Я не хочу того закона, который вам предлагают.
Почему?
Господа! Этот закон — оружие.
Оружие само по себе — ничто; все зависит от руки, которая им завладеет.
Чья же рука завладеет этим законом?
В этом весь вопрос.
Господа! Им завладеет рука клерикальной партии.
Господа! Я опасаюсь этой руки, я хочу сломать это оружие, я отвергаю этот законопроект.
Предупредив об этом, я перехожу к рассмотрению самого законопроекта.
Прежде всего я должен самым решительным образом опровергнуть довод, всегда выдвигаемый против тех, кто разделяет мою точку зрения, — единственный довод, который может показаться убедительным.
Нам говорят: вы исключаете духовенство из государственного наблюдательного совета, значит вы хотите упразднить религиозное воспитание?
Господа, я сейчас поясню свою мысль, чтобы никто никогда не мог по моей вине превратно понять то что я говорю, и то, что я думаю.
Я не только далек — вы слышите? — от намерения упразднить религиозное воспитание, но считаю, что в наши дни оно необходимо, как никогда. Чем более возвышается человек, тем более необходима ему вера. Чем более он приближается к богу, тем яснее он должен видеть бога.
Несчастье нашего времени, пожалуй даже почти единственное несчастье нашего времени, — это весьма распространенная склонность полагать, что земная жизнь вмещает в себе все.
Никто из находящихся здесь не усомнится, что я принадлежу к числу тех, кто, мало сказать — искренне, кто с невыразимой страстностью жаждет всеми возможными средствами улучшить в этой жизни участь страждущих; но самое неотложное из этих улучшений — вдохнуть в них надежду.
Общий наш долг, всех нас, кто бы мы ни были, законодатели или епископы, священники или писатели, общий наш долг — устремлять, направлять, расточать всю энергию общества во всех ее проявлениях на борьбу с нищетой и на уничтожение нищеты.
Что касается меня, раз случаю угодно, чтобы по этому поводу здесь выступил я и чтобы столь веские слова произносил человек малоавторитетный, то да будет мне дозволено сказать, дозволено заявить здесь, с высоты этой трибуны, что я глубоко верю в этот лучший мир; для меня он гораздо более реален, нежели та жалкая химера, которую мы, жадно ею упиваясь, называем жизнью; он всегда у меня перед глазами; я верю в него всею силою своего убеждения; и после долгой внутренней борьбы, долгих размышлений и долгих испытаний этот мир стал высшей истиной для моего разума, так же как он стал высшим утешением для моей души.
Итак, я искренно, твердо, страстно стою за религиозное воспитание, но при условии, что этим воспитанием будет ведать церковь, а не та партия, которая на это притязает. Я хочу, чтобы оно было правдивым, а не лицемерным.
Пока же, до того, столь желанного дня, когда можно будет провозгласить полную свободу преподавания — на каких условиях, это я уже сказал вам в начале своей речи, — до этого дня я хочу, чтобы религиозное воспитание давалось внутри церкви, а не вне ее. А главное, я считаю издевательством такую систему, когда духовенство преподает и духовенство же, от имени государства, осуществляет наблюдение за преподаванием. Словом, я хочу — еще раз повторяю — я хочу того, чего хотели наши отцы: церкви — свое поприще, государству — свое.
Теперь Собранию, по всей вероятности, ясно, почему я отвергаю этот законопроект; но я объяснюсь до конца.
Господа, предложенный нам законопроект имеет не только политическое значение; он — и это, пожалуй, гораздо опаснее — имеет значение стратегическое.
Я не хочу доверить вам обучение юношества, души наших детей, развитие юных умов, устремленных навстречу жизни, мышление грядущих поколений, иными словами — будущность Франции. Я не хочу доверить вам будущность Франции, потому что доверить ее вам — значит предать ее.
Мне мало того, что грядущие поколения продолжат нашу жизнь; нужно, чтобы они продолжили наше дело. Вот почему я не хочу, чтобы вы наложили на них руку и вдохнули в них свой дух. Я не хочу, чтобы вы разрушили то, что создали наши отцы. После великой славы я не хочу великого позора.
