Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— У меня, сеньора, у меня. Я получил из Лагоса партию ожерелий, браслетов и колец, все распродал, только оно одно и осталось. Завтра пораньше приходите на рынок, я его вам отдам. Спросите Камафеу де Ошосси[15], вам всякий покажет, где меня найти.

— А сколько оно стоит?

— Нисколько. Это подарок Иансан. Если пожелаете, принесете ей в дар белую голубку. На пристани отпустите ее на волю.

Вздумала было Ойа вскочить на своего коня — вон, в кругу их четыре, выбирай любого, а среди гостей сидит еще и Маргарида до Богун, жена огуна Аурелио Содре, — но потом решила просто потанцевать среди «дочерей святого», на потеху и радость богине Ошала, воплотившейся в ослепительную Кармен, богам Омолу, Шанго и Ошун, Ошосси и Йеманже[16], а такой Йеманжи, принявшей на этот раз обличье Марии Клары, доселе не видывали на макумбах ни в Бразилии, ни в Анголе, ни на Кубе, ни в Бенине.

А ушла Ойа еще до конца празднества — много было у нее дел. Явилась она в город Баию, чтобы довершить начатое в январе, в четверг, в день Спасителя Бонфинского, ясно знала она свою цель и без колебаний шла к ней. А цель такая: вызволить Манелу из-под гнета и показать Адалжизе где раки зимуют. Ойа скачет на своих конях без седла и узды, но Адалжизу она и оседлает и взнуздает, она ее научит и терпимости и веселости, она откроет ей радость жизни.

Бездомный пес

ЭДИМИЛСОН ГРЕЗИТ НАЯВУ — Эдимилсон нес околесицу не только по телефону, но и теперь, стоя перед совершенно сбитым с толку и выведенным из себя доном Максимилианом. Чтобы не привлекать внимания, директор примчался в порт на своей машине, а не на служебной. Затормозил рядом с пустым «комби». «Отвечай, Эдимилсон, где статуя? Где статуя, я спрашиваю?!»

Худой, со впалыми щеками, понурившись, стоял как потерянный Эдимилсон на пустынном причале. Впрочем, потерян и растерян был и дон Максимилиан, хоть он и настойчиво требовал конкретных фактов, точных сведений — «довольно нести чепуху!» — а помощник его только руками разводил, и в тусклом свете уличных фонарей, бессильных справиться с вязкой таинственной тьмою, оба они похожи стали на марионеток. Издалека, от Ладейра-да-Монтанья, долетал смех, доносились голоса: там, в кафе и борделях, сейчас самая жизнь. Звезда зажглась над башнями Морского форта.

Эдимилсон, на грани обморока, клянется и божится, что своими глазами видел статую на корме баркаса, когда «Морской бродяга» ошвартовывался у Рампы-до-Меркадо. Солнце, правда, уже садилось, по небу, объятому закатным сиянием, метались, исчезая в море, сумеречные тени, но он все-таки узнал Святую Варвару, ибо несколько раз сопровождал дона Максимилиана в его наездах в Санто-Амаро-де-Пурификасан, исполняя обязанности помощника и шофера, и даже держал статую в руках.

— Да это была она! Голову даю на отсечение!

Что ж, значит, в голове этой не все в порядке, потому что, по словам Эдимилсона, выходило, что статуя стала расти, увеличиваться в размерах и вдруг превратилась в существо из плоти и крови — в темнокожую красавицу, одетую на баиянский манер. И существо это сошло на пирс и исчезло. Эдимилсон клялся язвами Иисуса Христа и непорочностью Девы Марии.

Но объяснить этого он не мог — не мог, и все тут, как ни напирал на него разъяренный дон Максимилиан, да и нельзя объяснить то, чему нет объяснения. Руки у Эдимилсона тряслись, со лба лил пот, его бросало то в жар, то в холод, и вообще он готов был расплакаться. Чудо господне или дьявольское наваждение, но Эдимилсон ее видел, видел! Провалиться ему на этом месте! Эдимилсон твердил одно и то же, стоял на своем и под конец поклялся спасением души покойной мамы — куда уж больше?! Но самое загадочное то, что он нисколько не удивился, увидевши такие чудеса. «Да как же это возможно?» — «Я ж вам говорю, дон Максимилиан, дьявольское наваждение».

Но дон Максимилиан фон Груден в дьявола не верил. Когда-то Эдимилсон признался ему доверительно, что его с детства посещают видения: с наступлением темноты деревья превращаются в безобразных старух — набросив на плечи черные шали, они бродят по саду, пророчат беду. Даже полный университетский курс не излечил Эдимилсона, даже подпольное изучение диалектического материализма, предпринятое под воздействием уволенного профессора Жозе Луиса Пены, убежденного марксиста.

ПАСТЫРЬ И ЕГО ПАСТВА — Здесь, в окрестностях Рампы-до-Меркадо, кроме Эдимилсона с его бредовыми рассказами, не нашел всполошившийся директор Музея никого, кто мог бы ему помочь, ни одной живой души, способной пролить свет на это таинственное событие. То есть все готовы были помочь, но что проку от такого, например: «Местре Мануэл и Мария Клара вместе с Камафеу де Ошосси — вы ведь, ваше высокопреподобие, знаете его? Ну, еще бы! Его сам губернатор знает! Так вот, они втроем сели в такси. За рулем был этот прощелыга Миро. Сели и уехали. А торговцы фруктами, „капитаны песка“ и парочка — все, словом, кто ждал прибытия „Бродяги“, те давно разошлись кто куда». Вот и все, что удалось дону Максимилиану узнать, — на рынке закрывались последние палатки. Про монахиню и падре никто вообще ничего не знал.

