Возникла новая популяция журналистов, так называемая продажная «желтая» пресса, оплачиваемая правительством. Ожидалось, что они, осмеивая западные идеи и нововведения, встанут на защиту абсолютизма, православия и русского национализма. Невозможно было выполнить поставленную задачу, не сообщая сути западных идей, а потому даже самые подобострастные и продажные писаки время от времени попадали в тюрьму. То же самое происходило и в рядах официальных цензоров: где уверенность в том, что бдительность и рвение вышестоящих чиновников не позволит обнаружить им тайный смысл в самом безобидном романе или статье?
Современная русская культура зарождалась в атмосфере крайней подозрительности. В каком-то смысле попытка применения репрессивных мер спровоцировала неизбежное. Когда из цепи были удалены некоторые звенья, русская литература активно включилась в решение политических и социальных вопросов, а высокопрофессиональная критика превратилась в один из основных способов революционной пропаганды. В XIX веке самодержавие было попросту не способно организовать культурную жизнь по образцу современного тоталитарного государства. Репрессии внесли раскол между правительством и образованными людьми, которые со временем стали называться интеллигенцией. Этот термин стал практически синонимом оппозиционного духа по отношению к основным институтам империи. Только большевистская революция смогла положить конец разногласиям, уничтожив и Российскую империю, и интеллигенцию.
Политика Николая I оказала губительное влияние на развитие общественного сознания и в целом на революционное движение. Действия царя увеличили и без того жгучий интерес к Западу. Мысль о «бескультурье» России все чаще и чаще посещала интеллигенцию. В качестве компенсации за оскорбление своей отсталой страны интеллигенция проповедовала мессианское восприятие ее будущего: России предначертано отставание от других стран, поскольку именно благодаря этому ей удастся избежать недостатков западной цивилизации и создать более справедливый и совершенный тип общества. В наше время в некоторых развивающихся странах отставание в развитии нередко выливается в шовинизм, в заявления о духовном превосходстве над материалистическим Западом. В XIX веке российская интеллигенция действовала более тонко, но сколь плачевными оказались далеко идущие последствия. Они помешали реально оценить силу и слабость общества. Отчасти популярность идей социализма среди русской интеллигенции явилась отражением того факта, что социализм подвергал критике западную идеологию и громил европейские институты, подвергавшие нападкам отсталую Россию и превозносившие западных богов.
Правление Николая I явилось началом этого запутанного интеллектуального путешествия. В наши дни западные идеи являются чем-то вроде запретного плода; принятие по отношению к ним репрессивных мер только добавляет им привлекательности. Официальное преследование часто превращало рядовых мыслителей в борцов за свободу, а очередную новость – в наиважнейшее событие в культурной жизни России. Именно такой была судьба «Философических писем», написанных отставным офицером Чаадаевым, которому в 1836 году удалось опубликовать одно из них. В письме (в оригинале написанном по-французски), передававшемся из рук в руки, своего рода историческом эссе, в несколько напыщенном тоне высказывалось сожаление об отлученности России от всемирной истории, о духовном застое и недостатке традиций. «Где наши мудрецы, где наши философы… кто сегодня думает о нас?» Автор не принимал в расчет предыдущие попытки вывести страну из спячки; Петр Великий придал России только внешний налет цивилизации. Чаадаев упоминал о трагедии декабристов: «…другой великий правитель… провел нас из одного конца Европы в другой; пройдя триумфальным маршем через большинство цивилизованных стран, мы восприняли идеи и устремления, которые привели к огромной трагедии, отбросив нас на полстолетия».[15]
Этот изящный образчик французской прозы путешествовал по гостиным Санкт-Петербурга, где собиралась наиболее мыслящая часть интеллигенции, и нельзя сказать, что являлся предметом ежедневных обсуждений. Но стоило опубликовать письмо, и оно стало расцениваться как диверсионный акт. Чаадаев был объявлен сумасшедшим и попал одновременно под медицинское и полицейское наблюдение. Вспомним, как Н.С. Хрущев, столкнувшись с творчеством советских художников-абстракционистов, громогласно поинтересовался, являются ли они нормальными людьми или извращенцами. Наказание Чаадаева за инакомыслие было хорошо продуманным садистским актом со стороны Николая I, хотя этот приступ ярости нового российского диктатора, похоже, был стихийным.
Письмо Чаадаева изложено банальными фразами, без какого-либо намека на революционность, что впоследствии использовалось западниками в качестве основного аргумента: Россия может стать цивилизованной страной и занять достойное место в мировой истории только путем заимствования западных идей. Это неявно прослеживалось в планах Северного общества декабристов и соответствовало стремлениям царей, от Петра Великого до Александра I.[16]
В действительности режим сыграл сам с собой злую шутку, подвергнув критике «Философические письма» как работу сумасшедшего, поскольку в ней было затронуто направление российской общественной мысли. Лишенные возможности повлиять на существующие государственные институты, русские мыслители были вынуждены находить утешение в сфере философской и исторической фантазии. Лишенные возможности проверить правильность своих умозаключений в процессе дискуссий, публичного признания и в практическом применении, люди, воображающие себя реформаторами, были способны только парить в метафизических высотах в пылу горячих философских споров, опускаясь на грешную землю лишь затем, чтобы разрабатывать бессмысленные планы осуществления революционных переворотов и закончить жизнь в царских тюрьмах или в ссылке, в Сибири или на Западе.
В 1840-х годах идеалистическая философия Германии воспринималась в России с особым энтузиазмом, взахлеб. При тех условиях, в которых находилось на тот момент русское общество, этот жадный интерес к философским измышлениям Гегеля, Фишера и Шеллинга кажется крайне странным. В стране, породившей эти идеи, молодые интеллектуалы уже утратили к ним интерес. Один из этих молодых, Карл Маркс, заметил, что философов интересует всего лишь обсуждение различных вариантов мира, в то время как основной вопрос заключает в том, как это сделать. Но в России немецкая философия не только давала возможность уйти от гнетущей действительности, но и служила руководством к действию. В ней юношеский восторг сочетался с грандиозными понятиями абсолютного, мирового духа и им подобными. Но молодые российские интеллигенты не учитывали предупреждение Гегеля, что философия добирается до сути слишком поздно, чтобы объяснить, каким должен быть мир. Рано или поздно они нашли бы в Гегеле и Фишере то, что действительно искали: критику статус-кво и даже призывы к революции. Александр Герцен, отыскивая собственный путь к революции, убеждал, что «философия Гегеля суть алгебра революции; она предоставляет человеку исключительную степень свободы и не оставляет камня на камне от всего православного мира, мира традиций, которые пережили сами себя».[17]
Весьма сомнительно, что Гегель, лояльно настроенный в отношении прусской монархии, согласился бы с такими выводами из своей философской концепции. Двадцатью годами позже другие российские радикалы не испытали никаких трудностей, опираясь на утилитаризм, философию английских либералов, чтобы логично обосновать террористические акты. Только религия способна дать утешение в условиях политической тирании. Традиционная концепция православной церкви больше не устраивала сердитых молодых людей 1840-х годов, хотя более многочисленная, консервативная, часть интеллигенции, славянофилы, вскоре сделала попытку (здесь не обошлось без помощи Гегеля) придать православию интеллектуальный характер. На какое-то время немецкий идеализм заполнил пустоту, но затем должен был уступить дорогу новой, более заманчивой религии – социализму.
Растущий класс русской интеллигенции вел лихорадочный поиск новой философии религии, и зачастую обстоятельства оборачивались скорее комической, нежели трагической стороной. Известный литературный критик Виссарион Белинский (1811—1848) за свою короткую беспокойную жизнь прошел через стадии горячей преданности Фишеру, затем Гегелю, затем через яростное неприятие «признания действительности» Гегеля и в итоге проникся примитивной материалистической точкой зрения другого немецкого мудреца, Фейербаха. Молодежь с жадным интересом знакомилась с последними новинками французских и немецких периодических изданий. Белинский, выдвинувший тезис о социальной направленности искусства, имевшей самые грустные последствия для советской литературы, также не избежал политических метаморфоз. Он, превозносивший историческую роль российского императора, позже объявил себя социалистом. Зачастую, лишь бегло ознакомившись с творчеством автора, Белинский выносил поспешное заключение о его произведениях. Руссо был высокомерно отвергнут за «дурацкую» сентиментальность (хотя Белинский прочитал только его «Исповедь»). Незнание немецкого языка препятствовало изучению немецкой философии. Этот факт более всего приводил в замешательство поклонников Белинского, которые были готовы представить его точку зрения как образец марксистского взгляда на искусство. Русскую интеллигенцию отличал вопиющий дилетантизм и стремление следовать новейшим западным теориям.
Только тайные общества давали интеллигенции возможность относительно свободно общаться друг с другом. Правительство установило неусыпный контроль за деятельностью университетов и жесткий, унижающий человеческое достоинство режим работы для профессоров. Слыханное ли дело, чтобы на профессора, опоздавшего на лекцию, налагался штраф?! Все периодические издания находились под строгой цензурой, любой издатель и автор автоматически подпадали под подозрение. Белинский, никогда не опубликовавший ничего, что могло бы рассматриваться как противоправный акт в отношении государства, находясь при смерти, был «приглашен» в Третье отделение; присутствовавшие на похоронах агенты установили слежку за его друзьями. Кружки, группы друзей, собиравшиеся для дискуссий, и литературные общества, фактически превратившиеся в закрытые светские, стали единственными местами, где сравнительно свободно обсуждались западные теории и социальные проблемы самой России. Однако тайные агенты проникали даже в частные дома и дискуссионные группы. В надуманном мире Николая I дискуссионные группы могли незаметно перерасти в центры заговора.
