Ужасное меня томило сновиденье! из книги
«ЧЕТЫРЕ ВЕТРА ДУХА»
1881
" Сатира нынче — песнь, с которой крик сплетен, "
Сатира нынче — песнь, с которой крик сплетен, Железные уста, откуда рвется стон Она совсем не та, какой была когда-то, В те дни, как, щуплые и робкие ребята, В Сорбонну строгую ходили мы, и в срок Нам, плохо слушавшим, толкуя свой урок, Как будто нить сучил, тянущуюся тонко, Невзрачный Андрие с обличьем лягушонка, Макбета, Гамлета покусывая зло Зубами, взятыми у мэтра Буало. В наш век тревожный жизнь — все путаней, труднее, И правда голая зовет, во тьме коснея, На помощь ум — с тех пор как с ложью роковой Она вмурована в колодец узкий свой К нам в душу, после дней Жан-Жака и Дантона, Тьму возвращает рок — упорно, непреклонно, Долг с Правом сражены, свой слабый луч с высот Дракону черному трусливо солнце шлет, Старинный компас — честь швыряют люди в море; Льстит победителю поверженный в позоре, Удача — вот словцо, что движет мир собой; Удача — падишах, его визирь — разбой, Вновь опьянение бесчестьем воротилось И чокаться спешит с тиранами, за милость Их вознося, и вновь пьет чашу мук до дна Народ истерзанный. Вот почему гневна Сатира. Сонм царей, чье гордое величье Пел Буало, родит в ней только злоязычье; Им ставит всем на лбы позорную печать. Помост, что исподволь потребно разобрать, Законы гнусные, что, букву соблюдая, Стоят на страже плах, — зловещих гарпий стая, — И что лишить когтей нам должно, укротя: Невежеством в кулак зажатое дитя, Что, птица вольная, крылами плещет слабо, И часовые те, что нам сменить пора бы, — Зло, заблуждения, чудовищ римских строй, Хранящий вход в тюрьму, где разум спит людской; Война, чьи коршуны — с чумой в союзе вечном, Затычки, что должно из ртов людских извлечь нам, Чтоб слово дать скорбям; рожденье новых дней — Таков прямой предмет сатиры; долг, что в ней Гнев с горечью крутой сплавляет в гром железный И делает ее для общества полезной. Чтоб утвердить закон добра и правоты, Достаточно того, чтоб ясные черты Явь обнаружила и в горизонт широкий Изгнала жуть ночей. Величье, грязь, пороки — Все перемешано, покуда длится ночь, И фальшь от прямоты нам отличить невмочь В безмерной темени, двусмысленной и злобной. И что такое луч во тьме? Он — камень пробный. Свет испытует все, чем мир издревле жив, И, справедливости вершину озарив, Сияет истина у заревых преддверий. Итак, свет Истины, Ума и, в большей мере, Во гневе Доброта и Жалости тепло, И злость прощенная, но попранное зло — Вот все, что делает дней нынешних сатиру, Как в Риме в старину, необходимой миру. Но не профессия, не каста ей нужна, А человек. Казнит не вздорное она, А только подлое, чья сила не иссякла. Для малых подвигов — и малые Гераклы; И сделал Депрео насмешливый — что мог. К былому карлику ей больше нет дорог. Когда воруют власть пройдохи, попирая Права народные, — от края и до края Она летит сквозь мрак и грохот катастроф, Бледна и велика, средь урагана строф. Она кричит: «Ату!» своей ужасной своре, И, гончих псов своих крылатых раззадоря, Она всех деспотов им растерзать велит. Отчаянье царям ее внушает вид. Она — как приговор для венценосных бестий; Как птица по весне, она по зову чести Является, и с ней друзья во дни разрух — Иосафата страж и Эльсинора дух. Она мерещится безумьем одержимой — Так полнит небо вопль ее невыразимый. Чтоб рваться ввысь ему и ширить свой полет, К себе приворожить ей нужно весь народ, Огромный, яростный, не знающий пощады. Она Колумбу вслед со скал бросала взгляды. К тебе ее любовь, Барбес! И свой виват Вам шлет она, Фультон, Браун, Гарибальди, Уатт, Сократ, Христос, Вольтер! Из ямы позабытой, Где погребен мертвец, делами знаменитый, Она выводит сень лаврового шатра И побежденному, как добрая сестра, Спешит перевязать запекшиеся раны. Всех проклятых семья душе ее желанна, И всех отверженных она целует в лоб, Хоть пошлый приговор выносит ей холоп; О да, ведь смертный грех в глазах злодейской власти — Не ликовать, когда собратьев рвут на части, Тянуться к пленникам, касаться их плеча; Кто жертву пожалел — унизил палача! Она печальна? Нет, в ней гнев сильней печали. На праздник буйный к тем, что восторжествовали И низостью своей довольны, там и сям Возносят без стыда осанну небесам, Поют и пляшут, рвут добычу плотоядно, — Приходит и она. Туда, где мглою чадной Клубятся пиршества, туда, в хаос и жар, В которых смешаны Книд, Пафос и Кламар, Неумолимая, за кровь и за обиды Она приносит смех зловещий Эвмениды. Но мощь безмерную дает ей жизнь одна. Стремится ночь стереть и смерть изгнать она, Хотя б любимца толп пришлось толкнуть ей грубо. Она — нежна в любви и в гневе — острозуба. Как! Отречение — покойный пуховик? Не просыпается людская совесть вмиг, И пламень чести вял — он прячется бессильно Под грудами золы, как под землей могильной. Возмездья божество, чьих песен грозный пыл Не раз в безумный страх тиранов приводил, Ожесточенная, язвительная муза, Богиня — красотой, свирепостью — Медуза, — Она, взрастившая все то, что Дант нашел, И все, что Иову открылось в бездне зол, — Такая ж и когда побольше в ней порыва Будить сердца, чем зло наказывать ретиво. Народ, немеющий средь мертвенного сна, Тебе свой горький ямб от сердца шлет она! Дрожит строфа, полна трагического рвенья, Краснея, силится из мрачного забвенья Извлечь, упорная, хоть искорку в ответ, И — вспыхивает стих, преображенный в свет. Так в сумраке лицом краснеют, раздувая Поленья, чтоб зажглась в них ярость огневая. 26 апреля 1870
ОПОРА ИМПЕРИЙ
Раз существует мир, то с ним считаться надо. Давайте ж говорить о людях без досады. Вот это — наших дней мещанский идеал. Когда-то мыло он и сало продавал, Теперь же у него сады, луга, дубравы. К народу он жесток. Дворянство он по праву Не любит, будучи привратника сынком И род Монморанси считая пустяком. Строг, добродетелен, он член незаменимый (С коврами под ногой, когда приходят зимы) Великой партии порядка. Кто умен И кто влюбляется, тех ненавидит он. Немного филантроп и ростовщик немного, «Свобода, — он кричит, — права людей, дорога Прогресса светлая? Не надо мне их, вон!» Да, здрав, и прост, и груб, как Санчо-Панса, он, Сервантес же пускай кончины ждет в больнице. Он любит Буало, не прочь обнять девицу, Развлечься с горничной и, смяв передник ей, Кричать: «Безнравственны романы наших дней!» Он мессу слушает всегда по воскресеньям. В сафьяне дорогом и с золотым тисненьем Подмышкой у него Голгофа и Христос. «Не то чтоб этому я верил бы всерьез, — Твердит он, — но затем вхожу я в храма двери, Чтоб сброд уверовал, увидев, что я верю; Чтоб одурманен был голодный и глупец. Какой-то боженька ведь нужен наконец». Дорогу! Входит он. На месте самом видном Церковный староста с животиком солидным; Сидит он, гордый тем, что все уладить смог; Народ на поводке и под опекой бог. НАПИСАНО НА ПЕРВОЙ СТРАНИЦЕ КНИГИ
ЖОЗЕФА ДЕ МЕСТРА
Зловещий храм, сооруженный В защиту беззаконных прав! По этой плоскости наклонной Алтарь скатился, бойней став. Строитель жуткого собора, Лелея умысел двойной, Поставил рядом два притвора: Для света и для мглы ночной. Но этот свет солжет и минет; Его мерцанье — та же мгла, И над Парижем Рим раскинет Нетопыриные крыла. Философ, полный жаждой мести, Своим логическим умом Измыслил некий Реймс, где вместе Сидят два зверя за столом. Хотя обличья их несхожи: Один — блестящ, другой — урод, Но каждый плоть народа гложет И кровь народа алчно пьет, Два иерарха, два придела: В одном венчает королей Бональд; в другом де Местр умело Канонизует палачей. Для тирании нет границы — Ее поддерживает страх. На тронах стынет багряница, Стекающая с черных плах. Один царит, другой пытает. Давно я знал, что будет так. Ведь шпага с топором вступает От века в незаконный брак. ПУСКАЙ КЛЕВЕЩУТ
Как, чернью оскорблен, уж ты глядишь уныло! Не знаешь, видно, ты простой улыбки силу! Когда освистан ты, оплеван, уязвлен Глупцами темными, поправшими закон, Сто раз менявшими занятья, роли, веру, Ты клеветой шутов расстроен свыше меры, Ты омрачаешься, теснится грудь твоя От ядовитых слов продажного хамья. А я, смотри, один посереди арены Смеюсь, обрызганный слюны их злобной пеной. Иду. И крут мой путь. Но вера глубока, Что нынче в этом честь и слава — на века. КОНЧЕННОМУ ЧЕЛОВЕКУ
О, ты, конечно, знал, что с гордой высоты Падешь, но как падешь, о том не ведал ты! Ты утешал себя предположеньем ложным, Что вниз тебя столкнут движеньем осторожным, Что тихо, в сумерках, сместит тебя народ, Что гром не на тебя, а рядом упадет, Что все произойдет тихонько, под секретом, И будет послан друг сказать тебе об этом, — Так вазу ценную на землю ставим мы. И ты заранее, в стране, где нет зимы, Воздвиг себе дворец, подобный виллам Рима, И ложе мягкое, чтоб падать невредимо. Но в полдень на тебя упал небесный гром, Блеснула молния на небе голубом, При людях, в ясный день, стрела слетела свыше, Ошеломив тебя, как рухнувшая крыша. А те, пред чьим лицом ты был повергнут в прах, Объяты ужасом, застыли на местах; И, распростертое твое увидев тело, Шептали мудрецы: «О, как же ослабела, Как измельчала власть, когда ничтожный крот, Рожденный в прахе жить, упал с таких высот». " Да, пушки делают счастливыми людей. "
Да, пушки делают счастливыми людей. Освободились мы от взбалмошных идей: Свобода, равенство, естественное право И Франции родной призвание и слава. Сократ безумцем был. Лелю его разнес. Социалистом был, скажу я вам, Христос, И вознесли его напрасно так высоко. Ядро, как бога, чтим, Пексана — как пророка. Цель человечества — пристойно убивать. Лишь меч несет с собой покой и благодать. Ядро с нарезкою, как чудо, всех пленило. Свет бомбы разрывной — вот дивное светило! И весь порядочный и весь достойный мир, Любуясь пушками, в восторге от мортир. Ошибся, видно, бог — тиран его поправил: Бог людям слово дал, тиран молчать заставил. Опасен, дерзостен излишек слов и дум; Уста должны молчать, и пресмыкаться — ум. И духом гордые склоняются, робея. «Молчать!» — кричит война, и все дрожит пред нею. БОНЗЫ
