БОМБА В ФЕЛЬЯНТИНАХ
Что ты такое? Как! Ты возникаешь в небе? Как! Ты — свинец, огонь, убийство, страшный жребий, Коварный, скользкий гад, взлелеянный войной? Ты — неприкрашенный, невиданный разбой, Ты, брошенная нам владыками мирскими, Несущая разгром и горе, ты, чье имя — Страх, ненависть, резня, коварство, гнев, — и ты Вдруг падаешь на нас с небесной высоты! Лавина страшная металла, взрыва пламя, Раскрывшийся цветок из бронзы с лепестками, Горящими огнем! Людской грозы стрела, Ты мощь разбойникам, тиранам власть дала. Продавшись королям, ты злому служишь делу. Каким же чудом ты с небес к нам мечешь стрелы? Как настоящий гром, разишь ты с высоты; Ад породил тебя, так как же с неба ты? Тот, близ кого сейчас твое промчалось жало, У этих бедных стен, задумчивый, усталый, Сидел, во мраке лет стараясь вызвать сон Прошедший: мальчиком, совсем ребенком он Здесь, помнится, играл; и прошлого глубины Раскрылись перед ним: здесь были Фельянтины… Нелепый этот гром упал на райский сад. Какой здесь смех звучал — о, много лет назад! Вот эта улица была когда-то садом. То, что булыжник здесь уж повредил, снарядом Вконец разрушено. На склоне наших лет Мы обесцвеченным, поблекшим видим свет. Здесь птички ссорились среди листвы дрожащей. О, как дышалось здесь! В густой зеленой чаще Казался отблеск дня сияньем неземным. Ты белокурым был — и вот ты стал седым. Ты был надеждою — ты тенью бродишь ныне. Ты мальчиком смотрел на купол той твердыни — Теперь и сам ты стар. Прохожий погружен В воспоминания. Здесь с песней крылья он Раскрыл, и расцвели перед его глазами Цветы с бессмертными, казалось, лепестками. Вся жизнь была светла. Здесь проходила мать, Под вешней зеленью любившая гулять, И за подол ее держался он рукою. О, как стремительно исчезло все былое! Там, где цветы зари цвели для юных глаз, На тех же небесах — горят над ним сейчас Цветы ужасных бомб. О, розовые дали Той утренней зари, где горлинки летали! Тот, кто сейчас угрюм, был счастлив, весел, рад. Все искрилось кругом, все чаровало взгляд, Казалось, купы роз, и голубой барвинок, И маргариток тьма, белевших меж травинок, Смеялись, нежились под солнечным теплом, И, сам еще дитя, он тоже был цветком. ВЫЛАЗКА
Холодная заря едва столицу будит. Идут по улице военным строем люди. За ними я иду: всегда меня влечет Бодрящий гул шагов, стремящихся вперед. То наши граждане спешат на подвиг славный. И ростом не велик, но смелым сердцем равный Любому из бойцов, шагает за отцом Счастливый мальчуган. И с мужниным ружьем В рядах идет жена, и нет в глазах печали: Так жены галльские мужчинам помогали Оружие нести и тоже шли на бой То с римским цезарем, то с гуннскою ордой. Смеется мальчуган, а женщина не плачет. Да, осажден Париж, и ныне это значит, Что граждане его легко сошлись в одном: Им страшно только то, что им грозит стыдом. Пускай умрет Париж — чтоб Франция стояла, Чтоб памяти отцов ничто не оскверняло. Все отдадим, себе одно оставим — честь. И вот они идут. В глазах пылает месть, На лицах — мужества, и голода, и веры Печать. Они идут вдоль переулков серых. Над ними знамя их — священный всем лоскут. Семья и батальон совсем смешались тут; Их разлучит война, но только у заставы. Мужчин растроганных и женщин, бранной славы Защитниц, льется песнь. Вперед, за род людской! Провозят раненых. И думаешь с тоской И гневом: короли чужие захотели, И вот я вижу — кровь алеет на панели. До выступления лишь несколько минут; В предместьях — топот ног, и барабаны бьют. Но горе чаявшим Париж сломить осадой! И если западни поставят нам преградой, То слава и почет — сраженным смельчакам, А одолевшим их позор и стыд врагам. Бойцы уже влились в отряды войск. Но мимо Внезапный ветерок проносит клочья дыма: То первых пушек залп. Вперед, друзья, вперед! И трепет пробежал вдоль выстроенных рот. Да, наступил момент; открыты все заставы; Играйте, трубачи! Долины и дубравы В неясном далеке, с залегшим в них врагом, Немой, предательски спокойный окоем — Он загремит сейчас, заблещет, пробужденный. Мы слышим: «Ну, прощай!» — «Давайте ружья, жены!» И те, безмолвные, кивнув мужьям своим, Целуют ствол ружья и возвращают им. В ЦИРКЕ
Со львом из Африки медведь сошелся белый. Он ринулся на льва и, злой, остервенелый, Пытался разорвать его, рассвирепев. А лев ему сказал: «Глупец, к чему твой гнев? Мы на арене здесь. Зачем казать мне зубы? Вон в ложе человек — широкоплечий, грубый. Его зовут Нерон. Ему подвластен Рим. Чтоб он рукоплескал, мы бьемся перед ним. Обоим нам дала свободно жить природа; Мы видим синеву того же небосвода, Любуемся одной и той же мы звездой, — Что ж хочет человек, обрекший нас на бой? Смотри, доволен он, нас видя на арене. Ему — смеяться, нам — лежать в кровавой пене! По очереди нас убьют, и в этот миг, Когда готовы мы вонзить друг в друга клык, Сидит на троне он, за нами наблюдая. Всесилен он! Ему забавна смерть чужая! О брат, когда мы кровь в один ручей сольем, Он назовет ее пурпурной… Что ж, начнем! Пусть будет так, простец! Готовы когти к бою. Но думаю, что мы сейчас глупцы с тобою, Коль яростью своей хотим упиться всласть. Уж лучше, чтоб тиран попался в нашу пасть!» Париж, 15 января 1871. Во время бомбардировки.
КАПИТУЛЯЦИЯ
Так величайшие идут ко дну народы! Страданья ни к чему: лишь выкидыш, не роды. Ты скажешь, мой народ: «Вот для чего, средь тьмы, Стояли под огнем на бастионах мы! Вот для чего, храня упорство пред судьбою, Мишенью были мы, а Пруссия — стрелою; Вот для чего, дивя подвижничеством мир, Мы бились яростней, чем бился древний Тир, Сагунт воинственный, Коринф и Византия; Вот для чего вкруг нас пять месяцев тугие Сжимались кольца орд, принесших из лесов Оцепенелый мрак — там, в глубине зрачков! Вот для чего дрались; взнося топор и молот, Дробили в прах мосты; презрев чуму и голод, Крепили строй фортов, копали мины, рвы, И тысячи бойцов, отдавших жизнь, — увы! — Как житница войны, себе взяла могила! Вот для чего картечь нас день за днем кропила. О небо! После всех терзаний, после всех Надежд мучительных на помощь, на успех, Которые таил в крови, в надсаде, в муке Великий город мой, протягивая руки, Творя под пушками великие дела, И стену грыз свою, как лошадь — удила, Когда в безумстве бед его душа твердела, И дети малые, под бурею обстрела, Сбирали, хохоча, осколки и картечь, И ни один боец своих не сгорбил плеч, И триста тысяч львов лишь вылазки желали, — Тогда три маршала геройский город сдали! И над величием и доблестью его Там трусость справила в безмолвье торжество. Глядит история, блестя слезой кровавой, Дрожа, на этот срам, пожравший столько славы! Париж, 27 января
ПЕРЕД ЗАКЛЮЧЕНИЕМ МИРА
Когда свой подлый мир пруссаки Предпишут нам невдалеке, Пусть Францию считает всякий Стаканом в грязном кабаке: Вино допив, стакан разбили. Страна, что ярко так цвела, В таком богатом изобилье, — Кому-то под ноги легла. А завтра будет вдвое горше, — Допьем ничтожество свое. Вслед за орлом явился коршун, Потом взовьется воронье. И Мец и Страсбург — гибнут оба, Один — на казнь, другой — в тюрьму. Седан горит на нас до гроба, Подобно жгучему клейму. Приходит гордости на смену Стремленье жизнь прожить шутя II воспитать одновременно Не слишком честное дитя; И кланяются лишь на тризне Великим битвам и гробам, И уважение к отчизне Там не пристало низким лбам; Враг наши города увечит, Нам тень Аттилы застит свет, И только ласточка щебечет: Французов больше нет как нет! Повсюду вопли о Базене. Горнист, играющий отбой, И не скрывает омерзенья, Когда прощается с трубой. А если бой, то между братьев. Огонь Баярда отблистал. Лишь дезертир, залихорадив, Из трусости убийцей стал. На стольких лицах ночь немая, Никто не встанет в полный рост. И небо, срам наш понимая, Не зажигает больше звезд. И всюду сумрак, всюду холод. Под сенью траурных знамен Мир меж народами расколот, Он тайной злобой заменен. Мы и пруссаки в деле этом Виновны больше остальных. И наш закат стал их рассветом, И наша гибель — жизнь для них. Конец! Прощай, великий жребий! Все преданы, все предают. Кричат о знамени: «Отребье!», О пушках: «Струсили и тут!» Ушла надежда, гордость — тоже. Повержен вековой кумир. Не дай же Франции, о боже, Свалиться в черный этот мир! Бордо, 14 февраля
МЕЧТАЮЩИМ О МОНАРХИИ
Я сын Республики и сам себе управа. Поймите: этого не голосуют права. Вам надо назубок запомнить, господа: Не выйдет с Францией ваш фокус никогда. Еще запомните, что все мы, парижане, Деремся и блажим Афинам в подражанье; Что рабских примесей и капли нет в крови У галлов! Помните, что, как нас ни зови, Мы дети гренадер и гордых франков внуки. Мы здесь хозяева! Вот суть моей науки! Свобода никогда нам не болтала зря. И эти кулаки, свой правый суд творя, Сшибали королей, сшибут прислугу быстро. Наделайте себе префектов и министров, Послов и прочее! Целуйтесь меж собой! Толстейте, подлецы! Пускай живет любой В наследственном дворце среди пиров и шуток. Старайтесь тешить нрав и ублажать желудок. Налейтесь до краев тщеславьем, серебром, — Пожалуйста! Мы вас за горло не берем. Грехи отпущены. Народ презренье копит. Он спину повернул и срока не торопит. Но нашей вольности не трогать, господа! Она живет в сердцах. Она во всем тверда, И знает все дела, ошибки и сужденья, И ждет вас! Эта речь звучит ей в подтвержденье. Попробуй кто-нибудь, посмей коснуться лишь, — Увидишь сам, куда и как ты полетишь! Пускай и короли, воришек атаманы, Набьют широкие атласные карманы Бюджетом всей страны и хлебом нищих, — но Права народные украсть им не дано. Республику в карман не запихнете, к счастью! Два стана: весь народ — и клика вашей масти. Голосовали мы, — проголосуем впредь. Прав человеческих и богу не стереть. Мы — суверен страны. Нам все-таки угодно Царить как хочется, и выбирать свободно, И списки составлять из нужных нам людей. Мы просим в урны к нам не запускать когтей! Не сметь мошенничать, пока здесь голосуют! А кто не слушает, такой гавот станцуют, Так весело для них взмахнут у нас смычки, Что десять лет спустя быть им белей муки! ЗАКОН ПРОГРЕССА
