существо ее в себе проносит что-то От гнета мрачного, что на душу налег, И с губ готов слететь мучительный упрек А город с башнями, лачугами, дворцами Пред воспаленными, незрячими глазами Встает видением напрасным, и она Не хочет замечать, презрения полна, Ни башен Нотр-Дам, ни сводов Пантеона. Она сейчас душой вне общего закона, Ей наши голоса невнятны — мрачной тьмой Рожденная, она скользит перед толпой Безмолвным призраком по улицам покатым. Что может ад вместить в единый малый атом Решать мыслителю! Я не глядеть не мог На порожденье зла, болотный огонек, Отчаянье в себе таящий с дня рожденья, Бредущий здесь в грязи, без слез и сожаленья. Медузою она глядит на этот свет И Немезидою в свои пять жалких лет. из книги
«ВСЕ СТРУНЫ ЛИРЫ»
1888–1893
(посмертно)
НАДПИСЬ
Строитель создал храм пять тысяч лет назад В честь бога вечной тьмы, кому подвластен ад, Чтоб духи ужаса там жили в гневе лютом. А ныне — ласточки небесные живут там. 17 июля 1846
МАРАБУТ-ПРОРОК
Бежать за каменные кручи! Во глубину пустынь бежать! Уже на нас волной кипучей Идет бесчисленная рать! Она по всем морям пробьется, Все обойдет материки; Там бешеные полководцы И бешеные моряки. У них орудья на телегах Ползут в безмолвии ночей, И всадники в лихих набегах Летят как тысяча смерчей. И разъяренными орлами Они заклёкчут: «Мы идем! Мы поразим мужей клинками И женщин голодом убьем!» И видно их вооруженье, Блестающее в тьме ночной, И слышно их передвиженье, Рокочущее как прибой. И крылья их, крепки и быстры, Затмят раскраску облаков, Неисчислимы, словно искры От полыхающих костров. Идут со злобою звериной, С мечами острыми в руках… Не выходите на равнины! Не покидайте свой очаг! Уже военный рог по селам Рычит, неудержимо дик, И движущимся частоколом Проходит ряд железных пик. О, этот дым! О, скрип обозный, Их злая речь, их грубый смех! О, этот образ силы грозной И страшной пагубы для всех! Но наш господь, небес владыка, К ним обратит лицо свое — И от божественного лика Они падут в небытие! 5 августа 1846
ТАЛАВЕРА
(Рассказ моего отца)
Под Талаверою один я помню случай. Мы с англичанами вступили в бой кипучий И встретились в упор у крепостной стены; Мы с северной пришли, те с южной стороны. Ложбинка узкая делила два потока, Уже с утра шел бой упорно и жестоко, И сизые дымки, взметая пыльный прах, Пятнали солнца лик, застывший в небесах; И солнце, дымные преодолев преграды, И юно и старо, как песни Илиады, Видавшие бои, где бился Ахиллес, Как будто мстило нам и с высоты небес На тех, кто оглушен был воем канонады, Свинцовые лучи метало без пощады. Оно слепило нас, стремясь в единый миг Дополнить молнией раскат громов земных, И правило свой пир, зловеще лучезарно… Король испанский Карл и временщик коварный Годой — с британцами сумели нас столкнуть, Но климат здешних стран не нравился ничуть Ни им, ни нам. А день действительно был страшен: Кругом ни травки. Но ложбины край украшен: Там две-три сосенки невзрачные росли, И между них сквозил ручей из-под земли. Он, как летучий взгляд сквозь темные ресницы, — Сквозь камни, сквозь траву сумел вперед пробиться, И пограничная черта проведена. Быстрей, чем сеятель бросает семена, С британцами в упор схватилися французы. Зияли животы, как вскрытые арбузы, И плавали в крови и кости и кишки, А солнце лютое смотрело на пески. Штык, пуля, пистолет и пушка или пика — Нам это все равно, но вот жару стерпи-ка: Железу и свинцу никто из нас не рад, Но это только смерть, а жажда — это ад! О, эта смесь жары, и горечи, и пота! Но все же длилася кровавая работа, И озверело мы рубились. Груды тел Валялися в ногах у