Ваш закон предстает нам в маске.
Он говорит одно, а делать будет совсем другое. Под личиной свободы он таит в себе порабощение. Он сулит щедрые дары, а принесет нищету. Он мне не нужен.
Это давняя ваша привычка. Вы куете цепь и заявляете: «Вот свобода!» Вы устраиваете массовое изгнание и кричите: «Вот амнистия!»
О, я отнюдь не отождествляю вас с церковью, так же как я не отождествляю омелу с дубом. Вы — паразиты церкви, вы — язва церкви.
Смотрите, как она хиреет с тех пор, как вы присосались к ней. Вы возбуждаете такую неприязнь, что в конце концов ее возненавидят из-за вас! Сказать правду — и я вам ее скажу
Вы говорите о религиозном воспитании. Знаете ли вы, в чем заключается истинное религиозное воспитание, заслуживающее того, чтобы перед ним преклонялись, чтобы в него не вмешивались? Это — подвиг сестры милосердия у изголовья умирающего. Это — миссионер, выкупающий невольника. Это — Венсан де Поль, подбирающий найденыша. Это — епископ Марсельский среди зачумленных. Это — архиепископ Парижский, с улыбкой на устах являющийся в грозное Сент-Антуанское предместье, высоко поднимающий распятие над гражданской войной и готовый принять смерть ради того чтобы водворился мир.
О, мы вас знаем! Мы знаем клерикальную партию. Это старая партия, у нее длинный послужной список.
Это она подвергла телесному наказанию Принелли, утверждавшего, что звезды не могут падать с неба. Это она двадцать семь раз пытала Кампанеллу за его гипотезы о множественности миров и за то, что он приподнял завесу над тайной мироздания. Это она преследовала Гарвея, открывшего кровообращение. Чтобы доказать правоту Иисуса Навина, она бросила в темницу Галилея. Чтобы доказать правоту святого Павла, она заключила в оковы Христофора Колумба.
И вы, вы хотите распоряжаться просвещением? А ведь нет ни одного поэта, ни одного писателя, ни одного философа, ни одного мыслителя, которого вы признавали бы! Все то, что написали, доказали, открыли, создали, постигли, озарили ярким светом, провидели, воплотили в своих творениях величайшие гении человечества, все сокровища цивилизации, все многовековое наследие бесчисленных поколений, общее достояние всех мыслящих людей, — все это вы отвергаете! Если бы разум всего человечества оказался перед вашими глазами, в полном вашем распоряжении, наподобие раскрытой книги, — вы бы изуродовали ее подчистками.
И, наконец, есть книга, с начала до конца пронизанная священным вдохновением, книга, являющаяся для всего мира тем, чем коран является для ислама, а веды — для Индии, книга, заключающая в себе всю мудрость человеческую, просветленную всей божественной мудростью, — книга, которую народы благоговейно называют книгою книг — библия. И что же? Ваша цензура и на нее посягнула. Неслыханное дело! Папство запретило библию! Как изумляются все здравые умы! Как сжимаются от ужаса все простые сердца при виде римского запрета, наложенного на слово господне!
И вы, вы требуете свободы преподавания? Что ж, поговорим начистоту! Определим сообща, какой именно свободы вы требуете. Вот какой: свободы держать людей в невежестве.
А, вы хотите, чтобы вам дали просвещать народы? Превосходно! Посмотрим на ваших учеников. Посмотрим на плоды вашей деятельности! Что вы сделали с Италией? Что вы сделали с Испанией? Уже много веков вы держите в своих руках, в полном своем распоряжении, под своим исключительным влиянием, под своей ферулой обе эти великие нации, прославленные среди славных; что вы с ними сделали?
Я вам скажу. По вашей милости Италия, имя которой всякий мыслящий человек ныне произносит с невыразимой сыновней скорбью, Италия, матерь гениальных и великих наций, Италия, подарившая всему миру чудеснейшие творения искусств и поэзии, Италия, научившая человечество читать, Италия в наши дни — неграмотна! (С
Да, Италия по числу грамотных стоит на последнем месте среди всех европейских государств!