Увы, она придет, последняя война! Неужто смерть и скорбь без края и без дна С прогрессом мировым в союзе неизменно? Какой же странный труд творится во вселенной! Каким таинственным законом человек К расцвету через ад ведом из века в век? Неужто там, вверху, божественная сила Во всемогуществе своем определила Для крайней цели той, где уловить намек Мерцанья вечного наш жалкий глаз не смог, Что должен каждый шаг указывать, какая Волочится нога, в пути изнемогая, Какая точит кровь; что муки — дань судьбе За счастье некое, добытое в борьбе; Что должен Рим сперва являть одну трущобу; Что роды всякие должны терзать утробу; Что так же мысль, как плоть, кровоточить должна И, при рождении железом крещена, Должна, с надеждой скорбь сливая воедино, Хранить священный шрам на месте пуповины, Клеймо страдания и бытия печать; Что должен в темноте могильной прозябать Зародыш нового, чтоб стать ростком в апреле; Что нужно, чтоб хлеба взошли и в срок созрели, Поимы ранами борозд; что рьяней стон, Когда он кляп из рта выталкивает вон; Что должен человек достичь пределов рая, Чьи дивные врата уже встают, сияя Глазам его — сквозь мрак вопросов роковых, Но что затворены две створки, если их — Взамен бессильного Христа, святых, пророка — Там дьявол с Каином не распахнут широко? Какие крайности ужасные! Закон, Мечтам и помыслам горящий испокон Лучами счастия, любви, добросердечья, И — голос, где укор и горесть человечья. Мечтатели, борцы, чьей правдой мир дышал, Какой ценою вам достался идеал? Ценою крови, мук, ценою скорби многой. Увы, прогресса путь — сплошных могил дорога! Судите. Человек придавлен кабалой Первоначальных сил, создавших мир земной, И, чтоб исход найти, он должен, раб суровый, Сломить материю и взять ее в оковы. Вот он, с природою схватясь, напружил грудь. Увы, упрямую не так легко согнуть. За неизвестностью засело зло ночное; Мерещится весь мир огромной западнею; Пред тем, как присмиреть, вонзает людям в бок Свой страшный коготь сфинкс, коварен и жесток; Порой лукавит он, к себе маня на лоно, И откликается мечтатель и ученый На тот насмешливый и пагубный призыв, И победителям, в объятья их схватив, Ломает кости он. Двуличная стихия К себе влечет сердца и помыслы людские; Земными недрами навеки соблазнен Великий Эмпедокл; простором вод — Язон, И Гама, и Колумб, и паладин надменный Азорских островов, и Поло незабвенный; Стихией огненной — Фультон, и, напослед, Воздушной — Монгольфье; вступив на путь побед, Упорней человек, смелей, неутомимей. Но гляньте, сколько жертв принесено во имя Прогресса! До того чудовищен итог, Что смерть изумлена и озадачен рок! О, сколько сгинуло таинственно и глухо, До цели не дойдя! Открытье — это шлюха, Что душит в некий час любовников своих. Закон! Могилы все — приманка для живых; В сердцах великих страсть фанатиков таится, А бездны блеск влечет переступить границы. Те стали жертвами, другие — стать должны. Растут и множатся, как травы в дни весны, Уродства дикие. Зловещий рок — на страже! Развитью служит все — позор с бесстыдством даже. Разврат вселенную заполонил собой; Злодейство черное становится судьбой; Набухли ядами зародыши растленья. Что любишь, рождено предметом сожаленья. Лишь мука явственна — везде ее устав. Вступают в лучшее, крик ужаса издав; И служат худшему со скукой и тоскою Витая лестница, творение людское, Ныряет в ночь — и вновь ведет к лучам дневным. Перемежается хорошее с дурным. Убийство — благо: смерть спасением избрали, Скользит безвыходно по роковой спирали Закон моральных сил, исчезнуть обречен. В эпоху давнюю был Тир и был Сион, Где преступлению возмездье отвечало, — Резня, откуда брал расцвет свое начало. Плитняк истории, где грудой нечистот — Разврат, предательство, насилие и гнет, Где, грязь разворошив, всех цезарей колеса Промчались чередой, стремительно и косо, Где Борджа оставлял следы своих шагов… Он был бы мерзостной клоакою веков, Конюшней Авгия, зловонным стоком рока, Когда б его струей кровавого потока Не промывал господь. Ведь на крови взошли Рим и Венеция! И голос издали: Крыло и червь — в родстве. Век, распустивший крылья, — Дитя столетия, что ползало в бессилье, Мир к обновлению чрез ужасы идет. Он — поле мрачное, где пахарем — Нимрод. Цветенье зиждется на гнили, и природа В ней силы черпает, рождая год от года. Приходят к истине, неправду осознав. Род человеческий, чей след всегда кровав, Идет к развитию средь буйства бури грозной С проклятьем бешеным и с жалобою слезной. Высок и светел труд, работник — мрачен, дик. Чуть колесница в путь, он поднимает крик. Невольничество — шаг один от людоедства; И гильотина, вся багровая, — наследство Секиры и костра, стальных крюков и пик; Война — настолько же пастух, как и мясник; Кир восклицает: «В бой!» Вожди, что прорубали Путь человечеству в пылающие дали, Хранят печать зари на лбах; с дороги прочь Они сметают мрак, туман, ошибки, ночь. Завоеватели — всегда миссионеры Луча, кем сдержан гром. Рамзес лил кровь без меры И — оживлял, губя; свирепый Чингисхан, Народов грозный бич, завоеватель стран, Был смертоносною и плодородной лавой; Засеял Александр; удобрил гунн кровавый. Наш мир, взращаемый ценой скорбей и бед, — Мир, где сиянье льет заплаканный рассвет, Где разрушение предшествует рожденью, Где расхождение способствует сближенью, Где, мнится, бог исчез в хаосе буревом, Он — плод усилий зла, венчавшихся добром. Но что за мрак, и дым, и пенистые клубы! Что за миражи в них, чудовищны и грубы! Тот злобный тигр ужель свободу людям нес? Злодей ли этот вождь, иль он — герой всерьез? Загадка! Кто решит? В непостижимой смене Зверств, добродетелей, торжеств и преступлений, Где все обманчиво и смутно, как в бреду, Средь стольких ужасов как высмотреть звезду? Не потому ль тщетой казалось все когда-то Умам, подавленным бедою и утратой? Крушенья бурных дел, их гибель без следа, Побоища, коварств безмерных череда, И Тир, и Карфаген, и Рим, и Византия, И в бездны катастроф падения людские — Несли расцвет земле, очищенной грозой, И, следом приходя, как град за бурей злой, За холодом — тепло, являли, круг свой ширя, Одну лишь истину: ничто не прочно в мире. Пред этой истиной народы искони Склоняли голову; от них в былые дни Ускальзывала цель той распри бесконечной. Флакк восклицал: «Увы, все в мире скоротечно! Давайте же, пока в нас пламень не иссяк, Жить и любить, глядеть, как тает горный мрак; О, смейтесь, пойте в лад, кистями винограда Украсьте головы — и большего не надо! Пусть перевозчик душ, безрадостный Харон, Поведает о том, какой конец сужден Героям и царям — их славе окрыленной!» Прошли века, и вот — прозрели миллионы. До понимания пытливый ум дорос, И пятна светлые пробились сквозь хаос. Как это так! Война — удар, попеременно Обвалами боев гремящий по вселенной, Где, вздыблен яростью, идет на брата брат… Как! Дикие толчки, которые бодрят Народ проснувшийся, родящееся право, Свирепый лязг мечей среди борьбы кровавой, Над сечей клубы искр, туман пороховой, С героем врукопашь схватившийся герой… В сумятице резни неистовость людская… Как! Буря всадников летящих, превращая Полки блестящие в трусливые стада… Как! Пушечный огонь, сносящий города, Взлет копий, взмахи шпаг, отпор и нападенье, Кирас эпических железное гуденье, Победы, жрущие людей, весь этот ад… Как! Звон клинка о шлем и залпов перекат, Вопль умирающих за дымною завесой, Все это — в кузнице стук молотов прогресса? Увы! И вместе с тем божественная высь, Великой совести обитель, где сошлись Мир и терпение в прозрачности без края, Заране зная цель и средства выбирая, Как часто из добра выводит зло! — Таков Порядок роковой: невозмутим, суров, Он утверждается чрез самоотрицанье. Ведь это Коммода, вселенной в наказанье, Аврелий произвел; ведь это гнусный змей Лойола, исподволь заворожив людей, С согласия небес, из подвига Христова, Непогрешимости и твердости святого, Заветов кротости, чей свет не угасить, — Скорбящего утешь, голодного насыть, Другому не желай того, что не желалось Тебе, — морали той, где все — любовь и жалость, Из догм, воспринятых у неба и светил, — Свою кошмарную ловушку сотворил! Паук, которому на ткань свою предвечный Принес сынов зари и блеск созвездий млечный! Кто, даже устремлен к высокому всегда, Воскликнуть сможет: «Я — нетленная звезда, Я не грешил вовек ни явно, ни заглазно, Стучатся попусту в окно мое соблазны!» О, есть ли праведник, что чистотой дерзнет Похвастать пред лицом лазоревых высот? Кто б ни был человек — но верен он природе, В нем страсти темные теснятся, колобродя, — Их будит женщина, свой пояс разреша. Порой великий ум, высокая душа Обуреваемы влеченьями плотскими, И похотливо дух глядит, забыв о схиме, На непристойное окно и ввечеру Идет, горя стыдом, в слепую конуру. «Да, эта дверь гнусна, но я вхожу однако», — Вслух говорит Катон, Жан-Жак — чуть слышно. Флакка Прельщает Хлоя; льнет к Аспазии Сократ. Марону «эвоэ!» сириянки кричат. О смертный! Раб страстей! На муки без предела Осуждены твои живые кровь и тело; Ведь ни один мудрец, носитель дивных сил, Не мог сказать, что род людской он исцелил. Зло и добро — таков в столетьях сплав печальный. Добро — и пелены и саван погребальный. Зло — это гроб глухой и зыбка заодно. Всегда одно из них другим порождено. Философы, полны надежд и опасений, Запутываются в их непрерывной смене И об одном всегда по-разному гласят. Твердили мудрецы былые, что назад Стремится человек; что он идет из света Во мрак безвыходный, от пышного расцвета К уничтожению. «Добро и зло», — они Твердили. «Зло, добро», — твердим мы в наши дни. Зло и добро — то шифр, где точный смысл нам виден? То догма? То покров последний ли Изидин? Зло и добро — ужель в них весь закон? Закон! Кто знает? Разве кто проникнул, отрешен От самого себя, в ту бездну и под грудой Дел и эпох открыл взыскуемое чудо? К началу всех начал сумели ль мы прийти? Видал ли кто конец подземного пути? Видал ли кто в глаза фундамент или своды? Сумели ль мы познать все таинства природы? О, что такое свет? Магнитная игла? В чем суть движения? И почему тепла Не шлет нам лунный круг? Скажи, о ночь глухая, Душа ль в тебе звездой горит, не потухая? Не пестика ль душа нам запахом кадит? Страдает ли цветок? И мыслит ли гранит? Что есть морская зыбь? Откуда огнецветный Столб дыма из котлов Везувия и Этны? О Чимборасо, где могучий блок с бадьей Над кратером твоим — плавильнею былой? В чем сущность бытия, живущие на свете? Что есть рожденье, смерть? Их смена средь столетий? Вы к фактам тянетесь — но в них ли весь закон? Отлично, поглядим. Ты бездной увлечен? Ты рвешься к тайнам недр? Но ты постичь ли в силах Горячих соков труд в глухих глубинных жилах? Ты в силах подглядеть сквозь ночь и рудный слой Слиянье струй земных с пучиною морской? Ты рыскать в силах ли по тайникам подземным, Где медь, свинец и ртуть, столь ревностно, что всем нам Сказать бы смог: «Вот так на недоступном дне Родится золото, и зори — в вышине», — Скажи на совесть! Нет. Тогда будь сдержан в скорых Сужденьях о творце и людях; в приговорах, Что бесконечности ты выносить привык. Найдется ль человек, кто может напрямик О всем — будь разум, дух, материя иль сила — Сказать: «Я подглядел закон! Объединило Лучи бессмертного огня здесь божество. Прошу принять мой вклад, — да на замок его, Иль удерет он». Кто ж укажет, посвященный, Нам двух начал судьбу: на фабрике ль ученый, Иль в пышном стихаре служитель алтаря? По светлой вечности кто, славою горя, Пройдет, как встарь Ленотр аллеями Версаля? Кто тьму кромешную измерит в жуткой дали, И жизнь, и смерть, — простор невиданный, где мрут Под грудою ночей дни, знающие труд, Где мутный луч скользит и тает, сумрак тронув, Где уничтожились все крайности законов? Тот сумрачный закон, которым испокон Расцвет чрез бедствия и скорби утвержден, — Он ложен, полон ли он правды благородной, Он — зверь у входа в рай, иль он — мираж бесплодный, Но пред загадкою, как пред своей судьбой, В недоумении, в покорности тупой, И духом сильные склоняются порою. Лишь только цепь вершин блеснет за тьмой глухою, Другие скрыть спешит туманной мглы набег; Хребты, чей мнился блеск зажегшимся навек, Где, верилось, нет бездн, встают черны сквозь дымы И, тая медленно, становятся незримы. Все истины, мелькнув, чтоб нас на миг увлечь, Мглой облекаются; косноязычна речь. Лишенный ясности, день водит мутным оком В неверном сумраке, бескрайном и глубоком. Не видно маяков; и толком не понять, Куда уводит путь, — идут вперед иль вспять? Как тягостен подъем, как гибельны отвесы И как бесчисленны от выступов прогресса Подтеки на плечах у тех, чей скромный труд — Для блага общего! Как, смотришь, там и тут Все гибнет исподволь, — все зыбко и порочно. Нет твердых принципов и нет победы прочной. То здание, что, мнят, завершено трудом, Вдруг рушится, давя всех грезивших о нем. О, даже славный век кончается позором: Порой проходит гул по мировым просторам, Звереет человек, неистовством объят, И караибам вновь их европейский брат — Соперник в гнусности, поправшей все законы. Являет варвара британец просвещенный, Обрушивающий на Дели свой кулак. Цель человечества покрыл позорный мрак. Ночь на Дунае, ночь на Ганге и на Ниле. На севере — гульба: там юг похоронили «Ликуйте! Франции — капут», — гласит Берлин. О род людской, досель тебе закон один Всех предпочтительней — закон вражды и злобы. Кого евангелье теперь увлечь смогло бы? Согласье и любовь — в изгнанье, и Христа Никто не снимет вновь с кровавого креста. ГОРЕ
