В поисках ответа Хризия некоторое время помолчала, затем подняла руку и начала:
— Давным-давно…
Стол грохнул от смеха. Но это был добродушный смех, ибо все знали, что она любит заключать свои слова в форму притчи и начинать рассказ этой детской присказкой. Памфилий вслушивался в звучание ее чистого красивого голоса:
— Давным-давно на земле жил герой, оказавший большую услугу Зевсу. Когда ему пришел срок умирать и он оказался в серых пустошах Ада, он воззвал к Зевсу, напомнил ему об этой услуге и попросил об ответной милости — вернуть его на день на землю. Зевс пришел в сильное замешательство и сказал, что это не в его силах, даже он не может вернуть наверх тех, кто спустился в царство, где правит его брат. Но воспоминания о былом настолько тронули его сердце, что он отправился во дворец к брату и, припав к его ногам, попросил оказать ему эту услугу. Царь мертвых тоже пришел в сильное замешательство и сказал, что даже ему, Царю мертвых, это не под силу, если только не вернуть человека к жизни в каком-нибудь сложном и болезненном виде. Но герой охотно согласился на любые условия, и Царь мертвых позволил ему вернуться не просто на землю, но и в собственное прошлое и заново прожить тот из отпущенных ему двадцати двух тысяч дней, который был менее всего насыщен какими-либо событиями. Но при этом его сознание должно раздвоиться, половина достается участнику, половина — наблюдателю: участник совершает поступки и повторяет слова многолетней давности, наблюдатель предвидит итог того и другого. Так герой вернулся к солнечному свету, в некий определенный день своей жизни, когда он был пятнадцатилетним подростком. Друзья мои, — продолжала Хризия, медленно обводя взглядом собравшихся, — проснувшись у себя в детской, герой почувствовал, что сердце его исполняется боли — не просто потому, что оно снова начало биться, но потому, что он увидел стены своего дома и понял, что вот-вот увидит родителей, которые давно уже покоятся в земле родного края. Он спустился во двор. Мать, сидящая за ткацким станком, подняла на мгновение глаза, поприветствовала его и снова вернулась к работе. Отец пересек двор, не заметив сына, — в тот день у него была масса забот. Внезапно герой обнаружил, что живые — это тоже мертвые и что о нас можно сказать, что мы живы только в те моменты, когда сердцем переживаем этот ниспосланный нам дар; ибо сердца наши недостаточно крепки, чтобы любить постоянно. Не прошло и часа, как герой, одновременно живший и наблюдавший жизнь, обратил к Зевсу мольбу избавить его от этого страшного сна. Боги услышали его, но перед тем как вернуться в царство мертвых, он опустился на колени и поцеловал землю, которая слишком дорога, чтобы вполне понимать ее.
Такими вот глазами видел сейчас Памфилий своего отца, только что проследовавшего к себе, и такими глазами видел мать, хлопочущую по дому, поддерживающую огонь в очаге, заканчивающую дневные дела. Именно эта история открыла ему глаза на тайную жизнь родительского сознания. Он словно проник взглядом за оболочку их маленьких радостей и дневной болтовни, заглянул в сердца и увидел пустоту, отрешенность, жалостливость и терпение. Хризия выработала целую концепцию жизни, любила повторять, что все человеческие существа — за вычетом немногих, кто загадочным образом проник в тайну богов, — просто переживают медленную безысходность существования, всячески скрывая от себя ужас осознания того, что в конечном итоге жизнь не таит никаких чудесных неожиданностей и что самое тяжкое бремя — неразделимость любви. Конечно, это объясняет комическую печаль отца и суетливую заботу матери. И вот сейчас, когда отец прошел по двору мимо него, эта мысль более чем когда-либо потрясла Памфилия. Что можно сделать для них? Что — дабы сравняться с ними — можно сделать для себя самого? Ему двадцать пять — уже не юноша. Скоро будет мужем и отцом — положение, которое он отнюдь не склонен романтизировать. Скоро он будет главою дома и хозяином этой фермы. Скоро постареет. Время протечет мимо, невидимое, как вздох, а у него нет ни замысла, ни правил, ни связного плана — всего того, что могло бы подсказать, как спасти и других, и себя от наползающей серости, от чувства поражения, с которым смиряются слишком легко.
