— Нет.
— Я никого не знаю. Никого не знаю.
— Ну… ну, ты познакомишься с моей сестрой. А это будет только начало, — сказал Памфилий, задумчиво и восхищенно прикасаясь к кончикам ее пальцев.
— Да.
— Все всегда начинается заново. Я твой друг. И сестра моя станет тебе подругой. А вскоре у тебя появится много-много друзей. Вот увидишь.
— Но что со мною будет через пять лет? И через десять? — прорыдала девушка, дико озираясь вокруг. — Не знаю. Я боюсь. Я несчастна. Все в мире счастливы, кроме меня.
Сплетенье рук как первый знак любви, которому уже не повториться в своей простоте, кажется взаимодействием двух воль, союзом, направленным против непонятного мира. Его ладонь соскользнула с волос девушки на плечо, она повернулась к нему, слегка приоткрыв губы, не сводя смущенного взгляда, и вдруг обняла его за шею. Срываясь с ее губ, в уши ему хлынул поток почти невразумительной речи:
— Да. Да. Да. Я не могу оставаться здесь вечно. Мне не следует никого знать. Мне не следует никого видеть.
— Она разрешит тебе видеть меня, — сказал он.
— Нет, — возразила Глицерия. — Но я сама приду. Я не должна просить у нее разрешения. Все равно не позволит. Она всегда знает, как лучше. А мальчишки пусть швыряются камнями. Если ты рядом, мне все равно. Как… как тебя зовут?
— Мое имя — Памфилий, Глицерия.
— А можно мне… можно тебя так называть?
Нет, не при этом свидании, и не при следующем, но на третий раз Природа перевела на свой язык то ласковое рукопожатие, которое поначалу было знаком союза воль, сострадания и восхищения.
Все эти события происходили ранней весной. А как-то поздним летом, в полдень, Хризия незаметно выскользнула из дома и поднялась на возвышающийся прямо за ним холм. Ей вдруг безумно захотелось побыть одной и подумать. Она смотрела на сверкающую поверхность моря. Ветер в тот день дул несильный, и, подгоняемые им, на берег одна за другой набегали волны, замирая с протяжным шепотом в песке либо несмело поднимаясь пенным шлейфом на скалы. Вдали резвилась, играя в свои бесконечные игры, большая стая дельфинов. Кое-где на водной глади образовывались удивительные бледно-голубые лужайки и дорожки. А где-то совсем далеко угадывались лиловые очертания ее любимого Андроса, от которого она глаз отвести не могла.
Убедившись, что никого вокруг нет, никто за ней не следует, Хризия немного побродила на вершине холма, а затем направилась вниз по противоположному склону, в сторону своих любимых убежищ — скального выступа, нависающего над морем, и расположенной рядом с ним, скрытой от глаз пещеры. Уже почти дойдя до места, она ускорила шаг, почти побежала, и на бегу ласково шептала: «Мы вот-вот будем там, смотри, мы уже совсем рядом». Наконец, перебравшись через гряду валунов, вышла на сухую горячую песчаную косу, амфитеатром спускающуюся к морю, начала было расплетать волосы, но тут же резко остановила себя.
«Нет-нет. Надо подумать. Хорошо бы здесь вздремнуть. Но сначала надо подумать. Я скоро вернусь», — бормотала она на ходу, обращаясь к амфитеатру.
Хризия возвратилась к валунам и присела, упершись подбородком в ладони и устремив взгляд в сторону горизонта. Она застыла в ожидании мыслей.
Прежде всего следовало бы подумать о своем новом недуге. Несколько раз она просыпалась от мучительного трепыхания в левой стороне груди. Оно не унималось, становилось все сильнее, и в конце концов начинало казаться, что в сердце ей вгоняют острый кол. После этого весь день не оставляло ощущение, будто в этом месте давит какая-то тяжесть. «Наверное… скорее всего в следующий раз я от этого умру, — сказала она себе, и при этой мысли на нее накатило предчувствие. — Да, наверное, я умру от этого, — весело повторила она и с интересом принялась наблюдать за раками, копошащимися в лужице у ее ног. Она сорвала несколько травинок и повела ими прямо перед глазами-бусинами этих возмущенных существ. — Ничто, ничто не может заставить меня бросить свою паству. Но если я умру, они снова окажутся во власти обстоятельств, как и я. Глицерия, что будет с тобой? Апраксия, Мизия?.. Бывают времена, когда нам кажется, что все кончено. Но проходит пять лет, и мы спим и едим совсем в другом месте (шутка: разве сердце может столько выдержать?)».