Шарль, мой любимый сын! Тебя со мною нет. Ничто не вечно. Все изменит Ты расплываешься, и незакатный свет Всю землю сумраком оденет. Мой вечер наступал в час утра твоего. О, как любили мы друг друга! Да, человек творит и верит в торжество Непрочно сделанного круга. Да, человек живет, не мешкает в пути. И вот у спуска рокового Внезапно чувствует, как холодна в горсти Щепотка пепла гробового. Я был изгнанником. Я двадцать лет блуждал В чужих морях, с разбитой жизнью, Прошенья не просил и милости не ждал. Бог отнял у меня отчизну. И вот последнее — вы двое, сын и дочь, — Одни остались мне сегодня Все дальше я иду, все безнадежней ночь Бог у меня любимых отнял. Со мною рядом шли вы оба в трудный час По всем дорогам бесприютным, Мать пред кончиною благословила вас, Я воспитал в изгнанье трудном. Подобно Иову, я, наконец, отверг Неравный спор и бесполезный. И то, что принял я за восхожденье вверх, На деле оказалось бездной. Осталась истина. Пускай она слепа, — Я и слепую принимаю. Осталась горькая, но гордая тропа — По крайней мере хоть прямая. Вианден, 3 июня 1871
ПОХОРОНЫ
Рокочет барабан, склоняются знамена, И от Бастилии до сумрачного склона Того холма, где спят прошедшие века Под кипарисами, шумящими слегка, Стоит, в печальное раздумье погруженный, Двумя шпалерами народ вооруженный. Меж ними движутся отец и мертвый сын. Был смел, прекрасен, бодр еще вчера один; Другой — старик, ему стесняет грудь рыданье; И легионы им салютуют в молчанье. Как в нежности своей величествен народ! О, город-солнце! Пусть захватчик у ворот, Пусть кровь твоя сейчас течет ручьем багряным, Ты вновь, как командор, придешь на пир к тиранам, И оргию царей смутит твой грозный лик. О мой Париж, вдвойне ты кажешься велик, Когда печаль простых людей тобою чтима Как радостно узнать, что сердце есть у Рима, Что в Спарте есть душа и что над всей землей Париж возвысился своею добротой! Герой и праведник, народ не бранной славой — Любовью победил. О, город величавый, Заколебалось все в тот день. Страна, дрожа, Внимала жадному рычанью мятежа. Разверзлась пред тобой зловещая могила, Что не один народ великий поглотила, И восхищался он, чей сын лежал в гробу, Увидя, что опять готов ты на борьбу, Что, обездоленный, ты счастье дал вселенной. Старик, он был отец и сын одновременно. Он городу был сын, а мертвецу — отец. *** Пусть юный, доблестный и пламенный боец, Стоящий в этот миг у гробового входа, Всегда в себе несет бессмертный дух народа! Его ты дал ему, народ, в прощальный час. Пускай душа борца не позабудет нас И, бороздя эфир свободными крылами, Священную борьбу продолжит вместе с нами. Кто на земле был прав, тот прав и в небесах Умершие, как мы, участвуют в боях И мечут в мир свои невидимые стрелы То ради доброго, то ради злого дела Мертвец — всегда меж нас. Усопший и живой Равно идут путем, начертанным судьбой Могила — не конец, а только продолженье, Смерть — не падение, а взлет и возвышенье. Мы поднимаемся, как птица к небесам, Туда, где новый долг приуготован нам, Где польза и добро сольют свои усилья, Утрачивая тень, мы обретаем крылья! О сын мой, Франции отдай себя сполна В пучинах той любви, что «богом» названа! Не засыпает дух в конце пути земного, Свой труд в иных мирах он продолжает снова, Но делает его прекрасней во сто крат. Мы только ставим цель, а небеса творят. По смерти станем мы сильнее, больше, шире: Атлеты на земле — архангелы в эфире. Живя, мы стеснены в стенах земной тюрьмы, Но в бесконечности растем свободно мы. Освободив себя от плотского обличья, Душа является во всем своем величье. Иди, мой сын! И тьму, как факел, освети! В могилу без границ бестрепетно взлети! Будь Франции слугой, затем что пред тобою Теперь раздернут мрак, нависший над страною, Что истина идет за вечностью вослед, Что там, где ночь для нас, тебе сияет свет. Париж, 18 марта
МАТЬ, ЗАЩИЩАЮЩАЯ МЛАДЕНЦА
В глуби густых лесов, где филины гнездятся, Где листья шепчутся тревожно, где таятся В кустах опасности, — дикарка-мать вдвойне Новорожденного лелеет, что во сне Трепещет на груди, и прочь бежит в испуге, Лишь только ночь зальет ветвей сплетенных дуги И волки в темноте завоют, чуя кровь… О, женщины лесной свирепая любовь! Париж! Лютеция!.. Столица мировая, Искусством, славою и правом насыщая Дитя небесное — Грядущее, — она С зарей, чьи кони ржут за гранью тьмы, дружна И ждет ее, склонясь над люлькой, с твердой верой! Мать той реальности, что началась химерой, Кормилица мечты священной мудрецов, Сестра былых Афин и Рима, слыша зов Весны смеющейся и неба, что зардело, Она — любовь, и жизнь, и радость без предела. Чист воздух, день лучист, в лазури облачка; Она баюкает всесильного божка; О, торжество! Она показывает людям, Гордясь, мечту — тот мир, в котором жить мы будем, Зародыш трепетный, в ком новый род людской, Гиганта-малыша — Грядущий День! Судьбой Ему распахана времен дальнейших нива. Мать, с безмятежным лбом, с улыбкою счастливой, Глядит, не веря в зло, и взор ее — кристалл, Где отражается и светит Идеал. В столице этой — да! — надежда обитает; В ней благость, в ней любовь. Но если возникает Затменье вдруг, и мрак ввергает в дрожь людей, И рыщут чудища у дальних рубежей, И тварь змеистая, слюнявая, косая, К младенцу дивному всползает, угрожая, — То мать лютеет вмиг и, ярости полна, Парижем бешеным становится она; Рычит, зловещая, и, силою напружась, Вчера прелестная, внушает миру ужас! Брюссель, 29 апреля 1871
" О, время страшное! Среди его смятенья, "
О, время страшное! Среди его смятенья, Где явью стал кошмар и былью — наважденья, Простерта мысль моя, и шествуют по ней Событья, громоздясь все выше и черней. Идут, идут часы проклятой вереницей, Диктуя мне дневник страница за страницей. Чудовищные дни рождает Грозный Год; Так ад плодит химер, которых бездна ждет. Встают исчадья зла с кровавыми глазами, И, прежде чем пропасть, железными когтями Они мне сердце рвут; и топчут лапы их Суровый, горестный, истерзанный мой стих. И если б вы теперь мне в душу поглядели, Где яростные дни и скорбные недели Оставили следы, — подумали бы вы: Здесь только что прошли стопою тяжкой львы. ВОПЛЬ
Наступит ли конец? Закончится ль раздор? Слепцы! Не видно вам, как черен ваш позор? Великую страну он запятнал на годы. Казнить кого? Париж? Париж — купель свободы? Безумен и смешон злодейский этот план: Кто может покарать восставший океан? Париж в грядущее прокладывает тропы; Он — сердце Франции, он — светоч всей Европы. Бойцы! К чему ведет кровавая борьба? Вы, как слепой огонь, сжигающий хлеба, Уничтожаете честь, разум и надежды… Вы бьете мать свою, преступные невежды! Опомнитесь! Пора! Ваш воинский успех Не славит никого и унижает всех: Ведь каждое ядро летит, — о стыд! о горе! — Увеча Францию и Францию позоря. Как! После сентября и февраля здесь кровь Рабочих и крестьян, мешаясь, льется вновь! Но кто ж тому виной? Вершится то в угоду Какому идолу? Кто ценит кровь, как воду? Кто приказал терзать и убивать народ? Священник говорит: «Так хочет бог»? Он лжет! Откуда-то на нас пахнуло ветром смрадным, И сделался герой убийцей кровожадным! Как отвратительно! Но что это за стяг? Как символ бедствия, как униженья знак, Белее савана, чернее тьмы могильной, Лоскут ликующий — и наглый и всесильный — Полощется вверху над вашей головой. То — знамя Пруссии, покров наш гробовой! Смертельным холодом повеяло нам в лица. О, даже торжество и славу Аустерлица Могла бы омрачить гражданская война, Но если был Седан, — вдвойне она гнусна! О, мерзость! Игроки в азарте кости мечут: Народ, отечество — для них лишь чет иль нечет! Безумцы! Разве нет у вас других забот, Как, ставши лагерем у крепостных ворот И город собственный замкнув в кольцо блокады, Сограждан подвергать всем ужасам осады? А ты, о доблестный, несчастный мой Париж, Ты, лев израненный, себя ты не щадишь И раны свежие добавить хочешь к старым? Как! Ваша родина — под вашим же ударом! А сколько предстоит еще решить задач, — Вы видите ль сирот, вы слышите ли плач: К вам женщины в слезах протягивают руки; Повсюду нищета, страдания и муки. И что же, — ты, трибун, ты, ритор, ты, солдат, — На раны льете вы взамен бальзама яд! Вы пропасть вырыли у городских окраин. Несутся крики: «Смерть!» Кому? Ответь мне, Каин! Кто вас привел сюда, французские полки? Вы к сердцу Франции приставили штыки, Вы ныне рветесь в бой, готовые к атакам; Не вы ль еще вчера сдавались в плен пруссакам? И нет раскаянья! Есть ненависть одна! Но кем затеяна ужасная война? Позор преступникам — тем, кто во имя власти Париж и Францию бесстыдно рвут на части, Кто пьедестал себе воздвиг из мертвых тел, Кто раздувал пожар и с радостью смотрел, Как в пламени войны брат убивает брата, Кто на рабочего натравливал солдата; Кто ненависть взрастил; кто хочет, озверев, Блокадой и свинцом смирить народный гнев; Кто, растоптав права, обрек страну на беды; Кто, замышляя месть, бесславной ждет победы; Кто в бешенстве своем на все пойти готов И губит родину под смех ее врагов! 15 апреля 1871
НОЧЬ В БРЮССЕЛЕ
К невзгодам будничным привыкнуть должен я. Вот, например, вчера пришли убить меня. А все из-за моих нелепейших расчетов На право и закон! Несчастных идиотов Толпа в глухой ночи на мой напала дом. Деревья дрогнули, стоявшие кругом, А люди — хоть бы что. Мы стали подниматься Наверх с большим трудом. Как было не бояться За Жанну? Сильный жар в тот вечер был у ней. Четыре женщины, я, двое малышей — Той грозной крепости мы были гарнизоном. Никто не приходил на помощь осажденным. Полиция была, конечно, далеко; Бандитам — как в лесу, вольготно и легко. Вот черепок летит, порезал руку Жанне. «Эй, лестницу! Бревно! Живей, мы их достанем!» В ужасном грохоте наш потерялся крик. Два парня ринулись: они в единый миг Притащат балку им из ближнего квартала. Но занимался день, и это их смущало. То затихают вдруг, то бросятся опять, А балки вовремя не удалось достать! «Убийца!» Это — мне. «Тебя повесить надо!» Не меньше двух часов они вели осаду. Утихла Жанна: взял ее за ручку брат. Как звери дикие, опять они рычат. Я женщин утешал, молившихся от страха, И ждал, что с кирпичом, запущенным с размаха В мое окно, влетит «виват» хулиганья Во славу цезаря, изгнавшего меня. С полсотни человек под окнами моими Куражились, мое выкрикивая имя: «На виселицу! Смерть ему! Долой! Долой!» Порою умолкал свирепый этот вой: Дальнейшее они решали меж собою. Молчанья, злобою дышавшего тупою, Минуты краткие стремительно текли, И пенье соловья мне слышалось вдали. 29 мая 1871