Это викарий сказал директору, что баркас «Морской бродяга» взял курс на Баию, что на нем помимо статуи плывут пассажирами падре и монахиня и что их попечению вверил он бесценный груз — видно, само провидение хранит статую! «Надо как можно скорее разыскать их, — сообразил дон Максимилиан, — и провидение на что-нибудь сгодится». Вдруг скульптура и сейчас находится у кого-нибудь из двоих? А если нет, то все равно дон Максимилиан узнает о происшествии из уст людей серьезных и поймет, что же на самом деле случилось после прибытия баркаса. Вот только как их отыщешь, если неизвестны ни имена их, ни фамилии, ни в каком монастыре обитает святая сестра, ни где священник обрел в столице приют?

Позвонить викарию? Спросить его обо всем этом? Но тогда придется и рассказать о пропаже: «Знаете ли, милый друг, наша бесценная статуя куда-то запропастилась...» Нет, об этом и думать нечего! Тот попросту с ума сойдет, устроит такое, что костей не соберешь. Он ведь и скульптуру-то выставить в Музее согласился с большим скрипом, ни гарантии, ни страховки опасений его не развеяли, недоверчивости не уменьшили. Он сопротивлялся изо всех сил, стоял до последнего и со скрежетом зубовным уступил только личной просьбе кардинала — просьбе, больше похожей на приказание. Однако и после этого он не успокоился и в воскресной проповеди после мессы поведал прихожанам о своем несогласии, причем те единодушно поддержали своего пастыря... Нет, звонить викарию было бы чистейшим безумием. Следует исчерпать инцидент и разыскать Святую Варвару так, чтобы история эта не дошла ни до пастыря Санто-Амаро, ни до паствы его.

Так что же, ходить из обители в обитель, ища монашку? Обратиться в курию, чтобы узнать хотя бы имя священника? Прямо броситься к кардиналу, испросить у него аудиенцию? Сообщить о пропаже в полицию? Потолковать с Маноло на предмет оповещения антикваров? Предупредить через посредство Мирабо Сампайо самых крупных коллекционеров, что, дескать, плакали их денежки, если купят скульптуру? Самому идти по следу? Да где он, этот след? С чего начинать? Мир рухнул и погреб под своими обломками дона Максимилиана фон Грудена: сияющий полдень торжества и славы сменился ночью горечи и позора.

В полном отчаянии брел высокоученый монах по пустой пристани, взывая к небесам. Увязавшийся за ним бездомный бесхозяйный пес вскоре отстал, растянулся на мостовой и, обратив морду к шумящему во тьме морю, завыл — чем еще мог он выразить свое сочувствие?

БЕСЫ — «Что за преступление я совершил, в чем грешен я перед тобой, господи, за что мне такая кара, зачем так страшно испытываешь меня? Сжалься, помилосердствуй!» Сдавленный вопль дона Максимилиана во тьме и безмолвии сливался с воем бездомного пса.

А перетрусивший ангел Эдимилсон видит цепочку огоньков — целый легион бесов тащит на плечах грехи дона Максимилиана. Вереница огоньков направляется к Монте-Серрату — там, у входа в часовню, возле чаши со святой водой встречает богомольцев Святой Петр Раскаявшийся, только никто не знает, подлинная ли это скульптура, созданная столетия назад монахом Агостиньо да Пьедаде, или копия, изготовленная по приказу директора. Никто этого не знает — даже Эдимилсон, ближайший сотрудник и доверенный помощник, ни в чем не уверен. Вьются бесы вокруг дона Максимилиана, и горбятся его плечи — тяжко бремя грехов.

Господи, грешен он, свершал грехи простительные и смертные, проявлял слабость, поддавался искушению, падал, но что значит это по сравнению со всем тем, что делал — и продолжает делать — для вящей славы божией, для царствия божьего на земле?

А особенно на этой земле, на земле Баии, где выпала ему судьба жить и трудиться, на земле, где все слито и смешано воедино, где никому не под силу отличить порок от добродетели, провести грань меж сном и явью, правдой и ложью, обыденным и невероятным. На земле Баии святые и кудесники щедрой рукою творят чудеса и волшебства, и даже этнографы марксистского толка не удивляются, увидав, как на закате превращается католическая святая в мулатку-щеголиху.

Плетка

ПОРТРЕТ АДАЛЖИЗЫ НА ФОНЕ УЛИЦЫ — Вопль потряс авениду Аве Мария до основания:

— Сию минуту домой, бесстыжая тварь! Сучонка паршивая!

Но Манела исчезла, скрылась из виду. Когда Адалжиза замахнулась для оплеухи, никого уже перед ней не было. Конечно, девчонка юркнула в растворенную днем и ночью дверь Дамианы — у той всегда все настежь, и вечно толчется народ, не дом, а притон какой-то: так и снуют, так и снуют люди. Утром ставит тесто, готовит начинку для пирожков, которые потом шустрая орава мальчишек разносит по заказчикам. Дамиана — знаменитая кулинарка, ах, как она готовит: только от одного имени слюнки текут — и не ограничивается кварталом Барбальо, клиентура ее по всему городу, а в июне, когда начинаются празднества в честь Святого Иоанна и Святого Петра, отбою нет от заказов на кашу из кукурузной муки, пироги из маниоки сладкой или же размоченной в воде и на прочую снедь. И сама она, и ее домочадцы — люди веселые и работящие, так что уподобить ее дом притону не у всякого язык повернется. Однако у Адалжизы поворачивается, она вообще выражений не выбирает. Впрочем, о притоне или о борделе имеет она самые туманные понятия, а если доводится ей повстречать гулящую девицу — непременно отвернется и сплюнет в знак возмущения и порицания. Она не какая-нибудь такая, она порядочная женщина, а у порядочных женщин есть принципы, и они ими не поступаются.