Мне отдохнуть? О нет, не может быть об этом И речи до тех пор, пока владеют светом Коран, и Библия, и Веды, и Талмуд, Пока кровавые обряды нас гнетут. Легенда, сказка, миф, и страшные преданья, И предрассудков тьма, гнетущая сознанье, Я слышу, роются во глубине сердец. Грифон, химера, сфинкс и золотой телец, Вы, демонов князья, и вы, жрецов владыки — Синод, синедрион, муллы, старейшин клики, Вы, посылавшие в неправый бой солдат И подмешавшие в вино Сократу яд, Наймиты кесаря, платившие Иуде, Вы, лицемерные, продавшиеся люди, Вы, павшие с небес, чтоб демонами стать, Вы все, что на кресте распяли бы опять Христа, — повсюду вы! Подземных сил держава! Ничтожен ваш укус, но в нем была отрава. Бог — это истина, а догмы — догмы лгут. Противоречие, которое, как зуд, Терзает разум наш и жжет сильней ожога, Неизлечимая и вечная тревога… О, Магомета труд! Старанья гнусных сил! Лойола начал их, а Уэсли завершил. Кальвин оставил нам дымящиеся раны. Пророки ложные, фигляры вы! Обмана Полны, идете вы по непрямым тропам, И страх, а не любовь законом служит вам. И образ божий вы бессмертный исказили; Вы зарождаетесь в кромешной тьме, в могиле; Все прорицатели, как злое воронье, У гроба черпали могущество свое; И все восточные и римские факиры Сумели баснями затмить рассудок мира, Лобзая саваны, вздымая прах могил. Бог виден лишь очам заоблачных светил, И учат мудрецы, постигнувшие это, Что с верою должны смотреть мы на планеты. Бог замкнут в некий круг, чей ключ — в руках зари. Молящийся творцу, на небеса смотри! «Но нет, — кричат жрецы, — свершайте в храмах требы! Не мыслите читать в открытой книге неба. Астарта с Евою, Венера и Молох — Вот ваши божества, а не единый бог!» Так суеверий мгла пришла на смену веры, Затмила разум наш своею дымкой серой, И гадов множество во мраке развелось. Храм веры истинной разрушил в прах колосс, В котором без числа заключены пигмеи. Так саранча страшна бессчетностью своею. О Рима, Индии, Израиля жрецы, Вы расползаетесь ордой во все концы, Грызете род людской невидимо для взгляда И открываете ему все муки ада, И за кошмарами вы шлете вслед кошмар На бедный род людской. Едва исчез Омар, Как Торквемады тень уже грозит. Вы рады Полнощной темноте и в ней кишите, гады. Вы всюду на земле: в глуши лесов, полей, На ложе брачных нег, в альковах королей, Под сенью алтаря, во мраке тесных келий — Вы всюду расползлись, проникли, зашумели, Вы всё умеете: хватать и осуждать, Благословлять и клясть, господствовать, блистать, Ведь пресмыкательство для блеска — не помеха. Шуршанья вашего везде я слышу эхо. Впились в добычу вы (вот счастье для обжор!), Вы называете друг друга «монсиньор». Так мошкара зовет «сиятельством» москита. Ничтожен ваш размер, вам служит ночь защитой, И вы стараетесь подальше скрыться с глаз, Но всюду в глубине угадываю вас. Вы — как шахтеры мглы, что под землею скрыты; От ненависти к вам я болен, паразиты. Вы — зла плоды, вы — то, что нас язвит, что лжет; Вы — копошащийся, жестокий, мрачный род; Неуловимые, вы — как песчинки моря, Что чудом ожили на всем земном просторе. Мильоны и нули, ничто и все — вот вы. Вы меньше червяков, и вы сильней, чем львы, О как ужасны вы в чудовищном контрасте: Нет карлика слабей и нет обширней власти! Мир вам принадлежит. Во мраке, вы во всем, Неисчислимые в грядущем и в былом; Вы в вечности, во сне и на бессонном ложе. Полны зловония, во мгле, на нашей коже Переплетаются следы от ваших ног. И всё растете вы. С какой же целью бог Все отдал, — не пойму, — все государства мира, И очаги селян, и храмы, и порфиры, Супругов, девственниц, кудрявых малышей, Весь род людской — во власть неисчислимых вшей! ЖРЕЦАМ
Хотим как боги быть. Твой бог — понтифик Рима — Он собственных детей пожрал неумолимо. Твой бог Авгур — он врал; твой бог мулла — он лечь Заставил целый мир под Магометов меч; Бог Рима агнец был, но вскормлен был волчицей. Доминиканцев бог с карающей десницей Восторженно вдыхал костров ужасный чад; В кровавых капищах свершали свой обряд, Подобно мясникам, жрецы Кибелы дикой; Брамин, твой темный бог бежит дневного лика; Раввин, твой бог восстал на Иафета род И солнце пригвоздил среди немых высот; Бог Саваоф жесток; Юпитер полон злобы; Но как устроен мир, они не знают оба. А человечеству свободный выбор дан Пред кем склониться ниц: здесь блеет истукан, Там идол рыкает, тут божество заржало. Так каждый человек, в стремленье к идеалу, Жесток, коварен, зол, невежествен, упрям, Чтоб уподобиться по мере сил богам. 4 августа 1874
" О муза, некий поп, епископ, весь в лиловом, "
О муза, некий поп, епископ, весь в лиловом, По имени Сегюр, ночным на радость совам, Тупой риторикой обрушился на нас. Что ж, как игрушками, набором злобных фраз Пускай он тешится, в нелепом заблужденье, Что это — гром небес. А впрочем, сожаленья Достоин, бедный, он. Однажды, как овца, Он, блея «Господи помилуй» без конца, На гуся гоготом бессмысленным похожий, Воскликнул: «Зрения лиши меня, о боже!» — Как будто для него и так не всюду тьма, — И внял ему господь, лишив его ума. Да, обругать у нас умеют тонко ныне. Лишь сажи надо взять для этого в камине, Навоза на дворе, в трубе для нечистот Зловонной грязи взять, — и это все сойдет За ум, за слог, за стиль. Все это нынче модно. Любезные муллы! И вам оно доходно, И рад усердному служению аллах В бессильной злобе вы и с пеной на губах, Улыбку заменив речей поповских ядом, Не смея нас изгнать, вы нам грозите адом, О бонзы милые, подъявши кулаки, Вы зубы скалите, вращаете зрачки! Простил бы это я. Но заклинать стал беса Во мне Сегюр. А там? Там, прерывая мессу, Кричит: «Анафема!» и в красках мой портрет Рисует: «Вот он, зверь, каких не видел свет! Он хочет сжечь Париж, разрушить стены Рима, — Страшилище, урод, развратом одержимый, Он, разоряющий издателя, главарь Бандитов; может быть, и бога, и алтарь, Святыню, и закон — поправший все ногами». Так в унисон ему давайте выть волками, Начнем ослиный рев. — Так сам Сегюр ревет. Что у него за слог! В нем каждый оборот — Базарный, дивный стиль! Он обдает вас дрожью, Приводит вас в экстаз и тонко пахнет ложью. Как стали бы, аббат, смеяться над тобой Рабле, Мольер, Дидро. Двоится образ твой, — Сам дьявол, видимо, старался над картиной: Не то епископ ты с тряпичника корзиной, Не то тряпичник ты, но в митре. Антифон Прелестен, если вдруг со злобой прерван он: Аббат — и сердится!.. Ну что ж, судьба судила, Чтоб каждый пострадал от своего зоила: При Данте Чекки был, с Вольтером был Фрерон. Вдобавок этот стиль продажен. Стоит он Шесть су с души. Глупцов орава захотела Смеяться челюстью своей окаменелой. Их надо забавлять. Ряды их всё растут, И все церковников оплачивают труд. Всегда наполниться пустой сосуд стремится. Во всем, везде инстинкт. Как пчелка в улей мчится, Как Борджу привлекли Лукреции глаза, Как ищет волк козу и клевера — коза, Как нежный Алексис любезен Коридону, Так глупости творит, как будто по закону… Сегюр. О муза, тот, кто истинный мудрец, Мечтая, слушая, смягчится, наконец, И, глядя на людей, измерив все людское, Не к озлоблению приходит, а к покою. Да будет так, аминь. Но к делу перейдем. Лучи святых даров горят пред алтарем, Но радуюсь ли им, как солнцу? В день воскресный Пойду ли я к попам в толпе молиться тесной? Вошел ли я хоть раз в исповедальню их, Чтоб тихо о грехах рассказывать своих? Порочил ли я сам свои же убежденья И бил ли в грудь себя в порыве исступленья? Закоренелый я безбожник наконец: Я сомневаюсь в том, что любит бог-отец У адского огня погреть порою руки; Не верю я, что он, во славу вечной муки, В людей — глупцов, невежд, тупых, лишенных сил — Непоправимое, греховное вложил; Что сунуть черта в мир пришла ему охота, Что мог он всех спасти и в ад замкнуть ворота, Что инквизитора нарочно создал он, Чтоб сотворить того, кто должен быть сожжен, Что мириады солнц, сверкающих алмазом, В один прекрасный день вдруг упадут все разом. Поверить не могу! Когда в полночный час Горит Медведица, не верю, что на нас, Как потолок, падет небесная громада И семизвездная обрушится лампада. Читал я в библии, что рухнет небосвод; Но ведь наука же ушла с тех пор вперед. Стал басней Моисей; и даже обезьяны Не ждут теперь с небес к ним падающей манны. И получается, что шимпанзе в наш век Сообразительней, чем древний человек. Твердить, что папа — бог, простое суесловье. Люблю я готику, но не средневековье. В искусстве пусть живут и догмат и обряд, Но ненавижу их, когда разбой творят, Влекут к преступному, пугают чертовщиной. Прочь, злые идолы! Нужней, чем ладан, хина! Когда игуменья монашке молодой Прикажет, как ослу, питаться лишь травой, То пыткой голодом назвать я это смею. И мне цветущий куст огней костра милее. Люблю Вольтера я, но полюбить не смог Ни Купертена стиль, ни Кукуфена слог. Святых Панкратия, Пахомия я знаю, Святой есть Лабр и Луп, но всем предпочитаю Я стих Горация. Таков мой дерзкий вкус. Когда же флореаль от долгих зимних уз Освободит поля, и стих мой, словно пьяный, Помчится по волнам шалфея и тимьяна, И в небе облаков зардеются края, — То в бога запросто, по-детски верю я. И одновременно как я душой болею, Что всюду вкруг меня не люди, а ливреи, Низкопоклонники, несчастные, шуты, Здесь — ложе пурпура, там — тряпки нищеты. Мой бог не грозный Зевс, не Иегова суровый, К нему, перед лицом страдания людского, Взываю я, боец, до белой головы Доживший, в сумраке кричу ему: «Увы! На побережие людского океана, Куда прилива час приносит из тумана Кипящие валы, седую пену вод, О, кто же в этот мрак народам принесет Парижа молнию иль Франции сиянье? О, кто же, как маяк, зажжет им упованье?» Я не святоша, нет, и в том вина моя, К тому же и властям не поклоняюсь я. Вы возмущаетесь, что против грозной кары Я восстаю, что я упавших от удара Всегда, везде прощал. Я не забыл, что мать В вандейских зарослях должна была блуждать, И проповедовать я жалость нынче смею, Бунтарь, сын матери — бунтарки в дни Вандеи, Пусть милосердие на взгляд ваш — ерунда, Но я ему служил повсюду и всегда. Все ястребы кругом, так пусть я гусем буду. Пусть малодушная бушует низость всюду, Последним остаюсь и одиноким я. Когда упавшего лишает прав судья, «Vae victis»[3] — всем закон, и рушатся начала, Тогда кричу толпе, что в страхе побежала, «Вот я!» — но все бегут, не разбирая троп. И думаете вы, что это стерпит рок! " О, древний демон зла, и тьмы, и отупенья! "
О, древний демон зла, и тьмы, и отупенья! Он из гвоздей Христа цепей кует нам звенья, Из чистых юношей творит он старичков, И Гуса с Мором он всегда казнить готов, Громит Горация, когда ж Вольтер болтает За партою с Руссо, молчать их заставляет. Шалит ли боженька, — его по пальцам хлоп! Он охладить спешит зарей согретый лоб, Высоких в женщине не признает влечений И презирает все: цветы, искусство, гений. Он в шорах, с факелом смолистым, плутоват И педантично хмур. Ему приятен чад Испепеленных тел, погашенной идеи, Он на колени стать заставил Галилея На самой той земле, что вертится. Шлет он Едва открывшимся зеницам тяжкий сон, Он, души захватив, грызет их с аппетитом. Он Планшу друг, Вейо, Низару — иезуитам, Идет… и путь за ним безжизнен, хладен, гол. Там не растет трава, где шел его осел. " Порой наш высший долг — раздуть, как пламя, зло;"