тех, кто уцелел, Немы и холодны, безжизненные камни… И тут-то ручеек блеснул издалека мне… Испанец, закричав: «Каррамба!», побежал К воде; ее уже британец оседлал; Француз кидается — один, другой, все трое; Вот на коленях все, уж речи нет о бое; Вот раненый ползет, чуть дышит, на локтях, И чокаются все водою в киверах… Тот говорит тому: «Твое здоровье, друже!» Так угощались мы, как в старину, не хуже. Хоть после этого мы снова в бой пошли, Но каждый чувствовал, что если короли Желают нас обречь на гибель и проклятья, То там, у бога, мы — между собою братья! СОЛДАТУ, КОТОРЫЙ СТАЛ ЛАКЕЕМ
Солдат! Ты был суров и горд. Во время оно Быть может, лишь одна Траянова колонна, Чей мрамор сохранил великие дела, С твоей осанкою сравниться бы могла. Кудлатый мальчуган в деревне полудикой, Рукой великого ты к армии великой Был приобщен, и вот бретонский пастушок Сменяет на ружье кленовый посошок. И славный день настал, сраженья день счастливый, Когда под ядер треск, под грозные разрывы, Пред фронтом на коне воителя узрев, Ты вдруг почувствовал: в тебе проснулся лев. Ты львом был десять лет. Стремительным наездом Ты облететь сумел Берлин, Мадрид и Дрезден, И в этих городах от страха все тряслось, Когда ты площади пересекал насквозь, Напором боевым с ватагою победной; И грива конская тряслась на каске медной, И ты был впереди, ты расточал свой пыл, — Ты был могучим львом, ты властелином был! Но вот Империя другим сменилась веком, И лев становится обычным человеком… Жить стало нелегко, и все же нужно жить, И с голодом притом не хочется дружить. Обиды всё больней, всё горше неудачи; Дойдешь в конце концов до конуры собачьей! И, вот сегодня ты, увенчанный герой, Солиден, строг и сух, в ливрее золотой, Когда идут во храм сановные старушки, За ними шествуешь с болонкой на подушке И смотришь, как слюной собачий брызжет зев, А в сердце у тебя рычит имперский лев. 13 мая 1843
" Пятнадцать сотен лет во мраке жил народ,"
Пятнадцать сотен лет во мраке жил народ, И старый мир, над ним свой утверждая гнет, Стоял средневековой башней. Но возмущения поднялся грозный вал, Железный сжав кулак, народ-титан восстал, Удар — и рухнул мир вчерашний! И Революция в крестьянских башмаках, Ступая тяжело, с дубиною в руках, Пришла, раздвинув строй столетий, Сияя торжеством, от ран кровоточа… Народ стряхнул ярмо с могучего плеча, — И грянул Девяносто Третий! ДВЕ СТОРОНЫ ГОРИЗОНТА
Как при вторженье войск, огромные просторы Переполняет гул, все ближе, все слышней… Какой-то странный шум до верха залил горы, Какой-то странный шум идет из-за морей. Откуда этот шум? И чайку с океана, Могучего орла поэт к себе зовет: «Там не лавина ли, скажи, орел Монблана? Не ураган ли там, о чайка бурных вод?» И чайка вольная, услышав зов поэта, Явилась, и орел с Альпийских гор летит. Ответствует орел: «Нет, не лавина это». «Не буря это, нет», — мне чайка говорит. «Ужели, птицы, то не смерч, не волн кипенье, Не спутник верный ваш — свирепый аквилон?» — «Нет, за горами, там, мир потерпел крушенье». — «А за морем, вдали, — там мир другой рожден». И говорит поэт: «Летите, с вихрем споря, О птицы, вьющие над пропастью свой дом: Ты — в горы возвратись, ты — возвращайся в море, — А мы с тобой, господь, поговорим вдвоем. Ты видишь, гибнет Рим! Твой Рим, что был от века! Мир хочет за собой Америка вести! Не извратится ли природа человека, И не собьется ли он с верного пути? Америка — страна с душой оледенелой; Нажива — цель ее во всех мирских делах. Звезда ж Италии, что ныне побледнела, Огнем поэзии пылала в небесах! Материки звездой холодной озарятся, И Филадельфия, где властвует купец, Изгонит римских муз, кем был любим Гораций И Микеланджело — ваятель и певец. Пусть так! Но знай, господь: то значит — закоснеет Дух человеческий в тяжелом долгом сне; Сгустятся сумерки, мир сразу потускнеет. Угасший солнца свет не возместить луне!» 9 апреля 1840
