Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Жоржи Амаду

Исчезновение святой

Это маленькая история об Адалжизе и Манеле, а также и об иных плодах, которые дала любовь испанца Франсиско Ромеро Перес-и-Переса к темнокожей мулатке Андрезе да Анунсиасан, красавице Андрезе де Иансан. В истории этой для примера и поучения повествуется о забавных и совершенно непредвиденных происшествиях, имевших место в городе Баии, — а больше такое нигде и не могло случиться. Время действия существенной роли не играет, однако полезно будет заметить, что разворачивались эти события на протяжении всего-навсего двух суток, но подготовлены были всей предшествующей жизнью моих героев — это срок немалый. Дело было в конце шестидесятых или в самом начале семидесятых годов, что-то в этом роде. Только не ищите объяснений, сказка сказывается, а не объясняется.

Задуман и объявлен был роман, носивший тогда заглавие «Война святых», лет двадцать назад, но только теперь, летом и осенью 1987, весной и летом 1988, в Париже, доверил я замысел бумаге. Мне было забавно сочинять его, а если он позабавит еще кого-нибудь из читателей, я почту себя вполне удовлетворенным.

Плавание

ПОГРУЗКА — В тот день баркас «Морской бродяга» на всех парусах влетел в Баию — в Бухту Всех Святых — в неурочное время, под вечер. «А море-то — словно синий плащ», — шепнул, должно быть, влюбленный своей милой. Против обыкновения ветер не донес до причала голос Марии Клары, не слышен был замирающий от любовной тоски напев.

А случилось так потому, что кроме обычного своего духовитого груза — очередной партии плодов манго, кажу и абакаши — владелец баркаса Мануэл в Санто-Амаро-де-Пурификасан взял на борт деревянную статую Святой Варвары Громоносицы, славную и редкостной красотой, и чудотворной силой, а на себя — обязательство доставить ее в целости и сохранности на долгожданную, стихами и прозой воспетую, в газетах расписанную — «важнейшее событие в культурной жизни страны!» — Выставку Религиозного Искусства: яростно сопротивлявшегося викария удалось-таки уломать. Вот во исполнение этого священного долга Мануэл и отсрочил выход в рейс на целых двенадцать часов, о чем, впрочем, жалеть не пришлось: все убытки были ему возмещены. Ну, а дона Кано не попросила его об услуге, а приказала.

У викария полегчало на душе, когда он увидел, что господь в неизреченной милости своей дал Святой Варваре в попутчики юного, долговолосого и лохматого священника в мирском — более чем современном — платье и престарелую монахиню — бледную, тощую, в черном одеянии.

— Приглядывайте за святой! — воззвал к ним викарий. — А особенно в устье реки, там всегда и ветер сильней, и волны выше. Храни вас бог.

И вот с помощью викария, ризничего и доны Кано, под рукоплескания и молитвы самых ревностных и беспокойных прихожан приступили священник и монашка к погрузке. На шатких сходнях, однако, они сочли за благо передать путешественницу в привычные к морскому делу руки Мануэла и его жены Марии Клары, а уж они со всей почтительностью и тщанием воздрузили статую на корму. Вознесшаяся там фигура католической святой казалась античной богиней — покровительницей мореходов.

МОНАХИНЯ И ПАДРЕ — Свежий ветер наполнил горделиво раздувшиеся паруса, помчал «Морского бродягу». Мануэл, стоя у штурвала, улыбнулся преподобному и монахине: не волнуйтесь, мол, ничего святой не грозит. А Мария Клара, присев на палубу, придерживает статую, следит, чтобы ни на пядь не сдвинулась она от качки. «Будьте покойны», — говорит она, а сама восхищенно разглядывает парчу и кружева, ленты и вышивку, которыми по случаю отъезда в столицу украсили подножие набожные старушки, искусницы-рукодельницы из общины Пречистой Девы Блаженного Успения из соседнего городка Кашоэйры. Дай им волю, они б отправили святую в путь-дорогу сплошь в серебре да золоте — чистым золотом, неподдельным серебром покрыли бы ее с головы до пят, но директор Музея наотрез отказался даже от общинного ковчежца с реликвиями — ну, противный какой директор!