Порой наш высший долг — раздуть, как пламя, зло; Пусть мрачный свет падет тирану на чело. И вот «Возмездий» том. Увы! Так было надо. Я, для которого всегда была отрада В прекрасном, в чистоте, я нехотя на месть Призвал гармонию. Ушла в изгнанье честь, И я почувствовал, что долг — над преступленьем Зажечь возмездие карающим виденьем, — И, как звезда во мгле, вот этот том возник. Мне тяжко злобствовать. Но если бунтовщик Прервал движение великого народа, Чтоб умертвить его и стать кумиром сброда, Пускай рассеется сгустившаяся мгла! И вот приподнял я ужасный саван зла, И книгу гневную пронзил лучами света, И, нарушая мрак, венчал его кометой. " О, надо действовать, спешить, желать и мочь! "
О, надо действовать, спешить, желать и мочь! Но грезить, как султан, спать, как сурок, всю ночь, Ходить в поля, в леса и в храмы наслажденья, — О, так не сможем мы спасти свои селенья, Вернуть свои права, поднять свое чело И средство отыскать, карающее зло. Мы — в розовых венках, но шею жмут оковы. В мечтах мы созданы для века золотого, Где мера счастия — животная любовь. Немного пошлы мы, но молода в нас кровь. Ведь это же позор! Ведь в этом извращенье — Предвестье гибели и душ и поколений. Безумной гордостью напрасно мы полны: Вослед за сном сердец приходит смерть страны. Долг — настоящий бог, и он не допускает Неверья. Родина оскорблена, страдает, А вы играете… Ступайте в бой! И трон Верните вновь правам, изгнав тирана вон. Тогда и смейтесь вы. Сейчас же к вам взываю: Проснитесь, при смерти страна лежит родная! Несчастной матери, чьи крики вас зовут, Нужней всего сейчас не Сибарит, а Брут, Бойцы суровые, встающие с угрозой; Мечи подъятые нужны ей, а не розы. Вот почему и я — хоть стар, и хил, и сед, — На площадь людную опять несу на свет, Под солнце, чьи лучи даруют жизнь посевам, Все тот же старый дух все с тем же старым гневом. Май 1858
" Итак, все кончено. Все разлетелось пылью. "
Итак, все кончено. Все разлетелось пылью. Да, революция была безумной былью, Брюссель ей приказал: «Прочь, негодяйка, вон!» И вот дворянами повергнут ниц Дантон, И бедный Робеспьер дрожит в руке Корнесса, И заперли Париж в кутузку, как повесу… Мы стали овцами; вся доблесть наша в том, Что за Бурбонами на бойню мы идем. Четыре сотни лет мы повторяли с жаром Все тот же вздор. Прогресс стал анекдотом старым. Довольно с нас химер. Умножить свой доход — Вот дело. Санчес нам мораль преподает. И гильотины нож и виселица — благо, А совесть — лишь обман: забудь о ней, бедняга! Не суть религии, а догма в ней важна. В исповедальнях есть с решеткою стена: Прильни же ухом к ней, явись глупцом примерным — И будешь ты спасен. К обычаям пещерным Давайте пятиться по мере сил назад, А цели чистые пусть позади горят. Вернулись к нам и трон и храм с поповской кликой. Забудь же, Франция, что ты была великой. Раз папа заявил, что бог он, — значит, так. Безумных помыслов в Париже был очаг, Откуда в мир они неслись, как ветры в поле. Священные права — комедия, не боле. Народ — мощеный путь для царственных карет. И ни идей у нас, ни достижений нет: Открытья наши — чушь; не придавать им веры! По справедливости Тартюф клеймит Мольера, Вольтер писакой был, Жан-Жак был мужиком, И Плюш и Патулье сияют торжеством. Альтвис, 20 сентября 1871
" Да, верно, я глупец — вы правы, без сомненья… "
Да, верно, я глупец — вы правы, без сомненья… Да, небо, сохранив под сицилийской сенью Ту флейту Мосха, чей любезен эху звук, На крыльях вознося твой, Ариосто, дух, Пророку говорить с орлом повелевая, — Оно, великое, нам свет и тень давая, Мечтателем меня создав, влекло мой взор К путям туманным, где брожу я с давних пор, И сделало меня созданьем незлобивым, С нежнейшею душой, на гнев неторопливым. Старик по грузу дней, по склонностям юнец, Я создан был пасти в полях стада овец. Но, как Эсхилу, две души мне рок дарует: В одной растут цветы, в другой огонь бушует: И в сердце Феокрит столкнулся с д'Обинье. Так, негодуя, я взираю в тишине На зло извечное, которому и деды И мы, увы, даем название победы. Я склонен проклятых благословлять в аду. Что ж, смейтесь надо мной, своим путем иду Я без раскаянья и нахожу желанным, Почетным, сладостным слыть человеком странным. И, видя, каковы все умники, я рад, Я счастлив быть глупцом, я этим горд стократ! Я в бурю ринулся один, по доброй воле. Но смелость глупым быть редка, и, в тайной боли, Я понимаю смех, что на устах у вас. В надежной гавани я был, но пробил час — И, видя тонущих во тьме, я безрассудно, Бесстрашно бросился на гибнущее судно: Мне вашей радости дороже горе их; Чем с вами царствовать, погибну среди них! " Мы все изгнанники, мы в бездне обитаем. "
Мы все изгнанники, мы в бездне обитаем. Мы счастье гнусное злодейства наблюдаем. Мы видим гордый ум, что зверем побежден, Удачи поцелуй тому, кто злом рожден. Мы видим подлецов, обласканных судьбою. Мы речь высокую ведем между собою: «Свобода умерла, обманут наш народ!..» Мы — молнии, что бог вам с колесницы шлет. Бросаем яркий свет мы в гущу толп огромных, И животворный луч то гаснет в водах темных И падает на дно, то вспыхивает вновь… Мы знаем лишь одну печальную любовь: Мы любим Францию! Но каторжные норы — Наш дом… Велите нам, чтоб потрясли мы горы, Схватили на лету орла средь черной тьмы, Гром, ветер, молнию — на все решимся мы! Мы оправдания не ищем у злодеев. Мы ждем, суровые, проклятье злу взлелеяв, Чтоб в грохоте громов вновь бог обрел венец И право сделалось законом наконец, Чтоб род людской узнал счастливые мгновенья. Мы на предателей подъемлем в возмущенье Те черные ключи, что отпирают ад. Как ели не сменить зеленый свой наряд, Как солнцу не стоять мгновения на месте, — Нам не забыть вовек о праве и о чести! И перед ликом зла, что деспоты творят, В свидетели берем мы неба грозный взгляд, И бронзовым пером мы пишем неустанно. Филипп Второй, Нерон, Людовики-тираны Дрожат: мы видим их!.. Времен проходит строй — Пусть! Негодуя, мы страниц опасных рой С ветрами вольными шлем в дальнюю дорогу. Коль император — бог, так мы не верим в бога! А видя иногда победу сатаны, Мы отрицаем все, отчаянья полны; И гнева нашего разбуженная сила Терзает душу нам, что этот гнев вскормила. Но богу жалоба правдивая мила. Пускай была жара в день летний тяжела, Мы рады помечтать, когда поют стрекозы. Мы детвору растим… Пускай пришлец сквозь слезы Шепнет: «Я голоден», — его к столу зовем. Мы, глядя в небеса, освобожденья ждем: «О Немезида, с нас сними скорей вериги!» И пишем у морей суровые мы книги, И наши все дела, и мысли, и слова Напоминают гнев рассерженного льва. " Вся низость клеветы, что за спиной шипит, "
Вся низость клеветы, что за спиной шипит, Клеймя нас злобой мрачной, Озер души моей ничем не замутит, Не тронет вод прозрачных. Она, упав на дно, где даже солнца нет, Рассеется в молчанье, А мир и чистота, любовь и правды свет Всплывут, струя сиянье. И вера, и мечты, и светлых дум полет Свободно, без усилья, Как прежде, отразят в просторе чистых вод Сверкающие крылья. Пускай же клевета, коварна и черна, Рвет глубь души невинной, — Что этот мутный ил и злая темень дна Для стаи лебединой? " Прямой удар меча, но не кинжала, нет! "
Прямой удар меча, но не кинжала, нет! Ты в честный бой идешь, подняв чело, поэт, Разишь врага клинком, без ярости змеиной, Грудь с грудью и лицом к лицу, в отваге львиной. Ты — истины боец, и воин ада — он… Ты бьешь при свете дня, и верность — твой закон; Ты страшен и суров, но ты и добр при этом, И если ты падешь в бою, то пред поэтом Предстанут завтра там, где сумрак и покой, Они, Баярд и Сид, с протянутой рукой. ИЗГНАНИЕ
О, если б, родина, мне снова Увидеть шелк твоей травы, Миндаль, сирени куст лиловый… Увы! О, если б лечь на холм унылый, Отец и мать, где спите вы! Но ваши далеко могилы, Увы! О, если б вам, родные тени, Во тьме гробов, под крик совы, Шептать — брат Авель, брат Евгений, Увы! О, если бы к твоей гробнице, Не поднимая головы, Голубка милая, склониться!.. Увы! Как руки я б к звезде неясной Простер под кровом синевы, Как землю целовал бы страстно! Увы! Звон черный слышу над могилой. Бежать туда б, где спите вы! Но остаюсь в стране немилой, Увы! Все ж неправа судьба слепая, Поверив голосу молвы, Что путник изнемог, шагая, Увы… " Пока любовь грустна, а ненависть смеется, "
Пока любовь грустна, а ненависть смеется, И правит ад, Нерон в изгнанье шлет и в церкви ложь куется, Христос распят; Пока есть короли, и ложные идеи, И пыток страх, Пока народ — в цепях, и коршун Прометея Клюет в горах; Пока, твой гордый долг, о сердце, исполняя, Я сознаю, Что гневною строфой я тучи разгоняю В своем краю, — Оружья не сложу! И знаю — трусом буду, Свернув с пути! О небо, никогда я клятву не забуду Свой долг нести! Ничто не соблазнит меня — ни первый шелест Зеленых риз, И ни цветущий луг, и ни нагая прелесть Амариллис!.. Народы на нужду, на слезы злобным роком Обречены; Тираны церковью оправданы, но богом Осуждены… А человечество — добыча лжи, бесправья, Воров-царей, — Живущее мечтой, владеет в грустной яви Лишь злом скорбей. Перед лицом гордынь, ошибок, преступлений, И долгих битв, И поднятых голов, и низких душ и мнений, И злых обид, — О Франция, пока могу пролить луч света На мрак вокруг, Немому трауру и гневному обету Я верный друг; И правду возвещать без устали я стану В краю родном; И в черной пене вод вовеки не устану Быть маяком. Я призрак-судия, мой голос в час расплаты — Как грозный звон, Как отзвук страшных труб, разрушивших когда-то Иерихон! Я не покину, нет, о Франция родная, Мой трибунал; Я смолкну лишь тогда, о горестный Исайя, О Ювенал, О Дант, Езекииль со взором ясновидца, О д'Обинье, — Когда иссякнет гром и молния затмится Там, в вышине!.. 2 декабря
" Когда вставал Эсхил в защиту Прометея, "
Когда вставал Эсхил в защиту Прометея, Рим Ювенал хранил от ярости злодея, А Данте низвергал тиранов в черный ад, Поэты были те подобны эвменидам; Их озаренный лик пугал всех мрачным видом, Был маской бронзовой, чьи в ночь уста кричат. И ужас шел от них. В их черепах горящих Клубился мыслей рой, стремительных, свистящих, Что жгли надменный грех, боролись с подлым злом И гордой на чело ложились диадемой — Неумолимою и грозною эмблемой Змей, что сплелись клубком. О змеи тайные Минервы исступленной, Драконы-божества, пророчицы-горгоны, Стон подхватив людской в неистовстве своем, Всем нам несете вы пример и поученье. Вы для народных масс, для зла и преступленья — И мудрость светлая и черной кары гром. Джерси, 1 ноября
" О жалкий сплав людских сует, пустых желаний, — "
О жалкий сплав людских сует, пустых желаний, — Мечты! Вы вянете при первом же дыханье Степных ветров, что вас разносят по земле. Любовь, и власть, и скорбь, горящая во мгле, Гордыня, ненависть, и гнев, и сладострастье, — Как мимолетный дым, все исчезают страсти. Зачем такой порыв и пыл зачем такой, Раз он сменяется уныньем и тоской? К чему весь этот шум, о люди? Для того ли, Чтоб слыть титанами? Мир верит поневоле, Когда рычите вы в костре глухих страстей, Средь вспышек ярости, тщеславия затей, Желаний, страхов, мук и ухищрений мозга, В то, что из бронзы вы, меж тем как вы — из воска! ПАРИЖАНИН ПРЕДМЕСТИЙ