— Как жить? — воззвал он к сверкавшим звездам. — С чего начинать?
Взгляд Хризии на род человеческий находил выражение, как мы уже видели, в притчах, цитатах из литературных произведений, пословицах и афоризмах. Себя она характеризовала одним словом: Хризия называла себя «умершей». А коль скоро она мертва, неудобства профессии, насмешки горожан, неблагодарность иждивенцев — ничто не могло ее задеть. Единственное, что беспокоило ее в могиле, — унизительная неразборчивость в любви, то, с какой назойливостью, даже по меркам ее профессии, женщины преследуют случайных прохожих. Подобного рода явления, как, впрочем, и любые иные, способные оказывать на нее угнетающее воздействие, Хризия научилась отметать как проявления слабости, гордыни, упрямого и ненаказанного тщеславия.
Наутро, после разговора с Симоном на морском берегу, она проснулась с чувством неясной тревоги, но решила не заниматься поисками причин этой новой докуки. Тем не менее, она весь день преследовала ее — голос, повторяющий одни и те же слова: «Я одинока. И как я прежде этого не замечала? Я одинока». Действительно, профессия ее принадлежала к числу тех, что укрепляют смутное, лежащее в глубинах сознания многих людей представление — представление, согласно которому мы никому не нужны, привязанности возникают и проходят в зависимости от каприза разлук, пресыщенности и опыта. Самые ненадежные связи — те, что заявляются самыми тесными.
Тем не менее Хризия открыла два способа противостояния неотзывчивости и непостоянству мира, в котором жила. Первый — усовершенствования, привнесенные ею в традицию застолий у гетеры. Она трудилась над ними неустанно, и изумленным гостям эти застолья и впрямь казались пиршеством ума, праздником красноречия, воплощением аристократического изыска. Настоящие рассказчики устроены таким образом, что не знают своих мыслей до тех пор, пока не услышат, как, оживленные дарованным им специфическим талантом, они срываются с их уст. Хризия позволяла себе эту роскошь — беседовать с молодыми людьми от всей души. Многое оставалось за пределами их понимания, но ее нежелание снисходить до них, сам посыл, согласно которому анализ идей и произведений искусства есть их естественная стихия, вдохновляли гостей.
Хризия отдавала себе отчет в том, что, если оставить в стороне физическую красоту, она не особенно соответствует своей профессии — ей не хватает блеска, который ценят клиенты среднего возраста. Но мужчин помоложе, тех, кто все еще благоговеет перед любовью, эти заурядные упражнения, особенно если они насыщены грустью, достоинством и духом литературы, не разочаруют. Быть может, степень зрелости цивилизации как раз этим свойством и определяется — даром наблюдения за тем, как молодые люди первый раз в жизни влюбляются в женщину старше или моложе их. Если их юношеское воображение оказывается целиком захвачено пустой болтовней никчемных девиц, которых они готовы вознести на пьедестал, то им всегда суждено питаться объедками. Но даже лучшие из гостей казались Хризии далекими и незрелыми, и в конце концов она нашла другой способ делать жизнь более укорененной, а друзей — более постоянными: она взяла на себя опеку сирых и обездоленных, тех, кто в ней нуждается.
Про себя, предаваясь раздумьям, Хризия называла их своей паствой. И хотя эти люди попадали под ее крыло, пережив страшные, тяжелейшие беды, приспосабливались они к новым условиям жизни с удивительной быстротой. Более того, прежние испытания окутывались романтическим ореолом, и когда что-нибудь в нынешней ситуации переставало их устраивать, иные, по слухам, начинали сожалеть об утраченном рае невольничьих рынков, побоях и массовой резне в деревнях. Для Хризии давно не было загадок в человеческой натуре, и то, что паства взбрыкивает и даже позволяет себе проявлять снисходительность к своему пастуху, ничуть не обескураживало. Она любила ее и находила удовлетворение в тех выпадающих время от времени часах на закате дня, когда в саду собиралась разношерстная группа людей, ткущих пряжу в согласии и веселье. Такие часы напоминали жизнь дома.