Хоть шкипер Мануэл и жена его были люди надежные и словам их можно было верить, монахиня, совсем утонувшая в складках своего поношенного глухого одеяния, не переставала тревожиться за судьбу святой — и когда суденышко неслось по речной стремнине, и когда подхватили его волны залива: тревожиться-то тревожилась, но ни словечка не вымолвила, ничем тревоги своей не выдала, только все молилась, снова и снова перебирала бусинки четок, и под костлявыми ее пальцами смирял свой норов свежий ветер, обвевавший статую. Долгим и трудным показался путь монашке, и вздохнула она с облегчением, лишь когда «Бродяга» ошвартовался у причальной стенки Рампы-до-Меркадо: слава тебе, господи, все сошло гладко. Сейчас Святую Варвару вместе со всеми ее громами-молниями отвезут в Музей, где с нетерпением поджидает ее директор — брат во Христе, германский монах, всесветный эрудит и знаменитый ученый, профессор-распрофессор в белоснежной сутане: об этой самой скульптуре, о происхождении ее и авторстве сочинил он целый трактат, весьма вдохновенный, а по части выводов — даже дерзкий. И вот тогда наконец сестра Эуниция беспокоиться перестанет, переведет дух, сомкнет блаженно вежды, ощутит сладостную прохладу ветерка.

А падре был совсем на падре непохож — ох, уж эти нынешние. Как, скажите мне, признаешь в нем духовное лицо, если носит он джинсы и расстегнутую до пупа рубаху в мелкий цветочек, а в буйной волосне и намека нет на тонзуру? Хорош собой, на загляденье. Но ведь сказано было задолго до всяких таких новшеств: «Не ряса монаха делает» — и верно сказано. Небрежны были прическа и одежда юного падре, но он, хоть и не носил сутану, не пробривал себе макушку, был вовсе не хиппи, направляющийся, скажем, в колонию «Мир и любовь» в Арембепе, а самый что ни на есть священник, недавно рукоположенный, стезю себе избравший по призванию и сердечной склонности, усердный и законопослушный, делу своему служащий ревностно и истово. Получил он отдаленный приход, а паства его состояла из людей богобоязненных, бедных, беспощадно закабаленных теми, кто исповедует один только приснопамятный закон — кулачное право.

Ему дорога казалась еще длинней, чем сестре Эуниции, — вовсе уж нескончаемой, ибо вез он с собой несправедливость и беззаконие, и были у него веские основания предполагать, что вызвали его в столицу штата не для наград и поощрений. Приходилось ему слышать и угрозы и брань; читывал он в газетах статейки, клеймившие некоторых священнослужителей за подрывную деятельность. Появлялось в тех статейках и его имя — Абелардо Галван, — и не только появлялось, но и забрасывалось грязью: мерзавцы-журналисты подтасовывали факты, врали, клеветали, извращали. «Подлость и мерзость», — думает он теперь. Что он знает о Патрисии? Только то, что у нее хрустальный голос, таинственная улыбка, томный взгляд. Под злобными изветами и сплетнями кое-кто хотел бы похоронить трупы, гниющие в лесной чащобе. Падре Абелардо плывет в Баию не один — с ним три трупа, он знает, кто велел убить этих людей, да и кто же этого не знает?! Знать-то знают, а проку от этого что: те, кто посылает наемных убийц-«пистолейро», — незапятнанны и неприкосновенны, они превыше расхожих понятий о добре и зле. Это хозяева жизни: их мало, по пальцам сочтешь, они малочисленны, но неумолимы.

СКРОМНЫЕ И БЛАГОРАЗУМНЫЕ СВЕДЕНИЯ О БАИИ — Да, ветер не доносит до причала любовные клятвы, любовные радости и горести, о которых обычно поет Мария Клара, но она не молчит, а, пристроившись рядом со статуей, тихонько напевает то, что в таких случаях напевать положено — псалмы да гимны в честь святых и присноблаженных. Ни священник, ни монахиня ее не слышат, зато спешат навстречу, облепляя борта, зеленые флотилии кувшинок. Синие, только что распустившиеся цветы склонили головы на мясистых стеблях, приветствуя святую. Река Парагуасу пахнет табаком и отдает на вкус сахаром: фарватер пролег между плантаций.