Язык у нее, конечно, подвешен здорово, и голоса она не понижает, а наоборот, надсаживается, чтобы и соседка ни словечка не пропустила:

— Клянусь пятью язвами господа нашего Иисуса Христа, что отважу этого ухажера, пусть даже и сама в гроб сойду! Господь даст мне сил отвадить мерзавца, который хочет увлечь невинное дитя на погибельную дорожку! Господь со мной, и я ничего не боюсь, и пусть этот сброд держится подальше, я им не компания, я с кем попало не знаюсь. Клянусь, что выбью дурь из девчонки, мне на это не жалко и последнее здоровье потратить!

Адалжиза вечно жаловалась на слабое здоровье, и при цветущей внешности подвержена была постоянным приступам мигрени, которые мучили ее днем и ночью, портили и без того скверный характер, доводили до бешенства. Вину за свое недомогание возлагала она на родню, на знакомых, на соседей — это уж как водится, — на мужа с племянницей — об этом и говорить нечего. Дона Адалжиза Перес Коррейя, в чьих жилах вместе с голубой кровью текла толика крови африканской — о чем она предпочитала умалчивать, — наводила страх на всю улицу.

ЗАД И ПРОЧИЕ ЧАСТИ ТЕЛА — В сущности, это была никакая не улица, а всего лишь глухой тупик, «cul de sac», как выражался профессор Жоан Батиста де Лима-и-Силва, сорокалетний холостяк, живший в крайнем, самом маленьком домике. Услышав громовые раскаты адалжизиного негодования, он подошел к окну, снял очки для чтения, вперил взор в зад разгневанной соседки.

Зад того заслуживал. Во всем следует искать светлую сторону, и таковой в этом унылом тупике, где не было ни газонов, ни палисадников, ни деревьев, ни цветов, являлся зад Адалжизы — он один упорно доказывал, что божий мир все-таки прекрасен. В возвышенно-греховных видениях профессора он делал честь самой Венере или Афродите, становился достоин резца Праксителя, кисти Гойи, — под резцом я разумею не зуб, а под кистью — не длань. Как видите, Жоан Батиста тоже был склонен к преувеличениям...

Впрочем, радовало глаз профессора и все остальное — пышная, упругая грудь, длинные ноги, черные кудрявые волосы, обрамлявшие удлиненное лицо, на котором горели яростью трагические иберийские глаза. Лицо это портило только злобное выражение — вот если бы Адалжиза согнала с него брезгливо-надменно-высокомерную гримасу, рассталась бы с презрительной миной и улыбнулась, ах! — тогда красота ее покорила многие сердца и вдохновила поэтов на бессмертные строки. Вечерними часами профессор Жоан Батиста тоже подсчитывал стопы, подбирал рифмы поизысканней, но муза слетала к нему в обличье не Адалжизы, а неискушенных его возлюбленных той поры, когда он жил в захолустье штата Сержипе.

Происходя по отцовской линии — а никакой другой она не признавала — из рода Перес-и-Перес, Адалжиза участвовала в процессиях «кающихся» на святой неделе; задом, достойным кисти Гойи, не гордилась, про Венеру знала только, что у той не было рук, а про Афродиту вообще никогда не слыхала.

СУПРУГ С СОВЕЩАТЕЛЬНЫМ ГОЛОСОМ — Ярость достигла наивысшей точки, когда Адалжиза узнала в водителе такси, стоявшего у въезда в тупик, мерзавца Миро, у которого еще хватило дерзости помахать ей ручкой. Рвань подзаборная! Голодранец! Наглец! Заметив, что за ней наблюдает профессор Батиста — это человек во всех отношениях почтенный, преподает в университете и в газеты пишет, — Адалжиза вежливо поздоровалась и сочла нужным объяснить причину своей несдержанности:

— Я несу свой тяжкий крест, за грехи мне доставшийся, — воспитываю чужого ребенка. Представляете ли вы, какая это ответственность, как много отнимает сил? А она меня в могилу сведет! Где это видано, чтобы девочка, которой только-только исполнилось шестнадцать...

— Дело молодое... — промямлил профессор: он не знал, в чем провинилась Манела, но подозревал, что ее застукали с парнем. Уже, значит? Но только какой же она ребенок в шестнадцать-то лет? Не ослепла ли тетушка: разве не видит, что племянница ее — настоящая женщина, обольстительная и своенравная, и все при ней — хоть сейчас в постель. Да ведь она чуть не победила на конкурсе «Мисс Что-То Там». — Следует быть терпимей...

— Я ли не терпима? Ах, профессор, вы же ничего не знаете!.. Ах, если бы я вам рассказала....

Ну а если Манела еще хранит непорочность, значит, попусту тратит время: противозачаточные пилюли во всех аптеках, и рецепта не надо. Нынешние девицы залететь не боятся и пускаются во все тяжкие, словно боятся недополучить свое, неймется им. И пример Адалжизы никого вдохновить и вразумить не может.

Все уже миллион раз слышали, что до замужества у нее не было ухажеров, что Данило первым был и единственным остался, что к венцу он повел невесту, сохранившую и чистоту и невинность. Ну, насчет невинности — дело темное, а в чистоту никто не поверит: нет таких моральных устоев, которые не поколебались бы за год, прошедший от помолвки до свадьбы, и жениху кое-что, хоть и немногое, перепадает, без поцелуев и обнимания в темных углах не обходится. Но до чего же повезло все-таки Данило Коррейе, скромному и усердному делопроизводителю нотариальной конторы Вильсона Гимараэнса Виэйры, закатившейся футбольной звезде, неизменному партнеру профессора по шашкам и триктраку, как счастлив супруг, получивший в исключительное владение и величественный зад, и все прочие прелести добродетельной и верной Адалжизы!