Сегодня вечером предполагалось очередное застолье. Отгоняя преследующие ее печали, Хризия решительно встряхнула головой и отправилась вниз за покупками. Ее сопровождали Мизия и носильщик: Мизия несла сетку для фруктов и зелени, а носильщик — большой сосуд для соленой воды, куда поместят рыбу и устриц. Хризия медленно спускалась по извилистым лестничным пролетам-улицам. Она закуталась в широкий шарф из старинной жатой ткани, на голове была широкополая соломенная шляпа, в руке — небольшой деревянный веер. Отстраненность и ослепительный блеск легенды были частью ее профессии, ибо в то время в Греции распространилась ностальгия по старине. Хризия должна была как можно сильнее отличаться от других женщин и превращать это отличие в деньги.
Магазины и лотки были разбросаны на открытой площадке прямо у воды, и самая оживленная и говорливая публика на свете радостно гомонила под жаркими лучами утреннего солнца. Но стоило возникнуть этой молчаливой и загадочной фигуре, как рынок затих. Такой стати гречанкам как раз и не хватало, такой стати они втайне завидовали. Сами они были низкорослы, смуглы и голосисты, при этом непрестанная их болтовня сопровождалась непрестанной жестикуляцией. И все это племя страстно жаждало размеренности, безмятежности и плавности в движениях, так что в течение, должно быть, целого часа местные жительницы исподтишка ловили каждое движение андрианки со смесью благоговения и ненависти. При ее появлении они почувствовали себя провинциальными торговками.
Время от времени к Хризии подходили и заговаривали с ней молодые люди — завсегдатаи ее дома. В таких случаях незамужние девушки и молодые жены островитян, не скрывая ужаса, смотрели, как она улыбается, разговаривает и отсылает жестом их братьев и будущих мужей. Филумена, стоявшая в тени под навесом, прислонившись к стене, не спускала глаз с иностранки. Слегка повернув голову, она заметила стоящего за прилавком у двери отцовского склада Памфилия. Взгляд ее упал на собственное грубое платье, красные руки, и лицо постепенно залилось краской. А у Хризии становилось все тяжелее и тяжелее на сердце.
«Я жило в одиночестве и умру в одиночестве», — словно стонало оно.
По дороге домой Хризия разразилась страстным внутренним монологом: «Вся беда во мне самой. Я не умею любить по-настоящему. И знаю это. Что ж, Хризия, надо начинать жизнь сначала. Следует целиком посвятить себя пастве. Ты должна растопить лед между ними и тобою, пробить стену. Ты должна заставить себя снова полюбить их. Ты должна вновь ощутить ту радость, что испытывала при первой встрече с каждым из них. Рутина, каждодневное общение — вот что убивает. Но любить людей только при первом знакомстве — это трусость. А ну-ка, Хризия, встряхнись!»
В сотый, должно быть, раз женщина ощутила прилив надежды и мужества. На сей раз она победит. Приближаясь к дому, Хризия вся дрожала от нетерпения. Она действительно превратит жилище в дом.
«Если бы я по-настоящему любила, поняла бы их, — говорила она сама себе. — Жить никогда не научишься или научишься, когда уже слишком поздно, когда все испортишь, да так, что ничего уже не поправить. Но мне предстоит прожить на этой земле пятьдесят лет, и у меня должно все получиться».
Хризия не сразу поняла, что произошло в доме, пока ее не было. Уходя, она даже не заметила, что он пуст. Ее паства рассеялась. Она пребывала в сильной тревоге. Люди метались у ворот, вглядываясь туда, откуда она должна появиться, и единственное, что они сейчас испытывали, так это обиду, каковая являет собою еще одно свидетельство преданности. Хризия не отдавала себе отчета в том, что подобное изъявление любви в форме обиды есть одно из характернейших явлений этого мира. Пока ее не было, людей охватил страх. Их зависимость от нее была настолько велика, что даже краткое ее отсутствие напоминало им о лишениях, от которых теперь они были избавлены, об обстоятельствах, которые были столь ужасны, что сознание стремилось их упразднить, но которые тем не менее виднелись где-то вдалеке, с особой силой заставляя людей ощутить блага нынешнего своего положения и лишь укрепляя их в эгоцентризме. Все эти чувства выплеснулись на Хризию, когда она с трудом переступила порог своего дома. В середине дня она говорила себе, едва не впадая в истерику: «Нет, это невозможно. Я ничего не могу изменить. Ведь они попросту ненавидят меня. К счастью, я мертва. И вовсе не гордость моя задета. Я мирно покоюсь в земле. И все же, все же… как хочется, чтобы кто-нибудь пришел на помощь в таких делах. Если бы только боги хоть изредка спускались к нам, людям. И ничего не надо, лишь бы грела мысль, смутная мысль, что смысл жизни есть».