А при входе в просторный залив несутся к суденышку стаи рыб, пристраиваются к нему осьминоги и скаты. Над небом Баии — Бухты Всех Святых — золотом разливается солнечный свет.

Всякому известно: Баия — порт мирового значения. В безмерном ее пространстве разместились бы все остальные гавани и порты Бразилии, да еще хватило бы места для флотов и эскадр всей планеты. Ну, а что до красоты этой бухты, то нет на свете подходящего сравнения, и не родился еще поэт, который подберет нужные слова.

Целое стадо островов, один другого ярче и красивей, пасется в этом сновиденном море, а сторожит их остров Итапарика, главный над ними, самый большой остров баиянской бухты, населенный португальскими и голландскими полками, индейскими племенами, бесчисленными африканскими родами. Там, на дне морском, в царстве Айока, покоятся остовы потопленных в бою каравелл, лежат португальские дворяне, голландские адмиралы, колонисты и захватчики, вышвырнутые вон отважными бразильскими патриотами. Это — Итапарика, отец юной республики, сторожевой пес независимости, центр январских празднеств.

Благоразумие велит мне умолчать о славе Баии, дабы избежать ревности и досады: слава эта в моряцких легендах, передаваемых из уст в уста, в песнях трубадуров, в письмах и судовых журналах путешественников. Нет, не стану распространяться о славе Баии и хвалу воздавать ей не буду: скромность присуща истинному величию.

У самой кромки залива вознесся, обдуваемый ветрами с полуострова, воздвигся город Баия, полное имя которого — Салвадор-де-Баия-де-Тодос-ос-Сантос, воспетый греками и троянцами, прозой и стихами, главная столица Африки, город на востоке планеты, на путях в обе Индии и в Китай, на Карибском меридиане, город, богатый золотом и серебром, пахнущий перцем и розмарином, отливающий медью, гавань тайны, светоч разумения.

Многое еще можно было бы сказать о нем, но скромность и благоразумие затворяют мои уста. В гавань его, прославленную и воспетую, входит «Морской бродяга»: местре Мануэл — у штурвала, жена его, Мария Клара, — возле носилок со статуей, пассажирами плывут юный священник, престарелая монашка и образ Святой Варвары Громоносицы, покинувший церковь в городке Санто-Амаро-де-Пурификасан, чтобы занять подобающее ему место на Выставке Религиозного Искусства в столице штата. Еле слышно звучит голос Марии Клары, вплетаясь в порхание ласточек, в снование рыб.

НЕКТО, ИГРАЮЩИЙ НА БЕРИМБАУ[1] — А на причале, на пустом баке из-под керосина сидел в этот предвечерний час франтоватый негр в белой пиджачной паре, при бабочке, в двухцветных, глянцево блестящих башмаках и играл на беримбау, услаждая слух весьма немногочисленной публики, которую составляли уличные торговцы фруктами, беспризорные мальчишки — «капитаны песка» — и влюбленная пара. Не вилось вокруг кольцо капоэйры[2], негр играл для собственного удовольствия, и мелодия, шедшая из далекого прошлого, рассказывала об ужасах рабства.

Поглядев в сторону Морского форта, музыкант увидел хорошо знакомый ему профиль «Морского бродяги» и удивился тому, что парусник входит в гавань в первых сумерках, а не на рассвете, как обычно, когда на мачте его загоралась утренняя звезда, а голос Марии Клары будил солнце.

И закат и восход хороши для прибытия, хороши для отплытия, жизнь наша из неожиданностей соткана, в них-то вся ее прелесть, верно я говорю? Негр перестает играть, прислушивается к звуку сирены, возвещающей конец плаванью. Куда же пропал голос Марии Клары, отчего не слышится любимый напев моряков:

Я гребень, я гребень тебе подарю, Дам небо, и море, и ночь, и зарю...

А в мощном реве сирены прорезаются ноты какого-то торжества и волнения — что за добрую весть принес шкипер Мануэл городу Баии и народу его? Пьянящий аромат спелых плодов окутывает пристань.