Профессор Жоан Батиста жестоко ошибался, ибо не ведал, до каких пределов простирается эта самая добродетель. Исключительным правом собственности на тело Адалжизы обладал совсем даже не Данило Коррейя, а господь наш Иисус Христос.

ИСТОРИЧЕСКАЯ СПРАВКА — Заявляю во всеуслышание и торжественно обещаю, что вскорости на эту жгучую тему мы еще поговорим, еще вернемся к вопросу о чрезмерной стыдливости Адалжизы и о супружеском ложе, подчиненном суровым догматам. Вы еще узнаете о еженедельном контроле за интимной жизнью Адалжизы, который осуществляется в церкви Сантана каждое воскресенье, перед десятичасовой мессой и причастием. Я еще познакомлю вас с ее духовником и исповедником, преподобным отцом Хосе Антонио Эрнандесом, аскетом по духу и фалангистом по политическим убеждениям, с этим испанцем, распределяющим места на жаровнях преисподней, с этим миссионером — «клянусь телом Христовым, не было у меня миссии трудней, чем в Бразилии!» — охранителем чистоты и нравственности, блюстителем морали. В приличествующих случаю подробностях будет поведано и о невзгодах и горестях делопроизводителя Данило Коррейи, павшего жертвой жениного целомудрия.

Но прежде я намерен представить вам Манелу, которая лишь на мгновение промелькнула перед вашими глазами и тотчас исчезла в растворенной двери толстой Дамианы, откуда так вкусно пахло перемешанными с кокосовым молоком и лимонной цедрой пряностями — ванилью, корицей, орехами, имбирем.

И знаете вы про Манелу лишь то, что пронеслось в воспаленном мозгу профессора Батисты: за какую вину собралась карать ее Адалжиза? девица она еще или уже отведала запретного плода? избрали ее Мисс Что-то Такое или нет? Все эти неясности следует прояснить, тем более что на предшествующих страницах уже сообщалось о том, что именно для освобождения Манелы из-под теткиного гнета появилась в городе Баия грозная богиня Ойа Иансан с колчаном, полным молний, через плечо, жаба, не боящаяся мертвых, ориша, от воинственного клича которой начинаются извержения вулканов. Ну, так кто ж такая эта самая Манела?

Нет-нет, все правильно: Манела, а не Мануэла — все переспрашивают, думая, что ослышались или что в тексте опечатка. Манела — имя, полученное в память прапрабабки-итальянки, легендарная и роковая красота которой перешла в семейные предания. Из-за нее— из-за первой в роду Манелы, — презрев эдикт, дрались на дуэли два пылких и глупых подполковника; из-за нее покончил с собой тогдашний губернатор провинции; из-за нее некий падре, без пяти минут епископ, отрекся от сана, отказался от митры, посоха, лиловой сутаны и поддался плотскому искушению.

А тех, кого заинтересует история долгой и бурной жизни Манелы Белини и кто захочет узнать поточней имена и даты, чины и должности, я отсылаю к соответствующей главе «Материалов к истории провинции Баия», сочинения профессора Луиса Энрике Диаса Тавареса, где вышеприведенные факты вкупе со многими другими засвидетельствованы документами: и триумфы примадонны на оперной сцене перед неистовствующей от восторга публикой, и смертельный поединок на шпагах, когда оскорбление, пятнавшее честь Белини, смывалось кровью — хватило, впрочем, нескольких капель, — и все сплетни по поводу самоубийства губернатора, и беззаконная связь с неудавшимся епископом, связь, положившая начало баиянской ветви рода и традиции имени... Увлекательнейшее чтение — не судите по заглавию.

Видный историк Луис Энрике Диас Таварес был двойником беллетриста Луиса Энрике — Луиса Энрике «tout court[17]», как говорил его коллега и душевный друг Жоан Батиста де Лима-и-Силва. Беллетрист воспользовался услугами ученого и сделал из предания о падре-расстриге изящную плутовскую новеллу. Право, не знаю, которому из Луисов отдать пальму первенства. Прочитайте их творения и решите сами.

Эуфразио Белини до Эспирито Санто, потомок расстриги, в кругу приятелей за кружкой пива и непринужденной беседой любил вспоминать о приключении своего прадеда — «неприступная итальянка, друзья мои, волосы так и вьются под ветром, какая женщина!..» Она родила дочь и нарекла ее тоже Манелой.

ПРОЦЕССИЯ — Манела не принимала участия в выносе плащаницы в Страстную пятницу. Ее место было в другом шествии, в иной процессии, свершавшейся в четверг, в честь Спасителя Бонфинского или, иначе говоря, в честь Ошала, на крупнейшем в Баии и единственном в мире торжестве. Она не каялась и не сокрушалась, не куталась в черную мантилью, не выпевала под зловещие трещотки слова литании — это пусть тетушка Адалжиза, бия себя в грудь, выкрикивает: «Меа culpa![18]» Манела сияла от радости и веселья и одета была в ослепительной белизны наряд баиянских женщин. Покачиваясь всем телом, чтобы сохранить равновесие, несла она на голове кувшин с настоянной на душистых травах водой — ею омоют полы в храме, — шла, пританцовывая и напевая, не в силах противиться музыке, которую исторгали электротрио.