В беседке лиственной, беспечный, Он пьет, он веселится вечно; Напившись, валится он с ног. И, снова жаждущий веселья, Едва оправясь от похмелья, Он за шесть су идет в раек. Смеяться, пить — святое дело! Толчется он у почернелой Свинцовой стойки день-деньской. И тащит будни воскресенье В домишко под зеленой сенью Своею длинною рукой. В листве поблескивают жбаны… Подружкам протянув стаканы, Их чмокнем в щеки лишний раз. Для счастья ведь немного надо! Имела портики Эллада, — Повсюду кабачки у нас. Вот — отдохнуть на камни сели, О, этот, удержу в веселье Не знающий, народ низов, Кто, полн ребяческих замашек, Дает из столь глубоких вспашек Бесплодных несколько цветов! «О, что за сибарит врожденный!» — Рим восклицает, пораженный; А Сибарис: «Какой квирит!» Он склонен к диким переменам, И, если б не был он гаменом, Архангела б он принял вид. Афинянин — его родитель. То он своей судьбы властитель, То — в малодушье родовом. Попробуйте решить загадку! Он все, что начал, выйдя в схватку, Заканчивает шутовством. Без крови в жилах, в пляске праздной, Проводит он с душой развязной Июль и август — день от дня. О, что за легкость в человеке! — Но вот поднялся ветер некий, И он, исполненный огня, Провозглашает, пробуждаясь: «Я Франциею называюсь!» В стремительной своей красе, С душой, поющей в гибком теле, Он — как пчела, во дни апреля Купающаяся в росе. И он встает, грозой сверкая, Несокрушимое свергая! Огонь взяв в руки и со злом В борьбе неистовой испытан, Во взгляде божество хранит он, И человека под крылом. Эдем — в его зловонной яме; Он в сталь вгрызается зубами, Вождей и воинов родит. И, горд, победу торжествуя, Свою он песенку хмельную Кончает криком: «Леонид!» И пусть его иной бесчестит. Народ — и женщина он вместе! Ребенок он, что, полн чудес, Вдруг превращается в героя. Он низко падает порою, Но достигает и небес! РЕВОЛЮЦИЯ
поэма
I. СТАТУИ
Наездник бронзовый стоял во тьме, — прямой. Спал город вкруг него — домов несчетных строй; На небе сумрачном чертились колокольни, Подобны пастухам, пасущим гурт свой дольний; Стыл Богоматери двухбашенный Собор, И башня каждая страшилась кинуть взор В безлунной мгле на стан своей сестры огромной; Зенит заволокло такою мутью темной, Что блеск небесных бездн бесследно в ней исчез; Хрипя под сводами полуночных небес, Лишь ветер мял ее, отчаянье впуская; Висела облаков завеса гробовая; Казалось, что заре воскреснуть не дано, Что утру не открыть прозрачное окно, Что солнце — страшный угль, очаг, навек разбитый, Здесь, в беспредельности, где ночь сомкнула плиты Над устрашенною, застылою землей, Угасло навсегда, задушенное мглой: Такое из небес, исполненных томленья, Полуночь пролила на мир оцепененье! Как бы для зрителей угрюмых — небосвод Разверз до самых недр ночного мрака грот. Спокоен, при мече, вздымая шлем пернатый, Старинных рыцарей надев крутые латы, Был там он, выпрямясь, в одежде боевой. Фигурой — исполин, улыбкою — герой, Поводья черные перчаткой стиснув черной, Гигант и властелин, недвижный и упорный, Он вечным жестом ночь, казалось, леденил И, с тенью траурной вплотную слитый, стыл, С небесной теменью могильной медью сплавясь. Кумир, загадочно перед собой уставясь, Видением вершин, фантомом горных гряд, Стоял, недвижностью зловещею объят: Ведь он — от вечности, поскольку — от могилы! Конь этот, никогда не ржавший и застылый, Безмолвный воин сей, чей образ воплотил Всю мощь молчания, как признак скрытых сил, Сей цоколь сумрачный, царящий над толпою, Вознесший свой покой над бурею живою, И, гроба выходец, державный сей колосс, В нас нагнетающий воспоминанье гроз, В ком до сих пор король, палач и деспот мнится (Которого б теперь не испугалась птица), Вся эта статуя — чудовище мечты. И если даже день плеснет в его черты, Их солнечным лучом светля и уточняя, И если даже вкруг кишит прохожих стая, То жутью тайною он все же облачен, Тоской кладбищенской… Но вечерами он, Король задумчивый, солдат и вождь угрюмый, Вновь обретает ночь с ее ужасной думой. В бездонном сумраке стоит он, жуть струя. И все величие, всю мощь небытия, Все то спокойствие, что лоб его надменный В трагическом плену у меди неизменной Мог сохранить, все то, что пристальный зрачок, Став вечным, сохранить из блеска молний мог, Всю эту полужизнь за гранью гробовою, Что знаменитому оставлена герою Во сне, под черными крылами похорон, Все то усилие, что совершает он, Воитель, чтобы стать не королем, а богом, Всю мрачность местности в ночном безмолвье строгом, — Все это истукан сумел в единство слить, Чтоб одиночество державное хранить! И Сена мрачная струит свой шум унылый Под этим всадником из ночи и могилы… И ветер вопль стремит, и плещет пена вод, И тяжкоарочный в тумане мост растет Каким-то призраком расплывчатым и смутным Под гордым рыцарем, над бегом бесприютным Реки униженной; и в арках темнота — Как триумфальные для статуи врата. Внезапно в тишине, неведомо откуда, Из непроглядной тьмы, где туч сгрудилась груда, Где дремлет страшная, пустая глубина, — Над этой статуей, томящейся без сна, Глядящей, медное свое чело нахмуря, В даль, в гробовой простор, где ночь, тоска и буря, Раздался голос — чей? — из ледяных глубин: «Узнай, на месте ли еще стоит твой сын?» *** И если кто-нибудь бродил бы этой ночью Над берегом пустым, где ветер треплет в клочья Свет угасающий и дымный фонарей, — Он услыхал бы там, средь облачных зыбей, Что делают зимой Париж чернее чащи, Какой-то странный звук, какой-то лязг рычащий, Как бы бряцание огромных лат ночных. И холод ужаса на позвонках своих Он ощутил бы вдруг; его язык — признанья Залепетал бы в ночь; испуг и содроганье Вздыбили б волосы; зуб ляскнул бы во рту: На пьедестале том, взнесенном в темноту, Где в ветре яростном скопленье туч клубилось, Внезапно статуя — о страх! — пошевелилась. Ничто, ни даже медь сковать навек нельзя. Король рванул узду; конь дрогнул, сталь грызя. Тряхнуло землю; зыбь глубинная, глухая Прошла, священные порталы сотрясая, Веками чтимые, и в башнях прозвеня. И мышцы напряглись у медного коня, Круп задрожал; нога, застывшая согбенной Над камнем в трещинах, где мох пророс зеленый, Копытом грянула; с карниза сорвалась Другая; всадник лоб понурил, в тьму вперясь; Скакун, залязгавший суставами металла, Ужасный, сдвинулся до края пьедестала (Взор человеческий таких не знает грез!), И, точно отыскав невидимый откос, Неспешно статуя сошла с гранитной глыбы. Проулки жуткие, где убивать могли бы, Лавчонки, чердаки с их черной нищетой, Строй бесконечных крыш, нависших над рекой И отраженных в ней, пустые перекрестки, Где днем толпа снует и слышен говор хлесткий, Ряд ржавых вывесок, повисших на крюках, Дворцы суровые с оградами в зубцах, Вдоль берегов крутых шаланды на причале — Все с изумлением пернатый шлем встречали, Что и под бурею не шевельнет пером, И, чуя под землей как бы кузнечный гром, Покуда на часах старинной башни время Не смело звон стряхнуть на городское темя, Глядели, замерев, как в недрах тьмы идет И близится, прямой, оцепенев как лед, Вещая грохотом о гробовой победе, Наездник бронзовый на скакуне из меди. Река под арками лила свой плач в туман. *** О, ужас внеземной! Идущий истукан! Тяжелой поступи дивится мостовая. Тень движется, скользит, закинув лоб, немая, Окоченелый труп, — и стан ее и лик Под бурей черных бездн не дрогнут ни на миг. Закон полуночи нарушен этой тенью! Внимая тяжкому и мерному движенью, В безмолвии гробниц, в могилах ледяных Скелеты привстают, дрожа, в гробах своих И вопрошают ночь: «О, кто прошел? Что это?» Сама смущенная, ночь не дает ответа. Когда бы взор проник в то царство гнусных ям, В их тайны мерзкие, он увидал бы там, Как бьет фантомов дрожь пред явью невозможной: Та тень, чей взор снести б лишь Дон Жуан безбожный Сумел, не побледнев, — чем славился б века! — Виденье то, чья плоть иззубрит сталь клинка И руку — только тронь — оледенит мгновенно, — Все в нем: борьба, любовь, страстей свирепых смена, Злодейство, гордость, месть, все тайны мертвеца И вся ответственность героя и бойца, Что на гранит ступил, став бронзой роковою! Кто, кто, охваченный горячкой мозговою, В хаосе городов, грозит которым рок, — Кто видеть статую блуждающую мог? Такое существо, немыслимо, ужасно, Идет, — и ночь дрожит, и стынет мрак безвластно, И мгла в смятении; да и сама мечта, Которой по ночам рисует темнота Свой мир таинственный сквозь сомкнутые веки, Мечта, привычная встречать вдруг морок некий, — И та пугается, завидя тот фантом, В полночном сумраке блуждающий пустом, И бьет ее озноб: у призрака такого Не поступь мертвеца и не шаги живого. Тень шла — и глубь тряслась под тяжестью копыт. Быки мостов, где волн немолчный стон звучит; Кладбища мрачные, где гулче гром металла; Соборов паперти под сводами портала, Что в коронацию видали строй карет; Канавы боен тех, где кровь за много лет, Сгустившись, загнила; мансарды, где во мраке Свой гнев задумчивый растили Равальяки; Подполья тайные безмолвных башен, где Висят ошейники людские на гвозде; У старых крепостиц крюки мостов подъемных; Дороги, где зимой льет дождь из туч огромных Как из ведра иль снег сплошной стеной валит, — Всё содрогается под бронзою копыт. И так как истинно (то подтвердит гробница!), Что вслед за королем, кто б ни был он, влачится Все королевство, встав как призрак, — то Париж От замков до лачуг, от погребов до крыш, От самых жалких нор до башни самой главной Глубинный отзвук дал на этот шаг державный. То как бы дикий крик возник из темноты — Вопль рабства вечного и вечной нищеты, Рычание веков, безумных и мятежных, Стон тяжкий времени и бедствий безнадежных. Рыдало Прошлое в тех жалобах ночных — Тоска исчезнувших и с ней тоска живых. Там кровь была и плоть, железо, яд и пламя, Чей хриплый зов летит к тому, за облаками; То недра кладбища свою стремили речь. Там, в грозном ропоте, рвались огнем — картечь, Убийства, гордый блеск победоносной власти Под плач младенческих и девичьих несчастий, Со свистом пули там летели из бойниц; Вой сумасшедших плыл из гнусной тьмы больниц; В застенках пыточных под горн мехи дышали; Подвалы карцеров рыдали и стонали; Ужасный Сен-Лазар чумой дышал из недр; Всех парий гноище, хрипел в тоске Бисетр, Там шло Отчаянье со свитой прокаженных, Смерть — с палачами, Власть — с толпой вооруженных; Терзали матери седые космы; битв Курилась кровь под гром торжественных молитв; Все, все звучало там: турниры, состязанья, Тяжелый четверной