Умиротворенно гаснет день, величественно разливается закат, волны и рыбы довели парусник и красавицу святую у него на корме до порта приписки, до бетонного причала Рампа-до-Меркадо. Мария Клара убрала паруса, Мануэл бросил за борт камень, заменяющий якорь. «Морской бродяга» замер у стенки, а в небе, в закатном баиянском небе, точно взорвалось, запылав всеми оттенками красного — от розового до алого, — солнце.

ВЫГРУЗКА — Падре Абелардо помогает монахине подняться, оба вздыхают с облегчением и торопятся сойти на сушу. У каждого свои дела. В пути они присматривали за святой, а здесь в этом нет необходимости — вон неподалеку уже стоит дожидается ее присланный из Музея «комби».

Встретить драгоценный груз директор поручил своему доверенному помощнику, юному даровитому этнологу Эдимилсону Вазу. Сам он поехать не мог — на этот час назначена была пресс-конференция для журналистов пишущих и снимающих, на которой директор намеревался ознакомить их с программой открывающейся через два дня выставки. Здесь собрались корреспонденты всех имеющихся в наличии баиянских газет, а также ведущих изданий юга страны, а также обозреватель целой вереницы португальских газет по имени Фернандо Ассиз Пашеко. Когда парусник причалил, директор как раз начал распространяться о статуе, возраст которой исчислялся столетиями, об изображении Святой Варвары Громоносицы — почему Громоносицы? почему колчан ее полон молний? — «и вот, дорогие друзья, это чудо искусства, этот шедевр деревянной скульптуры всего через несколько минут озарит своим присутствием наш Музей и предстанет вашим, господа, взорам». О громах и молниях, о месте и времени, о скульпторах и резчиках давно уже ломали копья, спорили, высказывали доводы «pro» и «contra» историки и искусствоведы, все люди сведущие и образованные, а уж директор Музея, в безупречно белой своей сутане похожий на серафима, впрочем, серафима плутоватого и лукавого, и вовсе на таких делах собаку съел.

Прежде чем шкипер Мануэл, окончив швартовку, успел позаботиться о выгрузке драгоценной клади, Святая Варвара сошла со своих носилок, шагнула вперед, оправила полы своего одеяния — и, как говорится, была такова.

Чуть покачивая бедрами, прошла Святая Варвара между Мануэлом и Марией Кларой, улыбнулась им ласково как сообщникам. Мария Клара ритуальным движением свела руки у груди и сказала: «Эпаррей, Ойа!» Поравнявшись с монахиней и священником, святая учтиво кивнула старушке, а падре подмигнула.

И ушла Святая Варвара Громоносица: миновала Рампу-до-Меркадо, обогнула Подъемник Ласерды. Она заметно торопилась, ибо близка уже была ночь и минул уже час вечерней молитвы. Увидавши ее, элегантный негр склонился в поклоне, прикоснулся пальцами к земле, а потом себе ко лбу и тоже сказал: «Эпаррей!» Негр-то был человек непростой — Камафеу де Ошосси, жрец-оба грозного Шанго[3], торговал он на рынке, играл на беримбау, некогда состоял президентом афоше «Дети Ганди[4]», но даже и он не смог бы сказать, случайно ли произошла эта встреча или по особенной благодати, осеняющей «посвященных». Не зажглись еще уличные фонари, а Иансан[5] растворилась в людской толчее.

Пресс-конференция

ОЖИДАНИЕ — Дон Максимилиан фон Груден, директор Музея Священного Искусства, со всем пылом ученого археолога излагая почти без акцента результаты изысканий и штудий в бразильских и заграничных архивах, комментируя исследования и время от времени оживляя скучную материю своего предмета жаргонными словечками, то и дело поглядывал в окно. «Комби», посланный за статуей Святой Варвары, до сих пор не вернулся, и задержка эта начинала беспокоить директора.

Телевизионщики, еще в самом начале пресс-конференции, несколько раз взяв крупным планом знаменитого монаха — вот он в окружении журналистов, вот пламенно приветствует «специального представителя» португальской прессы, — собрались было уходить: время на телевидении дороже золота, счет идет на доли секунды. Дону Максимилиану пришлось пустить в ход все свое обаяние, коим бог его не обделил, приказать снова обнести гостей виски, чтобы задержать бригаду «еще на несколько минут, друзья мои, должны же вы запечатлеть прибытие статуи — она уже покинула пристань и направляется к нам».