" Царила в городе жестокая вражда "
Царила в городе жестокая вражда Три мрачных дня. В реке багровая вода Кишела мертвыми телами. Голодный, нищий ткач, нуждою разъярен, Восстал, спалил станки, — и задрожал Лион: Зажглось войны гражданской пламя! На брата поднял брат кощунственный клинок; Солдат рабочего сшибал прикладом с ног, Стрелял рабочий в грудь солдата. Забыли все о том, что кровь у них одна. И только мудрецы стонали: «О, страна! О, век наш! Горькая расплата!» Три ночи страшные, огнем войны объят, Не ведал город сна. Зловеще бил набат; А по утрам, когда молитвы Творит обычно люд и улицы пусты, Орудья с грохотом неслись через мосты, Спеша к местам кровавой битвы. В величии своем природа и господь, Смотря, как страждет дух и мучается плоть, Не положили злу предела… И вот события чредою грозной шли; О, рок! Лион пылал, как факел, а вдали Громада Альп зарею рдела… 4 сентября 1841
VIRO MAIOR [5]
Гигантскую резню, Париж на смертном ложе, Истерзанный народ ты видела, — и что же Ты говоришь, решив свой подвиг совершить? «Я убивала. Вы должны меня казнить». Охвачена душа великим полыханьем. Слова твои звучат высоким состраданьем. Из страшных небылиц плетешь зловещий миф. Дочь Рима Аррия, библейская Юдифь Рукоплескали бы, гордясь твоею речью. Ты говоришь: «Дворцы готовилась поджечь я. Я убивала — пусть расправятся со мной!» Для попранной толпы ты речь ведешь — для той, Что слушает тебя в немом благоговенье. Ты гордо на себя возводишь обвиненье; А судей жжет твой взор и кровь их леденит; Ты кажешься одной из грозных эвменид. И смерти тень вошла и встала за тобою. Зал в ужасе молчит. Израненный войною, Кровоточит народ. Полна тяжелых дум, Столицы слышишь ты многоголосый шум И постигаешь в нем ход жизни неуклонный, Над миром вознесясь душою отрешенной. Мысль у тебя одна: когда же он придет, Час торжества, и ты взойдешь на эшафот? Ты на себя хулу и пытки навлекаешь И муку смертную бесстрашно приближаешь. А судьи шепчутся: «Казнить ее! Она — Чудовище». Но ты стоишь, озарена Сияньем святости. И дрогнул суд надменный: Его поколебал твой облик вдохновенный. Ни «да», ни «нет» они не смеют произнесть. Кто ведает, что твой закон единый — честь, Что, если спросит бог: «Откуда ты, такая?» — Ответишь ты: «Иду из мрака, где, страдая, Влачится род людской. Я видела беду. Мой долг меня ведет. Из бездны я гряду»; Кто трепет знал стихов твоих неизъяснимый И то, как, обо всех заботою томима, Ты не щадишь себя, не ешь, не спишь ночей; Кто знал огонь твоих неистовых речей И кто видал твое суровое жилище С остывшим очагом, со скудной, грубой пищей; Кто оценил в тебе величье простоты И понял, что любовь под гневом прячешь ты, Что извергов разишь ты взглядом, как кинжалом, Но, как родная мать, нежна с ребенком малым, — Тому, о женщина, ни твой угрюмый вид, Ни складка горькая, что возле губ лежит, Ни вопли злобные, от имени закона, Хулителей твоих бесчестных — не препона; Он с возмущением воскликнет: «Клевета! Не коршун хищный ты! Как голубь ты чиста!» Пусть спорят о тебе. Твои не слышат уши Потока слов. Но нас всегда пленяют души, Что как лазурь ясны, хоть сотканы из гроз; Нас изумляет звезд бесчисленный хаос, Что в сердце честном скрыт — большом, неукротимом, Пылающем в огне, и все ж — неопалимом! Декабрь 1871
" Сколько неги и покоя! "