Испания, столь щедро одаренная природой, древнейшую свою цивилизацию воспринявшая от римлян, более позднюю — от арабов, а от провидения, вопреки вам, получившая новый мир — Америку, Испания, подпав под ваше позорное иго, отупляющее и умаляющее
Инквизицию, которую некоторые деятели вашей партии в настоящее время пытаются обелить, правда с какой-то стыдливой робостью, делающей им честь.
О, знаете ли вы, какой страшный, обличающий вас вопль отчаяния ваши преступления исторгли у одного из самых выдающихся испанских деятелей? «По мне, — воскликнул он, — пусть лучше она будет великой, чем католической!»
Вот ваши великие творения! Очаг света, называвшийся. Италией, вы загасили. Под колосса, называвшегося Испанией, вы подвели мину. Италия превращена в пепел, Испания — в развалины. Вот что вы сделали с двумя великими народами. Что же вы хотите сделать с Францией?
Да, вы ведь совсем недавно побывали в Риме; поздравляю вас, вы достигли там блестящего успеха.
На кого вы в сущности ополчились? Сейчас скажу. На человеческий разум. Почему? Потому, что разум все освещает.
Хотите, я скажу, что именно вас тревожит? Яркий свет свободы, который в продолжение трех веков Франция струит потоками; свет, излучаемый разумом, сияющий теперь ярче, чем когда-либо; свет, которым Франция озаряет путь прогресса для всех наций и отблески которого видны на челе всех народов мира.
Я отвергаю ваш закон, отвергаю его, потому что он разрушает начальное образование, потому что он ухудшает среднее образование, потому что он понижает общий уровень знаний, потому что он наносит ущерб моей родине.
Я отвергаю его, потому что принадлежу к числу тех, у кого сердце сжимается и краска стыда приливает к лицу, когда Франция по той или иной причине терпит ущерб, будь то уменьшение территории, как в результате мирных договоров 1815 года, или умаление духовной мощи, которое неминуемо воспоследует за вашим законом.
Господа! Прежде чем закончить, разрешите мне с высоты этой трибуны дать клерикальной партии, стремящейся все заполонить
У этой партии ловкости — хоть отбавляй. При благоприятных обстоятельствах она сильна, очень сильна, слишком сильна!
Но пусть клерикальная партия остерегается. Такое правление Франции не по вкусу. Опасная игра — дать Франции хоть одним глазком взглянуть на этот идеал: власть вручена ризнице, свобода предана, разум побежден и заключен в оковы, книги разодраны в клочья, на месте печатного станка — амвон, черные тени сутан окутали умы мраком, великие гении — под надзором церковных сторожей!
Разумеется, клерикальная партия ловка; но это не мешает ей быть наивной.
Повторяю, пусть клерикальная партия остерегается! Девятнадцатый век враждебен ей. Пусть она не упорствует, пусть откажется от мысли подчинить себе великую эпоху, полную новых, мощных устремлений, — иначе эта партия только возбудит ее гнев и, опрометчиво развив опасные склонности нашего времени, вызовет грозные события. Да, повторяю: придерживаясь системы, которая — я это подчеркиваю — просвещение подчиняет ризнице, а управление — исповедальне…
Господа, вы утверждаете, что будете всеми силами отстаивать свободу преподавания. Постарайтесь хоть сколько-нибудь отстоять свободу трибуны!
Да, придерживаясь этих доктрин с их неумолимой, роковой логикой, которая даже помимо воли тех, кто им предан, увлекает людей все дальше и толкает на злые дела, придерживаясь этих доктрин, внушающих ужас, когда в истории видишь их действие…
Господа, я уже сказал вам — клерикальная партия постепенно заполоняет Францию. Я борюсь против нее, и в ту минуту, когда эта партия является с готовым законом в руках, я, как законодатель, вправе внимательно рассмотреть и этот закон и эту партию. Вам не удастся помешать мне в этом.
Да, при такой системе, такой доктрине и такой истории клерикальная партия — пусть она это знает! — везде будет вызывать революции; чтобы спастись от Торквемады, везде будут кидаться к Робеспьеру.