галоп четвертованья, Секира, плаха, бич, и кол, и цепь — набор Орудий пыточных, что придан с давних пор, С повязкою для глаз, Фемиде человечьей, Кто самого Христа за дерзостные речи Распяла на кресте, одежды разыграв, И числит господа среди лишенных прав; Все там смешалось: скорбь, убийства, и набаты, И, с аркебузою, в окошке Карл Девятый; Крик, заглушаемый забывчивой водой Близ Нельской башни, гуд колоколов ночной; Марго, что в гроб альков опорожнять умела; Брюнгильда лютая, скупая Изабелла; Столбы позорные средь лавров и венков. Порой, как ураган, чей вдруг стихает рев, Иль океан, чья зыбь свои снижает горы, Тот ропот умолкал, — и оглашал просторы Лишь страшной статуи тяжеловесный шаг. И бледным ужасом ночной струился мрак С небес загадочных в лохмотьях черной тучи. И беспредельность их клубилась мглой летучей. И воин к площади Дофина путь избрал, Потом — проулочком, что, узенький, бежал От Кордегардии туда — к «Дворцу закона», Где спят и мантия судейская Немона, И Приматиччио написанный портрет; Палату обогнул, откуда сотни лет На головы людей летит судьба слепая; Проехал Мост Менял и, вдоль реки ступая, На площадь Гревскую близ Ратуши вступил; Аркады пересек, что ныне заменил Дворец новехонький тяжелою стеною; Ворота Сен-Жерве оставил за собою; Взял влево, и, пройдя петлистых улиц ряд, Теперь исчезнувших, — трущобы, где грозят Жилища ветхие бандитскими глазами, — И, тяжкий, медленный, проследовал вратами (Там королеву ждал когда-то Бассомпьер) На площадь скучную, где стыл в аркадах сквер. *** Там, в центре, под листвой, во тьме оцепенелой Сквозил неявственно огромный призрак белый. Был гордый всадник тот из мрамора. Суров, На стройном цоколе, один, во власти снов, Как цезарь, лаврами победными венчанный. Он властно высился, недвижный и туманный. Рукою опершись на перевязь у чресл, Он императорский сжимал другою жезл. Длань правосудия подножье украшала. Семья деревьев вкруг, пугливая, дрожала, Как будто им стволы холодный ветер гнул. И к этой статуе тот истукан шагнул. Он, двигаясь, глядел неотвратимым оком На грустный лик того, кто, как во сне глубоком, Безмолвно грезил там, меж зыблемых дерев. И бронза мрамору сказала, прогремев: «Ступай и погляди: твой сын на том же ль месте?» *** Как бы заслышавший рогов далеких вести, Луи Тринадцатый очнулся от дремот. И, скиптроносец, он, и, меченосец, тот, Он, цезарь мраморный, и тот, воитель медный, Спустились с лестницы, сквозь тьму зловеще бледной, И, через площадь взяв, решетку перешли. Фантом Бастилии приметил издали, Что к сердцу города их пролегла дорога. Наездник бронзовый был впереди — и, строго Вздев перст, указывал извилины пути. Под сводом арочным им не пришлось пройти; Тропою Мула шли — и дальше по бульварам, Где толпы вьются днем, хлеща прибоем ярым, И — к центру, спящему в тиши ночных часов. И у Дворца Воды четверка мокрых львов, Скопленье ветхих крыш, где птичьих гнезд без счета, Ворота Сен-Мартен и Сен-Дени ворота, Таверны Поршерон, где вечен звон стекла, — Глядели с трепетом, как пара та прошла. Два грозных всадника упорно вдаль стремились, Без слов, без оклика, — и оба очутились На новой площади, на перекрестке том, Где третий встал колосс в безмолвии литом. Вблизи он выглядел не человеком — богом. Со лбом закинутым, в высокомерье строгом, Он, точно сын небес, негодовал на тьму. Казалось, ореол обвил главу ему; Он сумрачно сиял, и в нем та мощь блистала, Что смертным свойственна, глядящим с пьедестала, — Священный ужас тот, что явлен на челе, Коль бог творящий скрыт в разящем короле. Как первый конник, он из бронзы был изваян; Ни шлем на нем не взвит, ни панцирь не запаян; Как Аполлон красив, он, как Геракл, был наг. Под бронзою копыт, черны сквозь бледный мрак, Клубились Ду, Эско, Дунай и Рейн — четыре Реки, им попранных, чей плач пронесся в мире. Казалось, он внимал, бесстрастен и велик, Стон взятых городов и грозных армий клик. Он гриву льва вздымал; недвижный и безгласный, Он правил; королям грозил он шпагой властной; Длань к богу возносил, к его лазурной мгле И подставлял стопу — чтоб лобызать — земле. Казалось, ослеплен навек он сам собою. Два всадника прямой к нему влеклись тропою. Слепая ночь глядеть старалась; ветер стих Внезапно. Конник тот, что в латах боевых, Другого обогнал, в тунике. И его там Зов прогремел: «Луи, Четырнадцатый счетом! Очнись! И, раньше чем блеснут лучи зари, — Еще на месте ли твой правнук, посмотри!» И бронзовый кумир, чья бронза с тьмой боролась, Раскрыв чеканный рот, спросил: «Я слышу голос?» И, мнилось, взор его рождался вновь на свет. «Да». — «Чей же?» — «Мой». — «Ты кто?» И услыхал: «Твой дед». — «А кто же правнук мой, — коль голос не был мнимым?» «У подданных твоих он наречен Любимым». — «Где ж он, кому народ возводит алтари?» — «На главной площади, у входа в Тюильри». — «В путь!» Черный полубог приветствовал героя И съехал с цоколя священного. Все трое Бок о бок мчались в ночь. И предок в тьме ночной Потомков превышал надменной головой. По набережной взяв, промчались под балконом, Где грезил все еще Парижем устрашенным Фантом чудовищный, святой Варфоломей; Проехали дворец французских королей — Комок из крыш и стен, бесформенный, гигантский, Взрастивший, как дворцы Аргосский и Фиванский, И Агамемнонов, и Лайев, и Елен. И Сена жуткая, скользя вдоль мрачных стен, Солдата, цезаря и бога отражала И, среднего узнав, с ним Ришелье искала. Лувр окнами на них чуть поглядел, дремля. Так, Елисейские к ним близились Поля. II. КАРИАТИДЫ
О мощный каменщик, Жермен Пилон великий! К тебе дошли из бездн немолчной скорби крики: Ты понял, что резец оружьем может быть; Ты не героев стал, не королей лепить, Но, Сен-Жермен презрев, Шамбор, подобный сказке, — Ты Новый Мост облек в трагические маски, Ты мглу окаменил, резца являя власть. Ты знал, что, скорбную распахивая пасть, У ног полубогов стенают полузвери, Знал все презрение, что скрыто в их пещере, Рубцы всех адских мук, всех каторжных гримас, Какими клеймлено лицо народных масс. Гигант! В то время как ваятели другие, В черты предвечного влюбляясь сверхземные, Рельефы резали у входа в божий храм; Когда на цоколе, где реял фимиам, Они в лазурь небес, в прозрачные просторы, Где трубы ангелов и ветровые хоры, Как небожителя, чтоб грезил в вышине, Взносили цезаря фантомом на коне; Когда Тиберий ждал от них, лишенных чести, Искусства, полного презренно-пышной лести; Когда их бронзовых плавилен языки Неронам и Луи лизали каблуки; Когда они резец державный оскверняли И двух — из мрамора и бронзы — слуг ваяли; Когда, чтобы земле, влачащей груз цепей, Любой Элагабал сверкнул иль Салмоней, — Они, с мечом, с жезлом, являли ей тирана Как недоступного для смертных великана, Что в эмпирей взнесен, где зыблется заря, В такую высь, где он казался бы, паря, Сливающим свою надменную корону С венцом, который тьма дарует небосклону, Чтобы в священной мгле, скрывающей зенит, Был лавроносный лоб сияньем звезд повит; Меж тем как ставили они на постаментах Громадных королей в их мантиях и лентах, Князей, презренных всем, на медь сменивших грязь, Рядили деспотов в архангелов, гордясь, Старались, чтоб явил величие хозяин, Монарх иль бог, — тобой, тобой — народ изваян, Великий крепостной, чей дышит лавой рот, Великий каторжник, великий раб, — народ! Спустившись в бездну бед, и ужаса, и порчи, Колодника судьбы ты смог подметить корчи. Под Карлами, что кровь смывают с хищных рук. Под злобными Луи средь Лесдигьеров-слуг, Под чванным Франсуа, под куколкой Дианой — Ты Энкелада гнев почувствовал вулканный, Ты саван снял с живых, простертых в глубине Могильной, крикнув им: «Ваятель я! Ко мне! Все те, кто мучится, все те, кто плачет в страхе, Все прокаженные, все, чающие плахи, — Ко мне! Под цоколем, где торжествует медь, Вдоль моста в камне вас я призову кишеть. Нужда, болезни, скорбь, лохмотья, злая старость, Оскалы голода, лачуг зловонных ярость, — Ко мне! И этому — над вами — королю Все ваши язвы я открытыми явлю; Дам жизнь и плоть я вам, на камне иссеченным, И вашим жалобам река ответит стоном; Зимою, в темноте, под скорбный ветра вой, К вам голоса дойдут всей бездны мировой — Сюда, под ветхий мост, весь в пене, вихре, мраке!» И древний Ужас тут явился из клоаки. Во все чистилища твой острый взор проник; Все чудища тебе явили черный лик, И ты у них в глазах раздул огонь и вызов. Рой лиц таинственных, вдоль каменных карнизов, Спустился навсегда на мертвый камень плит, Как стая мерзких мух, что из ночи летит. О, мастерским резцом намеченные рожи! Гиганты скорбные, творенья снов и дрожи, Подвластные всему, что липко и черно, И потому — в грязи и в брызгах заодно! Их головы, где сплошь — помет и гнезда птичьи, С форштевней каменных торчат в немом величье, Нависнув над водой, как корабельный нос; Тела их — в мостовой, под грохотом колес, Под стукотней подков, под тихими шагами; Упряжки тяжкие, взбодренные бичами, Летят по ним, везя канаты, цепи, гроб, — Летят; и в некий миг безжалостный галоп Из плоти каменной (что может быть безмолвней?) Копытом кованым вдруг выбьет связку молний! *** О! Кто бы ни был ты, кто мыслит, кто не слеп, К дням человечества, к путям его судеб, — Приблизься, погляди и, трепеща, подумай! Вот все они — толпой стесненной и угрюмой; Вот те, что мучатся, что вызывают вздох; Вот те, что под столом упавших ищут крох; Вот те, что презрены, назначены для свалки; Тут Санчо, там Скапен, здесь Дав, служака жалкий; Химера из мечты в реальный рвется мир; Лакей разинул рот, поняв, что он — сатир; А вот носильщики всех человечьих тягот… Глядят они, как всё, меняясь с году на год, Родится, сходит в гроб, спешит невесть куда И, поджидая тьмы, струится как вода. На праздный этот бег взирает суд их строгий. Река же, следуя рывкам своей дороги, Бежит к неведомой свободе наугад, — И пленники ей вслед, как Танталы, глядят. И отблески волны, под каменным карнизом, Порою пламенем бегут по лицам сизым; Их мышь летучая касается крылом. И что там — плач иль смех — разносится кругом? О, пасти! Там мудрец, кого страшит пучина, Пантагрюэля ждет, а встретит Уголино! Там Дант является под маскою Рабле! Тоска и ужас там иссечены в скале: Лбы, где пыланье бездн, холодных как гробница! Черты незримого! Теней бесплотных лица! Сквозь дыры савана представший маскарад! Какими чарами ваятель вызвал ад, Чтоб Микеланджело и Мильтон посрамились? На страшный карнавал все призраки явились Из преисподней той, где тяжкий дых стихий! С процессией своей чудовищный Куртий Окаменел в стене из бреда и тумана! Ужели никогда налетом урагана Тех изваяний рой не будет разметен? Так что же сделали, о боже, храм и трон С народом, для кого мертвы и свет, и разум, И все надежды, — с ним, чей плач и хохот