Сколько неги и покоя! Поглядите: в этот грот Дафнис мог прийти за Хлоей, За Психеею — Эрот! Ритм природы здесь лишь найден В сладкозвучии своем: Глюк хрипит, фальшивит Гайдн По сравненью с соловьем. Небо, поле, стих веселый — Что за трио! Чудеса! Слышишь, в ласточкино соло Хор кузнечиков влился? Песни утренние эти Вьются с птицами, паря, — Вот уж шесть тысячелетий, Как диктует их заря. Эти травы полевые Пышным садом прорастут, Чтобы гости городские Отдохнули славно тут. Облицованные скалы Теплотою просквозят. Даже воробьи-нахалы, Стали скромны, не дерзят. Вот июнь за светлым маем Следом шествовать готов. Мы едва лишь различаем Колокольчики коров, Да когда стучит крестьянин Башмаками из коры, И летают мошек стаи, Ошалевши от жары. А когда настанет вечер, Бог, пройдясь по небесам, Зажигает всюду свечи И вечерню служит сам. Мы забудем в этой куще Опыт долгих неудач — То, что людям так присуще: Глупый смех и горький плач. Только здесь вниманья, к счастью, Я могу не обращать, Если Францию на части Делит швабская печать. 25 июня 1859
К ГЕРНСЕЮ
Все в этих скалах есть: пленительность, и мрачность, Обрывы, небеса, глубоких бездн прозрачность, Гул волн, что иногда звучит как гимн святой, Терпение — нести безмерность над собой; Душа пред далью вод, не скованных границей, Расправив два крыла, взлетает гордой птицей. НАСТУПЛЕНИЕ НОЧИ
Вот вечер близится, час молчаливый, мирный; Сверкает дельта солнц в безбрежности эфирной И бога имени заглавный чертит знак; Венера бледная блестит сквозь полумрак; Вязанку хвороста таща в руках сухого, Мечтает дровосек, как у огня живого Веселый котелок согреет свой живот, — И радостно спешит. Спит птица. Скот идет. Ослы прошли домой под ношей необъятной. Потом смолкает все, и только еле внятно Лепечут стебли трав и дикого овса. Все стало силуэт: дома, холмы, леса. Там черные кусты медлительно трепещут Под ветром ночи; там, в тени, озера блещут, И лилии болот, цветы волшебных фей, И ирисов цветы, и стебельки нимфей, Склоняясь и дрожа, зрачками глаз прекрасных Глядятся вглубь зеркал таинственных и ясных. ВЕСНА
К нам вновь пришла весна! Апрель с улыбкой нежной, Цветущий май, июнь — о месяцы-друзья! Со светом и теплом опять встречаюсь я… Качает над ручьем вершиной тополь стройный, В густой тени листвы, душистой и спокойной, Щебечут стаи птиц, и в шелесте лесов Мне строфы чудятся неведомых стихов. Сияя, день встает, увенчанный зарею, Любовью вечер полн, а ночью над землею, Когда в бездонной тьме утонет небосвод, Как будто песнь слышна о счастье без забот. " Один среди лесов, высокой полон думы, "
Один среди лесов, высокой полон думы, Идешь, и за тобой бегут лесные шумы; И птицы и ручьи глядят тебе вослед. Задумчивых дерев тенистые вершины Поют вокруг тебя все тот же гимн единый, Что и душа твоя поет тебе, поэт. ВЫЙДЯ НА УЛИЦУ С НОМЕРОМ
«CONSTITUTIONNEL» В РУКАХ
Чудесно! Воздух чист. Лазурь тепла, бездонна. Прощай, зима-Геронт! Привет, Клитандр влюбленный! Мне это повторять тебе не надо: нас Зовет идиллия, и дорог каждый час. О, я не упущу начала: на свободу Апрель уж выпустил плененную природу; Весна мне говорит: «Послушай, посмотри, Как, гривы разметав, ржут скакуны зари!» Я предвкушаю все: песнь в синеве и в гнездах; Цветы, склонясь к ручью, впивают влажный воздух; Лалага кружится с венком из роз на лбу; Лучи влечения, скрестясь, ведут борьбу, Чтоб слиться вдруг; и луг нескромен, полон жара; И лес бормочет. «Я соединяю пары; Так пламенны сердца, так сень дерев темна, Что в мироздании не сыщешь ни пятна; Растроганной душой открылся Пан народу; Полна мечтания воскресшая природа; И нет помех любви, и жизни нет помех; И кто-то кличет нас, задорный слышен смех, И думаешь порой, что всех нас знают птицы; Пруды, лазурь, луга, где строй эклог родится, Как декорации, прекрасны и легки, И в каждой прихоти вольны здесь мотыльки. А в гнездах, на ветвях, внизу, где мало света, — Вопросы вольные и смелые ответы; И запахом вьюнков наполнен край чудес; И тень тепла; и нимф мне шлет навстречу лес; И с ними презирать могу я невозбранно Барбе д'Оревильи, отпетого болвана! ВЕЧЕР