Именно такой оказалась судьба кружка Петрашевского. Руководитель общества, М.В. Буташевич-Петрашевский, был из тех упрямых, язвительных натур, которые по складу своего бунтарского характера всегда будут рваться в бой. Во время учебы он курил только потому, что это было запрещено, но после окончания лицея тут же перестал курить. Когда Петрашевский узнал, что был наказан человек, не поприветствовавший встретившегося ему на прогулке императора, он тут же заявил, что, если бы с ним произошел подобный казус, он бы объяснил, что близорук, а императору следует носить на шляпе трещотку, чтобы преданные подданные могли узнавать его издалека.[18]
Так что нет ничего странного в том, что Петрашевский был признан неблагонадежным.
Достоевский и Салтыков-Щедрин, участники кружка Петрашевского, в немалой степени способствовали широкой известности этого общества. Кружок действительно заслуживает большого внимания историков, изучающих революционное движение, поскольку в нем были некоторые идеи и психологические особенности, получившие развитие в будущем революционном движении. Петрашевский, в отличие от декабристов, делал упор не просто на создании тайного общества, а на проведении пропаганды и агитации. В 1844—1845 годах он в соавторстве разработал невинно озаглавленный «Карманный словарь иностранных слов»
Деятельность петрашевцев сводилась не только к стремлению ознакомить с агитационной литературой образованный класс, предпринимались попытки агитационной работы и среди необразованной массы населения. Порой этот вид деятельности принимал странные формы. Петрашевский испытывал неприязнь к женщинам; его мать была отвратительной особой, и он любил говорить, что большинство бранных слов в русском языке женского рода. Дворянин по происхождению, он ходил в городской танцевальный клуб, чтобы иметь возможность проводить агитацию среди низших классов.
В неполные двадцать лет молодой революционер Петрашевский занялся организацией кружка, привлекая в него знакомых, начиная с гимназии и до Министерства иностранных дел, где занимал должность мелкого чиновника. Кружок собирался еженедельно, по пятницам, в квартире Петрашевского. Хозяин относился к тем людям, чья природная веселость, чувство юмора и экстравагантность привлекают самых различных людей. Поначалу гости приходили просто для того, чтобы за чаем обсудить литературные сочинения западных писателей. Но довольно скоро встречи приняли более организованный характер. Кто-нибудь из гостей зачитывал, к примеру, выдержку из книги или предлагал для обсуждения проблему, и разгоралась горячая дискуссия, являвшая собой модель знаменитых бесконечных разговоров, которые вела русская интеллигенция. Беседа могла начаться с обсуждения вопроса, связанного с биологией, перекинуться на социальные проблемы, коснуться печального положения, в котором пребывает отчизна, и закончиться выражением революционных настроений.
В то время слово «социализм» получило весьма широкое распространение. Главным образом оно относилось к учению Роберта Оуэна, Сен-Симона и Шарля Фурье, которых Маркс называл «социалистами-утопистами».
Стоило идеям утопистов, несмотря на строжайшую цензуру Николая I, проникнуть в Россию, как петрашевцы первыми включились в активное обсуждение проблем социализма, коммунизма и других новых увлекательных французских и немецких теорий. Утописты были очень далеки от настоящих революционеров (отсюда и весьма ироничное название, данное им Марксом). Они искали щедрых покровителей, чтобы претворить в жизнь свои идеи об общественном устройстве государства. В России, конечно, их идеи были тут же связаны с революционными преобразованиями общества. Петрашевцы превратились в восторженных поклонников Фурье. Шарль Фурье (1772—1837), обаятельный безумец, пребывал в полной уверенности, что разработал универсальный закон «гармонии», и является Ньютоном общественных наук. Сейчас, вероятно, трудно представить, как разумные люди могли поверить в безумные идеи Фурье и считать его выдающимся умом столетия. Однако у него было огромное количество последователей не только в своей стране, но и в далеких Соединенных Штатах и в России. Следует заметить, что основная привлекательность теории Фурье заключалась не в том, чтобы человеческое общество достигло благосостояния – «молочных рек и кисельных берегов» и других приятных фантазий, а в предложенных им общинах (фалангах). Членам таких фаланг, вместе живущим и работающим, будет предоставляться возможность выбрать занятие, удовлетворяющее их устремлениям.[19]
Историки социализма с долей высокомерия относятся к тем, кто имеет отношение к Фурье, явно невменяемому, и его фантасмагорической системе. Но многим вполне разумным современникам Фурье фаланги казались мечтой об острове гармонии и довольства в бурном море растущего индустриализма. У людей вроде Петрашевского фантастические идеи Фурье вызывали бурный восторг, поскольку являлись отражением не только его собственной эксцентричности, но и подтверждали безрадостную действительность, связанную с правлением Николая I. Ждать реформ или каких-либо улучшений не приходилось. Мрачная действительность способствовала тому, чтобы ухватиться за любую, даже самую невыполнимую, самую фантастическую идею, связанную с реформами, ведущими к спасению отечества.
Петрашевский безуспешно пытался применить учение Фурье на практике; еще одна из безнадежных попыток русских революционеров (такое положение сохранялось, по крайней мере, до революции 1905 года) произвести впечатление на народные массы, ради которых они якобы боролись с режимом и терпели лишения. Петрашевский решил организовать фаланстер[20] на собственные средства. В качестве первого шага он попытался убедить своих крепостных отказаться от собственных жалких лачуг и переехать в общественное здание, построенное за его счет. Крестьяне просто отреагировали на его пламенные речи о выгоде от совместного проживания: «Как пожелаете. Мы – народ темный. Как ваша светлость решит, так и будет».[21]
Как-то ночью, когда дом для общины был уже практически готов к заселению, его подожгли. Скорее всего, сами крестьяне. Так произошло одно из первых столкновений теории социализма с реалиями русской жизни.
Неудачный опыт не излечил молодого революционера от фурьеризма. Наоборот, он еще больше уверился в том, что Россия – «дикая страна» («Мы живем в наполовину варварской стране», – говорил Ленин). С невероятным оптимизмом, столь редким в среде русских радикалов, Петрашевский решил, что за пять лет ему удастся ознакомить народ с учением Фурье. Этого срока будет достаточно, чтобы массы осознали все достоинства нового учения и выгоду, которую они смогут получить, применяя его на практике. Слово «массы», еще одна связь с будущими революционерами, довольно часто звучало из уст Петрашевского. Он был противником военного переворота в духе декабристов. Петрашевский полагал, что воинская жизнь и дисциплина отупляет людей, а Фурье считал военных паразитирующим классом. И тут выясняется, что они в состоянии генерировать идеи. Нет, единственная надежда на массы и народное восстание.
Кружок Петрашевского, как и всякую революционную ячейку, разрывали жесточайшие споры и разногласия; помимо фурьеристов, были последователи других учений и теорий. Группа, называвшая себя коммунистами, настаивала на немедленном крестьянском восстании. Одно время Петрашевский считал, что они могли бы распространять учение Фурье среди помещиков. Экстравагантный бунтарь Петрашевский воображал себя в одинаковой степени революционером и реформатором. Он напоминает тех французских деятелей, которые, пережив безумное юношеское увлечение фурьеризмом и сенсимонизмом, превратились в предпринимателей и банкиров.[22]
Даже самые безобидные сочинения (вроде вполне разумного сочинения о возрастающем значении земельной собственности) использовались в царской России как лишнее доказательство неблагонадежности реформатора-дилетанта. Один из петрашевцев вынес приговор своей эпохе, который, к сожалению, имеет отношение не только к периоду правления Николая I.
«В России все – тайна и обман, и поэтому ни о чем нет никакой достоверной информации… Политика правительства заключается в том, чтобы сохранить как можно больше вещей в тайне или заниматься обманом… Рабы с готовностью или неохотно пытаются предвосхитить желания тиранов. Поэтому ложь и скрытность входит у нас в привычку».[23]
Писатель добавляет, что он говорит о русских рабах, своих современниках, а не о тех, «кто после свержения самодержавия поразил человечество своим беспримерным героизмом и благородством чувств». Увы!
В 1849 году полиция разогнала кружок, а его членов арестовала. В отличие от декабристов среди петрашевцев не было представителей высшего дворянства. В большинстве это были мелкие помещики и чиновники, занимающие невысокие должности. Тайная полиция постаралась представить кружок петрашевцев, обычный дискуссионный клуб, как общество заговорщиков. Вынесенный петрашевцам приговор, учитывая тот факт, что обвиняемые, в отличие от декабристов, отрицали свою причастность к подрывной деятельности, отличался невероятной жесткостью. В числе приговоренных к смертной казни были Достоевский и Петрашевский, двадцать один член кружка. Им уже объявили приговор, когда поступило распоряжение о замене смертной казни бессрочной каторгой (затягивание с объявлением изменения приговора до последнего момента было, несомненно, умышленным).