Неправду сказал директор: никаких известий от Эдимилсона не поступало, и он знать не знал, где сейчас бесценный груз, но разве для святого дела нельзя немного прилгнуть? А тут сам бог велел: пусть в восьмичасовом выпуске новостей миллионы телезрителей по всей стране увидят его, дона Максимилиана, рядом со статуей Святой Варвары — уникальным произведением искусства, сравнимым лишь с некоторыми работами Алейжадиньо[6]. Директор совсем недавно завершил труд по изучению этого мало кому известного и совершенно не исследованного чуда, выяснил происхождение статуи, время ее создания, установил более или менее точно ее творца, и труд этот, написанный по-немецки, переведенный на португальский, должен был выйти в свет в пятницу, как раз к открытию выставки. Сигнальный экземпляр — шедевр мюнхенской полиграфии, любезно присланный издателем, — словно бы невзначай оставлен был на широком старинном столе голландской работы. Даже репортеры, бесчувственные к магии древности и музейных диковин, оценили совершенную гармонию этого просторного зала, отдали должное ценности каждого экспоната, будь то картина, скульптура, церковная утварь или мебель, — все подлинное, без подделки.

На суперобложке помещена была цветная репродукция скульптуры. Достаточно было бы просто взять книгу в руки, рассеянно перелистать ее перед телеобъективами — и наступил бы апофеоз деятельности дона Максимилиана, — признание трудов, венчание заслуг святого мужа.

Я сказал: «святого мужа»? Простите, это не так: дон Максимилиан был виднейшим этнографом, компетентнейшим археологом, крупнейшим историком искусства, почетным доктором четырех университетов и много еще чем, но вот святым он не был.

СПЕЦИАЛЬНЫЙ ПРЕДСТАВИТЕЛЬ — Дон Максимилиан выслушал вопрос бородатого португальца, полуприкрыл веками голубые глаза, улыбнулся. Воплощение скромности и мягкосердечия, лысоватый и бледный директор в незапятнанных одеждах сам казался восковой фигурой, экспонатом собственного Музея. Коварный, источающий яд вопрос намекал на излишнюю смелость, а может быть, и необоснованную скоропалительность выводов его работы, сеял в душе сомнения в правомерности основных положений. Монах простер длани, словно собираясь благословить провокатора, совсем закрыл глаза и голосом звучным и ласковым ответил:

— Еще минуту терпения, и вы, друг мой, все увидите своими глазами, которые господь для того и дал нам: лучшее доказательство моей правоты — сама статуя. Без нее все превратится в бессмысленное словопрение. Будь я подвержен греху тщеславия, то заявил бы, что выводы моего исследования были мне продиктованы лично Святой Варварой оттуда, из царствия небесного... — Тут он позволил себе издать издевательский смешок: дескать, что, съел, толстяк?

Истина же заключалась в том, что только теперь, выслушав этот бестактный и, смею сказать, провокационный вопрос, понял дон Максимилиан, что чуть было не попался в ловушку на глазах у всех журналистов. Он не заподозрил ничего, когда несколько дней назад к нему явился в ореоле славы «лиссабонский журналист, хорошо известный на всем Иберийском полуострове, столь же популярный в Мадриде, сколь и в Лиссабоне, автор статей по вопросам литературы и искусства, прогремевших по всей Европе, цитируемых даже парижской „Монд“ и вдобавок еще превознесенный критикой поэт Фернандо Ассиз Пашеко». Антонио Селестино, отрекомендовавший своего земляка столь лестным образом, сам был человек не из последних — знаменитый критик и ведущий еженедельной субботней колонки в газете «Тарде».

В ту минуту дон Максимилиан, прельщенный перспективой увидеть такую знаменитость на пресс-конференции, не обратил внимания на кое-какие детали, убедительно — как он теперь понимал — свидетельствующие о сговоре. Но хватило одного-единственного вопроса, ловко подброшенного португальцем в ожидании статуи, как дон Максимилиан увидел всю механику интриги и понял, кто приводит ее в движение: конечно, это он, Ж. Коимбра Гоувейя, неисправимый, непримиримый вечный соперник, у которого одна радость в жизни — порочить и принижать научные достижения своего баиянского коллеги, родившегося, правда, в Баварии!