В холмы дорога побежала, И небо стелется над ней Суровым отсветом металла Среди уродливых ветвей. По берегам теней блужданье; Кувшинка полночью цветет; И ветра свежее дыханье Гнет травы, морщит сумрак вод. Но растушовкою в тумане Слиты и свет и мрак ночной. Скользит по сумрачной поляне Каких-то странных чудищ рой. Вот поднимаются виденья… Откуда? Что здесь нужно им? Что за уродливые тени Плывут над берегом пустым? В тревоге путник — сумрак длится, И, смутным ужасом объят, Глядит он, как средь туч клубится Кровавым пурпуром закат. Звук молота и наковальни Доносится издалека. У ног его равнин печальных Даль безгранична и мягка. Все гаснет. Отступают дали. Он видит — в мрачной тишине Виденья вечера предстали, Как тени в тяжком полусне. Под ветерком, полна забвенья, Слила равнина в час ночной Торжественность успокоенья С широкой, мирной тишиной. И среди общего молчанья Порой лишь шорох пробежит, Как еле слышное дыханье Того, кто все еще не спит. Туманный вяз, холмов обрывы, Тень старой ивы, край стены, Как мир нежданно прихотливый, Сквозь сумрак путнику видны. Цикады жесткими крылами Треск поднимают вдоль дорог; Пруды простерлись зеркалами — В них небо стелется у ног. Где лес, холмы, луга, поляны? Ужасным призраком земля В туман, таинственный и странный, Плывет громадой корабля. " Уж воздух не пьянит, закат не так румян; "
Уж воздух не пьянит, закат не так румян; Вечерняя звезда закутана в туман, Короче стали дни; не ощущаешь зноя, И лист подернулся печальной желтизною. Куда как наши дни безудержно быстры Тот, кто вчера страдал безмерно от жары, Сейчас за теплый луч отдаст все блага в мире! Для тех, кто спать привык, открыв окно пошире, Досадны осени и непогодь и муть, А лето — это друг, что едет в дальний путь. «Прощайте!» — этот стон исполнен нежной ласки. «Прощайте вы, небес нежнейшие раскраски, Прогулки легкие, свиданий нежных пыл, И рифмы звонкие, и шорох птичьих крыл, И счастье юное, какое знают дети, И зори, и цветы, и песни на рассвете!» Они вернутся к нам, чарующие дни; Но вот вопрос меня застанут ли они? ЦИВИЛИЗАЦИЯ
Словечко модное содержит ваш жаргон; Вы оглашаете им Ганг и Орегон; Оно звучит везде — от Нила до Тибета: Цивилизация… Что значит слово это? Прислушайтесь: о том расскажет вам весь мир. Взгляните на Капштадт, Мельбурн, Бомбей, Каир, На Новый Орлеан. Весь свет «цивилизуя», Приносите ему вы лихорадку злую. Спугнув с лесных озер задумчивых дриад, Природы девственной вы топчете наряд; Несчастных дикарей из хижин выгоняя, Преследуете вы, как будто гончих стая, Детей, что влюблены в прекрасный мир в цвету; Всю первозданную земную красоту Хотите истребить, чтоб завладел пустыней Ущербный человек с безмерною гордыней. Он хуже дикаря: циничен, жаден, зол; Иною наготой он безобразно гол; Как бога, доллар чтит; не молнии и грому, Не солнцу служит он, но слитку золотому. Свободным мнит себя — и продает рабов: Свобода требует невольничьих торгов! Вы хвалитесь, творя расправу с дикарями: «Сметем мы шалаши, заменим их дворцами. Мы человечеству несем с собою свет! Вот наши города — чего в них только нет: Отели, поезда, театры, парки, доки… Так что же из того, что мы порой жестоки?» Кричите вы: «Прогресс! Кто это создал? Мы!» И, осквернив леса, священные холмы, Вы золото сыскать в земном стремитесь лоне, Спускаете собак за неграми в погоне. Здесь львом был человек — червем стал ныне он. А древний томагавк револьвером сменен. " Он не был виноват. Но вот сосед доносит… "