В застолье Хризия рассчитывала найти отдохновение.
«И это тоже трусость с моей стороны, — говорила она себе, — быть счастливой только с гостями, когда я могу направлять ход беседы, высказывать всякие мысли и быть предметом восхищения».
Но сегодня даже и в такой обстановке ей было не по себе. Гости казались более чужими и более молодыми, чем обычно, а она, в свою очередь, более капризной, чуть ли не раздражительной. Неудивительно, что и в беседе она почти не находила удовольствия.
Один из ее гостей, Никератий, выделявшийся уверенностью в себе, спросил Хризию, какой будет жизнь через две тысячи лет.
— Ну, прежде всего, — живо откликнулась она, — на земле не будет войн.
— Мне не хотелось бы жить в мире без войн, — возразил он. — Это будет эпоха женщин.
Хризия была задета этим оскорблением женского достоинства и не упустила случая бросить вызов столь явному унижению ее пола.
— Скажи, Никератий, ты хотел бы послужить государству?
— Да.
— И ты ценишь мужество?
— Да, Хризия, мужество я ценю.
— В таком случае попробуй родить ребенка.
Никератий нашел это замечание неуместным и покинул дом. Он пропустил следующие два застолья, но затем вернулся и попросил прощения за то, что позволил себе принять расхождение во мнениях за личную обиду. Признание своих ошибок всегда доставляло Хризии огромное удовольствие.
«Прочнее всего те связи, — любила повторять она, — что вырастают из заблуждений и готовности их простить».
Затем разговор перешел на пьесы о Медее и Федре, которые она читала гостям раньше, а также вообще на проявления безумной страсти. Молодые люди в голос заявили, что проблема совсем не так сложна, как кажется, и что таких женщин следует просто подвергнуть бичеванию, как провинившихся рабов, а затем запереть в комнату, посадив на хлеб и воду, пока не смирят гордыню. А потом кто-то из гостей, чуть ли не шепотом, поведал Хризии историю о местной девушке, чье поведение шокировало ее семью и друзей. Какое-то время девушка ни на что не обращала внимания, демонстративно продолжая свои безобразия, а потом поднялась на высокую скалу рядом со своим домом и бросилась в море.
Наступило молчание. Все вопросительно смотрели на Хризию, ожидая толкования столь удивительного исхода.
«Даже не пытайся ничего им объяснять, — подумала она. — Поговори о чем-нибудь другом. Глупость повсеместна и непобедима».
Но выжидательные взгляды все же оказали на нее воздействие. Какое-то время Хризия, задетая до глубины души, словно боролась с собой, потом негромко заговорила:
— Как-то, давным-давно, собралось вместе множество женщин. И пригласили они на свою встречу мужчину, поэта-трагика. Они сказали ему, что хотят отправить послание всему мужскому миру и именно его выбирают в качестве своего посредника и вестника.
«Передай им, — настойчиво заговорили они, — что наше непостоянство — всего лишь видимость. Скажи им, что все дело в том, что мы слишком зависим от своей природы, но в глубине души взываем к их терпению. Мы так же стойки, храбры и мужественны, как они».
Поэт печально улыбнулся и ответил, что мужчины, которым это и так известно, лишь постыдятся выслушивать это вновь, а те, кому неизвестно, ничего не извлекут из одних лишь слов. Тем не менее он согласился передать послание. Поначалу слушатели встретили его молча, затем один за другим расхохотались. И отправили поэта назад, к женщинам, со словами: «Передай им, пусть успокоятся и не забивают свои чудные головки подобными рассуждениями. Скажи им, что слава их не угасает, и пусть не геройствуют, подвергая ее опасности».
Когда поэт передал эти слова женщинам, иные залились краской стыда, другие — гнева, а кое-кто устало вздохнул: «Не стоило отправлять им никаких посланий».