ИЗГНАН ИЗ БЕЛЬГИИ
«Предписано страну покинуть господину Гюго». И я уйду. Хотите знать причину? А как же иначе, любезные друзья? В ответ на возглас: «Бей!» — отмалчиваюсь я. Когда толпа бурлит, заряженная злобой, На вещи у меня бывает взгляд особый. Мне огорчительны злопамятство и месть; Я смею Броуна Писарро предпочесть; Я беззастенчиво браню разгул кровавый. Порядок в той стране, где властвуют оравы Убийц, где топчут в грязь, где каждый зол, как пес, По-моему, скорей походит на хаос. Да, мне как зрителю нисколько не по нраву Турнир, где мрачную оспаривают славу Риго у Винуа, и у Сиссе — Дюваль. Любых преступников, — то знать ли, голытьба ль, — Обычай мой — валить в одну и ту же яму Да, преступления я не прощу ни «хаму», Ни принцу, кто живет в почете отродясь. Но если б выбирать пришлось, то я бы грязь, Наверно, предпочел роскошной позолоте. Винить невежество! Да что с него возьмете? Я смею утверждать, что чем нужда лютей, Тем злоба яростней и что нельзя людей Ввергать в отчаянье; что если впрямь, как воду, Льют кровь диктаторы, то люди из народа Ответственны за то не больше, чем песок За ветер, что его мчит вдоль и поперек. Они взвиваются, сгустясь в самум железный, И жгут огнем, крушат, став атомами бездны. Назрел переворот — и зверству нет помех, Стал ветер деспотом. В трагичных схватках тех Уж если нужно бить, заботясь о престиже, То бейте по верхам, минуя тех, кто ниже. Пусть был Риго шакал, к чему ж гиеной слыть? Как! Целый пригород в Кайенну заточить! Всех сбившихся с пути — в оковы, без изъятья? Претит мне Иль-о-Пен, Маза я шлю проклятья! Пусть грязен Серизье и хищен Жоаннар, Но представляете ль, какой тоски угар В душе у блузника, кто без тепла, без крова, Кто видит бледного и, как червяк, нагого Младенца своего; кто борется, ведом Надеждой лучших дней; кто знает лишь о том, Что тяжко угнетен, и верит непрестанно, Что, разгромив дворец, низвергнет в прах тирана? И безработицу и горе он терпел — Ведь есть же, наконец, терпению предел! Я слышу: «Бей! Руби!» — терзаясь и бледнея; Мне совесть говорит, что гнусного гнуснее Расправа без суда. Да, я дивлюсь тому, Как могут в наши дни схватить людей в дому, Что близ пожарища, их обвинить в поджоге, И наспех расстрелять, и, оттащив к дороге, Известкою залить — и мертвых и живых! Я пячусь в ужасе от ямин роковых, От ямин стонущих: я знаю — там, единой Судьбой сведенные, заваленные глиной, Пробитые свинцом, увы, и стар и мал, Невиноватые с виновными вповал. На ледяной засов я б запер эти ямы, Чтоб детский хрип избыть, тяжелый и упрямый! От смертных голосов утратил я покой; Я слышать не могу, как под моей ногой Тела шевелятся; я не привык на плитах Топтать истошный крик и стоны недобитых. Вот почему, друзья, изгнанник-нелюдим, Всем, всем, кто побежден, отвергнут и травим, Готов я дать приют. Причудлив до того я, Что увидать хочу неистовство людское Утихомиренным без грозных кулаков. Я широко раскрыть назавтра дверь готов И победителям, в черед свой побежденным. Я с Гракхом всей душой, но я и с Цицероном. Достаточно руки, заломленной в мольбе, Чтоб жалость и печаль я ощутил в себе. Я сильных к милости дерзаю звать открыто — И потому, друзья, опаснее бандита. Вон это чудище! Пускай исчезнет с глаз! Подумайте! Пришлец, заняв жилье у нас И подати платя, как гражданин достойный, Посмел надеяться, что будет спать спокойно! Но если не убрать урода, то страна — В большой опасности! Ей гибель суждена! За дверь разбойника, без лишнего раздумья! О, ведь предательство — взывать к благоразумью, Когда безумны все. Я — изверг, вот каков! Ягненка вырвать я способен из клыков Волчицы. Как! В народ я верю по сегодня, И в право на приют, и в милости господни! Священство — в ужасе, дрожит сенат, смущен… Как! Горла никому не перерезал он? Как! Он не в силах мстить, в нем сердце — не шакалье; Отнюдь ни злобы нет, ни ярости в каналье! Да, обвинения те к истине близки, — Хотел бы я в хлебах полоть лишь сорняки; Мне ясный луч милей, чем молния из тучи; По мне — кровавых ран не лечат желчью жгучей; И справедливости нет выше для меня, Чем братство. Чужды мне раздоры и грызня. Доволен я, когда не рушат в прах, а строят. По мне — открытое мягкосердечье стоит Всех добродетелей. И жалость в бездне мук, Служанка страждущих, мне — госпожа и друг. Чтоб оправдать, стремлюсь понять я, не лукавя. Мне нужно, чтоб допрос предшествовал расправе. Взвод и огонь в упор, чтоб водворить покой, Мне дики. Убивать ребенка — смысл какой? Пусть был бы школьником, пусть жил бы! И мгновенно Бросает клику в дрожь от речи откровенной: «И, в довершение всех ужасов, скоты Заговорили». Там не терпят прямоты. «Субъекта» прозвище дано моей особе. Вот новый факт. К моим трясущимся в ознобе Стенам однажды в ночь, под исступленный рев, Прихлынула толпа каких-то молодцов, И вопли женщин трех и двух младенцев стоны Под камнем ожили. — Ну, кто ж злодей прожженный? Я! Я! Чрез день гудел в перчатках белых сброд Злорадно у моих разметанных ворот: «О, мало этого! Пусть тотчас дом с землею Сровняют, пусть сожгут, чтоб наважденье злое Избыть!» Он прав, тот сброд. Кто убивать не звал, Достоин смерти. Так. Согласен. Стар и мал Пускай облавою идет на негодяя! Я — искра, что пожрет, в Брюсселе пребывая, Париж; и раз мой дом сровнять хотят с землей, То ясно: Лувр сожжен не кем иным, как мной. Так слава Галифе, почтенье Муравьеву! Я изгнан поделом — и льну к чужому крову! О, красота зари! Могущество звезды! Что ваша ярость мне, поборники вражды, — Иорк с Ланкастером, Монтекки с Капулетти, — Когда бездонный свод — повсюду на примете! Душа, с тобой нам есть где угол обрести. Да, мы, опальные, у солнца не в чести. Куда ни повернись, повсюду деспот дикий С двояким профилем — лакея и владыки. Но чист восход, глубок и волен окоем; В спасительную высь, не мешкая, уйдем! О, величавый свод! Мечтатель бледнолицый Спешит в твой девственный румянец погрузиться, Уйти под сень твою, святую испокон. Бог создал пир — людьми в разгул он превращен. Претит мыслителю веселие тиранов. Творца спокойного он видит, в бездны глянув, И, бледен, изможден, но истину любя, Желанным глубине предчувствует себя. С ним совесть верная — тот компас, чьим магнитом — Стремленья высшие: им на пути открытом Не противостоят ни межи, ни столбы. Идет он. Перед ним чудовище судьбы Раскидывает сеть, где в гибельном сплетенье Вражда и ненависть до умоисступленья. Что значит гнусный сброд, где каждый — как вампир, Коль благосклонна высь к теряющему мир, Коль дан ему приют в глубинах небосвода, Коль может он — о, свет! о, радость! о, свобода! — Поправ зловещий рок, бежать, людьми травим, В пределы дальних сфер, к созвездьям огневым! " Концерт кошачий был за кротость мне наградой. "
Концерт кошачий был за кротость мне наградой. Призыв: «Казнить его!» — звучал мне серенадой. Поповские листки подняли страшный гам: «Он просит милости к поверженным врагам! Вот наглость! Честными он нас считал, презренный!» Раз барин в ярости — лакей исходит пеной. Пономари в бреду, и ктиторы в огне. Кадилом выбито стекло в моем окне; Со всех кропил летит в меня вода святая, Дождем булыжников мне крышу обдавая; Они убьют меня, чтоб изгнан был мой бес! Пока же изгнан я — по благости небес. «Прочь!» — все булыжники гремят, скрипят все перья. От этой музыки чуть не оглох теперь я; Над головой моей весь день набат гудит: «Убийца! Сжег Париж! Бандит! Злодей! Бандит!» Но остается всяк руке судьбы покорен: Они — белы как грач, я — точно лебедь черен. 3 июля
" Нет у меня дворца, епископского сана, "
Нет у меня дворца, епископского сана, Доходов и пребенд, растущих неустанно; Мне трона никакой не выставит собор; Привратник в орденах мой не возглавит двор; Чтоб пыль пускать в глаза порой простолюдинам, Не появляюсь я под пышным балдахином. Мне Франции народ — пусть в униженье он — Великим кажется, я чту его закон. Я ненавижу всех, кто рот заткнул народу, За деньги никогда не стану я приходу Показывать Христа, что написал Ван-Дик, Не нужен мне ключарь, причетник, духовник, Церковный староста, звонарь или викарий; Не ставлю статуй я Петру, святой Варваре; Не прячу я костей в ковчежце золотом; Нет у меня одежд, расшитых серебром; Привык молитвы я читать без всякой платы; Я не в ладах с двором, и я вдовы богатой, Бросающей гроши на блюдо у церквей, Ни митрой не дивлю, ни ризою своей. Я дамам не даю руки для поцелуя, Я небо чту, и я живу, им не торгуя; Нет, я не монсиньор, я вольный человек; Лиловых я чулок не нашивал вовек. Блуждаю лишь тогда, когда путей не вижу, И лицемерие глубоко ненавижу. Нет лжи в моих словах. Душа моя чиста. Сократа в узах чту не меньше, чем Христа. Когда на беглеца натравливают стаю, — Пусть он мне лютый враг, я все ж его спасаю; Над дон Базилио презрительно смеюсь; Последним я куском с ребенком поделюсь; Всегда за правду в бой я шел без колебанья И заслужил себе лишь двадцать лет изгнанья; Но завтра же готов все сызнова начать. Мне совесть говорит: «Иди, борись опять!» — И повинуюсь я. Пусть сыплются проклятья, — Я выполню свой долг. Вот почему мне, братья, Епископ Гентский сам в газете говорит: «Так может поступать безумец иль бандит». Брюссель, 31 мая
ГОСПОЖЕ ПОЛЬ МЕРИС
Я, сотворив добро, наказан. Так и надо. О вы, которая в ужасный год осады, В год испытания великого, сильны, Прелестны, доблестны, средь ужасов войны Умели помогать невзгодам и недугам, Жена мыслителя, который был мне другом, Умевшая всегда, везде, во всем помочь, Бороться и терпеть, с улыбкой глядя в ночь, — Смотрите, что со мной случилось! Сущий, право, Пустяк: в родной Париж вернулся я со славой, И вот уже меня с проклятьем гонят вон. Все менее, чем в год. Афины, Рим, Сион Так тоже делали. Итак, Париж не первый. Но вряд ли города на свете есть, чьи нервы Так взвинчены. Ну что ж, таков судьбы закон: Коль Капулетти чтим, Монтекки возмущен И, властный, тотчас же воспользуется властью. Разбойник, значит, я, да и дурак, к несчастью. Так оскорбление почету вслед идет; Так, чтоб низвергнуть вниз, вознес меня народ. Но славой я сочту как то, так и другое, А вы, сударыня, вы, с вашей добротою, И вы, изгнанники, чей дух несокрушим, Я знаю, верю я, что нравлюсь вам таким: Я защищал народ, громил попов и честью Сочту проклятие, что с Гарибальди вместе, С Барбесом я делю. И вам милей герой, Побитый камнями, чем признанный толпой. Вианден, июнь 1871
ЧЬЯ ВИНА?