Он не был виноват. Но вот сосед доносит… Какой-нибудь Жиске, нахмурив лоб, гундосит (Иль Валантен, Англес — не все ль равно, как звать?) «Ага, еще один смутьян? Ар-рестовать!» С постели поднят он. Его сопротивленье, Попытка убежать внушают подозренье. Скорей наручники! Он виноват уж в том, Что возмущается: зачем вломились в дом? Подумаешь! Видать, и вправду он бунтует… Виновный бы смолчал, невинный — протестует: «Ведь я же ничего не сделал!» Идиот! Он верит, что, когда по улицам течет Кровь алая, — судья найдется беспристрастный И все расследует, все разберет… Несчастный! Возиться, разбирать донос, весь этот бред? Кто молодым попал в тюрьму — тот выйдет сед. Ослушникам грозит суровая расправа… Страданье — ваш удел, молчанье — ваше право. Доказывать свою невинность — тщетный труд. Ужель не знаете вы, что такое суд, Полиция, тюрьма? Они — песок зыбучий: Пытаетесь спастись от смерти неминучей — Лишь глубже вязнете в трясине. Никогда Не ждите доброго, попавши в топь суда, От тех, кто вознесен игрой судьбы высоко! Случится ль вам тонуть средь бурного потока, В горящем здании остаться иль пойти Навстречу гибели по ложному пути — Тотчас со всех сторон сбегутся на подмогу, Тотчас же вызволят, укажут вам дорогу, Дадут пристанище, уберегут, спасут, — Но помощи не жди, коль угодил под суд! И вот для общества потерян подсудимый, И понесло оно ущерб неизмеримый: Бедняга этот был и честен и умел; И знаете ли вы, что он семью имел? Но судьям все равно! В потемках каземата Он превращается в живого автомата; Несчастного тюрьма на свой муштрует лад: «Вставай! Трудись! Ложись! Иди вперед! Назад!» Затем — далекий путь до берега Кайенны; И море, этот зверь — взор сфинкса, рев гиены, — Рыча, баюкает его в туманной мгле, Несет за горизонт, к обрывистой скале, От века и людьми и богом позабытой, Где сумрачных небес дыханье ядовито, Где кажется врагом угрюмый океан… И правосудия захлопнулся капкан. Хоть жизнь сохранена, не лучше ль гильотина? Он — каторжник, он — раб, он — вьючная скотина, Он — номер, он — ничто; он имени лишен, И даже спит в цепях, под дулом пушки, он. Но палачи не спят… Едва заря займется (О, соучастница!) — он от пинка проснется, И — пытка заново: в невыносимый зной Бесплодную скалу весь день долбить киркой. Не люди — призраки там вереницей бледной Бредут, и небеса нависли кровлей медной, Как будто придавив их горе, их позор… И он — не душегуб, не взяточник, не вор — Под тягостным ярмом, влача его уныло, Согнулся; жизнь ему становится постыла; И днем и по ночам его грызет тоска; Незаживающая рана глубока… Живого места нет в душе, и звон кандальный Звучит в его ушах как будто погребальный… Единственный закон здесь правит — это плеть. Здесь люди лишены способности жалеть. Когда, измученный, задремлет он порою — «Эй, ты!» — и плеть уже свистит над головою. Кто он? Презренное, как парий, существо. Жандарма пес рычит, обнюхавши его… Труд вечный, горький хлеб… Судьба, как ты жестока! Но вот внезапно зов доносится с востока; То Марсельезы клич несется гордо ввысь. И услыхал мертвец: «Восстань! Живи! Вернись!» Открыла родина отверженному двери… Жены на свете нет — не вынесла потери. Где сын? Неведомо, что сталось с ним. Где дочь, Кудрявый ангельчик? Похожую точь-в-точь Он видит