Вся сущность эпохи царствования Николая I воплотилась в судьбе последовавших за декабристами петрашевцев. По сути, с радикализмом было покончено. Годы революционного подъема, 1830-й и 1848-й, пошатнувшие троны и государственные институты всей Европы, нашли свое отражение в России в еще больше увеличившихся репрессиях. Восстание в Польше в 1830 году было подавлено, и русская часть Польши лишилась автономии. Россия, проявившая себя как оплот самодержавия, противостояла либеральным идеям и конституционализму всей Европы. Стабильность и могущество империи были приобретены ценой пренебрежения к проведению необходимых реформ, и после смерти Николая I, последовавшей в 1855 году, Россия была несоизмеримо дальше от Европы, чем в 1825 году. Поражение России в Крымской войне (1854—1856) явственно продемонстрировало необходимость проведения реформ; устойчивое положение империи было всего лишь миражем.
Но самым пагубным наследием эпохи явился антагонизм между правительством и просвещенным классом. У последних это выражалось в страхе и ненависти к самодержавию, заставляя их видеть в любом правительстве, даже склонном к реформам, непримиримого врага. Как бы то ни было, но в России должен был появиться либерализм. Поначалу незаметный, совсем не похожий на революционный радикализм и неохотно признающий, что имеется угроза свободе как с одной, так и с другой стороны. Политическое давление во времена правления Николая I, правительство, взявшее на себя управление религией, литературой и личными делами своих сограждан, преподали обществу опасный урок: все в конечном счете зависит от политиков. Таким образом, самодержавие подготовило почву для появления в России социализма.
Глава 2
Бакунин и Герцен
Русский социализм был направлен против российского самодержавия и западного либерализма. Две личности стоят у его истоков: Михаил Бакунин и Александр Герцен. Они наиболее полно определяют характер русского социализма: мучительный, раздираемый внутренними противоречиями в поисках компромиссного решения, в котором приступы отчаяния сменялись мессианской надеждой, что Россия, русские могли бы научить мир и указать путь к свободе и социальной справедливости. Строго говоря, ни Бакунин, ни Герцен не могут считаться социалистами. Они не признавали сословных различий, и никакая система – социализм, анархизм, популизм – была не в состоянии оценить по достоинству экстраординарное многообразие и сложность идей, которые появлялись из-под пера каждого из них, множество настроений и политических позиций, которые они сменили за свою жизнь. Но они пришли к социализму, то есть писали и действовали в полном убеждении, что недостаточно одной политической реформы и только широкомасштабные социальные и экономические преобразования смогут возродить Россию. Свои радикальные идеи они высказывали в салонах Санкт-Петербурга и Москвы, выступали с ними на европейской сцене, тем самым заложив начало революционной борьбы на родине.
Наследие Михаила Бакунина (1814—1876) является в основном частью западного анархизма. В своей стране Бакунин имел немного последователей. Его жизнь была воплощением идеала радикализма, примером настоящей революционной деятельности и вошла в историю как типичная для всего движения.
Бакунин был из породы людей, вызывающих или бурный восторг, или полное неприятие. Любая попытка создать объективное жизнеописание, вероятно, будет лицемерием. Недружелюбно настроенный биограф обязательно отметит, что его бунтарский дух являлся следствием беспорядочной жизни; такой революционер не может примириться ни с одной из социальных систем. Благожелательно настроенный биограф будет вынужден опустить или преуменьшить отрицательные черты характера Бакунина: расизм, ксенофобию, полную безответственность, которая толкала к настоящим преступникам и явным сумасшедшим вроде Нечаева. В Бакунине, в явно преувеличенной форме, совместилась вся сила и слабость русского революционного движения, от героического и патетического до финального поражения (его увлеченность большевизмом), в котором было больше пафоса, нежели героизма.
Бакунин был дворянин и пробовал себя в одной из немногих профессий, предоставляемых его классу, – военной. Оставив службу в армии, он прошел курс ученичества в московских философских и литературных кружках и в скором времени сбежал в свободный западный мир. В Европе (именно так, сознательно или бессознательно, русские интеллигенты, в отличие от России, называли Запад) этот студент, изучавший немецкую философию, с головой окунулся в радикальные социалистические движения, наложившие отпечаток на 40-е и 50-е годы XIX столетия. Бакунин стал (и так и остался) так называемым заезжим революционером. Не было восстания, фактического или планируемого, в Праге в 1848 году, в Дрездене в 1849 году, в Польше в 1863 году, множества предпринятых восстаний во Франции и Италии, в которых Бакунин не был бы готов принять участие, предоставив свою помощь в качестве составителя манифестов, теоретика революционного движения и тому подобного.
Часть сознательной жизни Бакунин провел в тюрьмах и ссылке. В 1851 году австрийские власти выдали его России. Существует анекдот, согласно которому Бакунин, всегда остававшийся патриотом, после передачи его царской полиции воскликнул, что на русской земле хорошо даже в кандалах. (Писатель в XX веке мог бы сказать, что это была «фрейдистская оговорка»; передача Бакунина, борца за независимость поляков, на самом деле произошла на территории Польши, правда входившей в состав России.) Лишенный всякой сентиментальности жандарм ответил Бакунину: «Разговоры строго запрещены».
Во время пребывания Бакунина в тюрьме произошел инцидент, который его биографы затрудняются объяснить. Николай I, как уже можно было заметить, имел прямо-таки советское пристрастие к слушанию и чтению публичных покаяний заключенных в тюрьму врагов. Это же было предложено и Бакунину. Результатом явилось его признание (увидевшее свет лишь после Октябрьской революции), которое царь прочел с огромным интересом и в целом одобрил. Бакунин всячески восхвалял царя и поносил западных либералов и парламентариев. Не стоит представлять это признание как ловко составленный и оправданно лживый документ (как это сделал советский биограф Стеклов), дававший Бакунину надежду на смягчение приговора или уподобляться профессору Вентури, видевшему в признании Бакунина «негативную сторону его личности» и предположившему, что Бакунин хотел «намеренно… ввести в заблуждение и привлечь на свою сторону царственного тюремщика».[24]
Бакунин не был бы собой, если бы не добивался послабления тюремного режима, который действовал на него губительно (следующее поколение русских революционеров с презрением отвергало подобные приемы. Они искали мученическую смерть, как это было с Чернышевским). Правда, отдельные части признания звучат по-настоящему страстно. Поведение Бакунина в какой-то мере можно объяснить тем, что революционер искал что полегче. Как это ни печально, но лучше было выразить симпатию к самодержавию, чем лестно отозваться о либеральном реформаторе западного толка.
Николай I был лишен сентиментальности, и признание не принесло Бакунину освобождения. После смерти Николая I заключение в Шлиссельбургской крепости заменили ссылкой в Сибирь, где Бакунин мог, по крайней мере, свободно передвигаться и общаться с людьми. Длительное заключение в крепости для человека его темперамента неизбежно закончилось бы сумасшествием, как это случилось со многими. Из Сибири ему удается довольно быстро сбежать за границу. В 1861 году он уже в Лондоне, и интересуется очередной революцией.
Для историка, не обременяющего себя серьезными исследованиями, Бакунин – огромный, большой любитель поесть (можно сказать, обжора), беспрерывно курящий и пьющий чай (или крепкие напитки), живущий за счет друзей и ведущий весьма безалаберный образ жизни – был «типичным русским революционером», или, что еще хуже, «типичным русским человеком». Этот образ так же грешит преувеличениями, как образ типичного русского интеллигента: утонченный, в высшей степени образованный человек. Но зачастую стереотипы бывают намного значительнее действительности. Ленин (это никак не связано с его неприятием многих революционных традиций России) в личной жизни демонстрировал невероятную, прямо-таки буржуазную, умеренность и рассудительность; не было никого, кто бы с большей антипатией относился к представителям богемы. В свою очередь, эти черты проявились в советских государственных чиновниках, чей конформизм, и не только в политической сфере, заставил бы перевернуться в гробу Бакунина и Герцена.
Излишне говорить, что Бакунин не занимался всерьез философией революции и социализма. Его восприятие социализма носило скорее интуитивный характер: восстание против любого насилия и несправедливости, неприятие полумер и компромиссных решений. Одно время Бакунин был сторонником идеологии панславизма, идеи коренного отличия славянских народов от других народов Европы и необходимости создания союза славянских народов. Но ни одна философия не смогла полностью заинтересовать и удержать его внимание – ни марксизм, ни сенсимонизм, ни прудонизм. Он верил в необходимость революционной диктатуры и теорию анархизма. Анархизм позволил Бакунину разглядеть потенциальные возможности для авторитаризма, скрывающиеся в учении Карла Маркса. Марксизм был для него другим способом создания жесткого централизованного государства; «тот, кто говорит о государстве, подразумевает угнетение, а тот, кто говорит об угнетении, подразумевает эксплуатацию». По словам Льва Толстого, который никогда не находился в тюрьме, Бакунин проявил себя христианином и пацифистом-анархистом. По мнению Стеклова, Бакунину была свойственна «безалаберность», которую рассеял свет марксизма-ленинизма, но советский историк, умерший в сталинских лагерях, вероятно, имел время, чтобы пересмотреть собственное мнение.[25]
Анархизм, безусловно, превосходен с точки зрения критики других политических систем, но едва ли подходит в качестве положительного примера. Подобно всем анархистам, Бакунин мог лишь повторять: уничтожьте государство, уничтожьте господство и неравенство. И что потом? На этот нетактичный вопрос Бакунин, как и другие анархисты, мог ответить только общими фразами о добровольном сотрудничестве, федерализме и тому подобном.