«Ведь это ты поджег Библиотеку?» — «Да. Я подложил огня». — «Что думал ты тогда? Злодейство совершил ты над самим собою! Ты в собственной душе свет затоптал ногою! Свой факел собственный безумно ты задул! Все то, что темный гнев испепелить дерзнул, — Твое сокровище, твой клад, твое наследство! Ведь книга, враг царей, — твоей защиты средство, Ведь книга для тебя держала речь всегда. Библиотека ведь — акт веры: в ней года, В ней поколения, утопленные в горе, Свидетельствуют мгле о том, что будут зори! Как! В это строгое святилище ума, Где блещут молнии, где поникает тьма; В гробницу всех времен, что летописью стала; В века истории, где мудрость заблистала, Где робко учатся грядущие года; Во все, что двинулось, чтоб двигаться всегда, В поэтов, в библию, в творения гигантов, В тот род божественный — в толпу Эсхилов, Кантов, Гомеров, Иовов, встающих над землей, В Мольеров и Руссо, в храм мысли мировой, — Несчастный, ты метнул горящее полено! Ты в пепел превратил все то, что драгоценно! Ужель ты позабыл, что избавитель твой Есть книга? Книга — там, парит над высотой, Сверкает; и куда прольет свой свет спокойный — Там гибнут голод, скорбь, и эшафот, и войны! Где говорит она — там больше нет рабов. Открой ее. Платон. Беккария. Умов Блестящих строй. Читай Шекспира или Данта — И зазвучит в тебе дыханье их таланта, И ты почувствуешь себя подобным им; Ты станешь вдумчивым, и нежным, и живым; Они в твой бедный дух вдохнут свой дух огромный; Они сверкнут в тебе, как солнце в келье темной; Чем глубже яркий луч проникнет в сумрак твой, Тем шире обоймет тебя святой покой; Ты станешь лучше весь; огнем ума одеты, Растают, точно снег, в тебе авторитеты, И зло, и короли, и ненависть твоя, И суеверия — весь ужас бытия. Ведь первым знание в дух человека входит, Свобода — вслед за ним. Они тебя уводят От бездн, от сумраков. И ты сразил их, — ты! Ведь книгою твои угаданы мечты. Ведь с книгою в твой ум вступает мощный гений, Срывая с истины оковы заблуждений: Как узел гордиев, рассудок спутан наш. Ведь книга — спутник твой, твой врач, твой верный страж. Она разит в тебе безумства, страхи, боли. Вот что ты потерял — увы! — своею волей! Она — сокровище, врученное тебе, Ум, право, истина, оружие в борьбе. Прогресс! Она — буссоль в твоем стремленье к раю! И это сжег ты сам!» — «Я грамоте не знаю». Вианден, 25 июня 1871
" Вот пленницу ведут. Она в крови. Она "
Вот пленницу ведут. Она в крови. Она Едва скрывает боль. И как она бледна! Ей шлют проклятья вслед. Она, как на закланье, Идет сквозь ненависть дорогою страданья. Что сделала она? Спросите крики, тьму И яростный Париж, задохшийся в дыму. Но кто она? Как знать… Ее уста так немы! Что для людей — вина, то для ума — проблема. Мученья голода? Соблазн? Советчик злой, Внушивший ей любовь и сделавший рабой? — Достаточно, чтоб пасть душе простой и темной… Без умолку твердят — и случай вероломный, И загнанный инстинкт, влечений темных ад, Отчаянье души, толкнувшее в разврат, — Все то, что вызвано жестокою войною В столице, где народ задавлен нищетою: «Одни имеют все, а у тебя что есть? Лохмотья на плечах! Тебе ведь надо есть!» — Вот корень страшный зла. Кто хлеба даст несчастным? Не много надобно, чтоб стал бедняк «опасным»! И вот сквозь гнев толпы идти ей довелось. Когда ликует месть, когда бушует злость, Что окружает нас? Победы злоба волчья, Ликующий Версаль. Она проходит молча. Смеются встречные. Бегут мальчишки вслед. И всюду ненависть, как тьма, что гасит свет. Молчанье горькое ей плотно сжало губы; Ее уж оскорбить не может окрик грубый; Уж нет ей радости и в солнечных лучах; В ее глазах горит какой-то дикий страх. А дамы из аллей зеленых, полных света, С цветами в волосах, в весенних туалетах, Повиснув на руках любовников своих, Блестя каменьями колечек дорогих, Кричат язвительно: «Попалась?.. Будет хуже!» — И пестрым зонтиком с отделкою из кружев, Прелестны и свежи, с улыбкой палачей, В злорадной ярости терзают рану ей. О, как мне жаль ее! Как мерзки мне их лица! Так нам отвратны псы над загнанной волчицей! 6 июня
" Рассказ той женщины был краток: «Я бежала, "
Рассказ той женщины был краток: «Я бежала, Но дочь заплакала, и крепче я прижала Ее к груди: боюсь — услышат детский крик. У восьмимесячной и голос не велик, И силы, кажется, не больше, чем у мухи… Я поцелуем рот закрыла ей. Но в муке Хрипела девочка, царапала, рвала Мне грудь ручонками, а грудь пуста была. Всю ночь мы мучились. Ей стало тяжелее. Мы сели у ворот, потом ушли в аллею. А в городе — войска, стрельба, куда ни глянь. Смерть мужа моего искала. В эту рань Притихла девочка. Потом совсем охрипла. И занялась заря, и, сударь, все погибло. Я лобик тронула — он холоден как лед. Мне стало все равно, — пускай хоть враг убьет, И выбежала вон из парка как шальная. Бегу из города, куда — сама не знаю. Вокруг прохожие… И на поле пустом, У бедного плетня, под молодым кустом, Могилу вырыла и схоронила дочку, Чтоб хорошо спалось в могиле ангелочку. Кто выкормил дитя, тот и земле предал». Стоявший рядом муж внезапно зарыдал. " За баррикадами, на улице пустой, "
За баррикадами, на улице пустой, Омытой кровью жертв, и грешной и святой, Был схвачен мальчуган одиннадцатилетний. «Ты тоже коммунар?» — «Да, сударь, не последний!» — «Что ж! — капитан решил. — Конец для всех — расстрел. Жди, очередь дойдет!» И мальчуган смотрел На вспышки выстрелов, на смерть борцов и братьев. Внезапно он сказал, отваги не утратив: «Позвольте матери часы мне отнести!» — «Сбежишь?» — «Нет, возвращусь!» — «Ага, как ни верти, Ты струсил, сорванец! Где дом твой?» — «У фонтана». И возвратиться он поклялся капитану. «Ну живо, черт с тобой! Уловка не тонка!» — Расхохотался взвод над бегством паренька. С хрипеньем гибнущих смешался смех победный. Но смех умолк, когда внезапно мальчик бледный Предстал им, гордости суровой не тая, Сам подошел к стене и крикнул: «Вот и я!» И устыдилась смерть, и был отпущен пленный. Дитя! Пусть ураган, бушуя во вселенной, Смешал добро со злом, с героем подлеца, — Что двинуло тебя сражаться до конца? Невинная душа была душой прекрасной. Два шага сделал ты над бездною ужасной: Шаг к матери один и на расстрел — второй. Был взрослый посрамлен, а мальчик был герой. К ответственности звать тебя никто не вправе. Но утренним лучам, ребяческой забаве, Всей жизни будущей, свободе и весне — Ты предпочел прийти к друзьям и встать к стене. И слава вечная тебя поцеловала. В античной Греции поклонники, бывало, На меди резали героев имена, И прославляли их земные племена. Парижский сорванец, и ты из той породы! И там, где синие под солнцем блещут воды, Ты мог бы отдохнуть у каменных вершин. И дева юная, свой опустив кувшин И мощных буйволов забыв у водопоя, Смущенно издали следила б за тобою. Вианден, 27 июня
РАССТРЕЛЯННЫЕ
Во вкусе Тацита и мерзость для Гомера, Подобная «война» полна убийств без меры. В ней победивший — зверь. Я слышу здесь и там Крик: «С недовольными пора покончить нам!» Сегодня расстрелять спешит Филинт Альцеста. Да! Всюду — только смерть. И жалобам нет места. Колосья, что в полях до жатвы пасть должны, — Народ!.. Его ведут к подножию стены. Тому, кто целится, средь пепла и пожарищ Так пленный говорит: «Ну, что ж? Прощай, товарищ!» И женщина: «Мой муж убит — с ним жизнь моя. Он прав иль виноват — не знаю. Знаю я, Что с ним все пополам в несчастье мы делили. Мы общей связаны судьбой. Его убили, — Пускай умру и я. Одна, в тоске своей, Зачем я буду жить? Стреляйте же скорей!» И трупы множатся на каждом перекрестке… Вот двадцать девушек ведут. То всё подростки. Они поют; у них невинный, гордый вид. Толпа в смятении. Прохожий говорит, Дрожа от ужаса: «Куда вас? В чем здесь дело?» И слышит он в ответ: «Уводят для расстрела». Все время катится в казармах мрачный гром; Что ни раскат, то смерть — все чаще, день за днем; И трупы всё растут. Но не слыхать рыданий — Как будто людям смерть уже мила заране, Как будто, навсегда покинуть мир спеша, — Ужасный этот мир! — ликует их душа. Их шаг так тверд, хоть всем стать у стены придется. Вот внук и рядом дед. Старик еще смеется, Дитя с улыбкою кричит: «Огонь, друзья!» В презренье, в смехе их так много слышу я. О, пропасть страшная! О, мудрецу загадка! Им жизнь не дорога. Не так уж, значит, сладко Жилось тому, кто шел спокойно умирать! И это в майский день, когда легко дышать, А людям суждено любить, лить счастья слезы! Всем этим девушкам срывать бы надо розы, Ребенку — тешиться веселою игрой, И таять — старости, как тает снег весной! Должны бы полниться их души, как кошницы, Дыханием цветов, жужжаньем пчел; и птицы Должны б им песни петь в чудесный день весны, Когда сердца любви дыханием полны. В прекрасный этот май, пронизанный лучами, Террор, ты — смерть сама, вдруг вставшая над нами, Слепец, на чьем челе — жестокости печать. О, как бы надо им, дрожа в тоске, кричать, Рыдать, на помощь звать Париж для дел отмщенья, Всю Францию, всех тех, кто полон отвращенья К жестокости врагов, к убийствам впопыхах! Как надо было бы в отчаянье, в слезах Им умолять штыки, и пушки, и снаряды, Цепляться за стены, просить себе пощады, Искать в толпе того, кто б смерть остановил, И в ужасе бежать от этих рвов-могил, Крича: «Нас гибель ждет! На помощь! Где же жалость?» Но нет! Они чужды всему, что с ними сталось, И все идут на смерть, с презреньем, может быть, — Она уж их ничем не может удивить. Им помышлять о ней уже привычно было, И вырыта давно у них в душе могила. «Приди же, смерть, скорей!» Им тяжко жить средь нас. Идут. И чем помочь мы можем им сейчас? И мы обличены. Что ж мы такое сами, Раз с легкостью такой они расстались с нами, Совсем не жалуясь, не плача ни о