Нет, не в отпуск приехал в Бразилию великий публицист и поэт Фернандо Ассиз Пашеко, присосавшийся сейчас к шотландскому виски, и не интеллектуальное любопытство двигало им, когда он так живо интересовался происхождением и атрибуцией таинственной незнакомки с молниями и громами в колчане! Дон Максимилиан, знакомя его с бразильскими журналистами, назвал гостя «специальным представителем», чтобы поднять, так сказать, цену пресс-конференции, и почти не ошибся. Но не португальскую прессу представлял он, а проходимца Ж. Коимбру Гоувейю, который сейчас, наверно, от радости потирает руки или еще что-нибудь, раскорячившись в засаленном кресле в своем директорском кабинете в Музее Да-Пена, откуда открывается такой дивный вид на горы Синтры!

ТЕЛЕФОННЫЙ ЗВОНОК — Потаенные устремления, замыслы, не подлежащие огласке, привели негодяя Пашеко в Баию именно в час величайшего торжества в жизни Максимилиана фон Грудена, когда вся бразильская интеллигенция готовилась преклонить колена перед маститым ученым, победившим в вековом споре, окончательно разгадавшим бесчисленные загадки статуи. Подлец Пашеко попытался было запятнать репутацию дона Максимилиана, и тот мысленно подобрал полы своей сутаны, чтобы уберечься от ядовитой слюны завистника.

Теперь-то он понимал, почему так домогался двуличный Селестино его еще не вышедшей книги, почему так упорно просил экземплярчик, объясняя свою настырность тем, что хочет написать и опубликовать посвященную ей статью и первым отметить важнейшее событие португало-бразильской культуры. И дон Максимилиан поверил — а есть ли, спрошу я, есть ли на свете человек, который устоял бы под этой лавиной славословий? Может, и есть, но во всяком случае это не дон Максимилиан. Он же поверил и подарил лицемеру один из пяти присланных ему издателем экземпляров, и сделал на титульном листе прочувствованную дарственную надпись, не пожалев лестных эпитетов, и стал ждать статьи.

Так далек был дон Максимилиан от мысли о заговоре, что даже не вспомнил о дружеских узах, связывающих Селестино и Коимбру Гоувейю, о том, что первый называет себя «скромным учеником» второго, а когда тот приезжает в Бразилию, чтобы шарить по церквам и монастырям, оказывает ему гостеприимство в своей роскошной квартире. За изобильным столом, где случалось сиживать и дону Максимилиану, который во имя справедливости не может не признать, что эти португальцы понимают толк в яствах и в питиях и себя не обижают, Гоувейя рассказывал о своих находках и открытиях и клялся, что они произведут подлинный переворот в этнографии. Как же не вспомнились эти застолья дону Максимилиану в ту минуту, когда он делал неумеренно лестную надпись на книге: «Тончайшему знатоку и ценителю искусства»? Теперь-то уж можно не сомневаться, что знаток и ценитель в тот же день воздушной почтой отослал книгу в Португалию, чтобы негодяй Гоувейя прочесал ее частым гребнем пристрастной критики.

И даже неделю спустя, когда вероломный Селестино представил ему обозревателя португальских газет, не вкралось подозрение в простую душу дона Максимилиана. Он принял нового знакомца с распростертыми объятиями, ибо предвкушал, как объявляют его газеты Лиссабона и Порто блистательным, крупнейшим и неоспоримым авторитетом. Да, наивность непостижимым образом уживалась в доне Максимилиане с ученостью — «он умней церковной мыши», говорил про него еще один давний недруг профессор Удо Кнофф. Понадобился источающий яд вопрос португальца, чтобы директор Музея вернулся к мерзкой действительности и увидел перед собой заговор. Он чувствовал себя боксером, который уже торжествует победу и вдруг получает прямой правый ниже пояса. А все же дон Максимилиан разогнулся и, горя желанием уничтожить соперника, без промедления и сожаления нанес ответный удар, да еще нашел в себе силы саркастически усмехнуться.