К концу жизни Маркс и марксизм стали для Бакунина олицетворением зла не меньшего, чем царский режим. Бакунин выступал против Маркса и его сторонников, что внесло разлад в I Интернационал. На Западе, и в особенности в странах Латинской Америки, исторический разлад ознаменовал начало разрыва между марксистами и анархо-синдикалистскими членами рабочего движения, перешедшего затем в открытую борьбу. Бакунин, который в свое время находился с Марксом в дружеских отношениях и предполагал перевести его «Капитал» (перевод, как и большинство подобных попыток Бакунина, так и остался незаконченным), теперь испытывал к Марксу враждебные чувства. Бакунин писал: «Будучи евреем, он привлекает в Лондоне, во Франции и особенно в Германии множество евреев, более или менее умных, интриганов, любителей сунуть нос в чужие дела и спекулянтов, коммивояжеров и банковских служащих, писателей… корреспондентов… стоящих одной ногой в финансовом мире, а другой в социализме».[26]
Историки социализма неохотно признают, что радикальное движение грешило антисемитскими настроениями. Но у Бакунина это стало просто навязчивой идеей. Забыв о своем аристократическом происхождении, он воображал себя представителем «народных масс». «Они (евреи) всегда эксплуатируют труд других людей; они боятся и ненавидят массы, откровенно или тайно презирая их». Антисемитизм перешел у него в германофобию. Его ненависть подогревалось личной обидой: он испытывал чувство неполноценности рядом с Марксом. А самое главное, и евреи и немцы воплощали качества, особенно ненавидимые Бакуниным (возможно, потому, что он осознавал отсутствие в себе подобных качеств): усердие, аккуратность, практическое и деловое чутье. В сумме эти качества являлись неотъемлемой частью самодержавия или, что ничуть не лучше, составляли презренную буржуазную культуру Запада.[27]
Социализм на Западе разрушили евреи, толкнувшие его в русло авторитарного марксизма. Что же касается России, то даже Бакунин не мог представить Николая I евреем; не только императорский дом, но и высшие слои бюрократического аппарата имели немецкие корни. Российское самодержавие было «по-настоящему» немецким, и Бакунин частенько называл его «германо-татарским». Русские люди, точнее, крестьянские массы, удерживаемые в рабстве иностранной олигархией, были инстинктивно демократичны.
По существу, Бакунин был против современного общества: индустриализма, централизованного государства, структуризации, составляющих основные признаки современного общества. При всех своих странностях он придерживался традиций русского народничества, наиболее влиятельного течения до тех пор, пока марксизм не занял главенствующее положение. Следует заметить, что особую притягательность и революционную энергию марксизм позаимствовал именно у российского народничества. В Бакунине полное неприятие Запада (по Бакунину, нежелательными элементами российской действительности являются западнонемецкие) сочетается с верой в «людей». Те, кто во времена Бакунина думали о крестьянах, считались образцом нравственной добродетели, антиподом развращенной западной буржуазии. Слава богу, русский крестьянин, чей рассудок не был замутнен немецко-еврейскими идеями и западным материализмом, сохранил простоту и достоинство; демократичный по натуре, он являлся тем самым необходимым фундаментом для создания будущего социалистического государства. Все эти философские рассуждения не имели ничего общего с реальными условиями, в которых находилось русское крестьянство, и, кроме того, отдавали скрытой ксенофобией и оскорбленной национальной гордостью. Головокружительные успехи западных народов на пути прогресса явственнее видны с позиций современной жизни, нежели русскому революционеру XIX века. Однако и сегодня слышны подобные голоса, звучащие в Азии и в Африке, находящие благожелательный отзвук на Западе. Но вот что ускользнуло из поля зрения многих критиков русского народничества: отнюдь не демократическая снисходительность при сентиментальной идеализации простого человека. Крестьянин предстает в виде благородного дикаря. Он является орудием, назначение которого покарать ненавистное правительство и эксплуататорские классы и выявить сущность презренной западной буржуазии, самодовольно упивающейся своими успехами в области прогресса.
Вкладом Бакунина в русское народничество являются главным образом легенды, связанные непосредственно с его личностью и революционной деятельностью. В последние годы жизни в Швейцарии он стал объектом повышенного внимания и даже некоторого почитания в среде молодой, радикально настроенной интеллигенции, хлынувшей в 1870-х годах на Запад.
Его труды и выступления оказывали огромное влияние, побуждая интеллигенцию немедленно «идти в народ», чтобы готовить крестьян к революции. Но руководство радикальным движением перешло в другие руки. Для нового поколения Бакунин стал воплощением революционной энергии и непримиримости, но не было тех, кто бы поддержал его буйный анархизм и мечты о всеобщих крестьянских восстаниях. В своей стране Бакунину не удалось создать собственную школу. Активная антимарксистская позиция Бакунина мешала сделать его образцом для подражания будущих поколений социалистов. Бакунин, готовый сразиться с любым и каждым сторонником тирании, стоит немного в стороне от вереницы революционеров, начиная с декабристов и заканчивая Лениным. Несмотря на огромные недостатки, образ Михаила Бакунина необыкновенно притягателен.
В отличие от Бакунина, сторонника активных действий и применения насилия (своего рода донкихотство), его современник и друг Александр Герцен воплотил в себе интеллектуальную и нравственную стороны революционной привлекательности. В отношении Герцена история оказалась более доброжелательной. Несмотря на принадлежность к «сердитым молодым людям» 1860-х годов, Герцен не вполне искренне защищал революцию, имея роскошный дом; осуждал материализм, а жил на доход с миллиона рублей; подвергал резкой критике неправильные методы борьбы. Впоследствии радикалы решили признать заслуги Герцена. Ленин причислил Герцена к кругу основных предвестников большевизма. Между либералами и марксистами разгорелся спор: кому должно принадлежать наследие Герцена? Оставим в стороне политические баталии; Александру Герцену, безусловно, принадлежит особое место в истории русской литературы. Его книга «Былое и думы» является своеобразным шедевром, одним из наиболее привлекательных примеров автобиографического жанра. Даже обычные политические статьи Герцена обладают отточенностью формулировок и изысканностью оборотов, что ставит его выше русских радикальных писак с их претенциозным тоном в отношении «народа» и тяжеловесным сарказмом в адрес существующей власти.
Герцен всегда был любимцем иностранных знатоков русской революционной традиции. Это связано с его аристократизмом – и в жизни, и в творчестве. Подобно Льву Толстому, который придерживался собственных взглядов в политике и личной жизни, Герцен не мог, даже если бы и захотел, отказаться от аристократического происхождения и образа мыслей. Но в его аристократизме были и негативные стороны. Например, снобизм. Но самое неприятное, что в его частых выступлениях, направленных против материализма, присутствовал элемент притворства. Два места в книге «Былое и думы» яркое тому доказательство. Едва закончив гневную тираду, направленную в сторону Запада, и произнеся обвинительную речь в адрес буржуазии, Герцен тут же возвращается к личным делам. Царское правительство отказало ему, как политическому эмигранту, в родовом наследстве. Герцен мчится к своему банкиру, главе парижского дома Ротшильдов. Банкир сообщает царскому правительству, что деньги незамедлительно должны быть переведены владельцу, иначе оно столкнется с трудностями на международном финансовом рынке. И как весьма забавно замечает Герцен, роли тут же поменялись: подобно «купцу второй гильдии», царь покорно выполняет приказ банкирского дома. Деньги, как положено, переданы политическому преступнику. Надо сказать, что враг материализма не брезговал спекуляциями на фондовой бирже и операциями с недвижимостью. Герцен должен был испытывать некоторые угрызения совести, поскольку в Гражданской войне в США он поставил на победу «сил реакции» Конфедерации штатов Америки и продал американские облигации.
Трудно ждать, что социалисты чем-то отличаются от остального рода человеческого и должны быть более последовательны в своих мыслях и личной жизни. Во всем, что касалось революции и политических ссыльных, Герцен проявлял необыкновенную щедрость. А вот его гневные тирады в адрес коррумпированного западного материализма наносили явный вред. Он учил (а в то время влияние Герцена на русскую интеллигенцию было огромным), что только усилием воли можно добиться политического возрождения России, что устойчивые экономические институты не есть необходимое требование политической свободы. История русской революционной мысли – это история обычных людей, чье возрастающее неприятие монотонного однообразия повседневной жизни находит выход в терроризме, а затем, перегорев, они становятся активными проповедниками марксизма. Вызывавший восхищение Герцена французский социалист Прудон написал в минуту разочарования, что в человеке «таится зверь», которого интересует только пища, сон и занятие любовью. Немногие революционеры согласились бы с таким нелестным описанием обычного человека.