Они вернулись к своим зеркалам и принялись расчесывать волосы. И, расчесывая волосы, они рыдали.
Едва Хризия замолчала, как молодой человек, почти не принимавший до того участия в общем разговоре, внезапно обрушился на нее с упреками в неправедном способе существования. Он был из тех, кто меряет чужую жизнь на свой аршин, стремясь по собственному усмотрению заставить людей играть ту или иную роль. Сейчас он хотел сделать Хризию служанкой или швеей. Гости начали перешептываться, отворачиваясь кто в смущении, кто в гневе, но Хризия смотрела прямо в горящие глаза юноши и восхищалась его прямотой. Была в этом уничижении, накладывающемся на собственную подавленность, даже некоторая гордость. Она и без того была расстроена недавней стычкой с Никератием и теперь решила проявить великодушие. Хризия встала и подошла к молодому фанатику. Взяв его за руку, она грустно улыбнулась и сказала, обращаясь ко всем:
— Из всех форм гениальности у праведности явно самый долгий переходный возраст.
Но не таковы были эти события, чтобы заставить Хризию забыть неизбывные переживания дня.
«Тщета. Пустота. Непостоянство», — повторял ее внутренний голос.
Как раз в тот самый момент, когда Хризия была уже готова подвести общий итог дню, признав, что ей нечего дать жизни, нет ей места на этой земле, взгляд ее упал на Памфилия. Человек застенчивый, он всегда усаживался в самом дальнем углу комнаты. Другие признавали его превосходство, но когда однажды вознамерились выбрать Царем застолья, он, не повышая голоса, но с полной решительностью заявил, что отказывается, и голоса были отданы другому. Хризия часто, как и сейчас, останавливала взгляд на подавшейся вперед фигуре молодого человека, который сосредоточенно ловил каждое ее слово.
«Каков юноша!» — внезапно сказала она себе, и на мгновение сердце успокоилось.
Она собиралась прочитать сегодня «Облака» Аристофана, но передумала. Хризия ощутила потребность насытить сердце и эти впившиеся в нее внимательные глаза чем-то возвышенным и глубоко прочувствованным. Возможно, то, что она называет «возвышенным», на самом деле представляет собой в этом мире лишь красивую оболочку фальши, обман сердца. Но нынче вечером она сделает еще одну попытку, посмотрит, не получится ли после такого пропащего дня зажечь хоть искорку уверенности в себе.
— Так что же все-таки почитать? — спрашивала она, пока отодвигали столы. — Гомера? Например, эпизод, в котором Приам просит Ахилла отдать тело Гектора? Нет… Нет… И «Эдип в Колоне» тоже до них не дойдет. Тогда, может, «Алцеста»? «Алцеста»?
Один гость, из тех, что позастенчивее, видя, что Хризия никак не может на чем-то остановиться, робко предложил почитать «Федра» Платона.
— В эту книгу я уже несколько лет как не заглядывала, друг мой, — возразила Хризия. — Придется импровизировать целыми строфами.
— А не могла бы ты… не могла бы прочитать начало и конец?
— Ладно, попробую, специально для тебя. — Хризия медленно поднялась и расправила подол платья.
Слуги удалились, наступила тишина. Именно такие моменты (если застолье получалось удачным) Хризия больше всего и любила — это молчание, эту напряженность, этот восторг с легким налетом юмора.
«Что делает их в течение каких-то пятнадцати лет, — спрашивала и переспрашивала она себя, — такими испорченными… такими надутыми, или завистливыми, или натужно веселыми?»
Сначала все шло хорошо. Молодые люди с восторгом внимали рассказу о том, как некогда их сверстники собирались на афинских улицах и палестре послушать Сократа. А слушая, не могли не признать, что ничто в мире не ценится так высоко, как красиво выстроенная речь. Далее следовало описание прогулки Сократа и Федра по сельской местности.
«Какое, право, чудесное место для отдыха. Этот платан не просто высок, он могуч и пышен листвою. А этот кактус в самом цвету, и тень от него, и аромат дарят нам здесь особую приятность. А эти изваяния и эти жертвоприношения убеждают, что место это — святилище нимф и кого-нибудь из речных богов… Право, Федр, ты прекрасный проводник».