В этом году Манела впервые заняла свое место в процессии — всякому понятно, втайне от тетки, — а для этого пришлось отменить урок английского в Летнем американском институте. Именно, именно: не сорвать, не промотать, а отменить, ибо вся группа еще накануне сообщила преподавателю Бобу Барнету о своем единодушном решении на занятия не ходить, чтобы поспеть на празднество. Юный Боб, очень интересовавшийся баиянскими обычаями, мало того что согласился отменить урок, но и попросил взять его с собой. На торжестве богатая его натура раскрылась во всем блеске — он до упаду отплясывал самбу, до отказа накачивался пивом. Наверно, это про таких, как он, говорят: свой в доску.

Манела переоделась у другой своей тетки — Жилдеты. Когда Долорес и Эуфразио погибли в автокатастрофе — возвращались на рассвете со свадьбы в Фейре-де-Сантана, и Эуфразио не успел увернуться от вылетевшего лоб в лоб фургона, груженного ящиками пива, — Адалжиза взяла к себе их старшую дочь, Манелу, а Жилдета — младшую, Мариэту. Она вдова с тремя детьми, просила отдать ей обеих девочек. Адалжиза не согласилась: у сестры Долорес такие же права, как и у сестры Эуфразио; она выполнит свой родственный долг. Бог не дал ей своих детей, и она посвятит всю жизнь тому, чтобы воспитать из Манелы порядочную женщину, женщину с твердыми жизненными принципами, женщину, подобную себе.

Относительно будущего, уготованного Мариэте, она предпочитала не распространяться, ибо ничего хорошего не ждала от ее новых родственников, чьи взгляды казались ей предосудительными, — и Адалжиза не упускала случая их осудить. Жилдета была вдовой владельца павильончика на рынке и учительницей младших классов, важной дамой себя не считала, но обладала золотым сердцем. Заслуживает внимания и опрос общественного мнения, сводившийся к лаконичной формуле: Мариэта выиграла сто тысяч по трамвайному билету — в этом сходились все друзья и знакомые.

Празднество началось на паперти церкви Пречистой Девы Непорочно Зачавшей — у храма Иеманжи, куда Манела пришла с утра пораньше вместе с тетушкой Жилдетой, сестрою Мариэтой и кузиной Виолетой. Там уже собрались десятки баиянок. Какие там десятки? Сотни, сотни женщин стояли на ведущих ко храму ступенях, и каждая была в ритуальном одеянии — широченная юбка верхняя, семь накрахмаленных юбок нижних, кружевная вышитая блуза, сандалии-босоножки без каблука, на шее — ожерелья, на запястьях — серебряные браслеты с разноцветными каменьями: у каждого святого — свой цвет. На обвязанной тюрбаном голове — кувшин с водой. Матери и дочери святых — представительницы всех африканских племен: наго, жеже, ижеша, ангола, конго — Манела, пожалуй, была краше всех — от всеобщего оживления, от царившего на площади веселья распустилась она, как бутон. С грузовиков гремели, созывая народ, барабаны, но тут зазвучало электротрио и все пустились в пляс.

От церкви Приснодевы Непорочно Зачавшей, что неподалеку от Подъемника Ласерды, до собора Спасителя Бонфинского на Святом Холме километров десять: чуть длинней или чуть короче покажется путь — зависит от рвения участников шествия и от количества выпитой кашасы[19]. Тысячи людей, людское безбрежное море. Машины, грузовики, повозки, ослики, убранные гирляндами из цветов и листьев, везут бочки с душистой водой про запас — а вдруг не хватит? Идут целыми семьями, шагают карнавальные группы-афоше и музыканты с аккордеонами, гитарами, кавакиньо, барабанами, беримбау, любимые в Баии композиторы и певцы — Тиан-Шофер, Ручеек, Шоколад, Паулиньо Камафеу, звучат голоса Жеронимо и Мораэса Морейры. В щегольском белом костюме шагает по мостовой седоголовый Бататинья. Ему пожимают руку, его обнимают, к нему протискиваются из толпы, чтобы поздороваться. Вот подскочила какая-то блондинка — американка? итальянка? из Сан-Пауло? — чмокнула старика в черную симпатичную щечку.

Бедные и богатые перемешались в этом шествии, жмутся и давятся в этой процессии. В Баии, городе-метисе, живут люди всех цветов кожи — от угольно-черного до сливочно-белого, а между двумя этими полюсами — бесконечное разнообразие оттенков. Тут едва ли не весь город: поди-ка сыщи такого, кто не молился бы Спасителю Бонфинскому, не поклонялся бы всеведущему Ошала.

Здесь и командующий округом, и командир военно-морской базы, и начальник ВВС, и председатель Законодательного собрания, и председатель Верховного суда, и председатель Палаты депутатов, и банкиры, и владельцы гигантских плантаций какао, и высшие чиновники, и сенаторы, и депутаты. Некоторые едут в черных лимузинах, а некоторые — и среди них губернатор, префект, «табачный король» Марио Португал — идут пешком, в самой гуще народных масс. Здесь и легион демагогов, собирающихся выставить свои кандидатуры на ближайших выборах: уж они-то, чтобы заручиться голосами будущих избирателей, одолеют десять километров на своих двоих, не поскупятся на улыбки, на объятия, на похлопывания по плечу.

Колышется людское море под звуки священных гимнов, ритуальных песнопений, разухабистых карнавальных самб. Чем ближе к цели, тем многолюдней становится толпа: вливаются в нее ручейки из улиц и переулков, пустеет рынок Святого Иоакима, бегут опоздавшие с паромов и катеров, выпрыгивают из баркасов и рыбачьих шаланд. И когда голова процессии достигает подножия холма, взвивается к небесам всем знакомый, всеми любимый голос Каэтано Велозо, и в наступившей тишине звучит гимн в честь Спасителя Бонфинского.