Вы прерываете меня. Крик и ропот заглушают мой голос. Господа, я с вами разговариваю не как подстрекатель, а как честный человек.
Ну что ж! По этому пункту нужно объясниться.
Я внушаю вам подозрения? А внушал ли я их вам, когда, выполняя свой долг депутата от Парижа, я предотвращал кровопролитие на июньских баррикадах?
Ах, так! Вы не хотите даже выслушать голос, решительно защищающий свободу? Если я вам внушаю подозрения, то и вы мне их внушаете. Нас рассудит отечество.
Господа, еще одно, последнее слово. Быть может, я принадлежу к числу тех, кто имел счастье в трудные дни недавнего прошлого оказать делу порядка кое-какие малозаметные услуги. Об этих услугах могли забыть. Я о них не напоминаю. Но, выступая сейчас, в такую минуту, я вправе сослаться на них.
Так вот, ссылаясь на это прошлое, я заявляю, и это мое глубокое убеждение, что Франции нужен порядок, но порядок животворный, то есть прогресс; порядок, возникающий из нормального, мирного, естественного развития народа. Порядок, который, благодаря пышному расцвету духовных сил всей нации, одновременно устанавливается и в действиях и в мыслях. Это — полная противоположность вашему закону.
Я принадлежу к числу тех, кто хочет для нашей благородной страны свободы, а не порабощения, непрерывного роста, а не умаления, могущества, а не упадка, величия, а не ничтожества.
Как, в наш век, великий век преобразований, открытий, изобретений, побед науки, вы мечтаете о неподвижности?
А, вы хотите остановиться! Так вот — я повторяю вам это с глубокой скорбью, ибо я ненавижу катастрофы и разрушения, — я предупреждаю вас с отчаянием в душе
ССЫЛКА
5 апреля 1850 года
Господа! В числе февральских дней, которым нет равных в истории, был один особо знаменательный день, когда голос державного народа, сквозь смутный гул на площадях диктовавший временному правительству его декреты, произнес великие слова: «Смертная казнь за политические преступления отменяется».
Впрочем, господа, это внезапное и блистательное, хотя и неполное торжество принципа неприкосновенности человеческой жизни не удивило тех, кому известно могущество идей. В обычные времена — те времена, которые принято именовать спокойными, потому что под невозмутимой на вид гладью не умеют различить глубинные течения, — в так называемые мирные периоды идеями склонны пренебрегать; высмеивать их — признак хорошего тона. «Все это мечты, декламация, утопия», — так о них говорят. Считаются только с фактами, и чем эти факты вещественнее, осязаемее, тем большее они внушают уважение. Ценят одних лишь дельцов, людей
Но стоит только грянуть революции — и эти дельцы, эти ловкачи, казавшиеся гигантами, вмиг становятся карликами; все явления, несоразмерные огромному размаху быстро разворачивающихся событий, рушатся и исчезают; все реальные факты обращаются в ничто, а идеи, устремляясь все выше, достигают небес.
Так, благодаря внезапному, мощному распространению, которое идеи приобретают во время революций, совершилось это великое дело — отмена смертной казни за политические преступления.
Господа, Учредительное собрание приняло и утвердило это великое решение, этот плодотворный декрет, содержащий в зародыше целый кодекс, этот знаменательный акт, в котором воплощен не только прогресс, но и великий принцип. Оно поместило его, можно сказать, почти что на вершине конституции, словно некий великолепный залог, данный духом революции духу гражданственности, словно изумительную победу, а главное — словно торжественное обещание, словно отверзтые врата, сквозь которые ясный свет грядущего дня струится на еще туманные, еще неполные завоевания настоящего.
И действительно, в будущем отмена смертной казни за политические преступления неминуемо приведет, всепобеждающей силой логики, к полной отмене смертной казни.