женщину под вечер на панели, В румянах, пьяную, плетущуюся еле. Ужель она? Но чу! Париж забушевал. То — революция, то — беспощадный шквал Во все концы земли бросает гнева семя. И вот в его душе, притихшей лишь на время, Сверкает молния и гром гремит, круша. Разверстой бездною становится душа, Встает в ней черный вал. Пылает гнев во взорах… Настал его черед… Давайте пули, порох! Прочь жалость! Утолит он ненависть свою! Священник? Режь его! Судья? Убей судью! Он будет грабить, жечь, насиловать открыто. Ударь невинного — и обретешь бандита. Париж, 28 ноября
" В напевах струн и труб есть радостные тайны, "
В напевах струн и труб есть радостные тайны, Люблю в ночном лесу я рога зов случайный, Люблю орган: он — гром и лира, ночь и блеск, Он — дрожь и бронза, он — волны безмерной всплеск, Он — горн гармонии, встающей в туче черной; Люблю я контрабас, что плачется упорно; И, под трепещущим смычком, люблю душой Я скрипку страшную: в себя вместив гобой, Шум леса, аквилон, лет мушки, систр, фанфары, Льет полусвет ее мучительные чары… " За далью снова даль. В движенье вечном гений, "
За далью снова даль. В движенье вечном гений, И, как всегда, живет искусство в обновленье. Чтоб вечно создавать, свет зажигать в сердцах, Наследье ценное досталось нам в веках. Великие умы ведут нас на вершины. Хоть строим крепко мы законы и плотины, Все ж гений заслонит усилий наших плод И свежей порослью прекрасно расцветет! Не в силах задержать ничто его разбега. Дал Рим он после Фив, собор — после ковчега И создал Колизей, пройдя чрез Парфенон. Гомера нет давно, но он звездой зажжен. Рожденье Франции дал Рим, владыка мира. Затем был век Рабле, Сервантеса, Шекспира. Величье их умов — безмерный океан. Колосс внушает страх гигантам прежних стран. Пред Дантом пал Амос, одним суровым видом Страх Микеланджело внушает пирамидам. От Феба Греции до сфинксов и гробниц Искусство древних дней пред новым пало ниц. " Гомер под тяжестью судьбы угас для мира. "
Гомер под тяжестью судьбы угас для мира. Вергилий: «Счастье тем, кто зрит конец!» Шекспира Стон слышен: «Быть или не быть — вот в чем вопрос!» Эсхил, который стих как высший долг вознес, И Пиндар, чье чело венчает лавром ода, Давид и Стесихор, стих мерный Гесиода — Шумят, как темный лес, окутанный в туман. Исайя, Соломон, Амос и Иоанн… Ладони их легли на библии страницы, Как страшный ураган, как мрак, что вслед клубится. Грозой восхищен Дант, туманом — Оссиан… Трепещет ум людской, как в бурю океан, Когда грозою струн в ночных просторах мира С их вещим голосом сливает рокот лира. " Грусть искупленья, рок, завязанный узлом, "
Грусть искупленья, рок, завязанный узлом, Боль, гнусный мир вещей и плоти тяжкий ком — Вот у кого в плену дух вольный человека Там, за решеткою, поставленной от века. Но только возглас: «Мир!» раздастся с высоты, С небес, которые прозрачны и чисты, Как плоть, несущая возмездья груз суровый, Гнет кары и греха, материи оковы, Печаль и боль души, — вдруг начинает петь И трогает во тьме, где вновь заре гореть, Перед отдушиной — окном в просторы мира — Решетки полосы, как струны грозной лиры. " Лишь электричество тряхнет земли основы, "
Лишь электричество тряхнет земли основы, Связав Европы мрак с Америкой суровой Летящей искрой в тьме ночной, Как человечество под гнетом исполинской Тоски испустит стон, и чревом материнским Весь содрогнется шар земной. О, тени бледные людей, скользящих в страхе, Орел Поэзии в могучем крыл размахе Бурь не боится роковых, И по душе ему все схватки, катастрофы; Лавиной рушит он разгневанные строфы С гор Революции крутых. Он Гусов выкормил, им выращены Данты. Когда ревут моря, летят смерчи-гиганты, Парит он в высях, невредим, Там, под собой, земли не слыша содроганий, И клювом щиплет мох и вьет гнездо в тумане Над Этны кратером пустым. В когтях он ураган зажал — и тот смирится. Дух человечества, он только ввысь стремится В изломах молний и в громах, И два его крыла простерты в грозном свете: То Год Бастилии и Девяносто Третий В безмерность бросили размах. 1 августа 1854