А когда процессия вползает на отлогий склон, начинают греметь атабаке, славя грозного Ошала. Люди движутся ко храму, закрытому по распоряжению курии. Раньше мыли всю церковь и молились богу Ошала у Иисусова алтаря — может, когда-нибудь и опять так будет. А сейчас баиянки заполняют церковный дворик и паперть, начинают обряд омовения.

Наделенный чудотворной силой, Спаситель Бонфинский прибыл к нам из Португалии еще в колониальные времена — видно, спас терпящего бедствие мореплавателя, и тот дал ему обет. А Ошала принес на окровавленной спине раб-африканец. Оба витают теперь над процессией, оба живут в сердце баиянца, оба плещутся в воде для омовения, сливаясь воедино, превращаясь в одно божество — бразильское божество.

ДВЕ ТЕТУШКИ — Этот четверг — день Спасителя Бонфинского — стал решающим в жизни Манелы. Все приспело, все совпало, все пришлось одно к одному: процессия, счастливый день, заполненный пением и танцами, наряды баиянских женщин, площадь, разукрашенная флажками из шелковой бумаги и ветками кокосовых пальм, обряд омовения, священный ритуал и застолье, застолье вместе с сестрой и двоюродными братьями, когда пальмовое масло так и текло по подбородку, и ледяное пиво, и огненная кашаса, и запах гвоздики и корицы от каждого блюда, танцы на улице, звуки электрогитар, разноцветные лампочки вдоль фасада церкви, и Миро, Миро, который вел ее за руку в густой толпе. Манела чувствовала себя так легко, что, казалось, еще немного — и она ласточкой вспорхнет в воздух, взлетит над веселой праздничной сумятицей.

Еще утром к церкви Приснодевы Непорочно Зачавшей пришла самая обыкновенная, ничем не примечательная, бедная девочка да к тому ж еще довольно несчастная — задавленная чужой волей, привыкшая вечно держать оборону, боязливая, лживая, унылая, покорная, притворяющаяся. «Да, тетя», «Хорошо, тетя», «Иду, тетя». Манела согласилась участвовать в процессии, потому что Жилдета поставила перед ней ультиматум:

— Если завтра рано утром не явишься к церкви, я сама приду за тобой, и пусть только попробует эта дрянь не отпустить тебя из дому — быть ее роже битой, ты меня знаешь! Да что ж это творится?! Спеси — на трех императриц, а кто она есть на самом деле? С чего она так задирает нос? Дерьмо такое... Этот Данило — порядочный рохля, если уживается с такой женой! — Жилдета воинственно уперла руки в боки. — Мне бы давно следовало потолковать с этой ломакой по-свойски: она распускает про меня мерзкие сплетни, обзывает горлопанкой и скандалисткой. Ну, ничего, когда-нибудь она за все ответит.

У благодушной и мягкосердечной тетушки Жилдеты угрозы обычно дальше слов не шли, и обиды она прощала легко. Однако бывали все-таки случаи, когда она впадала в ярость по-настоящему и становилась неузнаваемой, и на что угодно способной, и весьма опасной.

Разве не так с ней было в кабинете важного чиновника по народному образованию, когда правительство в целях экономии попыталось отменить школьные обеды? «Попрошу вас не кричать!» — сказал чиновник, и больше ему уже ничего сказать не пришлось: он потерял лицо и удрал из собственного своего кабинета, дабы избежать оскорбления действием. Коренастая, крепко сбитая Жилдета, обуянная боевым задором, произнося страшные обвинения, шла на него во имя бедных детей, занося для неотвратимого удара зонтик. Перепуганные секретарши и прочая канцелярская шваль попытались было задержать ее и урезонить, но Жилдета расшвыряла их как котят и, не внимая призывам остановиться и одуматься, прорвалась сквозь целую анфиладу служебных помещений в святая святых — особый покой, где чиновник отдыхал от трудов праведных. Потом в газетах появилась ее фотография и заметка о злокозненном замысле Управления отменить школьные обеды, дотоле сохранявшемся в строжайшей тайне. Заметка вызвала такую волну возмущения, что возникла реальная угроза забастовок и манифестаций, благодаря которой первоначальное решение было отменено, а Жилдета не потеряла место. Более того, вместо очень крупных неприятностей она удостоилась лестных слов от самого губернатора, который давно искал подходящего случая отделаться от начальника Управления, в чьей политической лояльности уверен не был. Его сделали творцом злосчастной идеи насчет обедов и бросили на растерзание общественному мнению.

Да, Жилдета удостоилась лестных слов от губернатора и на какое-то время прославилась: в своей речи в Законодательном собрании штата бестрепетный депутат от оппозиции Ньютон Маседо Кампос упомянул об инциденте и, превознеся Жилдету, назвал ее «пламенной патриоткой, воплощением гражданского самосознания, по-рыцарски благородной защитницей детей и вождем многострадального сословия учителей». Ее даже хотели ввести в состав руководства профсоюза, но она отказалась: похвалы ей нравились, но ни вождем, ни воплощением самосознания она не была рождена.

Итак, Манела превратила свою слабость в силу и, воспользовавшись тем, что Адалжиза с мужем отправились на поминальную мессу по супруге одного из сослуживцев Данило, рано утром постучалась в дверь Жилдеты. В руках она для отвода глаз держала учебник английского и тетрадки. Расчет был такой: тетушка думает, что она пошла на урок и вернется к обеду; она покинет процессию, чтобы успеть переодеться, схватить книжки, вскочить в автобус и в срок поспеть домой. И вот Манела, пугаясь собственной отваги, одолевая внутреннюю дрожь, надела накрахмаленные нижние юбки, юбку верхнюю, а сверху, прямо на голое тело, — о, если бы видела это Адалжиза! — кружевную баиянскую блузу.