чем? Нам надо плакать, нам! Им страх был незнаком. Что наша жалость им? Какое заблужденье! Чем помогли мы им, чтоб отвратить мученье? Спасли ли женщин мы? И на груди своей Сумели ли укрыть от ужаса детей? Нашли ль работу им? Читать их научили? Невежество ведет к безумью, к черной силе. Заботу и любовь несчастным дали мы? Могли ли их спасти от голода и тьмы? Вот почему пылал пожар в дворцовом зале. Я говорю за тех, кого вы расстреляли! Свободен я и чужд всех ваших благ земли, И мне ребенка жизнь дороже Тюильри. Они сейчас страшны для вас и умирая — Тем, что уж слез не льют, что их душа живая Смеется вам в лицо, что с гордостью она Сама идет на смерть, презренья к вам полна. Размыслим же! У тех, кто пал под вашей властью, Отчаянья уж нет, — жить не пришлось им в счастье. У всех своя судьба. Пускай живет народ В довольстве, — а не то и вверх гроза пойдет! Научим жизнь любить того, кто знал лишь стоны. Вот равновесие! Порядок неуклонный, Характер мирный, честь, и гордость, и закон — Все есть у бедняка, когда доволен он. Ночь — тайна. Ключ же к ней дает нам звезд сиянье. Проникнем в души! Их раскроет нам страданье. И сфинкс под маскою нам явит облик свой; В нем справа только ночь, а слева — свет дневной. Загадка темная окно нам приоткрыла: В нем грозных бед видна бушующая сила. Подумаем о тех, кто встретит смерть сейчас. Попробуем понять! Да, общество у нас Не может мирно жить, пока есть эти тени, И смех ужасный их — одно из проявлений Того, что вас страшит, и вы должны дрожать Пред тем, кто так легко уходит умирать! Вианден, 20 июня
ТЕМ, КОГО ПОПИРАЮТ
Я с вами! Мне дано то сумрачное счастье. Все угнетенные и попранные властью Влекут меня. Как брат, тех защищаю я, Кого в дни их торжеств разила мысль моя. Там, где для всех лишь тьма, могу я видеть ясно, Забыть угрозы их, забыть их гнев ужасный, Их ненависть, какой бывал я заклеймен. Мне враг уже не враг, когда несчастен он. Ведь то народ, — пред ним в долгу мы неоплатном, Народ, что перестал быть смирным и приятным, Союз несчастных жен, мужей, детей, отцов! Их труд, права и скорбь я защищать готов. Я защищаю тех, кто слаб, кто заблуждался, Кто без защиты в тьме, гнетущей их, остался И впал в безумие в трагические дни, — По темноте своей жестоки так они. Увы! Мне повторять вам, сытым, надоело, Что опекать народ — прямое ваше дело, Что беднякам Париж отдать бы долю мог, Что в вашей слепоте — их слепоты залог. Скупыми были вы для них опекунами, И в них нашли то зло, что вырастили сами. Взяв за руку, вы их не вывели из тьмы, И правого пути не знают их умы. Вы в лабиринте их оставили скитаться, Для вас в них ужас, но и вас они боятся. Они, кому от вас давно участья нет, Блуждают, а душе, как пища, нужен свет. Все чувства добрые заглушены в них тьмою. Как проблеск им найти за пеленой густою И мрачной, словно лес под пологом ветвей? Где свет? Уж нету сил, а ночь еще темней. Как может мыслить тот, чья жизнь — одно мученье? Кружась в одном кругу, дойдешь до отупенья. За колесом нужды мрачнеет Иксион. Вот почему хочу, отринув ваш закон, Я требовать для всех жилища, хлеба, света… Не черный вандемьер, в дым пушечный одетый, Не ядра летние, не бомбы майских дней Погасят ненависть, излечат боль скорбей. Чтоб разрешить вопрос, помочь родному краю, К народу я иду. С любви я начинаю. И все наладится. Я с вами потому, Что добрым быть хочу наперекор всему. Я говорю: нет! нет! Довольно наказаний! Ты, сердце старое мое, дрожишь заране При виде слез скупых, отчаянья мужей, Убитых скорбью жен и плачущих детей. Когда в беременных вонзают штык солдаты, И руки из земли видны во рвах проклятых, И в плен захваченных подводят к тем же рвам, Не надо говорить: «Я изгнан, жертва сам. Что наши горести пред бездной их мучений? Они прошли весь ад и мук и оскорблений, Они развеяны по ветру, чтобы прах, Как в черной пропасти, рассеялся впотьмах. Где? Разве знает кто? Они к нам тянут руки; Но уж встают из тьмы понтоны — область муки — С их трюмом сумрачным, где огражден больной От бездны лишь бортов дрожащею стеной. Не встанешь во весь рост. Качает в океане. Руками надо есть из общей всем лохани, Гнилую воду пить, стирая жаркий пот, Пока волна тюрьму плавучую несет, А море бьет в борта, и в трюме всё мрачнее Орудия свои вытягивают шеи. Мне этот мрачный ад уже давно знаком. Никто не хочет зла, — а столько зла кругом! О, сколько душ сейчас дрожат в тисках угрозы На море стонущем, под небом, льющим слезы, Перед неведомым, пред страшной крутизной! Быть брошенным сюда с тревогою, с тоской, Песчинкой быть в толпе, от ужаса дрожащей, В тумане и грозе, средь пустоты мертвящей, Средь всех и одному, без помощи, без сил, С сознаньем, что любовь жестокий рок разбил. Где я? Поблекло все, пришло в оцепененье. Все распадается, везде опустошенье. Земля уходит, с ней из глаз и мир исчез. И превращается вдруг вечность в дикий лес. Из боли, праха я. Во всем непостоянство. Нет дела никому здесь до меня. Пространство — И бездна! Где же те, с кем я делил покой? Как страшно чувствовать себя во тьме ночной! Для самого себя я стал лишь сном напрасным. Невинных столько душ под бременем ужасным Обмана гнусного и кары без конца! «Как! — говорят они. — То небо, что сердца Нам грело, отнято? Отчизны нет нам боле? Верните мне мой дом, мое хозяйство, поле, Жену мою, детей! Верните радость дня! Что сделал я, чтоб так вам отшвырнуть меня В жестокий вой стихий и моря пену злую? Кто прав меня лишил на Францию родную?» Как, победители! Не смея заглянуть В провалы общества, во тьму, что душит грудь, Не изучив до дна то зло, где зреют беды, Не пробуя найти рычаг для Архимеда, Ключ, что открыть нам путь в грядущее готов, Как! — после всех боев и тягостных трудов, Порывов мужества, усилий непреклонных, — Вы видите одно решение — понтоны, И, братья старшие, страны ведущий ум, Несчастных узников швырнули в душный трюм? Приказано изгнать навек — кого же? Тайну! Загадку закрепить декрет дан чрезвычайный. Стал на колени сфинкс, смущавший вам умы? Какие ж старики, какие дети мы! То бред, правители! Во имя государства, Чтобы найти от бед и катастроф лекарство, Чтоб нищету избыть, узлы все развязать, Вопросы разрешить — их надобно изгнать? И, возвратясь к себе, кричать: «Ведь мы министры! Порядок водворен». А где-то мечет искры Из туч, нависнувших над морем, небосвод, И средь угрюмых волн Смерть — рулевой — ведет Под адскою зарей не бриг, несущий грузы, А полный трупами разбитый плот «Медузы». Как! Страхи кончены, беда отвращена, Раз тех, кто побежден, уносит прочь волна? Как! Пропасть им открыть для долгого мученья, Виновных, правых в ад столкнуть без сожаленья, Добро и зло смешать и погрузить во тьму, В разверстый океан, сказав: «Конец всему»? Быть черствыми людьми, чей суд немилосердный — Несправедливый суд — работать рад усердно Вплоть до того, что всех сразил бы грозный меч! Чтоб члены исцелить, ужель их все отсечь? Как! Выхода искать в пучине волн суровых И, позабыв о том, что вы — страны основа, Низвергнуть в бездну все: и мысли, и дела, И грусть, которая нам душу облегла, И правду, и людей с отважными сердцами, Жен, выходивших в бой за братьями, мужьями, Детей, сносивших к ним каменья мостовой! Как! Знак давать ветрам, ища лишь в них покой, И бросить все, что мир нам делает несчастным, На дикий произвол метельщикам ужасным? Что вам могу сказать? Неправы вы стократ! Я слышу стоны жертв, их скорбный вижу взгляд, Морскую бездну, страх, кровь, митральезы, ямы — И я проклятье вам в лицо бросаю прямо. О боже, неужель мы только к злу идем? К чему же призывать и молнии и гром На нищих и слепых, на все их заблужденья? Охвачен страхом я. Ведь эта жажда мщенья Отплаты ярость вам в грядущем принесет! Работать лишь для зла и видеть в нем оплот, Кончать, чтоб завтра же отметить вновь начало, По-вашему, умно? Вас глупость обуяла! Прилив. Отлив. Увы, страданье, месть — одно. Гнетомым угнетать в грядущем суждено. Ужели, виноват невинностью, я снова Укрыться принужден в изгнании сурово И одиночеству обречь себя опять? Ужели надо мной дню больше не сиять, Когда рассвета луч на небе показался? Единый друг теперь вам, бедняки, остался, Единый голос мой — чтоб там, где ждет судья, За вас свидетелями стали Ночь и я. Нет права. Нет надежд. Но разве в мире целом Уж нету никого, кто б мог в порыве смелом Протестовать, сказать, кто вверг вас в тьму и ад? Я в этот грозный год товарищ ваш и брат; Хочу — а для меня немало это значит — Быть тем, кто никогда не делал зла и плачет. Я всем поверженным и угнетенным друг, И сам хочу войти я с вами в адский круг. Вас предали вожди. Истории скажу я Об этом. Я не там, где зло царит, ликуя, Я с тем, кто пал в борьбе. Я, одинок, суров, Не знамя — саван ваш поднять за вас готов. Могилой я раскрыт. Пусть ныне вой протяжный Оплаченной хулы и клеветы продажной, Сарказмов бешеных, лжи свыше всяких мер, Той, что от Мопертюи уже терпел Вольтер, Кулак, что некогда изгнал Руссо из Бьенна, И крик, которому дивилась бы гиена, Гнусней, чем свист бича, чем каркал изувер, Когда к могиле путь свой совершил Мольер, Ирония глупцов, стон злобы неизменной, Смесь бешеной слюны и ядовитой пены, Которой плюнули в лицо Христа, и тот Булыжник, что всегда изгнанника добьет, — Ожесточайтесь же! Привет вам, оскорбленья! Пристали вам и брань, и злоба, и глумленья. А вставшим за народ венка прекрасней нет, Что славою сплетен из ваших же клевет! Вианден, июнь 1871
" Ты, генерал «Прошу!», благочестивый, строгий, "
У нас действительно было преувеличенное понятие о силе, возможностях, значении национальной гвардии… Бог мой, вы все видели кепи господина Виктора Гюго, способное дать настоящее о ней представление.