" Стыд лжефилософам, поэтам, чьи усилья "
Стыд лжефилософам, поэтам, чьи усилья Ни мысли, ни души не вкладывают в крылья! Прочь от меня, софист! Что для него Платон, Коль не понять ему, чем доблестен Катон? Прочь, те, что идольской полны к стране любовью И предают ее слепому суесловью, А коль грозит беда, то, забывая честь, Не могут всем благам изгнанье предпочесть! Прочь от меня, трибун, зовущий за собою И любящий лишь жизнь презренною душою! Прочь, ритор, что твердит: «О, род людской! Прогресс! Грядущее!» — и свой нести не хочет крест! Рим можно им на миг прельстить или Афины И Спарту обмануть. Но Честность дней старинных, Что славою борцов, все вынесших, дарит, Рычаньем встретит их и тотчас пригвоздит В конторе у себя их мнений список лживый, А время-весовщик, плательщик справедливый, Что говорит одним: «Приму!», другим же «Нет!», Отбросит их, как горсть подделанных монет. БОЛЬШОМУ АРТИСТУ
Великих гениев глашатай вдохновенный, Ты нас ведешь вперед дорогой сокровенной Туда, где дух парит, где ясны небеса И над мятущейся, шумливою толпою Звенят трубою Их голоса! Макбет иль Прометей, Орест или Отелло — Эсхила сочетал с Шекспиром ты умело. Ты в адских глубинах те образы найдешь. Великие творцы в страданьях и в печали Им души дали, Ты плоть даешь! Смотри богам в лицо! Стремись по ним равняться. Их мысли, их дела не по плечу паяцам; Но ты их воплоти, как маг, как чародей, Стань богом, стань орлом с блестящим опереньем, Стань отраженьем Больших идей! Ты череп Йорика достанешь из могилы, И с Калибаном ты проникнешь в край унылый; Все у тебя в руках — и злоба и добро; Будь принцем, и слугой, и палачом проклятым; И Карлом Пятым, И Фигаро! Твори, изобретай. Ты должен перед светом Снять урожай идей, посеянных поэтом, Ты должен покорить в пленительной борьбе Те страсти гордые, что головы нам кружат. Пусть верно служат Они тебе! Трепещущая речь, в порыве и в тревоге, Еще не входит в мир, она лишь на пороге. Ты образ вылепи из стихотворных строф — И пусть он ринется в неизъяснимой дрожи, Как ангел божий, На рать бесов. Жрецы бессмертных муз, несите вдохновенье Тем, кто глядит на вас с улыбкой снисхожденья, И услаждайте тех, кто даже глуп и сух. Чем больше тратите, тем больше обретете. Над миром плоти Нетленен дух! 28 июля 1847
" Ваш удел — вдохновенье, собратья-поэты "
Ваш удел — вдохновенье, собратья-поэты. Вы поете, звеня, И сопутствуют вам зоревые расцветы До последнего дня! Увлекает поэзия вас на высоты И за грани времен; Юность — это Платон, собирающий соты, Старость — Анакреон! Так летайте, порхайте, поэты благие — Вам пристало оно; Распевайте погромче свои неземные Песни радости… Но Если вам хоть крылом доведется коснуться Хаотических бурь, Где и смерть, и беда, и размах революций, То забудьте лазурь. Позабудьте любовь, позабудьте мечтанья И отдайте сердца Беззаветным стремленьям, людскому страданью И борьбе до конца. Человеческий род за шесть тысячелетий Поднял к небу чело И воспрянул на бой, чтоб низвергнуть на свете Вековечное зло. Кто с великой семьею мятежников спаян, Кто познал скорбь и гнев, Не малиновкой в небе зальется пускай он, — Пусть рычит словно лев. 18 апреля 1854