Герцен родился в богатой аристократической семье. Родители не оформили брак, и Герцен был внебрачным ребенком, но это обстоятельство никоим образом не сказалось ни на его образовании, ни на социальном статусе. Его отец, эксцентричный по натуре, в духе старорежимного французского аристократа, не обращал внимания на условности, к коим относилась женитьба. Трагедия декабристов потрясла воображение мальчика и послужила толчком, как писал Ленин, к последующей деятельности. Дворяне, ставшие мучениками свободы, покорили сердце четырнадцатилетнего подростка. Вскоре после этих страшных событий Герцен и его друг Огарев дадут торжественную клятву положить свою жизнь, как декабристы, за освобождение русского народа. Это был романтический жест в духе Шиллера, которым в то время зачитывалась молодежь, но Герцен и Огарев, талантливые и богатые, не имеющие необходимости заполнять политикой жизненную пустоту, навсегда остались верны юношеской клятве.
Герцен от рождения не был бунтарем и заговорщиком, подобно Бакунину. В другое время и в другой стране он мог бы стать либеральным политиком или литератором. Но Россия времен Николая I создавала все условия, чтобы впечатлительные молодые люди становились революционерами. Первый арест и изгнание из Москвы были связаны с тем, что среди знакомых Герцена было несколько молодых людей,
Идеи Герцена в отношении Запада были почерпнуты из романтической литературы, немецкой идеалистической философии и являлись отзвуком трудов западных (главным образом французских) теоретиков социализма. Хотя Герцен оказался в Европе уже в зрелом возрасте, он испытал просто-таки юношеское потрясение, осознав, что политическая жизнь на Западе наполнена не только благородными идеями республиканизма и социализма и что люди во Франции и Германии заняты прозаическими делами. Революции 1848 года после некоторого замешательства и социального экспериментирования, казалось, только ослабили высший и усилили средний класс, приняв за руководящий принцип политики точку зрения среднего класса – буржуазии. Как это отличалось от романтизма! Неожиданное столкновение с действительностью выявило у Герцена националистические чувства. Европа постарела и одряхлела. Наступило время
Привычное раздражение в отношении иностранцев обострилось у Герцена во Франции по идеологическим причинам. Русские молодые дворяне воспринимали Францию «живьем», через репетиторов и слуг, и с помощью трудов французских философов и социалистов, призывающих к борьбе с тиранией и эксплуатацией народа. Средний француз не испытывал на себе никакой тирании. Он стремился полагаться на собственные силы, был невероятно практичен и овладел тем самым извечным французским шовинизмом, который заставлял добродушно критиковать французское произношение его русских друзей. Нет ничего странного в том, что Герцен чувствовал себя намного лучше в Италии. Страдания итальянского крестьянина были такими же, как страдания русского мужика. Итальянская буржуазия была намного слабее и беднее французской, а потому не вызывала такого раздражения, как французская. В Лондоне Герцен одновременно испытывал недовольство и некое благоговение перед этим в высшей степени уверенным в себе оплотом капитализма. Он не мог не восхищаться английскими законами и индивидуализмом. В Париже, Италии и даже в Швейцарии никто не был так защищен от длинной руки царской охранки, и присутствие иностранных заговорщиков время от времени беспокоило местные власти. Британия предоставляла революционерам абсолютную безопасность, но в то же время проявляла полнейшее, оскорбительное отсутствие интереса к их делам.
Стоило Герцену в достаточной мере оценить западные институты, и он нашел средство для лечения российских болезней, принявшее форму «русского народнического социализма».[28]
О явном неприятии Герценом европейского конституционализма свидетельствует его знаменитая фраза: «Россия никогда не станет протестантской (читай, умеренной и материалистической), Россия никогда не станет
И что потом?
Ошибочные теории приводят к негативному ходу истории. Так и в случае с Россией. Множество философских гипотез, лежавших в основе «типично русских» политических и экономических решений, являлись детищами немецких ученых. Герцен изучал творчество барона Гакстгаузена, чьи труды о русском крестьянине и сельском хозяйстве оказали огромное влияние не только на самого Герцена, но и на русскую общественную мысль XIX века. Особое внимание Гакстгаузен уделял крестьянской общине в России. На территории Европейской России община, и во времена крепостного права, и после его отмены в 1861 году, являлась основной формой аграрного хозяйства. Земля принадлежала общине, а не отдельным крестьянским семьям. В большинстве общин крестьянское собрание (в России – мир) периодически перераспределяло земельные наделы среди членов общины, решало споры и рассматривало различные вопросы (до отмены крепостничества тема обсуждения определялась землевладельцем, а после отмены – представителями правительства). Гакстгаузен рассматривал общину как относящийся к глубокой древности институт, реликт древнего коммунизма; община являлась отличительным признаком первобытного строя. России удалось сохранить эту основу крестьянской демократии и социализма, что могло оградить ее от пагубного влияния западного капитализма, где лишенные собственности крестьяне и рабочие превращались в живущий в трущобах Лиона и Манчестера пролетариат.
Русского консерватора, славянофила теория Гакстгаузена вооружала серьезным интеллектуальным оружием в борьбе против апологетов западных институтов. Крестьяне не нуждаются в парламентах; у них самая что ни на есть демократия. Община обеспечивает экономическую стабильность крестьян, придает уверенность и защищает от деградации, грозящей западному пролетариату.
Следует сказать, что в действительности община не была таким уж древним институтом. Обеспечиваемая общиной экономическая стабильность находилась на нижайшем уровне, периодическое перераспределение земли вовсе не исключало экономического неравенства среди крестьян, и, что наиболее важно, община затрудняла социальную мобильность, препятствовала техническому прогрессу сельского хозяйства и, следовательно, являлась преградой и до и после отмены крепостного права для индустриализации и экономического развития России.
Мы можем оценить происходящее, а более проницательным мыслителям дано заглянуть в будущее. Русский радикал 40—50-х годов XIX века содрогался при мысли об индустриализации мира, грязных, перенаселенных промышленных городах и ожесточенном пролетариате и всячески стремился не допустить такой судьбы для России. Теория Гакстгаузена только подкрепляла уже существующую идеализированную точку зрения русского социалиста на общину: да, Россия стремится к цивилизованному миру и социализму, но без индустриализации. Это приятно тешило национальную гордость. Кто бы мог подумать, что отсталая, самодержавная Россия может указать остальному миру путь к демократии и социализму!
Кроме того, социализм, с точки зрения Герцена, включал план объединения свободных крестьянских общин. В первую очередь следовало отменить крепостное право; крестьяне должны были получить землю, заплатив землевладельцам небольшую компенсацию или вообще без компенсации.[30]
В отличие от Бакунина Герцен был противником крестьянских восстаний, подобных тем, что имели место в России в XVII веке. Время от времени Герцен подумывал о реформе сверху и взывал к совести и уму собственного класса, дворянства. Несмотря на полное неприятие буржуазного Запада, Герцен был настоящим европейцем, по крайней мере, высоко ценил индивидуализм и не признавал насилия до тех пор, пока не будут исчерпаны все возможности для убеждения и мирного урегулирования.
Вклад Герцена в революционные традиции не ограничивался только аграрным социализмом; его точка зрения на общину и идеализация демократических, а по сути, коммунистических основ русского крестьянства не сильно отличались от взглядов Бакунина и других современных радикалов. Сама личность Герцена, учителя и вдохновителя, является основным вкладом в революционное движение. Его личность, его мастерство писателя и журналиста способствовали созданию классического образа русского интеллигента, человека, заботящегося о благе людей и считающего занятие политикой долгом каждого думающего, честного человека. Именно таким был Герцен, взявший на себя ответственность за душевное состояние русской эмиграции. Сбежавшие из России жертвы тирании чувствовали себя не просто отдельными личностями, а объединенными общей ответственностью за политическое будущее России.
В 1857 году в Лондоне Герцен начал издавать газету «Колокол». В России Герцен в свое время уже предпринимал попытки опубликовать свои идеи, но только с «Колоколом» у него появилась возможность занять главенствующее место в интеллектуальной и политической жизни. Смерть Николая I в 1855 году, поражение России в Крымской войне привели к ослаблению самодержавия. «Колокол», официально запрещенный, проник в наиболее влиятельные круги; его читал даже император Александр II. В тот момент создатели газеты очень точно уловили дух перемен после смерти прежнего деспота. Социально-политическая система давно себя изжила, что наглядно продемонстрировало поражение в войне. Власти решились на реформу; новый император не унаследовал от отца его панического страха перед любыми политическими изменениями. С первого взгляда, если не вдаваться в подробности, есть некоторое сходство этого времени с постсталинской эпохой, правда, царское правительство не обладало столь широкими возможностями, чтобы удержать либерализм в разумных рамках. Отсутствие у власти опыта умелой пропаганды лишило ее возможности отнести прошлые беды за счет культа личности.