Сказать, что Манела не раскаялась в содеянном, а пришла от него в восторг, — значит ничего не сказать. Безнадежно опаздывая, домой вернулся совсем другой человек: Манела истинная, — Манела, вновь обретшая свое естество, Манела распрямившаяся, а не та съежившаяся в ожидании неминуемой трепки девочка, в которую она превратилась после гибели родителей. Под трепкой я разумею и кару божью, ибо от всевидящего господнего ока ничто не укроется и за все придется в день Страшного суда держать ответ, и методы, которыми воспитывала и растила свою племянницу Адалжиза — проведав о проступке, она моментально поднимала крик. Добро бы только крик: поднималась, а потом и опускалась плетка.

Манела попала в дом к Данило и Адалжизе, когда ей исполнилось тринадцать лет, — не так уж мало, по мнению тетки, считавшей, что родители воспитали ее исключительно скверно. Девочка-подросток, своевольная и упрямая, привыкла якшаться бог знает с кем, вместе с одноклассницами сбегать с уроков в кино, смотреть по телевизору детские передачи, в которых, кроме названия, ничего детского нет, привыкла к танцулькам и вечеринкам. Безответственные родители даже на кандомбле ее водили.

Но Адалжиза быстро ее укротила: отныне все было по точному расписанию — нечего попусту по улицам шляться, на праздник или в кино только вместе со взрослыми. О террейро пришлось забыть навсегда— все эти языческие радения наводили на Адалжизу ужас. Я бы даже сказал: «священный ужас». Итак, тетушка племяннице дала укорот, она ее привела в чувство, приструнила, карая за малейшую провинность без пощады и снисхождения. Она исполняла свой долг приемной матери — когда-нибудь Манела сама ей «спасибо» скажет.

ПОЛДЕНЬ — «Эше э ба ба!» Ритуальным жестом вскинув ладони к груди, Манела приветствовала появление во дворе церкви Ошолуфана старца Ошала, низко склонилась перед тетушкой Жилдетой, которая, вздрогнув всем телом, закрыла глаза, и Ошолуфан вселился в нее. Опираясь на швабру, как на посох, в танце дошла она до места, отведенного «посвященным»: старый и хромой, но наконец-то освобожденный из заточения, где пребывал он без вины и без суда, Ошала радуется воле. И в ту минуту, когда он появился на площади, церковные колокола возвестили полдень.

А ведь в полдень Манела рассчитывала вернуться домой к обеду — вернуться, как подобает школьнице, в юбке и блузке, упрятав груди в лифчик, зажав под мышкой папку с учебниками и тетрадками, — она же была на занятиях в Летнем институте. «Здравствуй, тетя Адалжиза, хороша ли была месса?»

Забыла, забыла! Или вспомнить не захотела, а теперь зазвонили колокола, и можно уже ничего не вспоминать, и никуда не торопиться, потому что все равно в половине первого дядя Данило сядет за стол, и тетя Адалжиза подаст ему обед. Когда Манела опаздывает, тарелка остывшего супа ждет ее на кухне — вовремя надо являться, вперед будет наука. Но сегодня Адалжизе не до того: она и сама-то еле прикоснулась к бифштексу с фасолью, ибо от изумления и возмущения первый же кусок стал у нее поперек горла. В висках сразу заломило, во рту появился привкус горечи, язык отнялся. Адалжиза глядела и глазам своим не верила — и лучше бы ей ослепнуть.

ВОДЫ ОШАЛА — «Задом наперед только краб ходит», — авторитетно заявила накануне Жилдета, весьма склонная к поговоркам, пословицам и афоризмам. Тонко подмеченной особенностью крабьей походки и кончилась ее гневная речь против Адалжизы: она успокоилась, уселась между племянницами, принялась перебирать волосы своей дочери Виолеты, примостившейся у ее ног. Затем всем им была поведана легенда о водах Ошала — если угодно, я вам ее перескажу. Может, при этом и была у Жилдеты тайная мысль, но она ее вслух не высказала. Итак, она понизила голос и поведала нижеследующее — ну, может, где-нибудь переврал я словечко-другое:

— Слышала я от своей чернокожей бабушки, а ей когда-то старики рассказывали, что в один прекрасный день решил Ошала обойти все свои владения и царства трех сыновей своих — Шанго, Ошосси и Огуна — и узнать, как живется людям, восстановить справедливость, покарать зло. Чтобы не узнали его, надел он нищенские лохмотья и пустился в путь-дорогу. Однако прошел немного: очень скоро его как бродягу схватили, засадили в тюрьму да еще и избили. И вот за решеткой, в одиночестве и в грязи, провел он долгие годы.

Но однажды проходил мимо ужасной той каталажки Ошосси и узнал он в арестанте отца, которого уже считал мертвым. Ну, конечно, мигом освободили Ошала, вывели из тюрьмы, а перед тем как с почетом водворить во дворец, с песнями и танцами принесли женщины воды, настоянной на душистых травах, омыли его тело, а самые красивые согревали потом ложе Ошала, сердце его и прочие члены.

«Вот теперь на собственной своей шкуре, — молвил тогда Ошала, — понял я, как живется людям в моем царстве и в царствах троих моих сыновей: здесь, и там, и повсюду правят сила и произвол, всем велено молчать и повиноваться, а доказательства тому — у меня на спине. А вода, которая гасит пламя и врачует язвы, погасит и страх и деспотизм, а жизнь народа изменится к лучшему. И в том клянусь я своим царским словом». Вот какую историю о водах Ошала передают из уст в уста: она перелетела через море и к нам, в баиянскую нашу столицу. Ведь очень многие из тех, кто идет в шествии и несет в горшках и кувшинах благовонную воду, чтобы вымыть полы во храме, не знают, откуда повелся такой обычай. А вы теперь знаете и расскажете об этом детям своим и внукам: история хороша и поучительна.