— Ну что же, — произнесла она, обращаясь к боли, трепетавшей где-то внутри ее, — только приходи скорее. — Она наклонилась и снова стала дразнить раков. — Я прожила тридцать пять лет. Это много.
«Незнакомец, здесь лежит Хризия, дочь Архия с Андроса: овца, отбившаяся от стада, проживает в один день много лет и умирает в преклонном возрасте на закате».
Хризия засмеялась над иллюзорным уютом жалости к себе и, скинув сандалии, опустила ступни в воду. Она на мгновение отвлеклась, спрашивая себя, что есть в доме на ужин ее подопечным, но, вспомнив, что на полке остались рыба и немного салата, вернулась к своим мыслям. Потом еще раз повторила свою эпитафию, на сей раз напев ее как мелодию и в насмешку самой себе усилив ее ложную сентиментальность: «О Андрос, о Посейдон, как же я счастлива. Я не имею права быть такой счастливой…»
Глядя на гладкие спины дельфинов, все еще резвящихся в отдалении, она понимала, что уходит от другой проблемы.
«Я счастлива оттого, что люблю этого Памфилия — Памфилия озабоченного, Памфилия несмышленого. Ну почему ему никто не скажет, что страдание — вовсе не такая уж необходимость. — У нее вырвался легкий раздраженный смешок — укор бестолковому, неисправимому возлюбленному. — Ему кажется, что ничего у него не получается. Ему все время кажется, что он все делает не так. О боги Олимпа, пусть он хоть ненадолго освободится от жалости к тем, кто страдает. Пусть научится иначе смотреть на жизнь. Это что-то новое в подлунном мире — забота о сирых и недужных. Стоит предаться ей, и конца не будет — только безумие. Это путь в никуда. И вообще это дело кого-нибудь из богов. — Тут она обнаружила, что плачет. Но и утерев слезы, продолжала думать о нем: — Такие люди даже не отдают себе отчета в своей праведности. Они колотят себя по лбу из-за того, что ничего у них не получается, но мы-то, остальные, бываем счастливы, всего лишь вспоминая их облик. Памфилий, ты один из вестников будущего. Когда-нибудь мужчины будут похожи на тебя. Так не надо печалиться…»
Эти мысли отнимали слишком много сил. Она встала и, вернувшись к амфитеатру, легла на песок. Продекламировав негромко несколько фрагментов из текстов эврипидовых хоров, Хризия заснула. Она всю жизнь прожила на островах, и ни это жаркое равнодушное солнце, ни теплое равнодушное море, на поверхности которого играли его лучи, не были ей враждебны. Вот уже два часа, как однообразие солнца и моря обволакивало ее, не нарушая покоя дремлющего сознания. Как некогда сероглазая Афина стояла на страже, охраняя Улисса — она опиралась на копье, и большое ее сердце внимало протяжным божественным мыслям, что являли собою ее достояние, — так сейчас, прямо сейчас, время и место готовы были сойтись воедино и поделиться с нею своею силою.
— В один прекрасный день, — проговорила она проснувшись, — мы поймем, почему страдаем. Я буду под землею, среди теней, и чья-нибудь волшебная рука, какой-нибудь Алцест прикоснется ко мне и откроет смысл всего этого. И я буду часами тихо смеяться, как сейчас… как сейчас.
Она встала и собралась двинуться вверх по склону, когда, уже поворачиваясь, почувствовала, что ее тянет совершить какой-нибудь ритуал, чтобы отметить этот миг. Она распрямилась и протянула руки к садящемуся солнцу:
— Если ты все еще способно слышать молитвы из уст смертных, если наши порывы хоть сколько-нибудь задевают тебя, внемли мне. Придай Памфилию уверенность — пусть даже такую, какой ты одарило меня, при всем моем непостоянстве, — уверенность в том, что он прав. И вот еще что! (О Аполлон, говорю это не из тщеславия или гордыни — может, это просто слабость с моей стороны, может, есть в этом что-то ребяческое, может, это сводит на нет всю молитву…) Если это только возможно, пусть придет день, когда мысль обо мне или о том, что я когда-либо говорила, согреет его. И…
Руки ее опустились. Мир казался пустым. Солнце зашло. Море и небо внезапно отдалились, и Хризия осталась одна, со слезами на глазах и тревогой в сердце. Она сжала губы, отвернулась и прошептала:
— Видно, нет никакого бога. Надо все делать самим. Мы должны сами влачиться по жизни насколько хватит сил.