И что же, господа! Сейчас это обещание хотят нарушить, от этого завоевания хотят отказаться, этот принцип — иначе говоря, то, что незыблемо, — хотят сокрушить! Достопамятный февральский день, отмеченный энтузиазмом великого народа и рождением великого прогрессивного начинания, этот день хотят вычеркнуть из истории! Под скромным названием
Вы слышите, господа — авторы законопроекта, члены комиссии, достопочтенные главари большинства протестуют и говорят: «Об этом нет и речи, нет и намека! В уголовном кодексе имеется пробел, его хотят заполнить — ничего больше; всего-навсего хотят найти замену смертной казни!» Верно ведь? Я не ослышался? Итак, хотят всего-навсего найти замену смертной казни, — и как же за это берутся? Сочетают климат… Да, как бы вы ни старались, господа, сколько бы вы ни искали, сколько бы вы ни выбирали, ни исследовали, бросаясь с Маркизских островов на Мадагаскар и снова от Мадагаскара на Маркизские острова, которые адмирал Брюа называет
Я продолжаю. Итак, всего-навсего хотят найти замену смертной казни. Что же для этого делают? Сочетают климат, изгнание и тюрьму. Климат порождает болезни, изгнание — безысходную тоску, тюрьма — отчаяние. Вместо одного палача — целых три. Замена смертной казни найдена.
Да, восстановлена; да, это та же смертная казнь; и я вам сейчас докажу — если она менее страшна на вид, она ужаснее на деле!
Ну что ж! Давайте обсудим вопрос хладнокровно. Судя по всему, вы хотите выработать закон не только суровый, но и применимый, закон, который не перестал бы действовать на другой же день после его издания. Так вот, взвесьте следующее.
Когда вы вносите в закон чрезмерную суровость, вы тем самым вносите в него бессилие.
Слишком многого ждать от суровости закона — самый верный способ ничего от него не дождаться. Знаете ли вы, почему? Потому, что в глубине своей совести каждый человек сознает, что наказание справедливо только до известного предела, преступить который не во власти законодателя. В тот день, когда по вашей воле закон попытается преступить этот предел — священный предел, начертанный в чувстве справедливости человека перстом самого бога, — закон оказывается перед лицом совести, и она преграждает ему путь. Когда закон находится в добром согласии с общественным мнением, с состоянием умов, с нравственностью общества — он всемогущ. Когда закон враждует с этими живыми силами общества и цивилизации — он немощен. Судьи колеблются, присяжные выносят оправдательные приговоры, тексты законов оказываются несостоятельными и обращаются в ничто на глазах у изумленных судей.
Но предположим, что мои рассуждения, которые — заметьте! — я мог бы подкрепить множеством доказательств, ошибочны. Согласен, я ошибаюсь. Тогда предположим, что это новшество в карательной политике не перестанут применять тотчас после того, как оно будет принято. Я делаю вам уступку, я допускаю, что, утвердив этот закон, Собрание будет иметь великое несчастье видеть его в действии. Прекрасно! Теперь разрешите мне два вопроса: в чем своевременность этого закона? В чем его необходимость?
«Своевременность? — отвечают мне. — Разве вы забыли вчерашние покушения, каждодневные покушения, пятнадцатое мая, двадцать третье июня, тринадцатое июня? Необходимость? Да разве мыслимо отрицать необходимость противопоставить этим покушениям, всегда возможным, всегда угрожающим, репрессии огромных масштабов, примерное устрашение? Февральская революция отняла у нас гильотину. Мы делаем все, что только можем, чтобы найти ей замену; стараемся изо всех сил…
Я это вижу.
Прежде чем продолжать, я дам краткое разъяснение.
Господа, я столь же решительно, как любой другой гражданин, — я вправе это заявить, и, мне думается, я это доказал, — я столь же решительно, как любой другой гражданин, отвергаю и осуждаю, при наличии всеобщего избирательного права, всякие возмущения и смуты, всякое обращение к грубой силе. Великому народу, властителю своих судеб, великому народу, способному мыслить, подобает бороться не оружием, а идеями!