Замолчала Жилдета, улыбнулась племянницам и дочери. Потом взяла Манелу за руку, прижала ее к своей груди, расцеловала в обе щеки, погладила по кудрявым волосам.

Всякий с первого взгляда заметит, что Ошала не удалось изменить жизнь людей к лучшему. И все-таки я считаю, ни одно слово против насилия и тирании даром не пропадает: всякий, кто это слово услышит, может побороть страх и начать борьбу. Вот почему Манела в тот час, когда ей полагалось уже быть дома, еще ходила дорогами Ошала во дворе храма Спасителя Бонфинского.

ЭКЕДЕ — Когда зазвонили колокола, не на шутку встревоженная Манела решила прибегнуть к Спасителю Бонфинскому, для которого, как известно, ничего невозможного нет. Над ризницей целый этаж отведен под благодарственные подношения тех, кто имел случай убедиться в чудотворной его силе.

И в ту самую минуту, когда взмолилась к нему Манела, — «Пощади, господи!» — бессознательным, от далеких предков унаследованным движением начала она обряд экеде — младших жриц, которым поручено заботиться об ориша: сняла стягивавший талию пояс, чтобы этой незапятнанной тканью отереть пот с лица Жилдеты, — приказ отдал, уперев сжатые кулаки в бока, сам Ошала.

Манела ясно сознавала тяжесть свершенного преступления и степень своей вины — ох, велика, велика, больше, наверно, и не бывает. Теперь надо придумать правдоподобное объяснение, измыслить что-нибудь такое, что удержало бы карающую десницу Адалжизы и заткнуло бы ей рот, — иные слова хлещут побольней оплеухи. Обмануть недоверчивую и подозрительную тетку было трудно, и все же иногда удавалось Манеле провести ее и избежать нотаций, брани и плетки. Не то что она от рождения была лживой девочкой, но в минуты страха и унижения ничего другого не оставалось. Беда-то в том, что порой ей никакая увертка не приходила в голову, и тогда оставалось лишь признавать вину и просить прощения: «Прости меня, тетечка, не буду больше, никогда больше не буду, господом нашим клянусь и спасением маминой души, никогда!» Признание вины от кары не спасало, в лучшем случае чуть-чуть ее смягчало — так стоило ли виниться?

И вот Манела отерла пот с лица Жилдеты и бездумно, словно исполняя чей-то приказ, — а не Ошала ли шепотом произнес тот приказ? — пустилась в пляс рядом с теткой, празднуя свое посвящение, радуясь вновь обретенной свободе, окончанию одиночества и подлости. В голове у нее помутилось, по рукам и по ногам побежали мурашки, колени задрожали, хотела выпрямиться — не смогла, изогнулась всем телом. Как во сне бывает, чувствовала она, что стала другой, что парит в воздухе, что не надо ей придумывать объяснений и уверток, не надо врать, ибо никакого преступления, проступка, ошибки не совершала и ни в чем не грешна. Не в чем ей виниться, не за что просить прощения и наказывать ее тоже не за что. Как рабыня, получившая вольную, танцевала Манела перед хозяином Святого Холма, перед грозным Ошала, а стоявшие вокруг баиянки хлопали в такт. Где научилась Манела этим движениям, где подсмотрела эти па? Проворна и легка была она, ибо восстала против неволи и сбросила с плеч тяжкое бремя страха и вины.

Ошолуфан, Ошала-старец, главный над всеми богами, подошел к ней, обнял, надолго прижал к себе, покуда дрожь не прошла по его телу, не отозвалась в теле Манелы. А потом она отступила на шаг, крикнула во все горло, во всеуслышание: «Эпаррей!» И баиянки, склоняясь перед нею до земли, повторили: «Эпаррей!»

Иансан исчезла так же неожиданно, как и появилась. Исчезла, унося с собой, чтобы зарыть в лесной чащобе весь набор мерзостей — малодушие и покорность, притворство и позор, страх перед угрозами, бранью, затрещинами и оплеухами, перед жестким ремешком, висящим на стенке. Унесла она и то, что было гаже всего остального — мольбу о прощении. Ойа вытерла лицо Манелы, пригладила растрепавшиеся кудри.

На смену страху, овладевшему ею, когда колокола прозвонили полдень, пришло чувство беззаботной, ничем не омраченной радости — Манела, отринув ярмо и кнут, возродилась к жизни. Вот докуда докатились в тот четверг воды Ошала. Угасили они адский огонь.

COUP DE FOUDRE[20]— В тот четверг, в день Спасителя Бонфинского, под ослепляющим и обжигающим январским солнцем Манела узнала Миро.

«Настоящий coup de foudre», — сказал бы об этом событии дорогой сосед, высокоученый профессор Жоан Батиста де Лима-и-Силва, знаток французского языка и литературы. Выражение «любовь с первого взгляда» справедливо только по отношению к Манеле, ибо, если верить Миро, он-то уже давно положил на нее глаз и только ждал удобного случая, чтобы объясниться.

Ликующая Манела оказалась у самой церковной ограды, кропя душистой водой восторженную толпу — «дочери» святых как раз воплощались в богов, и по двору в трансе бродили шестнадцать Ошала, десять Ошолуфанов, семь Ошагиньясов, — и вдруг услышала: кто-то зовет ее, настойчиво повторяет ее имя:



Поделиться книгой:

На главную
Назад