Время от времени «Колокол» одобрительно отзывался о тенденциях в реформировании, а временами, напоминая об обещаниях, данных царем, подвергал их нападкам за излишнюю медлительность. Больше всего доставалось отжившей бюрократической системе и в особенности тем, кто продолжал цепляться за николаевский режим. Благодаря таланту политического обозревателя Герцен приобрел известность в России как в среде либералов, так и среди тех, кто придерживался умеренных взглядов. Но успех и благожелательное отношение были недолговечны. Герцен, сам того не подозревая, уже заразился западным либерализмом и превратился в либерального революционера. По его мнению, любая реформа должна была быть нацелена на будущее и привести к полной свободе и социализму. Он не мог понять новое радикальное направление, которое с большим сарказмом относилось ко всем реформам и требовало полностью уничтожить старую социально-политическую систему, не дожидаясь создания новой, социалистической России. Конфликт сулил будущий раскол в революционном движении: каждое следующее поколение смотрело на старших с жалостью и презрением, как на людей излишне мягких и не расположенных к революционной борьбе.
В политике, как, впрочем, и в личной жизни, Герцен был истинным порождением романтизма, приступы экзальтации у него периодически сменялись депрессией. Новость, что царь планирует освобождение русского народа от векового рабства, вызвала у него взрыв благодарности. Он назвал Александра II освободителем России и поместил на страницах «Колокола» несколько писем в адрес императора с советами, как справиться с противоборствующей бюрократией и реакционной частью дворянства. Временами эта односторонняя «переписка» принимала смешной оборот, как в случае, когда Герцен давал советы царской семье относительно воспитания наследника престола.[31]
Но стоило проявиться репрессивной политике нового режима, как неумеренные восторги Герцена сменялись на суровое осуждение. По сути, предрасположенность к царю (и Герцен был не одинок в своих чувствах) была связана с народничеством. Поверил ли крестьянин, что царь для него – отец родной, и не обвинил ли бюрократическое правительство в том, что оно обмануло царя, воздвигнув барьер между царем и его народом? Даже террористы, впоследствии убившие императора, стали жертвами тех же чувств, той же веры во всемогущество одной личности: они покарали несправедливого отца, который дал себя обмануть и отказал народу в свободе. Русским марксистам была абсолютно чужда атмосфера столь сокровенных революционных чувств в отношении царя. Для Ленина император был «дураком Романовым» и личностью, не обладающей никаким влиянием.
В начале 60-х прежнее влияние «Колокола» в России резко пошло на убыль. Процесс освобождения крестьянства не оправдал надежд Герцена. Царизм в очередной раз поверг его в ужас кровавым подавлением восстания в Польше в 1863 году. Герцен был в числе сравнительно небольшого числа русских интеллигентов, искренне вставших на сторону поляков. Несмотря на этническую связь (а может, благодаря ей) и всю историю двух этих народов, отношения между поляками и русскими складывались не лучшим образом. В отношении поляков русское общественное мнение придерживалось стереотипов, не слишком отличающихся от тех, которыми иногда награждали евреев. Радикалы видели в польских лидерах аристократов и землевладельцев, которые эксплуатировали своих (а нередко русских) крестьян. Консерваторы считали поляков нацией революционеров, похвалявшейся своей исключительной культурой и предавшей славянскую расу. Герцен, уверенно вставший на защиту польской независимости в тот момент, когда поляки убивали русских солдат, разбудил в России шовинистические чувства.
Герцен катастрофически быстро терял влияние и среди радикалов, готовых приветствовать любое выступление против царизма. Герцен явно отставал от «людей 60-х годов», или «нигилистов», как их иногда называют. Он был продуктом романтизма, а они вообразили себя представителями «научного» коммунизма. На их взгляд, социализм Герцена был излишне гуманным. Во многих случаях «нигилисты» были людьми низкого происхождения; их самолюбие уязвляли аристократические манеры и изысканный язык Герцена. Они прикрывали свою социальную и интеллектуальную неполноценность, как это зачастую происходит в подобных случаях, сарказмом в адрес «людей 40-х годов» с их полными благих намерений, но такими устаревшими и бессмысленными либеральными идеями (в радикальной среде слово «либерал» стало звучать как оскорбление). Новые люди, вроде Чернышевского, вызывали у Герцена скорее эмоциональное, нежели политическое неприятие. Он чувствовал, как, вероятно, почувствовал бы в большевиках, что занятие революцией, скорее всего, является для них не возможностью добиться свободы, а просто самоцелью. За их ярко выраженным материализмом и погруженностью в науку Герцену виделась враждебность к традиционной культуре, ко всему, что не могло стать «полезным», то есть не соответствующему их политическим представлениям и амбициям. В ужасе от новых радикалов Герцен произнес фразу, которая постоянно ставилась ему в вину: молодежь, писал Герцен, сохранила в своей ментальности характерные особенности, присущие «комнате для слуг, духовной семинарии и казарме». Это был прямой намек на их плебейское происхождение, обвинение в грубости и зависти к старшему, более «благородному» поколению. В другом случае Герцен воспользовался приемом, который впоследствии использовался во всех революционных спорах, а сегодня, тщательно отлаженный, прослеживается в отношениях между русскими и китайскими коммунистами, которые, отказавшись от собственной политики, ставшей «крайне» правой, служат интересам реакции. В статье под заголовком «Very Dangerous» (есть какая-то неестественность в том, что название дано на английском языке) Герцен объявил, что нападки на него служат интересам наиболее реакционной части царской бюрократии и за это правительство могло бы наградить молодых радикалов.
Герцен с горечью понял, что его противники все сильнее завоевывают умы и сердца молодого поколения России. Кроме того, к нему пришло осознание безнадежности его собственной политической позиции. Герцен не мог позволить себе долго оставаться среди людей с умеренными взглядами и отрицать любые формы революционной борьбы. В нем уже проявилась психологическая черта, ставшая проклятием будущих либералов. Как повезло Ленину, который понял и использовал в своих интересах слабоволие либералов.
В силу характера Герцен должен был вернуться к революционной борьбе. Он все еще возлагал надежды на императора, но, как и прежде, горячо реагировал на любые проявления тирании и жесткости со стороны властей. Студентам, возглавившим теперь революционные беспорядки в России, Герцен писал: «Слава вам! Вы начинаете новую эру, вы осознали, что время слухов, скрытых намеков (тайного чтения), запрещенных книг прошло». Куда же им следовало идти, если власти закрыли университеты? «К народу, к народу… показать ему… что среди вас есть те, кто готов сражаться за русский народ». На арест Чернышевского, своего основного антагониста среди радикалов, человека, который олицетворял для него духовную узость (менталитет семинарии), Герцен отреагировал статьей, в которой отдавал дань уважения Чернышевскому и осыпал проклятиями царизм.
Последние годы жизни Герцена (он умер в 1870 году) были омрачены личной драмой. Kapp в «Romantic Exiles» дает яркую картину бурной личной жизни революционера и его окружения; жизни, отравленной неверностью, а затем трагической смертью жены; мучительной связью с женой самого близкого друга, Огарева, связью, которая не смогла внести раздор в давнюю дружбу и не отразилась на политическом сотрудничестве, но, безусловно, нанесла моральный и психологический удар Огареву.[32]
Переезд Герцена на континент был связан не только со снижением популярности «Колокола», но и с личными соображениями. К тому времени в Женеве сосредоточилась новая русская эмиграция, а какой же русский мог долго оставаться в Лондоне с его холодной, викторианской атмосферой, отвратительной английской кухней, вдали от очаровательных французских кафе, столь необходимых революционерам-изгнанникам? Герцену Лондон казался «муравейником»; ничто не связывало его с интеллектуальной и политической жизнью британской столицы. Круг его знакомых практически ограничивался эмигрантами.
Герцена не приводил в восторг не только новый русский радикализм, но и многие тенденции европейского социализма. Ему были чужды «научный» социализм и то особое внимание, которое придавалось рабочему. «Рабочий любой страны превратится в буржуа». Какое дальновидное, даже если и чрезмерно оптимистичное, суждение! Русские марксисты так до конца и не простили Герцену неприятие им основной роли рабочего класса. Как можно сравнивать героический рабочий класс с продажной, филистерской буржуазией? Но против Маркса Герцен не мог устоять. Лондонский политический деятель относился к так называемому «желчному» типу революционера. Интриган, не отказывавший себе в удовольствии во время полемики оскорбить оппонента и вылить на него ушаты грязи. Герцен не разделял бакунинского патологического антисемитизма и германофобии (хотя и не любил немцев). Но Маркс для него являлся олицетворением духа немецкой буржуазии: педантичный, абсолютно неромантичный, лишенный жалости и сострадания и всего того, что он не считал необходимым для настоящего борца за народное право. За одно то, что доктор Маркс выступал или просто присутствовал на каком-либо политическом сборище, Герцен был готов простить ему все.