Однако он не успел насладиться замешательством растерявшегося португальца — зазвонил телефон, и директор, не тая ликования, подскочил к столу, чтобы услышать о том, что «комби» со статуей уже выехал. Вот в эту самую минуту, за день до открытия выставки, и начались все злосчастья дона Максимилиана, а продолжались они целую вечность — двое суток.

ОРАТОРИЙ — Покуда дон Максимилиан с еще не угасшей радостью кричал в трубку: «Да, Эдилмио, это я, слушаю тебя!» — одни журналисты воспользовались паузой, чтобы смыться, не дожидаясь прибытия святой, а другие — их было большинство, — чтобы вновь наполнить стаканы. Жаждущая орда устремилась к ораторию, который проказник-директор превратил в бар, где хранились бутылки шотландского виски и португальского, выдержанного в дубовых бочках портвейна.

«Надо ж было до такого додуматься», — оценил кощунственную шалость суровый и воздержанный профессор Ренато Ферраз, директор Музея Современного Искусства, наливая себе двойную порцию чистого — только два кубика льда — виски. Вот тебе и воздержанный...

Что же касается «пышного, вместительного, удивительно изящно выполненного» оратория — именно так писал о нем в своей статье «Сокровища Музея Священного Искусства» вышеупомянутый Антонио Селестино, — то он появился на свет «на узких улочках, где жили в семнадцатом веке резчики по дереву — на улице Пиольо, или в тупике Каганитас, или на пустыре Дос-Гатос, или на спуске Дос-Маршантес — в провинции Миньо, в городе Брага, где расцвело и воссияло настоящее португальское барокко». Он и теперь, стоя в директорском кабинете, не превратился в бесполезную рухлядь: только вместо изображений святых хранит дорогие напитки, но ведь и они для очень многих — предмет самого пылкого поклонения.

Утонченный Селестино медленно, смакуя вкус и букет, потягивал портвейн. Он слышал недоуменно-едкое замечание профессора Ферраза, но неземной, бархатистый напиток не позволил ему согласиться с ним или оспорить его. Разумеется, дон Максимилиан — властолюбив, хитер, проказлив, не без придури и слишком мнит о себе и прочая и прочая, но никто не отнимет у него знаний, инициативы и авторитета.

Солнечный луч насквозь пронизывает рюмку, которую держит холеная рука Селестино, вспыхивает золотистая влага. Пламя заката охватывает церковь и монастырь, врывается в окна, жидким золотом разбрызгивается по каменным стенам; солнце рушится в сад, прямо на ветви акаций.

ПРОНЫРА — Услышав это истошное «что-о?», Гидо Герра, юный борзописец, совсем недавно вступивший на стезю журналистики, ищущий сенсаций, которые бы вывели его из провинциальной безвестности, насторожился. Дон Максимилиан, вытаращив глаза и разинув рот, слушал телефонное сообщение, но, заметив, что репортер «Диарио де Нотисиас» навострил уши, сумел привести себя в должный вид: закрыл рот, опустил веки, совладал со своей растерянностью. Журналисты поднимают бокалы за скорое прибытие Святой Варвары.

— Не понимаю... Повтори! Да успокойся же... Повтори, что ты сказал! — Голос дона Максимилиана еле слышен, взор дона Максимилиана скользит по лицам журналистов — Герра ловит каждое его слово. — Нет-нет, оставайся на месте, я немедленно выезжаю. — Директор нетерпеливо слушает, а потом властно обрывает разговор: — Жди меня, я сказал!

Он бросает трубку, снова окидывает взглядом журналистов и — хоть каждое слово дается ему с трудом — говорит спокойно и уверенно, доброжелательно и улыбчиво:

— Вынужден извиниться, господа. Я созвал вас, чтобы вместе с вами встретить несравненный образ Святой Варвары Громоносицы, который впервые покинул церковь Санто-Амаро для участия в нашей выставке. И вот я только что узнал, что произошла непредвиденная задержка, сдвинувшая сроки прибытия статуи. К сожалению, мы только завтра увидим нашу небесную гостью. — Тут улыбка его делается еще шире.