Тут Хризия перешла к финалу: «Однако пора возвращаться, жара прошла.
Сократ. А не следовало бы, перед тем как идти, вознести молитву богам этого места?
Федр. Ты прав, Сократ.
Сократ. О, возлюбленный Пан и вы, иные боги, что освящают это место, даруйте мне красоту внутреннего мира, и пусть все, чем я обладаю вовне, придет в согласие с тем, что находится внутри. Да научусь я считать богатыми только тех, кто мудр. И да удовлетворюсь я таким количеством денег, что не превосходит потребностей творить добро. Как ты считаешь, Федр, следует ли нам добавить к сказанному что-нибудь еще? По мне так этой молитвы достаточно.
Федр. И пусть та же молитва и мне сослужит свою службу, ибо такими вещами друзья делятся».
До этого места все шло хорошо. Но тут Хризия, безмятежная, счастливая покойница, увидев слезы на глазах Памфилия, остановилась и, глядя в эти глаза, разрыдалась — так рыдает тот, кто, предавшись соблазнам безрассудства и своеволия, возвращается в любимые края и к старым привязанностям. Правда, безусловная правда, трагическая правда заключается в том, что мир любви, достоинства и мудрости — это и есть истинный мир. И тем сокрушительнее выглядит ее поражение. Но она не одинока: подобно ей, он, Памфилий, тоже был свидетелем продолжительной и проигранной войны, и она любила его так, словно любит впервые, и так, словно полюбить уже больше не дано. Это непреложно, это заповедано навсегда.
Хризия быстро взяла себя в руки и успокоительно обратилась к гостям, в тревоге склонившимся к ней:
— Садитесь, друзья мои. Со мной все в порядке. — Она улыбнулась. — А сейчас я почитаю вам «Облака» Аристофана.
Но прошло еще некоторое время, перед тем как в зале зазвучал смех как заслуженная дань божественному таланту автора «Облаков».
Бринос поднялся с рассветом, и уже через несколько часов утренние труды были окончены. Через несколько дней после описанных событий Памфилий, сделав на складе то, что велел отец, и не чувствуя настроения заниматься спортивными упражнениями, отправился на прогулку. Стояла ранняя весна. Сильный ветер гнал по небу облака, море покрылось белыми барашками. Порывы ветра трепали одежду и волосы Памфилия. Даже чаек порою внезапно срывало с места, и, распластав крылья, нахохленные, они с сердитыми криками взмывали в фиолетово-голубое небо. Памфилий был человеком серьезным и основательным, и никакое опьянение ветром и солнцем не могло прогнать тревогу, с какой мысли его сейчас обратились к Хризии и Филумене, а также к четырем членам его семьи. Он бродил посреди скал и ящериц и диких карликовых маслин, когда внимание его неожиданно оказалось привлечено к тому, что происходило на склоне холма, слева от него. Несколько городских мальчишек преследовали юную девушку. Та отступала вверх, пробираясь заброшенным садом и пренебрежительно отругиваясь от обидчиков. У тех злоба превратилась в ярость. Они разразились потоком брани и принялись швырять в девушку камнями, правда, мимо. Памфилий подошел к ним и жестом велел убираться. Девушка с пылающим лицом, прислонившись к дереву, недоверчиво следила за его приближением. Какое-то время они молча смотрели друг на друга. Наконец Памфилий проговорил:
— Ну и что все это значит?
— Это просто деревенские олухи, вот и все. Никого, кроме земляков со своего несчастного Бриноса, они в жизни не видели. — И от злости и обиды девушка безудержно и горько разрыдалась.
Памфилий дал ей выплакаться, а потом поинтересовался, куда она шла.
— Никуда. Просто вышла прогуляться, а они преследовали меня от самого города. У меня нет никакого дела. Мне некуда идти… Я ничего им не сделала. Просто вышла погулять, а они стали обзываться. Все никак не хотели отстать. Я тоже начала обзывать их по-всякому. Тогда они принялись швырять в меня чем попало.
— Мне казалось, я всех знаю на острове, — задумчиво проговорил Памфилий, — но тебя вижу впервые. Ты давно на Бриносе?