(Генерал Трошю в Национальном собрании 14 июля 1871 г.) Ты, генерал «Прошу!», благочестивый, строгий, Чьим добродетелям бесчисленным — в итоге — Грош ломаный цена; испытанный солдат, Хоть слишком отступать спешащий, говорят; Храбрец из храбрецов с христианином в смеси, Готовый услужить отечеству и мессе, — Как видишь, должное тебе я воздаю. Но нынче, изощрив тупую речь свою, Стремглав ты на меня напал, как на пруссака! Осадною зимой, средь холода и мрака, Я был лишь стариком, кто, стоя в стороне, Лишения делил со всеми наравне; Я в меру сил своих старался быть полезным Фортам, что злобный враг разил дождем железным; Но не был все-таки я горе-генерал, — Я города врагу на милость не сдавал! Глянь, лавр в руках твоих становится крапивой. Ты, что же, нас решил сбить вылазкой ретивой? Считали, не охоч ты ввязываться в бой, — Видать, ошиблись: вздут изрядно я тобой. Ты Марну не дерзал оставить за собою, А на меня идешь атакой лобовою! Чем досадил тебе мой головной убор, Что сделал четкам он твоим наперекор? Как! Недоволен ты? Пять месяцев сносили Мы голод, холод, страх, — был каждый полн усилий Предельных и тебя ни в чем не укорял. Воображай, что ты — великий генерал! Не стану возражать. Но если надо войско Вести в поход иль в бой за славою геройской, Я барабанщика простого предпочту. Манина вспоминай и о Дезе мечту Лелей — и пыл умерь. Париж был агонии Ужасной обречен, затем что в дни крутые Не мужество, а честь утратил ты сполна, И о тебе сказать история должна: «Он Францию лишил свободного размаха, И трижды гордый край, вовек не знавший краха, Тот край, что на ноги поставил Гамбетта, — По милости Трошю, постигла хромота». Вианден, июнь 1871
СУД НАД РЕВОЛЮЦИЕЙ
Вершат суровый суд прислужники Фемиды Над революцией; неслыханны обиды, Что нанесла она в свирепости своей Сычам и воронам. Служители церквей — Факиры, дервиши, попы, иезуиты — Все вышвырнуты вон, развеяны, разбиты; Вы, судьи, вне себя. И гнев понятен ваш. Отныне навсегда рассеялся мираж: Нет славных королей, есть бледные убийцы; И нет святых отцов, есть папы-кровопийцы; Сорвал с них ураган обмана яркий плащ! О, горе! Стон стоит среди лесов и чащ. Прожорливая ночь оторвана от пира; В агонии хрипят сыны ночного мира! Ужасно! Брезжит свет, и исчезает мрак; Ничтожным червяком становится светляк; И слепнет нетопырь; и слезы льет лисица; И мечется, крича, жестокая куница; Проносится в лесу протяжный волчий вой; Дрожит зверье, во тьме творящее разбой; Рой призраков взлетел: восходит день, блистая; Кружит стервятников испуганная стая; И если не затмить сияния зари, От голода умрут в могилах упыри. Навек исчадий тьмы стряхнет с себя планета… Что ж, грозный трибунал, суди лучи рассвета. 11 ноября 1871
ЦЕРКОВНЫЕ ВИТИИ
Их диатрибами глаголет сам творец. В них все смешалось: поп, разбойник и писец. Рожденный в дворницкой, их слог пропитан желчью. Под масками святых встречаешь морду волчью. Все их молебствия поддерживает меч, И пуля подтвердит, что благостна их речь. Их плоть, увы, слаба, — не в святости их сила. Они поносят все. Как брызги от кропила, Летит лишь брань из уст, суливших благодать. Они помощника хотели б смерти дать. Ругают палача лентяем, лежебокой. Они готовы кровь разлить рекой широкой. Их бесят новшества, им жаль былых времен. Где Бем? Где Лафемас? Где мрачный Трестальон? Где почитатели Христа и папской власти, Чьей бандой Колиньи разорван был на части? Нет, революция наделала нам бед! Так Карла на престол, взамен ружья — мушкет, А Монтревель пускай хранит покой владыки! Где вы, носильщики из авиньонской клики, Что Брюна теплый труп вдоль Роны волокли? Где трона мясники, меч церкви, соль земли, С которыми Бавиль пытал повстанцев пленных, Любимцы Боссюэ, потевшие в Севеннах? Конечно, пушки есть, но времена не те, И склонен буржуа к опасной доброте. Вид крови вынудил задуматься кретина, Разжалобилась вдруг двуногая скотина: Он Галифе хулит, откушав свой обед! Ох, как бы нужен был нам президент д'Оппед! О, где Лобардемон? Меж радугою мира И саблей сходство есть; таков порядок мира. При всех наркотиках, не обнажив клинка, Не выйдет общество вовек из тупика. И лишь одна теперь незыблема основа: Чтоб самому спастись, отправь под нож другого. Бандит поэтом стал. Продажный виршеплет, Он убивает, льстит, кусает, лает, врет. Он императора лакей, приспешник папы, Он ищет всюду жертв и шлет их смерти в лапы. О, подлые ханжи! Они исподтишка В Рошфора целили, в могучего стрелка, Чьи стрелы помогли свалить колосс имперский. Флуренса вырыв прах, шакал пирует мерзкий! Что им покой гробов, и вдовий плач, и стон? Им голубей чернить да обелять ворон, Дающим кланяться, просящих гнать с порога, В потомке предку мстить, в народе ранить бога, В мужьях позорить жен, а в сыновьях — отцов, И силой мнить своей бесстыдство подлецов! *** Ты слышишь, мой Париж, какой галдеж в их стане? Так воронье шумит, кружа над полем брани, Так Шаппа телеграф умы смущал порой Движений сбивчивых загадочной игрой. Но нам ясна их цель. Империи холопы! В позоре Франции, в позоре всей Европы — Венец их замыслов. Непогрешимый Рим Прибег, чтоб им помочь, к святым дарам своим, Пустил интриги в ход, и произвол кровавый, И каннибальское божественное право, — Да возвеличатся злодейство и порок! Им — пир, а бедняку — объедки за порог. Изгнанье всех надежд с возвратом всех бастилий — Вот цель их. Чтоб разврат и мерзость победили — В грязь затоптать народ! Убийцы! Их мечта — Варавве дать венец и развенчать Христа. Всех — под давильный пресс! Все превратить в равнину! Кто поднял голову — того на гильотину! Кто первым был — назад! Последнего вперед! Вольтер? Руссо? Долой! На свалку старый сброд! Кто там вздохнул? Катон? В колодки за измену! И, Тацита судьей, Гаво спешит на сцену! Как прошлое вернуть? Вот роковой вопрос. Все годно: клевета, убийство, ложь, донос. Вопи, слюну пускай и вой истошным воем — И к нам хороший вкус вернется с крепким строем! *** Над скорбью Франции глумиться — что гнусней? Все, чем она горда, в вину вменяют ей. Что человечеству свободу подарила; Что Спарту из руин Содома сотворила; Что у работника отерла пот с чела; Что ярким светочем и бурею была; Что, поднята зарей и жаворонка пеньем, Над миром вспыхнула сияющим виденьем, Народы повела к заветным берегам И тем, чей в Риме бог, сказала: «Он не там»; Что с мертвой догмою живой столкнула разум; Что робкий луч во тьме прозрела зорким глазом, Поняв, что для добра, для счастья нет границ, Когда раскроются все двери всех темниц; Что нас звала: «Вперед!», когда, ликуя, шли мы Низвергнуть все ярма, все старые режимы; Что подняла весы недрогнувшей рукой, Держа на чаше долг и право — на другой; Что превратила в прах, в бесформенные груды Те стеньг, где вотще искали брешь Латюды; Что рабство изгнала, — о, это ль не вина? Что маяком была для всей земли она; Что столько звезд зажгла для тысяч поколений, — Средь них — мудрец Мольер, насмешки острый гений, Паскаль, Дидро, Дантон, — их всех не перечесть; Что красоту несла, добро и правду, честь; Что революцией весь мир преобразила И повела вперед, не выпустив кормила, Пересоздав людей и дав им новый свет, Хотя уж были — кто! — Христос, Кекропс, Яфет! И что ж, за это все преследовать хулами Отчизну, ангела с орлиными крылами? Она в крови, в слезах…» Долой! — они орут. — Долой ее борьбу, надежды, славу, труд! Всех ужасов и зол лишь в них причина скрыта!» Ее, бессмертную, лягают их копыта; Она для них глупа, нелепа и смешна; Слезами тяжких бед их веселит она. Да как посмели вы, шут, негодяй, тупица, Над матерью своей, над родиной глумиться? Но час возмездия уже недалеко. Как! Желчью платите вы ей за молоко? Чтоб раны растравлять, поите ядом слово? Отцеубийцы — нет вам имени другого. Когда ж устанет зло творящая рука? Уничтожает миг, что сделали века. Но мне их жаль, глупцов: история их слышит. О муза мщения! Твой голос гневом дышит, Узнай же, грозная, великого судьбу. Героев волокут к позорному столбу; Народ, как прежде, стал и жертвой и добычей, И тысячи на казнь ведут, блюдя обычай. Но спят Вольтер и Локк в тиши могильных плит. В нечистом воздухе наш век других плодит: Монлюки, Санчесы, Фрероны и Таванны, — Их больше, чем травы на пастбищах саванны. Нет! Карликам на зло ты все ж велик, народ. Воскреснет Франция, тот славный день придет! И, новый Прометей, воссев на Апеннинах, Ты молнии за Рейн метнешь из глаз орлиных; Ты в блеске юных зорь, могуч и невредим, Грозою явишься могильщикам твоим И грянешь, точно гром, звучащий с небосвода: «Жизнь! Милосердие! Надежда! Мир! Свобода!» Тогда близ Арно Дант и в Аттике — Эсхил, Чтобы тебя узреть, восстанут из могил, Гордясь и радуясь, как бы сказать желая, Что здесь Италия иль Греция былая. Ты крикнешь: «Мир земле — отныне и вовек!» Мы все — один народ, единый Человек! Един наш бог! О мать! О Франция святая! Как все потянутся к тебе, благословляя! Ни гидра, ни змея, ни всех нечистых рать Тебе в твоем труде не смогут помешать. Еще французы мы! Еще, тая тревогу, Мир ждет — какую же мы изберем дорогу? Пусть гул срываемых оков еще не стих, Она зашелестит, листва дубов святых! Альтвис, 27 сентября
ВО МРАКЕ