Последователи и противники Герцена по-разному оценивали веру Герцена в нравственную основу революции; зачастую их мнение сильно огорчало Герцена. Он писал, обращаясь к горячим головам «молодой России», распространявшим манифесты, призывающие к террору, что давно перестал на войне и в политической деятельности желать крови врага. «Всякий раз, когда будет пролита чья-то кровь, прольются чьи-то слезы». Но будущее русское революционное движение принадлежало таким революционерам, как лишенный всяческих сантиментов Чернышевский: «История шагает не по Невскому проспекту; ее путь пролегает по грязи, отбросам, через болота и овраги! Если вы боитесь покрыться грязью и испачкать башмаки, не занимайтесь политикой!»[33]
Это несправедливо по отношению к Герцену. Он не боялся забрызгаться грязью; он просто не хотел, чтобы революция запачкала руки бессмысленной кровью. «Удача» пришла к Герцену после смерти: все направления русской революционной мысли признали в нем духовного наставника. Дома он чувствовал бы себя неуютно среди либералов, пребывающих в восторге от парламентских институтов Запада, и, уж конечно, не принял бы большевизм. Коммунистам лучше всего удавалась посмертная реабилитация. Мертвых не заставишь отказаться от собственных убеждений, но их ошибки могут быть приписаны происхождению или эпохе, которой они принадлежали. В пантеоне коммунистических святых – предшественников Ленина – Герцен разделил неподходящую компанию с Чернышевским, террористами «Народной воли» и Плехановым (который бы также воспротивился подобной чести). Можно с уверенностью сказать, что, окажись Герцен в XX столетии в Париже или Лондоне, он с не меньшим пылом, чем когда-то Николая, заклеймил бы советскую власть. Можно не сомневаться, что он бы совместил разгром российской тирании с выражением протестов в адрес капиталистического Запада с его империализмом, непониманием того, что происходит в России, жестокой и деспотичной, хотя, возможно, все еще сохраняющей семена свободного и лучшего общества. Можно даже ожидать, что Герцен приветствовал бы приход коммунизма в Китай, а легендарные события, связанные с кубинской революцией, вызвали бы в нем необычайное волнение. Вероятно, энтузиазм и разочарование Герцена вызывают в нас воспоминания, относящиеся не только к России и ее прошлому.
Глава 3
Чернышевский
Николай Гаврилович Чернышевский (1828—1889) стоит у самых истоков большевизма. В восемнадцатилетнем возрасте Владимир Ульянов написал ему восторженное письмо, а затем, после его длительной ссылки в Сибирь, письмо в Саратов. В Кремле, в кабинете Председателя Совета народных комиссаров, работы Чернышевского занимали почетное место рядом с сочинениями Карла Маркса. Чернышевский помог в создании образа революционера, Маркс способствовал формированию идейных взглядов. Но Ленин был не единственным, кто подпал под влияние Чернышевского. В мемуарах и даже в полицейских показаниях у революционеров различных политических убеждений можно часто встретить такую фразу: «Я стал революционером после чтения Чернышевского». Наиболее часто упоминаемая книга, давшая название одному из основных трудов Ленина, «Что делать?». Молодые радикалы запоем читали появившийся в начале 60-х годов роман. Но даже спустя десять – двадцать лет, когда уже удалось объяснить все туманные намеки, коими изобиловал роман, школьники все еще подпадали под его очарование.
В произведении Чернышевского мы видим влияние социальной среды, глубоко отличной от той, к которой принадлежали Герцен и Бакунин. Чернышевский был сыном православного священника. В этой среде духовный сан был фактически наследственным. Условия жизни рядового духовенства, которое не могло рассчитывать на высокое положение, не сильно отличались от условий жизни прихожан (основную часть их в XIX веке в России составляли крестьяне). С той лишь разницей, что священники должны были быть хотя бы минимально образованными людьми. Эта смесь бедности и образованности создавала основу для зарождения радикальной революционной интеллигенции. Не только Чернышевский и его ближайший сподвижник Добролюбов, но и многие другие революционеры вышли из среды духовенства.[34]
Происхождение и обучение в течение некоторого времени в духовной семинарии наложили отпечаток на характер Чернышевского. Советский биограф с неохотой отмечает, что неверующий Чернышевский тем не менее любил посещать церковные службы и, входя в церковь, осенял себя крестом.[35]
Строгое воспитание отразилось на характере мальчика, он был робок и неуютно чувствовал себя в обществе.
С моей точки зрения, очень важно остановиться на личной жизни Чернышевского. Не ради болезненного любопытства, а из-за его огромного вклада в радикальное движение и в связи с тем, что он и герои его произведения станут образцами будущих революционных бойцов.
Опять появляется соблазн свести все к упрощенной схеме: Чернышевский, как любой человек из народа, не обладал высокой образованностью и эрудицией. В нем смешались крестьянская хитрость и простодушие, а временами на смену непреодолимой застенчивости приходила высокомерная уверенность в себе. Какой бы автор так обратился к читателю, как он делает это в предисловии «Что делать?»? «У меня нет ни тени художественного таланта. Я даже и языком-то владею плохо. Но это все-таки ничего: читай, добрейшая публика! Прочтешь не без пользы. Истина – хорошая вещь; она вознаграждает недостатки писателя, который служит ей». Из тюрьмы накануне ссылки в Сибирь Чернышевский пишет жене: «Наша жизнь принадлежит истории; пройдут сотни лет, и наши имена все еще будут дороги людям; когда наши современники давно уже будут мертвы, о нас по-прежнему будут думать с благодарностью». Человек, предупредивший читателя, что не обладает художественным талантом, с гордостью заявил полицейскому чину, что его имя будет жить в истории русской литературы наряду с именами Пушкина, Гоголя и Лермонтова.
Чернышевский героически переносил выпавшие на его долю страдания; его выносливость граничила с мазохизмом. После десяти лет, проведенных в ссылке в Сибири, правительство известило Чернышевского о том, что, если бы он подал прошение о помиловании, ему бы позволили воссоединиться с семьей. Чернышевский не выразил ни гнева, ни радости. Он с некоторым смущением ответил чиновнику, доставившему известие: «Спасибо, но, послушайте, как я могу «просить» о помиловании? <…> Мне кажется, что меня сослали потому, что моя голова устроена иначе, чем у начальника полиции, так за что мне просить помилования?» К разочарованию чиновника, Чернышевский категорически отказался просить о помиловании. Когда ему позволили вернуться в Европейскую Россию, он, будучи уже в зрелом возрасте, глубоко больным, спокойно продолжил литературную деятельность. На дурацкие вопросы, как он чувствовал себя в Сибири, Чернышевский терпеливо отвечал, что это были самые счастливые годы!
Циник захочет увидеть в этом желание создать легенду из собственной жизни. Но в личной жизни у Чернышевского проявлялись те же свойства: долготерпение, робость и твердость характера. Он влюбился в девушку из высшего общества, к тому же красивую, которой долго добивался. Чернышевского приводило в восторг, что его возлюбленная отвечает ему взаимностью. Весьма парадоксальным образом он принялся доказывать девушке, что не имеет права жениться, поскольку его тянет в политику, и, хотя он по природе труслив, должен присоединиться к революционному движению, что, вероятнее всего, закончится виселицей или тюрьмой.[36]
Перед свадьбой Чернышевский сделал самое необычное заявление, какое можно было услышать в XIX веке. Он сообщил, что предоставит жене полную свободу в прямом смысле этого слова. Более того, он заявил невесте: «Я в вашей власти, делайте что хотите». Друзьям, которые предостерегали его, имея в виду репутацию будущей жены, он ответил совсем уж невероятное: «Если моя жена захочет жить с другим, если у меня будут чужие дети, это для меня все равно. Если моя жена захочет жить с другим, я скажу ей только: «Когда тебе, друг мой, покажется лучше воротиться ко мне, пожалуйста, возвращайся, не стесняясь нисколько».[37]
Чернышевским двигала не только любовь, но и социальная убежденность. Женщину всегда угнетали, и теперь ее эмансипация должна была начаться с временного господства над мужчиной. «Каждый порядочный человек обязан, по моим понятиям, ставить свою жену выше себя; это временное превосходство необходимо для будущего равенства». Впоследствии измены и легкомысленные поступки жены переносились Чернышевским с тем же невероятным терпением, с каким он выносил ссылку. Он писал ей только о своей любви и преданности и никогда ни о чем не просил. Если поведение жены, за исключением неверности мужу, не вписывалось в концепцию Чернышевского о том, какой должна быть эмансипированная и политически сознательная женщина, то он успешно скрывал это от посторонних глаз.[38]
После ссылки Чернышевский вернулся к Ольге и ради удовлетворения ее малейших капризов брался за любую, даже самую неподходящую, денежную работу.
Наиболее значительный период активности Чернышевского совпадает с последними годами правления Николая и началом царствования Александра II. Отбросив мысль о духовной карьере, он в 1846 году поступает в Петербургский университет. По окончании университета он какое-то время занимается преподавательской деятельностью, а затем начинает работать в журнале «Современник». В скором времени этот двадцатилетний сын священника становится одним из наиболее влиятельных социальных и литературных критиков России. Для России конца 50-х – начала 60-х годов «Современник» имел огромный тираж – более шести тысяч. Основанный незадолго до смерти Пушкина, он печатал Тургенева, Толстого и многих других писателей этого спокойного периода в русской литературе.
Поэт-радикал Некрасов, в то время редактор «Современника», привлек к работе Чернышевского. Критические эссе и статьи Чернышевского изменили направленность и значимость журнала, превратив его в ведущее издание радикализма. Вскоре по своему влиянию «Современник» составил конкуренцию «Колоколу» Герцена, а затем и превзошел его.