— Почти год, — ответила она и добавила невнятно: — Только я почти не выхожу из дома… и вообще…
— Не выходишь из дома?
— Ну да. — Девушка потеребила платье и грустно посмотрела на море.
— Тебе стоило бы познакомиться с кем-нибудь из местных, вместе бы и гуляли.
Она повернулась и посмотрела ему прямо в лицо:
— Я никого здесь не знаю. Я… я все время сижу дома. Мне не разрешают выходить на улицу, разве что вечером, когда я гуляю… ну, с Мизией. — Девушку продолжало трясти от рыданий, но она уже приводила себя в порядок: приглаживала волосы, поправляла платье. — Не понимаю, зачем им понадобилось швыряться камнями…
Памфилий молча и печально смотрел на нее. Наконец он встряхнулся и проговорил:
— Видишь тот большой валун? Почему бы тебе не присесть?
Девушка последовала за ним, все еще приглаживая волосы и вытирая глаза и щеки.
— У меня есть сестра примерно твоего возраста, — продолжал Памфилий. — Ты могла бы завязать знакомство с ней. Гуляли бы вдвоем, вот и перестала бы быть у нас чужой. Ее зовут Арго. Уверен, вы понравитесь друг дружке. Сестра сейчас шьет матери большую накидку и рада будет твоей помощи. И она бы, в свою очередь, могла помочь тебе. Ты умеешь шить?
— Да.
— Вот и прекрасно, — улыбнулся Памфилий.
И в эту минуту Глицерия поняла, что полюбила его — навсегда.
— Я, должно быть, знаком с твоим отцом? — вновь заговорил Памфилий.
— У меня нет отца. — Девушка робко посмотрела на него. — Я сестра женщины с Андроса.
— Ах, вот оно что, — протянул пораженный Памфилий. — Я хорошо знаю твою сестру.
— Да, — кивнула Глицерия. Ее ясные повлажневшие глаза обежали морскую рябь, скользящих в небе птиц. — Она не хочет, чтобы кто-нибудь знал, что я здесь. Целыми днями я либо сижу на чердаке, либо работаю во дворе. Только вечерами мне разрешают погулять с Мизией. Даже сейчас мне следовало быть дома, я просто нарушила обещание никуда не выходить. Она ушла на рынок, а я… Мне хотелось увидеть, как выглядят остров и море днем. И еще я хотела высмотреть вдали Андрос, мою родину. Но мальчишки погнались за мной, принялись швыряться камнями, и теперь мне уж никогда не выбраться на волю.
Тут она разрыдалась еще сильнее, Памфилий же только и повторял: «Н-да» и «Вот оно что». Наконец он спросил девушку, как ее зовут.
— Глицерия. Хризия давно ушла из дома. Я осталась жить там с братом, но он умер, и я осталась одна. Отправиться мне было некуда, и однажды она вернулась и взяла меня с собой. Вот и все.
— А больше братьев и сестер у тебя нет?
— Нет.
— А кто такая Мизия?
Она не гречанка. Родом из Александрии. Хризия подобрала ее. Все эти люди в доме… она просто подобрала их кого где. Она постоянно кого-нибудь подбирает. Мизия была рабыней в ткацком хозяйстве. Бывает, она рассказывает мне о тех временах.
Памфилий по-прежнему пристально смотрел на девушку. Она тоже, отведя свой неуловимый, ни на мгновение не застывающий на месте взгляд от моря, нацелилась на него своими огромными жадными глазами, ярко выделяющимися на бледном лице. Даже столь продолжительный взгляд уже не смущал ни его, ни ее.
— Хочешь, я попрошу Хризию позволить тебе гулять по острову днем? — предложил Памфилий.
Если ей этого не хочется, не надо переубеждать ее. Хризия знает, что правильно, что неправильно. — Девушка отвернулась и негромко, с печалью в голосе проговорила: — Но что будет со мной? Неужели я навсегда останусь взаперти? Мне уже пятнадцать. В мире полно чудес, много замечательных людей, вдруг я ничего этого не увижу? Я знаю, не следовало мне нарушать обещание, но годами жить, ни с кем не знакомясь, и только слышать, как люди изо дня в день проходят мимо дома, и смотреть им вслед… Ты считаешь, я неправильно поступила?