разом Гремят, когда из бездн его приметит взор Лувр — с этой стороны, с той стороны — Собор? *** О! Это творчество, и эти порожденья, И трепеты души, встречающей виденья, — Терзают гения и гнут его в дугу, Чтоб в тайны он глядел на черном берегу. Лишь этот низкий мир предстал тебе, столь странный, Хрипящий в ярости и в страсти неустанной, Безумья скорбного катя немолчный крик, — Да, скульптор! — мысль твоя в высокий этот миг Сроднилась навсегда с пучинами и тьмами. Да, избранный из тех, в ком творческое пламя, Да, мэтр, ты здесь обрел и мощь и славу с ней! Семье могуществом гордящихся князей, Правительствам, свой долг забывшим и законы, Дворцам, чьи звездные взлетают ввысь фронтоны, Колоссам царственным, взносящим в синеву Хмельную от мечты и гордости главу, Престолам сумрачным под небом-балдахином, Монархам, — ты придал фундаментом глубинным Народ! Под деспотом — толпу ты разместил. Владыкам, блещущим в сознанье прав и сил, В доверье ко всему — к портам, к ветрам, к прибоям, — Ты, презирающий и мрачный, дал устоем Тупым злодействам их и радостям пиров Вот эту гидру тьмы с мильонами голов! Под пышностью имен и славой древней крови, Звучащих в громе труб и в орудийном реве, Под ореолами их титулов пустых, Условных доблестей и чванных прозвищ их, Под всеми, кто кричит: «Я — высший! Алтари мне! Я светоч, пурпур, меч! Сливайтесь в общем гимне!», Во мглу, прильнувшую к позорному столпу, Ты безыменного гиганта ввел — толпу! Под смехом, играми, любовью в парке сонном, Под Валуа, Конде, Немуром и Бурбоном, Под нежною Шеврез, кудрявою д'Юмьер, Под всякой красотой, под роскошью сверх мер, Под олимпийцами, средь их великолепий, — Ты пытку изваял толпы, влачащей цепи: Тоску безмерных масс, Голгофу мужичья Опасного — в гранит врубила длань твоя. Блистали господа, свершая святотатство — Бессовестный дележ народного богатства, Всё жрали, алчностью извечною горя, Себе все радости, себе всю жизнь беря. Венера Марсу взор дарила самый сладкий; Надменно зыбились знамен победных складки; У женщин — нагота, у королей — мечи; Среди густых аллей охота шла в ночи; Все было лишь дворцом, и пиром, и парадом. А ты — ты породил вот с этим Лувром рядом При блеске факелов, сверкающих из тьмы, Решетку Нищеты — безвыходной тюрьмы, — И лица бледные за той решеткой ржавой! Вот обвинение ужасное! С их славой Победоносцы битв, земные божества, Чьи монументами освящены права, Герои в золотых с алмазами кирасах, Чтоб ослеплять глаза и путать мысли в массах, Рубаки, щеголи с их лозунгом: «Монжой!» Внушали радости над горестью чужой, Лазурь бездонную и ласку солнца пили. А ты, сновидец, ты, под их пятой, в могиле, Обрел изломанный и корчащийся мир И дал ему сойтись на свой, на черный пир! На лбах отверженцев тупя резец упрямый, Ты к чудищам высот прибавил чудищ ямы — Народ, что день за днем свой проясняет лик И, мощным будучи, становится велик. О да, Иксионы наземного Аверна; Поэмы яростной проклятья, боль и скверна; Воров, цыган, бродяг и жуликов толпа, Животных челюсти и парий черепа, Что сплюснуты рукой невежества нещадной; Калеки с их нытьем, с их жалобою жадной, Крестьяне с лешими средь зарослей плюща; Рот, изрыгающий ругательства, рыча; Щека, измятая на мостовой, на ложе Булыжном, худоба, продрогшая в рогоже; Иссохший труженик, встающий до зари, Кому велит Христос: «Люби!», а Мальтус: «Мри!»; Бедняк, что весь дрожит, в себе сознав бандита, Зараза тайная, что в смрадных норах скрыта, Жильцов берущая в неизлечимый плен, На тело нищего сползая с нищих стен; Бездомных дурачков кривлянье и круженье; Всех человеческих ночных мокриц кишенье; Невинность под кнутом, младенчество в цепях; Агоний вековых предсмертный бред и страх; Отвратный Пелион под Оссою державной, — Вот что нагромоздить сумел резец твой славный! Пока художник там — для королей — ваял Из бронзы дифирамб, из мрамора хорал, Ты здесь, поэт, созвал застыть в гримасе вечной — Под белизной богинь в лучах зари беспечной, Под медью всадников, блистающих с высот, — Зловещих масок ряд — скульптуры чернь и сброд! И, чтоб творение забавней стало, в груду Бед и отчаяний, скорбей и мук — повсюду — Издевку ты вместил, и грозную к тому ж: Брюске и Тюрлюпен, Горжю и Скарамуш Возникли — призраки, чей смех был страшен, грянув Средь уличных и средь дворцовых балаганов. Ты воскресил их! Но, того не зная, ты, Носитель пламенный пророческой мечты, Шутник безудержный, — ты будущего мира Почуял терпкий пот и влил во взор сатира Гнев революции, где молния бежит! Ты смех Пасквино слил и скрежет эвменид! Угрозой королям, у основанья тронов, Ты изваял шутов их злобных и буффонов, И в камне роковом, что сумрачен и сер, Сквозь арлекинов лик проглянул Робеспьер! *** Пилон, пророк беды, вдохнувший ад бескрайный, — Своею собственной он овладел ли тайной? Широкая душа, кидаясь наобум, Могла ль постичь всю глубь своих суровых дум? Мечтатель, — знал ли он, какой им символ вскинут Над вечным стоном вод, где мрачно арки стынут, Над этою рекой, крутящейся ужом? Все ль распознать он мог в творении своем? Загадка!.. Изваять на том карнизе длинном Обиду, ужас, боль; трагическим личинам Дать зеркалом волну — подобье толп людских; Над зыбью, в жалобных стенаньях ветровых, Над всеми складками, что морщат саван водный, Над всей тревогою и над тоской бесплодной, Что проливаются мятущейся рекой, В одно соединить рубцы тоски людской И ледяных ночей нахмуренные брови; В грядущем, спрятанном у бога наготове, Явить монархам бунт как бурю берегам; Намордник сняв с горгон, дать волю их мечтам; На срезе каменном, сорвав с искусства узы, Раскрыв ему глаза, размножить лик Медузы; Детей воззвать из тьмы, и старцев, и старух; Гранит повергнуть в дрожь, и в камень вдунуть дух, И обучить его рыдать и ненавидеть; Раскрыть глубины бездн — и этих бездн не видеть! Быть, без сомнения, предтечей страшных лет, Титаном, — и не знать! Возможно ль так иль нет? Господь, помощник наш, то сумрачный, то ясный, Поведай: вправду ли владеет гений властный, Над кем созвездия смыкают блеск венца, Самопознанием до сердца, до конца? О, духа нашего великие светила, Эсхил, Исайя, Дант, — им ведома ль их сила? Сервантес и Рабле — свой осознали ль мир? Шекспировскую глубь измерил ли Шекспир? И ослепительно ль Мольер Мольеру светит? Кто нам ответит «нет»? И кто нам «да» ответит? Оставим!.. Эту скорбь и стоны изваяв, Вернулся мастер в ночь, в сиянье звездных слав, Спокоен и угрюм, века смутив картиной: Народ истерзанный над пленною пучиной! И ныне, путники, вникайте в образ тот! Гомер — он мог ли знать, что Александр грядет? Сократ — он мог ли знать, что в нем зерно Христово? О, глуби наших душ, запретные для слова! Пилон язвительный, во мглу швырнувший нас, Ты, в лабиринте снов бродя в полночный час, В какие двери тьмы и ужаса ломился? Кто может утверждать, что ты не очутился В твоем творении — вне мира, вне людей, Среди неназванных, неведомых зыбей, Среди разверстых бездн и за пределом гроба? Что не влились в твой дух Природы скорбь и злоба Предвечные? Что ты, художник роковой, Не ощутил в себе тот ветер ледяной, Тот вопль, что холодом пронзает человека, — Отчаяние Зла, клейменного от века, — Когда, клонясь к реке, ты слушал, мрака полн, С немолчным скрежетом немолчный ропот волн? *** Так зеркала реки свой длили бег упорный. Завидя королей на набережной черной, Вдруг смехом загремел ужасных масок рой. Тот хохот мукою наполнен был такой, Что до сих пор, когда так много волн забвенья Омыло этот мост, узнавший одряхленье С безумной ночи той, о коей говорим, — У множества личин под выступом седым Остался гневный блеск в пустых зрачках, и губы, Еще сведенные, хранят тот хохот грубый. И маска, громче всех вздымавшая свой рев, Струившая огонь и серу меж зубов, Загадочная тень цинического вида, В которой ярая раскрылась Немезида, Вдруг испустила крик: «Эй, стадо, сволочь, рвань! Эй, мужичье, проснись! Эй, голодранцы, глянь! Эй, разлепи глаза, утопленные в гное От вечных слез! Гляди: вон короли; их трое; На лбах сгустилась тьма — то диадемы след; У зимней полночи такого мрака нет; У этих всех богов, видать, судьба такая: За гробом почернеть, здесь, на земле, сверкая. Спешат!.. Куда они? А, все равно! — Вперед! Вам, короли, нигде не медлить у ворот: Дорога мощена, и дали вкруг пустые. Один из мрамора, из меди два другие: Сердца их пращуров на матерьял пошли… Эй, вы! вставайте все из нор, из-под земли, Рабы, согбенные тысячелетьем гнета! На призрачных владык вам поглядеть охота? От них рыдали вы. Пусть ваш им грянет смех! А кто они? Сейчас я расскажу о всех. *** Тот, первый, — весельчак. Всю жизнь он просмеялся: Смеясь, молился он и, хохоча, сражался; Дед, — лишь родился он для славы и венца, — Запеть заставил мать, а внуку дал винца, И до могилы тот был рад любым потехам; Из бога табурет он сделал с милым смехом: Он прыгнул на алтарь, чтобы скакнуть на трон; Из рук убийц родни брал подаянье он; Такой он смех развел, что должен был в изгнанье Отправить д'Обинье: не в тон негодованье! Средь собутыльников и челяди своей Расцвел он как знаток и боевых полей И девушек, — плодя веселые затеи. О, эти все д'Эстре, д'Антраг, де Бёйль! О, феи! О, в парках ночи те!.. Фонтаны там журчат, Там песни с плясками под зеленью аркад, Там фавны-короли и нимфы-герцогини! Ловкач Анри! За ним красавицы, богини, Как суки, бегали: так он умел манить, Так опьянял он их безумной жаждой жить! Он флорентийские им расточал браслеты, Давал концерты им, спектакли и банкеты, Где небо вдруг лилось в разверстый потолок; Он в Лувре им открыть альков парчовый мог, Мог замок подарить и дивные наряды, Где пурпур в яхонтах жжет, как жаровня, взгляды Или волна шелков мерцает в жемчугах! Ах, время!.. А вокруг дворца, рождая страх, Суды, чтобы служить столь радостному трону, Толпу ограбленных кидали в пасть закону. Там вешали плутов, что не хотят никак Вносить налог, оброк и пошлины; бродяг, Презревших подати. Платить ведь должен кто-то? Король тут не при чем; то мужичья забота. И вечером, когда лепечет водомет И женский смех звенит и нежность придает Далекой музыке — гобоям и кларнетам; Когда в густых садах, на лес похожих летом, Кружат любовники, и там, где потемней, Пылающие рты пьют белизну грудей; Когда Амур парит средь лилий, и Даная Сдается, королю тайком свой ключ вручая, Король же, восхищен, восторжен, хохоча, — Зевс обезумевший, — пьянея сгоряча, Бросает Гебу с тем, чтобы настигнуть Леду, Срывает поцелуй и празднует победу Над некой Габриэль, над некою Шарлотт, — То с высоты холма вечерний бриз несет, Вливаясь в поцелуй, зловещий запах трупа. Да! Возле этих игр и смехов бьются тупо О бревна виселиц гирлянды мертвецов; Их треплет ветер, их тревожат крылья сов, — И шум