Напрасно Хризия позволила членам своей паствы привыкнуть к своему постоянному присутствию. В результате сейчас, когда она спала, их все больше раздражало ее затянувшееся отсутствие. По двое, по трое они подходили к двери с выражением наполовину надменным, наполовину встревоженным.
— Когда вернется, не вздумайте с нею заговаривать, — властно бросила Апраксия, долговязая хромоножка, которую Хризия подобрала избитой и брошенной умирать на окраине Александрии. — Сделайте вид, будто не замечаете ее.
— …На целый день ушла и никому ни слова не сказала.
— …А я так вам скажу: не хочу жить в доме, где меня ни в грош не ставят.
— …Даже меньше того.
Но тут случилось нечто такое, что заставило всех перестать ворчать. В стаде появилась новая овечка.
Благодаря посредничеству Симона деньги, предназначенные Хризией для недужного моряка, дошли до цели. Но опекунам Филоклия давно надоело присматривать за ним, да и деньги поступали нерегулярно. Так что они решили истратить полученную сумму на отправку его на Бринос. Для этого надо было выждать, пока в состоянии больного наступит просвет. Когда такой момент наконец наступил, они поспешно собрали его вещи, причесали и отвели на берег, где нашли курсирующее между Цикладами судно, капитан которого с готовностью согласился доставить его до места. И получилось так, что Филоклий оказался на Бриносе как раз в тот день, когда Хризия отправилась погулять в одиночестве. Мальчишке, прислуживавшему в одной из таверн, было велено отвести его в дом, и вот впавший в детство моряк оказался среди пансионеров-заговорщиков.
Десять лет назад Филоклий считался лучшим навигатором на Средиземноморье, первым по умению, опыту и известности. Он много раз был на Сицилии и в Карфагене, водил суда мимо Геркулесовых столпов, заходил в Финикию. Он месяцами плавал на западе в пустынных водных просторах в надежде открыть новые острова и вынужден был поворачивать назад, сталкиваясь с очевидными проявлениями гнева богов. Это сейчас мужчины либо моряки, либо торговцы, либо фермеры, а в великую эпоху они были прежде всего греками или афинянами, и жители островов причисляли Филоклия к этому роду, видя в нем титана былых времен.
Он был уже мужчиной средних лет, когда Хризия, оказавшись пассажиркой на его судне, направлявшемся в Египет, встретилась с ним впервые, и ее сразу поразило, что в нынешнем мире болтунов, в мире, где все размахивают руками, встречаются столь сдержанные на язык и в манерах люди. Кожа у него задубела на морских ветрах, ноги у него были всегда широко расставлены, словно влиты в колеблющуюся палубу. Он выглядел слишком крупным для повседневной жизни; даже глаза у него были необычными, словно не привыкли они к коротким расстояниям, будучи слишком натренированными видом звездных россыпей между облаками и очертаний мысов, проступающих сквозь пелену дождя.
Его закалили ветер, соль и лишения, а мироощущение, нельзя сказать что жизнерадостное, но глубокое, сформировалось под воздействием вынужденной аскезы и долгих морских походов.
Он был одним из тех, кого Хризия любила больше всех в жизни, и именно ей удалось открыть его тайну, заключающуюся в том, что вовсе не страсть к приключениям или жажда наживы влекли его в море. Он изживал время и искал, чем занять себя, чтобы уйти от жизни, потерявшей для него свой вкус со смертью дочери.
Оба они, и Хризия, и Филоклий, видели в глазах друг друга то, что их объединяет: в собственных глазах они были мертвы. Они жили в шаге от того «я», что придает человеку цельность, того «я», что представляет собою смесь уверенности в себе, алчности, тщеславия и легко уязвимой гордости.
Три года назад Филоклию пришлось командовать судами одного из греческих городов во время войны. Он был взят в плен, изувечен, и некогда могучий мужчина превратился в робкое дитя.