Старый мир Волна! Не надо! Прочь! Назад! Остановись! Ты никогда еще так не взлетала ввысь! Но почему же ты угрюма и жестока? Но почему кричит и воет пасть потока? Откуда ливень брызг, и мрак, и грозный гул? Зачем твой ураган во все рога подул? Валы вздымаются и движутся, как чудо… Стой! — я велю тебе! Не дальше, чем досюда! Все старое — закон, столбы границ, узда, Весь мрак невежества, вся дикая нужда, Вся каторга души, вся глубь ее кручины, Покорность женщины и власть над ней мужчины, Пир, недоступный тем, кто голоден и гол, Тьма суеверия, божественный глагол, — Не трогай этого, не смей сдвигать святыни! Молчи! Я выстроил надежные твердыни Вкруг человечества, прочна моя стена! Но ты еще рычишь? Еще растешь, волна? Кипит водоворот, немилосердно воя. Вот старый часослов, вот право вековое, Вот эшафот в твоей пучине промелькнул… Не трогай короля! Увы, он утонул! Не оскорбляй святых, не подступай к ним близко! Стой — это судия! Стой — это сам епископ! Сам бог велит тебе — прочь, осади назад!.. Как! Ты не слушаешь? Твои валы грозят Уничтоженьем — мне, моей ограде мирной? Волна Ты думал, я прилив, — а я потоп всемирный! 1871
РАСТЛЕНИЕ
Германия честна, и Франция отважна. Но горе той стране, в которой власть продажна. Сумеет всю страну растлить один подлец, Началу славному постыдный дав конец. Что мученик народ, а государь мучитель — Известно; но когда и душ он развратитель — Тогда прощенья нет! Проклятие тому, Кто солнце погрузить старается во тьму! Я чту ваш бранный труд, германские солдаты; Свой выполняя долг, вы в том не виноваты, Что лавры храбрецов похитил наглый вор. Честь доблестным войскам! Их королю позор! Я старый друг солдат. Мне дорога их слава. Мелодия войны мрачна, но величава; Сраженья гул зловещ, и лязг оружья груб, Но мужество звучит в победных кликах труб. И горько сознавать мне, сыну ветерана, Что стала армия игрушкою тирана. Пусть во дворцах живет уродливый недуг: Насилье деспотов и раболепье слуг; Но гадко мне, когда примешан яд растленья И к торжеству побед и к скорби пораженья; Проказа мерзкая пятнает шелк знамен И превращает в сброд геройский легион. Где добродетели, которыми природа Отметила в веках два гордые народа? Один из них творит бесчинства и разбой, И бегством от врага спасается другой. В анналы наших лет, история, впиши ты: Два императора постыдно знамениты — Грабительством один и трусостью другой; Под скипетрами их утратив блеск былой, Лишенные огня, величия, порыва — Бесчестна Пруссия, и Франция труслива. из книги
«ИСКУССТВО БЫТЬ ДЕДОМ»
1877
VICТОR SED VICTUS [2]
Я был непримирим. Во дни лихих годин На многих деспотов я шел войной один; Я бился с полчищем содомской гнусной рати; Валы морских глубин, валы людских проклятий Рычали на меня, но я не уступал, И видел под собой я не один провал; Я объявлял войну бурлящему прибою И преклонял главу пред силой роковою Не больше, чем скала под натиском волны; Я не из тех, кому предчувствия страшны, Кто, полны ужаса пред смертью беспощадной, Боятся глянуть в пасть пещеры непроглядной, Когда в меня бросал презрительный тиран Гром гнева черного и молнии таран, И я метал свой стих в зловещих проходимцев, Я королей клеймил и подлых их любимцев. Ложь всех религий, всех идеологий ложь, Трон императора и эшафота нож, И меч наемника, и скиптр самодержавья — Все это делал я добычею бесславья, И каждый великан — будь то король иль князь — Мной не единожды ниспровергался в грязь! Со всем, чему кадят, пред чем склоняют выи, Со всеми, кто в миру вершит судьбы мирские, Я дрался сорок лет, с опасностью шутя! И кто же, кто теперь меня сразил? — Дитя! " Порой я думаю о мире с омерзеньем, "
Порой я думаю о мире с омерзеньем, Стих из меня идет кипящим изверженьем; Я чувствую себя Тем деревом, что смерч из почвы вырывает; Жжет сердце мне огонь, и камнем застывает Душа моя, скорбя! Где правда? Наша честь насилием разбита, В нарядах женщины, в сутане иезуита — Одно и то же зло; Закон пьет нашу кровь, алтарь благословенье Дает преступникам, а истина в смятенье Потупила чело. Зловещий свет корон над нами полыхает; Храм — как кромешный ад; блеск празднеств затмевает Небес голубизну. Среди бурлящих волн душа челну подобна, И все религии впотьмах принять способны За бога сатану! Ужели же слова засохли и погибли, Что всех коранов ложь и выдумки всех библий Могли б разоблачить? О, если бы мой стих, и бешен и неистов, Строфой железной мог испепелить софистов, Тиранов раздавить! В душе моей бурлит клокочущее пламя, И стаи черных туч шуршащими крылами Мне застят небосклон. Я чую смерть и гниль! Везде — ее угрозу! Повсюду зло царит! Но вот я вижу розу — Я умиротворен… ВЕСНА
Все блещет, светится, все любит, мир во всем; А птиц тепло и свет свели с ума кругом; И чудится душе в безбрежности улыбка. К чему ссылать и гнать вам, короли? Ошибка! От лета, от цветов ушлете ль вы меня? Возможно ль помешать сиянью, зною дня И ветеркам быть тут, несчетным и свободным, И радовать меня в изгнанье безысходном? Возможно ль умалить приливную волну И пенный океан, безумную весну, Что ароматы вкруг чудесно расточила, И у меня отнять луч щедрого светила? Нет. Я прощаю вас. Живите, чтоб царить И, если можете, век королями быть. Я мародерствую меж тем — срываю ветку, Как вы империю срываете нередко, И уношу цветок, победный мой трофей. Задира ли самец, вверху, среди ветвей, С подругой кроткою своей затеет ссору, — Вмешавшись в их дела, конец кладу раздору: «Потише, господа пернатые, в лесу!» Им примирение я окриком несу: Пугнув любовников, мы сблизим их друг с другом. Нет у меня скалы, ручья с обширным лугом; Лужок мой мал, лежит на берегу морском, И не велик, зато не горек водоем. Мой уголок мне мил: ведь надо мной просторы, А в них парит орел, слепит светило взоры, И бешеный Борей там ширит свой полет. И этот скромный сад и этот вышний свод — Мои; со мной дружат листва и травы сада; Забвенья гордого во мне растет отрада. Хотел бы знать, с какой мне взяться стороны, Чтоб, жителю лесов, мне вспомнить в день весны, Что где-то на земле есть некто, для забавы Ссылающий людей, воюющий без славы: Пред бесконечностью ведь здесь я одинок, И неба вешнего свод надо мной глубок; И слышу — лирному звучанью ветра вторя, Смеются дети здесь, в саду моем у моря. ОТКРЫТЫЕ ОКНА
УТРО. СКВОЗЬ ДРЕМУ Голоса… Голоса… Свет сквозь веки… Гудит в переулке На соборе Петра затрезвонивший колокол гулкий. Крик веселых купальщиков: «Здесь?» — «Да не медли, живей!» Щебетание птиц, щебетание Жанны моей. Оклик Жоржа. И всклик петуха во дворе. И по крыше — Раздражающий скреб. Конский топот — то громче, то тише. Свист косы. Подстригают газон у меня под окном. Стуки. Грохот тяжелых шагов по железу, как гром. Шум портовый. Шипенье машин паровых. Визг лебедки. Музыка полковая. Рывками. Сквозь музыку — четкий Шаг солдат. Голоса. Два француза. Смеющийся бас: «Добрый день!» Я заспался, как видно. Который же час? Красношейка моя заливается. На наковальне Молотков перебранка из кузни доносится дальней. Плеск воды. Пароход на ходу задыхается, споря С необъятною гладью, с могучим дыханием моря. " Когда я подошел, она в траве сидела, "
Когда я подошел, она в траве сидела, Задумавшись. «Скажи, чего бы ты хотела?» — Спросил я девочку. Желания детей Люблю я исполнять. Невинность их затей, Проказ и шалостей мила мне несказанно. «Зверей мне покажи!» — пролепетала Жанна. Полз рядом муравей с былинкой на спине. «Смотри!» — я ей сказал. Но Жанна не вполне Была довольна. «Нет! Он зверь не настоящий: Зверь больше, и страшней, и бродит в дикой чаще!» Да! Детская мечта от мира ждет чудес; И бурный океан и полный тайны лес Величием своим ее страшит и манит… «Кто ж из кармана вдруг слона тебе достанет! Ну, попроси еще чего-нибудь, мой друг». — «Вот!» — Жанна молвила, все оглядев вокруг, И нежным пальчиком на небо показала: Там, над землей, луна огромная вставала. ВЕЧЕРНЕЕ
Сыроватый туман, вересняк сероватый. К водопою отправилось стадо быков. И внезапно на черную шерсть облаков Лунный диск пробивается светлой заплатой. Я не помню, когда, я не помню, где он На волынке поигрывал, дядя Ивон. Путник шествует. Степь так темна, неприютна. Тень ложится вперед, сзади стелется тень, Но на западе — свет, на востоке — все день, Так — ни то и ни се. И луна светит мутно. Я не помню, когда, я не помню, где он На волынке поигрывал, дядя Ивон. Ткет паук паутину. Сидит на чурбане Вислогубая ведьма, тряся головой. Замерцал на болотных огнях домовой Золотою тычинкою в красном тюльпане. Я не помню, когда, я не помню, где он На волынке поигрывал, дядя Ивон. Пляшет утлая шхуна в бушующем море, Гнутся мачты, и сорваны все невода; Ветер буйствует. Вот они тонут! Беда! Крики, вопли. Никто не поможет их горю. Я не помню, когда, я не помню, где он На волынке поигрывал, дядя Ивон. Из Авранша в Фужер едет почта — и резкий И, как молния, быстрый расхлопался кнут. И, усилены мраком, растут и растут Еле внятные шорохи, смутные трески. Я не помню, когда, я не помню, где он На волынке поигрывал, дядя Ивон. Где-то вспыхнул костер, озаряя багрово Обветшалый погост на пригорке… Где ты Умудрился, господь, столько взять черноты Для скорбящих сердец и для мрака ночного? Я не помню, когда, я не помню, где он На волынке поигрывал, дядя Ивон. На отлогих песках серебристые пятна. Опустился орлан на обрыв меловой. Слышит старый пастух улюлюканье, вой, Видит — черти летают туда и обратно. Я не помню, когда, я не помню, где он На волынке поигрывал, дядя Ивон. Дым стоит над трубой пышно-серым султаном. Дровосек возвращается с ношей своей. Слышно, как, заглушая журчащий ручей, Ветви длинные он волочит по бурьянам. Я не помню, когда, я не помню, где он На волынке поигрывал, дядя Ивон. Бродят волки, бессонные от голодовки, И струится река, и бегут облака. За окном светит лампа. Вокруг камелька Малышей розоватые сбились головки. Я не помню, когда, я не помню, где он На волынке поигрывал, дядя Ивон.