доносится до луврского балкона Скелетов ссохшихся со склонов Монфокона! И все же наш Анри, «блудливый старичок», Умевший пить, любить и обнажать клинок, Прослыл добрее всех, на ком блестят короны. *** Второй, что едет вслед, был поскучней… Законы При нем сосали кровь. Он сам секирой был; Доныне от его престола — смрад могил, И коршуны о нем еще мечтают сонно. Свиреп и слаб, он взял «рукой» Лобардемона; Был «мозгом» Лафемас, а Ла-Рейни «душой». Палач при нем торчал, как призрак, за спиной; Кто дружбу с ним сводил, тот близился к кончине: На плаху шел д'Эффиа, на свалку шел Кончини; Пустоголовому казалось королю, Что ветка всякая кричит ему: «Молю, Повесь кого-нибудь!» И не было отказу: Он строем виселиц деревья делал сразу, Своим профосам он гулять не позволял; Вампиру алчному, костру, он поставлял Обильные пайки, чтоб нищим тот не шлялся: Грандье с Галигаи спалить он постарался; Анри — тот битв искал, а он — костям был рад, И сладко обонял паленой плоти чад, И с жадностью внимал в застенках воплям пыток; Как виноградарь, он считал плодов избыток В корзинах палача — по головам бедняг; В щипцах каленых он ломал упрямство шпаг; В руках духовника он пешкой был покорной, — Лакеем преданным сутаны этой черной; Он залит кровью был от шляпы и до шпор; Он над дуэлями свой заносил топор; Безлюдя города, кидая сёла в узы, На шпилях Ла-Рошель, и Нанта, и Тулузы Он траурную ткань как знамя водружал; При всех повешеньях он лестницу держал, Чья дрожь его руке передалась навеки. То время страшное струило крови реки, И казни сделались забавой площадной. При этом короле народ над головой Не звезды, не лазурь видал, не свод небесный, А нечто низкое, свирепое, — и в тесной Той храмине звучал лишь смерти мерный шаг; Трон эшафотом был, точащим кровь. Итак — Стал «Справедливым» слыть король сей. *** Дальше, третий «Великим» прозван. Он, герой, кумир столетий, Великолепен был, прекрасен, несравним. Сверкал он над толпой, кишащею под ним, Над скорбью, нищетой, чумой, неурожаем, Над горько плачущим и разоренным краем; Как маг, на пустыре, где царствует печаль, Цветок он вырастил блистательный — Версаль; Он был сверхкоролем, — второго нет примера; Он приобрел Конде, Кольбера и Мольера; Лишь Бел так ослеплять мог блеском Вавилон; Над всеми тронами его вознесся трон; Другие короли пред ним, как тень, тускнели; Мир развлекал его, иной не видя цели; И всемогущество, и торжество, и власть, И гордость, и любовь в ночи сумели спрясть Над головой его сиянье бездны звездной. Хвала ему! Когда он шел, властитель грозный, Бог, облеченный в блеск, бог-солнце, и кругом Сверкали гении, излучены челом, — Когда, весь в золоте, весь торжество и благо, Не светозарного не делал он ни шага И в пурпур одевал Олимп надменный свой, — Народ задавленный питался лишь травой, Вопила нищета, в тоске ломая пальцы, Хрипели из канав голодные страдальцы, Рабыня-Франция брела тропой бродяг, Одетая в тряпье. Зимой бывало так, Что, всю траву подъев, оголодав, не зная, Где отыскать хотя б чертополох, шальная Врывалась беднота туда, где прах и тлен; Ночами, прыгая через преграды стен, Толклись на кладбищах, волков сгоняя, люди, Расковыряв гроба, копались в жалкой груде, Ногтями шарили в останках, лоб склоня. Рыдали женщины, беременность кляня, И дети малые порою кость глодали, И матери всё вновь могилы разрывали, С неистовством ища — там не найдется ль снедь? Так что покойники вставали поглядеть: Какая там возня, какая там осада, И у живых спросить: «Чего вам, люди, надо?» Но что ж! Он был велик! Он сделал мир костром, Чтобы везде звучал его триумфов гром. Знамена по ветру, рев пушек, барабаны, Боев разнузданных смерчи и ураганы, Вкруг мертвых городов просторы пустырей, Пылающая сеть воинственных затей, Ряд маршалов: Тюренн с Бриссаком, с Люксамбуром, Разграбленный Куртре с раскромсанным Намюром, Брюссель пылающий и разоренный Фюрн, Кровь, обагрившая хрусталь озерных урн, Гент, Мастрихт, Гейдельберг, и Монмеди, и Брюгге, Резня на севере и бойни хряск на юге, Хрипящая в петле Европа под пятой — Вот что ему трофей вручило боевой, Лувр пеплом ублажив, обломками, гробами. Вздор — эти города, повергнутые в пламя, Земле напуганной кидающие свет; Вздор — слава громкая и ореол побед, Кровавым облаком приосенивший пашни; Вздор — схватки лютые и взорванные башни! Война, безумный конь, летевший за кордон Дробить копытами любой враждебный трон, — Вздор, чепуха; и вздор — кровавая отплата Народу Фландрии, сынам Палатината! В пороховом дыму топить просторы нив, Полками мертвецов их борозды покрыв, Грудь с грудью на скаку сшибая эскадроны, — Все это мелочь; вздор — рожков сигнальных стоны, Над площадями бомб и ядер ураган, И превзойденные Тимур и Чингисхан!.. Он сделал более: стал палачом у бога. Железом и огнем, благочестиво, строго, Народ свой возвратил католицизму он; И Рим апостольский доселе восхищен, Как убелил монарх, их разлучив со скверной, И души и сердца — для церкви правоверной, И также — черепа на скорбных площадях. Царит евангелье, не библия, в умах! Как он хорош — король в союзе с богом гневным! Как дивен горний меч в пылании вседневном! Чего не сделает христианин-король, Когда за бога мстит, карая эту голь, Что нагло вздумала по-своему молиться! Какое зрелище! Изгнание, темница; Пасторы, докторы — внушительный пример! — В цепях, под палками, за веслами галер; Мильон изгнанников, и тысяч сто убитых, И десять — заживо сожженных иль зарытых; У гордых базилик — стада еретиков В сорочках-саванах; повсюду строй костров На рынках городских — и хрип в дыму зловонном; Захваты, западни, кинжалы в сердце — сонным; Свирепая гроза судилищ роковых; Грудь женщины в клещах; у стариков седых Ломают голени железною дубиной; Убийство мечется, сопя ноздрею псиной; На отмели несет утопленных река; Сметает конница лачугу мужика; Пожар, грабеж, резня, насилье — без просвета; И пастырь Боссюэ благословляет это! О, благостный король, религии оплот, Как зверя дикого травивший свой народ! Да, коршуньём неслись, прислуживая трону, Ламуаньон к Вивье и Монревель к Турнону; Все было ужасом и бредом наяву: Душили в комнатах и резали в хлеву; Детей и матерей, что ко Христу взывали, В колодцы брошенных, камнями добивали; Дробили черепа священникам седым; Приканчивали вмиг прикладом удалым За прялкой бабушку и мать у колыбели. Невероятный век! Драгуны не робели Бичами женщин гнать, их догола раздев; Разврат изобретал, чем свой насытить гнев; Мечтала оргия о новых пытках; ромом Сам Саваоф пьянел, ревя небесным громом; Скакали чудища повсюду и кругом, Вскрыв девушке живот, патроны рвали в нем; Да, католичество веселым было тигром; Тартюф, клянясь Христом, манил де Сада к играм! Мерзейший фанатизм, безжалостность доктрин Покрыли Францию громадами руин. С распятьем в кулаке, с ножом в зубах, — не верил Ты в бога, Лувуа; и клык на бога щерил Ты, Летелье! Губить детей и стариков? Лишь недруг божий так злодействовать готов. И господу служить с кровавыми руками — Не значит ли его душить в сердцах, как в яме? Святоши эти все — не комья ль грязи той, Что в бога брошены с лопаты Сатаной? Вот чем блистал король! И кажется ли дивом, Что он «Великим» стал, придя за «Справедливым»? О, слава, что венцом отрубленных голов Как бы созвездием сверкнула для веков! Лев, кошку выбравший соратником деяний! Воитель, казнями себе натерший длани, В тень мерзкую вдовы Скарроновой уйдя, В Бавиле властного поводыря найдя. Надменный меч — в ножнах, облизанных хорьками! Лавр, весь испятнанный кровавыми руками! Король — решеточник и свалочник! Венец, К чьим лилиям прильнул в ночной тиши чепец Ханжи-монахини; в котором скрыл от взгляда Скуфью железную тот старец — Торквемада! О, королем своим затоптанный народ! О, мир, что под звездой упавшею гниет! Закат эпохи той в удел достался совам, Что выползли из дупл, ночным внимая зовам. Маячил в темноте строй виселиц и плах, И смутно высились внушающие страх — Одно на западе, другое на востоке — Два колеса. И с них кидали взор безокий Два трупа — тех, кому молился род людской. Был первый Совестью, и Родиной — второй. О царственный Луи! Блистательный властитель, Герой! Но в будущем, где истины обитель, Где разных Бурдалу смолкают голоса, Триумф твой повезут — два этих колеса». Настала тишина, на миг умолкло слово; Но маска грянула свирепым смехом снова: «Вперед! Река рычит, и ветра вой не стих. Вперед же, короли! Куда? Что гонит их, Когда земного им, умершим, нету дела? Что за тревога их погнать во тьму сумела? Вперед, вперед! Куда ты их уводишь, ночь? Найти Четвертого ты хочешь им помочь? *** Что рассказать о нем, об этом — о четвертом? Он срам и грязь вознес над миром распростертым. Не кровью он, как те, был залит, а слюной. Коль прадед солнцем был, он стал безглазой мглой; Он смрад распространил; он вызвал затуханье Последнего луча, последнего дыханья; В сердца измученных туман вливал он тот, Что гнилью стелется вдоль топей и болот. Он бит под Росбахом, он голод ввел с Террейем. Прощай, все светлое, все то, чем сердце греем! Бесстыдство, произвол, стяжательство, позор; Привычка мерзкая — идти наперекор Всему, что честь велит. Сатир настороженный, Он был ничтожеством и мразью был зловонной! Близ прочих королей порой кружил орлан; Они — источник слез, несчастий, казней, ран, Бичей и ужасов. Он — только поруганье! И Франции чело, куда сам бог сиянье Свое струил, — при нем, при этом короле, Обучено клонить свой мутный стыд к земле. О горе! Паника подругой флагу стала; Постыдное «Бежим!» два раза прозвучало: Тут завопил разгром, банкротство взвыло там. Старинным доблестям пришел на смену срам. Честь умерла. Одно Фонтенуа блеснуло При царствованье том подвальном; все уснуло При трусе-короле: что подвиги ему? И, паутиною перевивая тьму, Хватая на лету в их устремленье к небу Красу и молодость — распутству на потребу, Гнездом паучьим он свою кровать вознес. Но все ж заря дарит земле мерцанье рос; День занимается, и бодрый веет холод; И Франция уже — та кузница, где молот Прогресса прогремел и новый мир кует. Все идеала ждут, король же — нечистот; Дня жаждет Франция, а он во мраке бродит И, утром устрашен, с ним рядом ночь возводит: К Парижу льнет второй, им созданный, Содом. Какое ж прозвище такому подберем? Глядите: подлые инстинкты, яд разврата, Все виды низостей, какими честь распята, Неведенье добра и зла, исканье тех, Кто всех гнусней, разгул, неблагодарность, грех, Вздох облегчения, что сына смерть умчала, Служенье голоду, чтоб денег прибывало, Народу — нищета, и под людей подкоп, Чтоб их нуждой жиреть, их разгрызая гроб! Король-вампир был слеп к слезам, смеялся ранам; Трусливый, дал царить в Париже англичанам; Калас — на колесе, и на костре — Лабарр; Жесток по