По художественным оценкам и критике Чернышевского следует рассматривать как родоначальника советского социалистического реализма; он искренне верил, что художник вправе свободно творить, как ему заблагорассудится. Однако Чернышевский не признавал искусство ради искусства, а науку ради науки; эти сферы деятельности рассматривались только с точки зрения их пользы для общества. Здравый смысл и удивительная способность принимать во внимание социальную значимость представленного произведения искусства позволяли Чернышевскому выносить художественное суждение, но временами он доходил до абсурда. Его друг и редактор Некрасов писал для «людей», а Пушкин – нет. Следовательно, Некрасов как поэт превосходит Пушкина. Правда, Чернышевский тут же спешит объяснить, делая еще хуже, что рассматривает поэзию «ничуть не с политической точки зрения». Чернышевский возвещает о социальной ответственности писателя. Это предостережение: Некрасов не должен писать «просто» стихи. Чернышевский напоминает Некрасову, что «в России на вас рассчитывает каждый порядочный человек» (вероятно, следовало писать стихи, выражающие социальный протест).
Небезынтересны высказывания Чернышевского об идеале красоты. Почему «народный идеал» женской красоты связан с образом здоровой, краснощекой крестьянской девушки? А потому, что простые люди должны упорно трудиться и у них есть все основания гордиться силой и здоровьем. Но возьмите аристократическую красоту! Годы праздности ослабили мышцы, сделали хрупкими плечи. Аристократическая бледность – яркое доказательство плохой циркуляции крови. Неудивительно, что мигрень – модная болезнь аристократок, свидетельствующая о том, что больная нетрудоспособна, а ее кровь, соответственно, скапливается в мозгу. Чернышевский довольно-таки нелогично приписывает чувствительность и хрупкость, отличительные черты идеала аристократической красоты, истощению от чрезмерных плотских удовольствий, к которым праздные классы прибегают от скуки. Неудивительно, что такие личности, как Толстой и Тургенев, беспокоились о своем сотоварище по «Современнику».
Справедливости ради следует отметить, что Чернышевский никоим образом не впадал в крайность, отстаивая «социальную значимость» литературной критики. Ему выпало защищать «Детство», «Отрочество», «Юность» Толстого от обвинения в игнорировании социальных проблем. Трилогия, стремившаяся воссоздать мир ребенка, писал Чернышевский, едва ли могла останавливаться на основных проблемах политики и социальной философии. Чернышевскому пришлось защищать такого писателя, как Толстой, и этот пример как нельзя лучше характеризует атмосферу того времени.
Под влиянием множества факторов произошло формирование политико-философской точки зрения Чернышевского. Во время учебы в университете он примкнул к фурьеристам (входил в кружок Петрашевского) и считал фаланстеры идеальной формой социального устройства, сохранив эту точку зрения до конца дней. После обычного обучения в пределах идеалистической немецкой философии Чернышевский был околдован материалистическими взглядами Фейербаха. Теперь этого философа, к сожалению, вспоминают главным образом благодаря его высказыванию: «Человек есть то, что он ест» и логическим выводам из этого принципа (вроде его совета рабочему классу не питаться картошкой, а перейти на бобы, чтобы победить разжиревшую аристократию). Поэтому нет ничего странного, что герой Чернышевского в романе «Что делать?», подготавливая себя к революционной борьбе, поедает огромное количество мяса. Необходимо повторить, что не только Чернышевский, а и многие русские интеллигенты не просто принимали и одобряли, а искренне верили в философскую систему. Чернышевский с жадностью ухватился за утверждение Фейербаха, что философию следует заменить естественными науками. На смену метафизике и идеалистической этике должна прийти наука, изучающая человека и природу, дающая человеку понимание своих реальных возможностей. Чернышевский стоял во главе интеллектуального движения 60-х годов, заставляя молодую интеллигенцию отвернуться от немецкого идеализма, покорившего в свое время современников Герцена, и искать ответы в материализме и естественных науках. Наш герой выразил свое мнение в словах, которые могли выйти только из-под его пера: «Я ученый. Я один из тех ученых, которых они называют «мыслителями»… Я был таким с ранней юности. Я привык рассматривать все, что приходит мне на ум, с научной точки зрения и не способен думать иначе». С уверенностью можно сказать, что Чернышевский (и не он один), отвергая христианскую религию, не утратил веру до конца своих дней: «Мои незначительные ошибки не повлияли на суть моего мировоззрения». Только на первый взгляд забавным кажется самомнение, звучащее в этих словах. На самом деле они проникнуты глубоким пафосом.
Подобно предшественникам, которые нашли в немецком идеализме «арифметику революции», Чернышевский и его последователи не видели никаких сложностей в восприятии сущности материализма и утилитаризма наряду с призывом к революционной борьбе. Знаменитая теория «разумного эгоизма» служила философским инструментом для необходимых преобразований. Чернышевский позаимствовал ее у английских утилитаристов, но как были бы удивлены Джордж Бентам и Джон Стюарт Милль, увидев результаты, полученные их русским последователем. Человек эгоистичен по природе, говорили радикалы 60-х с восторгом и горячностью, обычными спутниками новых открытий. Человеком движет исключительно личный интерес, а никак не Бог или нравственные законы. Но какая же наиболее рациональная форма эгоизма? «Порядочный», «настоящий» или «новый» человек (у Чернышевского это равнозначные определения) находит высший интерес, удовлетворение чувственного удовольствия в служении обществу. Эгоизм = служению человечеству = (в условиях современной России) революционной активности. В романе «Что делать?» разные персонажи идут на все, чтобы продемонстрировать свой героизм, к примеру, отказываются от любимой женщины, спят на гвоздях, чтобы закалить себя для революционной деятельности. Результат их альтруизма и любви к человечеству не что иное, как обычный эгоизм. Развитие Чернышевским теории «разумного эгоизма» имели серьезные последствия. Легко увидеть, как с ее помощью можно дать разумное объяснение политическому терроризму. Как быть, если большинство удовлетворено жизнью или недостаточно информировано, чтобы выносить жизнь в условиях политического террора? Должен ли «новый человек», если он движим внутренней потребностью, рисковать своей жизнью ради людей? Мы знаем, что Александр Ульянов, произнося речь в суде, даже не стал притворяться, что положение угнетенных масс повлияло на его решение совершить попытку цареубийства. Он признал, что имел в виду меньшинство. Разве его поступок не вписывается в теорию «разумного эгоизма»?
«Отцы и дети» Тургенева увековечили «новых людей». Их консервативным и даже либеральным современникам «новые люди» стали известны как «нигилисты», враги традиционализма, культуры и обычаев. Роман Чернышевского явился в значительной степени ответом на роман «Отцы и дети», в котором молодое поколение усмотрело оскорбительное искажение их идей. «Из рассказов о новых людях» сказано в подзаголовке «Что делать?». Рахметов – самый необыкновенный персонаж романа, задуманный Чернышевским как образец нового человека. Именно он ест много полусырого мяса и спит на гвоздях, обретая силу и выносливость для выполнения революционных заданий. (Сам Чернышевский был слабым и оторванным от жизни.) Он никогда бы не стал есть то, что не могут позволить себе простые люди, «…апельсины ел в Петербурге, не ел в провинции, – видите, в Петербурге простой народ ест их, а в провинции не ест». Рахметов феноменально груб и пренебрегает вежливостью, свойственной русскому аристократу. Ему было достаточно в течение пяти минут бегло пробежаться по страницам, чтобы понять, написана ли эта книга в научном духе, и если нет, то это мусор, и ее не стоит читать. Он читает только «самобытное» и лишь в той мере, чтобы понять эту самобытность. Он тратит значительную часть своего состояния, помогая людям, но действует как «разумный эгоист». Он, безусловно (хотя из-за цензуры об этом впрямую не говорилось), революционер.
Русское общество конца 50 – 60-х годов не примирилось с появлением сердитых молодых людей. Прежний тип радикала
В политике Чернышевский был столь же расчетлив и осторожен, сколь наивен и противоречив в художественной сфере деятельности. Он действовал крайне осторожно, чтобы нельзя было обнаружить его связь с какой-либо революционной организацией. Он подвергал самодержавие жесточайшей критике под самым носом цензуры, используя с этой целью свои статьи, печатавшиеся в журнале «Современник», связанные с такими вопросами, как события в Австрии, Древнем Риме, или политикой Франции во времена революции 1848 года. Его намеки были ясны не только посвященным, но и широкой публике. Язык Чернышевского был образцом «эзопова языка», который Ленин и его соратники весьма удачно использовали в борьбе с цензурой.
Русская политика конца 50-х – начала 60-х годов представляла собой необычное явление. Большая часть радикалов никогда не была так далека от того, чтобы превозносить царя за те или иные реформы. Самые осторожные из либералов уже были готовы прибегнуть к насилию, если царь не услышит их просьбы и не погасит народные волнения. Политическая деятельность Чернышевского имела отношение и к тем и к другим. В реальной политике он был, подобно большинству своих современников, и радикалов и либералов, последователем Герцена. Именно благодаря Герцену у Чернышевского еще в юности зародилась идея служения народу и связанного с ней риска быть арестованным или сосланным. Ближайшие цели, которые ставил Чернышевский для России 50-х, повторяли призывы «Колокола»: освободить крестьян вместе с землей (коммуна станет основой будущего социализма), покончить с цензурой и созвать народное собрание.