Паства с любопытством оглядывала вновь прибывшего, которого столь бесцеремонно затолкали в общий круг. Его расспрашивали, откровенно потешаясь над ответами, и потом посадили на скамейку на самом солнцепеке, где он мог бормотать сколько его душе угодно.
Вскоре после заката, с трудом передвигая ноги, во двор вошла Хризия. Она смущенно улыбалась и поправляла прическу.
— Извините, право, извините меня, дорогие мои. Прилегла на песок и заснула. Мне очень неловко. Извините за опоздание. — (Мужчины и женщины, насмешливо подняв брови, продолжали заниматься каждый своим делом.) — Апраксия, что-то случилось? — (С чисто александрийским высокомерием Апраксия откашлялась и принялась сосредоточенно отыскивать у себя под ногами какую-то нитку.) — Ладно, надо приготовить сегодня на ужин что-нибудь особенное.
Столкнувшись со столь откровенным притворством, овечки обменялись сочувственными взглядами и, стоило Хризии проследовать в дом, громко расхохотались. Смех прозвучал покровительственно, но союз восстановился. Потом, по знаку Апраксин, Глицерия проследовала за Хризией и сообщила, что с Андроса прибыл Филоклий. Он еще раньше, во дворе, заметил ее, и вспыхнувшая искорка памяти заставила его вздрогнуть. Он поднялся, на подгибающихся ногах вышел в центр двора и встал перед ней — изможденный, с запавшими удивленными глазами и растрепанной бородой. Хризия шагнула к нему.
— Друг мой, дорогой мой друг! — повторяла она, но, обнимая его, услышала, как прозвучал внутренний голос: «Что-то должно случиться. Нити моей жизни сплетаются».
В эту ночь Хризия очнулась от нервного беспокойного сна с инстинктивным ощущением, что кто-то стоит рядом. Она приподнялась на локте, вгляделась в огонек, слабо мерцающий в проеме двери.
— Кто это? Кто там?
На пороге неожиданно показалась чья-то фигура.
— Это я, Хризия. Я, Глицерия.
— Что-нибудь случилось? Заболел кто-нибудь?
— Да нет… просто…
— Зажги лампу, дитя мое. Так что там?
— Ты, верно, сердишься, что я тебя разбудила? Но извини, Хризия, я никак не могла заснуть, и мне надо было тебя увидеть.
Да, но отчего же ты плачешь, дружок, голубка моя? Иди сюда, присядь на кровать. Конечно же, я совсем не сержусь на тебя. — Глицерия опустилась на пол рядом с кроватью. — Нет-нет, на полу слишком холодно. Садись сюда, поближе. Да у тебя волосы мокрые! Ну говори, что тебя так расстроило?
— Ничего.
— Как это ничего? В таком случае ты мне что-то хочешь сказать?
— Нет… Не знаю, как… Мне просто хочется, чтобы ты со мной поговорила.
— Что ж, мне есть что сказать тебе.
Хризия принялась поглаживать волосы Глицерин, прикасаясь кончиками пальцев к прядям, прикрывающим ее уши, как вдруг девушка бросилась на шею сестре и безудержно разрыдалась. Хризия продолжала печально ласкать ее, решив, что это просто один из тех беспричинных приступов отчаяния, которые накатывают на отроческую душу, когда постепенно формирующееся сознание впервые сталкивается с болезненными уколами бытия.
— Ш-ш-ш. Мы тебя любим. Все в этом доме любят тебя. Наша красавица Глицерия, наша радость, наша славная девочка… ш-ш-ш… Ну вот. Так лучше? А у меня для тебя хорошая новость (нет, нет, места тут предостаточно). Начиная с завтрашнего дня у тебя будет совершенно новая жизнь. Можешь ходить по острову одна, куда тебе заблагорассудится. И к нашим с Мизией походам на рынок можешь присоединяться. И на холмы взбираться, если хочешь, и по берегу бродить. Я даже покажу тебе самое для меня сокровенное — красивое убежище у моря, где остаешься совершенно одна… Ну? Довольна? Разве такие новости не поднимают настроение?
— Да, Хризия.
— Ну вот! Я-то думала осчастливить тебя, а ты всего лишь: «Да, Хризия».
— Скажи мне, Хризия, что ждет меня в будущем?
Хризия поменяла позу и на мгновение прикрыла в темноте глаза.