дряблости, он наносил удар, Чтоб избежать труда быть добрым в царстве стонов; Навоз он в лилиях, Вителлий из Бурбонов! Но, к радостям своим прибавив ряд темниц, Бастильских башен мрак и хрип лежащих ниц В железных клетках — там, на Сен-Мишеле старом, Внук сотни королей, он был не самым ярым, Не больше всех народ и родину давил; Не самый бешеный, — он самым худшим был И самым низким. Всех он гнал, дерзнувших мыслить; Глупец, подпорку он пытался вдруг расчислить Для трона ветхого: в Оленьем парке он Об инквизиции лелеял сладкий сон. Имея целью зло и в топь уйдя по плечи, Он, слышно, ванны брал из крови человечьей. Он право попирал и девичьи цветы; Распутник, матерей он вызывал бунты. Весь грязь, он гордым был, холодным, нетерпимым… Ну как же не прозвать подобного — «Любимым»? Да, этот негодяй презренен был — до слез! Зверь! Некий маниак ему укол нанес Булавкой; вмиг предстал из Прузия Бузирис, — И вопли Францию заполонили, ширясь Огонь, соски в клещах, расплавленный свинец, Кипящая смола, страдальческий венец Даря виновному, — все лавой мук излилось Из той царапины, что в кратер превратилась. И Данту не являл подобных пыток ад… Отверженец! Земле он мерзок, точно гад; Хохочет нагло в нем всех венценосцев свора; «Пей!» — подает ему историк чан позора. О, боже правый! Ночь! Небес нетленных щит! Ужель таков закон, что ужас — грязь родит, Что прячутся от льва в канаву у заборов И что наследует лесному вепрю боров? Но вот над подлецом взмахнула смерть косой; Он отдал мраку то, что мнил своей душой. Когда его везли под перезвон унылый В аббатство Сен-Дени, где королей могилы, Где рядом трус, храбрец, злодей и хам легли, — Когда священники обильно ладан жгли, Чтоб колесницу скрыть завесой дыма жалкой, Все видели кругом, как лил из катафалка Никем не жданный дождь, сквозь плотный дуб сочась, В колеса брызгая и оскверняя грязь: То был король, монарх, священная особа, Что падал каплями сквозь оболочку гроба. Живете, деспоты, весь мир вбирая в пасть! Есть Помпадур у вас, и Дюбарри, и власть; Смеетесь, правите; пред вами все — дугою, Но дрожь стыда у всех за вашею спиною. Истории не счесть творимых вами зол. Вы умираете, — немедля ореол! И речь надгробная, подруга лести хитрой, Приходит во дворец, в слезах, блистая митрой, Вручить вас господу во вздохах панихид. От ваших подвигов епископ не бежит, Бальзамировщики ж бегут от ваших трупов!» *** И маски ропот свой струили в ночь с уступов. Казалось, где-то там с бездонной глубиной Зловеще шепчется полночных волн прибой. Одна из масок, в ночь вперясь горящим оком, Вскричала: «Север, юг и вы, закат с востоком, Где солнце день за днем свой совершает путь, — Глядите: короли везде! Когда ж рвануть Великая гроза свои посмеет цепи, Гроза скорбей и мук, томящаяся в склепе, — Чтоб в вихре бешеном короны завертеть, Чтобы заставить львов от ужаса реветь, Чтоб ветром сотрясти любой дворец проклятый И перенять себе галоп у конных статуй? О вы, из мрамора и бронзы короли, Пятой мертвящие все уголки земли, Проклятье вам! Когда б, небесной бурей прянув, Ночь разметала вас, безжалостных тиранов, И молнийным бичом хлестала вас и жгла, И в страхе грызли бы и рвали удила Все кони медные, все мраморные кони, И всех вас, деспоты, в безудержной погоне Низвергла в бездну ту, где вечный стон звучал, Чтоб вас навеки скрыл небесный туч обвал!» И маска плакала, меча проклятья в дали, Где трое всадников по-прежнему скакали; Казалась совестью карающей она. «Терпенье!» — прозвучал ей крик хохотуна. И трое королей вдоль набережной темной, Не слыша воплей тех, неслись во мрак огромный. III. ПРИБЫТИЕ
О, кони ярые, — как сумрачен их пыл! Клубы дыхания не вьются вкруг удил, И в черноте их глаз взор не блестит звездою. Пока, холодные, безмолвной чередою Они вдвигались вглубь унылой темноты, Свидетельница-ночь туманные холсты Плотнее и плотней на небо надвигала; И дрожь могильная деревья сотрясала, — Ладони вздетые истерзанных ветвей, — Пока вдоль Тюильри среди нагих аллей Шагали поступью размеренной и смелой Два черных всадника и с ними всадник белый. Пред ними, точно мыс, где в клочья рвется вал, Террасы вскинутой гранитный угол встал. Движенье тяжкое внезапно прекратилось. Мрак тишиною стал. Прибытие свершилось. Клубила зыбь река, одета темнотой. *** О ужас! В глубине, на площади пустой, Где статуя была, на месте, где недавно «Любимый» высился надменно и державно, Торчали, жуткие, в глуби небес ночных — Два черные столба и лезвие меж них Косоугольное, зловещее, нагое; Пониже круг зиял, как будто слуховое Окно, раскрытое во тьму; и тяжело Две тучи в небесах клубились; в них число Читалось грозное — год девяносто третий. То эшафот стоял, не виданный на свете. Он мрачно цепенел. За этим срубом взгляд Уже угадывал какой-то бездны скат; Деревья с трепетом взирали на виденье, И ураган свое придерживал стремленье, На смутный силуэт метнув пугливый взор. Все было дико здесь. Чудовищный прибор, Чернее траура и злодеянья рдяней, Стоял загадкою на вековечной грани Геенны и небес, в себе одном тая И ненависти блеск, и мрак небытия! Под нож косой ведя, там лестница вставала. Машина страшная, казалось, пролагала Всему живому путь к могиле мировой. Тот пурпур, что течет дымящейся струей На бойнях, ручейком горячим и багровым, На черной мостовой неизъяснимым словом Запекся меж камней: то было слово «Суд». Казалось, что прибор, мертво торчащий тут, Неописуемый, спокойный, безвозвратный, Был безнадежностью построен необъятной И возникал из мук, терзаний и руин; Что эти два столба в пустыне, где один Блуждает человек, раскрыв слепые очи, Стояли некогда шлагбаумами ночи; И мог бы острый взор в тумане гробовом Прочесть на первом: «Власть», «Безумье» — на втором. Круг, раскрывавшийся под сталью обагренной, Был схож с ошейником тюремным и — с короной! Казалось, тяжкий нож, страшилище ночей, Был выкован из всех пресыщенных мечей, И влил в него Ахав железо и Аттила. Вся мощь небытия над местом этим стыла, Сквозь облака всходя в грозящий небосвод. Кругом Незримое свершало свой полет. Ни крик, ни шум, ни вздох тут не звучал. Порою (И ужас королей тем умножался вдвое) Меж роковых столбов, венчающих помост, Слегка редел туман, и лился трепет звезд. И ясно было: бог, в небесные глубины Укрывшийся, не чужд печальной той машины; Вся тяжесть вечности легла на месте том, И площадь мрачная была ей рубежом. *** И короли прочли то слово меж камнями. Кто мог бы зоркими их подстеречь глазами. В миг этот роковой, тот с дрожью б разглядел, Что бледны стали все три статуи, как мел. Молчали всадники; и все кругом уснуло; И если бы часы вдруг смерть перевернула, То слышно было бы шуршание песка. Вдруг голова всплыла; чернели два зрачка На восковом лице; кровь из нее бежала. Все трое вздрогнули. На рукоять кинжала Литого пращура легла рука, дрожа; Он голове сказал, отведавшей ножа (Беседы дьявольской и бездна устрашилась): «Ах! Искупление, что здесь осуществилось, Конечно, ангелом господним внушено? В чем грех твой, голова? В твоих глазах — черно, И ты бледней Христа распятого, чья мука Спасала мир… В чем грех?» «Внук вашего я внука». «Чем ты владел?» «Венцом. О, как заря страшна!» «Как звать машину ту, что здесь возведена?» «Конец!» — вздохнула тень с покорными глазами. «Кем создана она?» «О предки, предки! Вами!» *** Да будет так. Но то, в чем ненависти яд, — Не цель и не исход. И зори заблестят. И к счастью приведет, — что темнота ни делай, Труд, этот мученик смеющийся и смелый. Жизнь ясноглазая — всегдашний цвет могил; И над потопами — взлет голубиных крыл. Надежда никогда «ошиблась я» не скажет. Смелей, мыслители! Никто вам рук не свяжет; Над бездною ночной, над черной хлябью бед Стремите рой идей и гордой веры свет! *** Прогресс — он шествует широкими шагами. Терзать мучителей, глумиться над врагами — О нет: не это цель под небом, льющим в нас Добро, согласие, прощение, экстаз. Поймите: всякий раз, как шар земли железный На дюйм приблизит рай, на дюйм уйдет от бездны, Зажжет в ночи маяк, разрушит скрытый риф, И, к радости глаза и души устремив, Народы ищут путь в любви, в мольбе, в боренье, — То с неба светлое нисходит одобренье. Все руки сблизятся; преодолев разлад, Все успокоится; противник станет — брат; Единство стройное мы, наконец, узнаем Всего, что признаем, всего, что отрицаем; Пробьется аромат сквозь грубую кору; Идея озарит бездумных сил игру; Души и тела спор, борьба Марии с Марфой, Предстанет звучною, с волной аккордов, арфой, Бездушной глине дух подарит поцелуй, И плоть материи проникнет в говор струй; Поможет песне плуг, и труженик цветами Украсит лоб, клонясь над пышными снопами. Вполне безгласных уст для слов высоких — нет! С киркою рудокоп и со строфой поэт Всё то же золото, всё ту же тайну ищут, Хоть люди по тропам, еще неверным, рыщут, Размокшим от дождя, белеющим в пыли! Мы в братстве растворим все горести земли; Служить заставит бог расчет и размышленье, И труд, и знания — задаче исцеленья. День завтрашний — не зверь, что жертву стережет, И не стрела, что в нас, уйдя, вчерашний шлет. О нет! Грядущий день уже средь нас, народы! Он хлеба ищет всем, и права, и свободы; В решительном бою он бьется, не согбен; Взглянув, как он разит, поймем, как любит он! Глядите: он идет, боец, в закрытом шлеме, Но он откроется, народы, — будет время! Покуда ж делает свое он дело; взор Льет мысли жгучий блеск в решетчатый прозор. За женщин бьется он, и за детей он бьется, За светлый идеал, что миру улыбнется, За душу, за народ — и в мрачной схватке той Сверкает взор его предутренней звездой. Огромный щит его с девизом «Испытаем!» Откован из лучей, каких еще не знаем. Во Франции свершив, в Европу он пойдет. Он гонит пред собой невежество, и гнет, И суеверие, опутавшее души, И предрассудков рой, жужжащих людям в уши. Не бойся же его, забытый горем мир: Сегодня битва он, а завтра будет — мир. *** Кто ищет Истину, тому она предстанет. Вперед, за шагом шаг. Движенье не обманет. Прогресс же, на бегу взвивая ореол, Пугливо обходить не станет мрачный дол, Где Революция мятется — зверь прекрасный. Взяв молнию у ней, он луч ей вверит ясный: Их много у него, чей взор сиянье льет; Потом покинет он рычанья полный грот И устремится вновь к своей великой цели, Чистейшей всех снегов, что на горах белели Когда-нибудь в веках, но дальше всяких гор: То — Мир, сияющий сквозь голубой простор, Гармония — стихий враждебных единенье, Любовь — чудесное и жаркое свеченье. *** Орел вернулся вновь на свой утес родной; Он переведался там, в пропасти, с грозой. Теперь, вперяя взор в багряное горнило, Он грезит в тишине — как бы достичь светила! из книги
«ЛЕГЕНДА ВЕКОВ»
1859–1877 — 1883
ПРЕДИСЛОВИЕ К ПЕРВОЙ ЧАСТИ
Отвиль-Хауз, сентябрь 1857.