Это основной принцип, непреложный и абсолютный; я настаиваю на этом. Я должен, однако, сказать, что в применении его к определению наказаний возникают трудности. Когда пагубные и прискорбные нарушения общественного спокойствия дают повод к судебным преследованиям, очень нелегко в точности установить факты и соразмерить наказание с проступком. Доказательство этому — все наши политические процессы.
Как бы там ни было, общество должно защищать себя. В этом отношении я полностью согласен с вами. Общество должно защищать себя, и вы должны содействовать ему в этом. Эти беспорядки, восстания, мятежи, заговоры, покушения — вы хотите их предотвратить, пресечь, подавить. Пусть так! Я хочу этого не менее, чем вы.
Но разве для этого вам нужно вводить новую кару? Возьмите кодекс. Прочтите там определение ссылки. Какие огромные возможности устрашения и наказания! Рассмотрите закон о ссылке, действующий ныне, — какое страшное оружие он вам вручает!
Подумайте! Перед вами человек, осужденный особым судом. Человек, которому за самое неопределенное из всех преступлений — политическое — вынесло приговор самое неопределенное из всех правосудий — политическое правосудие!
Господа, меня удивляет, что мне не дают говорить. Я уважаю всякое законное, конституционное правосудие; но когда я оцениваю политическое правосудие в целом так, как я это делаю сейчас, я только повторяю то, что во все времена говорили философы всех народов, я — лишь эхо истории,
Я продолжаю.
Перед вами человек, осужденный особым судом.
Он приговорен к ссылке; этот приговор отдает его в ваши руки. Взвесьте все то, что вы можете с ним сделать, взвесьте, какую власть над ним предоставляет вам закон! Я говорю о ныне действующем законе и о том определении ссылки, которое в нем дано.
Этого человека, этого осужденного, преступника — по мнению одних, героя — по мнению других, ибо несчастье нашего времени в том, что…
Председатель. После того как правосудие сказало свое слово, преступник становится преступником для всех, и героем его могут называть только его сообщники.
Виктор Гюго. Я позволю себе заметить председателю господину Дюпену следующее: правосудие объявило преступником маршала Нея, осужденного в 1815 году. В моих глазах он герой, а я — отнюдь не его сообщник.
Я продолжаю. Этого осужденного — преступника по мнению одних, героя по мнению других — вы хватаете; хватаете его, невзирая на его славу, на его влияние, на его популярность; разлучаете его с женой, детьми, друзьями, семьей, отечеством; безжалостно вырываете его из круга всех его интересов и всех его привязанностей; он еще полон того шумного оживления, которое было его стихией, еще блистает тем светом, который излучал, — а вы хватаете его и швыряете во мрак, в молчание, ужасающе далеко от родной земли!
И вы не довольствуетесь этим!
Этого человека, побежденного, изгнанного, отринутого судьбой, этого политического деятеля, обращенного в ничто, этого кумира масс, поверженного в прах, вы хотите заточить в тюрьму! Хотите сделать то, чему нет имени, чего никогда еще не делало ни одно законодательство, — довершить муки изгнания муками тюремного заключения! Хотите усугубить суровость жестокостью!
Вы хотите, чтобы понемногу, день за днем, час за часом, на медленном огне эта душа, этот ум, этот деятельный, этот — согласен! — честолюбивый человек, заживо, повторяю, заживо погребенный в четырех тысячах лье от родины, под палящим солнцем, под чудовищным гнетом этой тюрьмы-гробницы, изнемогал, корчился от боли, исходил тоской, отчаивался, просил пощады, призывал Францию, молил о воздухе, терпел смертную муку и бесславно погибал! О! Это чудовищно!
Да встаньте же все вы — католики, священники, епископы, представители религии, заседающие в этом Собрании, — вы, которых я вижу здесь, среди нас! Встаньте же, это ваш долг. Что вы делаете на ваших скамьях? Подымитесь на эту трибуну и, опираясь на авторитет вашей святой религии, на авторитет ваших священных традиций, скажите этим вдохновителям жестоких мер, этим восхвалителям варварских законов, скажите всем тем, кто толкает большинство Собрания на этот гибельный путь, скажите им, что, поступая так, они совершают злое дело, совершают позорное дело, совершают кощунство.