— О радость моя, сердце мое… Это все хотят знать, каждый человек на земле об этом спрашивает. Но для начала ты мне скажи: а сама-то кем бы хотела стать?
— Ну, мне хотелось бы выйти замуж… И жить в доме у мужа. Скажи мне, Хризия, могу я выйти замуж? Возьмет меня кто-нибудь в жены без отца-матери?
— Дорогая, всегда есть…
— Я уже взрослая, Хризия. Мне пятнадцать лет. Прошу тебя, скажи мне правду. Я должна знать. Не надо просто утешать меня. Я должна знать правду. Найдется ли мужчина, готовый сделать мне предложение? Почему ты молчишь?
— Я давно собираюсь серьезно поговорить с тобой на эту тему. Но сейчас не время. Подожди еще немного. Поживешь неделю-две новой жизнью, походишь по острову, и тогда тебе будет легче понять то, что я собираюсь тебе сказать.
Глицерия немного помолчала.
— Все ясно, — выговорила она наконец и прижалась лицом к плечу Хризии. — Это значит, что никто никогда на мне не женится.
— Да нет же, вовсе не это я хотела сказать…
Глицерия поднялась и прошла на середину комнаты.
— Ясно, — повторила она в темноте.
Хризия вновь приподнялась на локте и медленно проговорила:
— Мы с тобой не граждане Греции. Мы не из тех, у кого здесь свои дома. Нас считают чужеземцами, в глазах местных мы стоим ненамного выше рабов. Ну, а другие живут у себя дома, знают своих отца и мать; они женятся и выходят замуж друг за друга и считают, что нам никогда не приспособиться к их жизни. Положим, все это верно…
— Но ведь ходят истории о мужчинах, — перебила ее Глицерия, — которые даже на рабынях женились.
— Да, и если кто-нибудь из молодых людей влюбится в тебя, вполне возможно, что и возьмет к себе домой. Потому-то я так за тобой и присматривала, потому и держала взаперти. От молодых людей, что приходят ко мне в гости, люди этого острова знают, что ты здесь и что тебя опекают самым тщательным образом. Так что теперь, когда ты свободна гулять в одиночку, тебе надо быть в сто раз осторожнее, чем здешние девушки. Ты красива, добропорядочна, и на глазах у всех — недобрых и подозрительных — тебе следует всячески демонстрировать скромность и добропорядочность. Вот и все, что я могу сказать, дитя мое. Дальше остается только надеяться.
— В таком случае, Хризия, может… может, мне лучше не выходить одной из дома?
— Нет-нет. Тебе надоест сидеть взаперти. Постепенно надоест. Но сейчас возвращайся к себе, дорогая, и постарайся заснуть. А все то, о чем мы с тобой говорили, устроится само собою. И тебе пока лучше оставаться собой, той Глицерией, какова ты есть.
Глицерия неуверенно приблизилась к постели:
— Хризия, мне надо тебе кое-что сказать.
— Да?..
— Ты рассердишься на меня, Хризия.
— Да за что же?
— Да помогут мне боги… Я… я спрашивала у Мизии, и она сказала, что у меня будет ребенок.
Наступило молчание, нарушившееся негромким стуком: это Хризия опустила ноги на пол.
— Где Мизия? Помоги мне подняться.
— Она сказала правду, Хризия. Когда ты уходила, я, хоть и обещала не делать этого, тоже оставляла дом, по холмам гуляла.
— О дитя мое, дитя мое!
— Но он любит меня. Он женится на мне. Он любит меня, я точно знаю.
— Да кто он-то? Как его зовут?
— Памфилий, сын Симона.
Невидимая в темноте, Хризия застыла. Затем медленно подняла ноги и вновь легла на кровать.
— Он любит меня. — Глицерия задохнулась от волнения. — Он не оставит меня. Сто раз повторял это. Что мне делать, Хризия, что делать? Мне страшно.
Сдавленный стон донесся из-за двери: Мизия не оставила свою молодую хозяйку в одиночестве перед этим разговором, но, не решаясь войти, пряталась на коленях за дверью.
После недолгого молчания Хризия бросила небрежным безразличным тоном:
— Ну что ж… отправляйся к себе. Надо поспать. Да. А то, глядишь, обе здесь простудимся. Поздно. Скоро утро, наверное.