— Завтра? В котором часу? — спрашивает Леокадио Симас, и озабоченность его вполне понятна, ибо он прекрасно знает заведенные доном Максимилианом порядки: если встреча с прессой происходит вечером — подают виски, а если утром — только соки, хотя и самые разнообразные: из плодов кажу и кажа, умбу и мангабы, маракужа и гравиолы. А может, и из питанги — это уж истинный нектар.

— Точное время указать пока не могу, но непременно позвоню в редакции и сообщу. — И, повинуясь едва заметному манию руки дона Максимилиана, служитель запирает дверцу оратория, прежде чем бездонная бочка Леокадио успевает налить по новой.

— А что же случилось? Отчего задержка? — Это опять вылез настырный Герра — алчный взгляд, нос как у попугая, а чутье как у гончей. Он и к виски-то не притрагивался, тянул только соки да уж лучше бы напился в стельку.

Что случилось? Дон Максимилиан тоже очень бы хотел знать, что случилось, и чем скорей, тем лучше, но, проглотив досаду, сдержав нетерпение, подходит директор к проныре-репортеру, мозги скрипят от напряжения, подыскивая правдоподобную версию, которая удовлетворила бы шалопая. Шалопай-то он шалопай, но очень опасен: суется всюду и везде, лезет, куда не просят, — ведь это Герpa раскопал крупную недостачу в кооперативе по сбыту пшеницы, раскопал, сочинил репортаж, раздул громкое дело, ославил на всю страну... Дон Максимилиан, взяв его под руку, отводит в сторонку, подальше от остальных: он еще не знает, что сказать, тянет время, шепчет проныре на ухо:

— Вот я вам скажу, а вы сейчас же и тиснете...

— Клянусь, что без вашего согласия не появится ни строчки!

Дон Максимилиан напрягает воображение, придумывая убедительную версию, но тут к нему на помощь приходит сам репортер:

— Викарий небось выставил новое требование?

Гидо Герра уже описывал в своей газете, как противился настоятель церкви Санто-Амаро тому, чтобы статуя попала на выставку, называл его «мракобесом и ретроградом». Дон Максимилиан, обрадовавшись подсказке, хватается за эту соломинку — поступок опрометчивый, как вскоре выяснится:

— Вам одному скажу, но обещайте мне, что дальше эти сведения не пойдут...

— Клянусь! Бог — свидетель.

— Ну, так вот: викарий, не удовлетворившись ни страховкой, ни нашими гарантиями, потребовал еще одну бумагу. Что ж, учитывая ценность скульптуры, он в своем праве... Ваша братия наплела о Музее и о его смиренном директоре столько небылиц, что результат не заставил себя ждать.

— Что вы, дон Максимилиан, понимаете под небылицами?

— А кто писал, что мы вернули в часовню Монте-Серрат не подлинную скульптуру кающегося Святого Петра, а копию?

— А разве это не так?

Дон Максимилиан только молча улыбается, не говоря ни «да», ни «нет». Но ненасытный Гидо Герра желает знать, какой еще документ потребовался викарию.

— Еще одно гарантийное обязательство — от Фонда исторического наследия, — с ходу, сам не зная как, придумывает директор и дружески кладет руку на плечо репортеру. — Только умоляю вас, Гидо, никому ни слова: дойдет до викария, он обидится... Это сведения не для печати, я с вами по-приятельски поделился. Помните, я рассчитываю на вас.

«Обидится»! Викарий и так недоверчив и зол, а уж если, по несчастью, невинная выдумка достигнет его слуха, в этом случае к длинному списку тех, кто желал бы скушать дона Максимилиана без соли, прибавится еще один, смертельный враг.

— Не беспокойтесь, местре. Могила, — на лице у Герры выражение благостной кротости: ну, просто ангел небесный, даром что уродлив как сатана.

В жизни еще так не торопился дон Максимилиан, а все-таки пришлось за руку попрощаться с каждым из журналистов, выразить сожаление телевизионщикам, что зря примчались со всем своим барахлом. Жалко, еще бы не жалко: дон Максимилиан фон Груден рожден для того, чтобы блистать на телеэкране, а видеокамеры донесли бы его элегантную стать до миллионов. Директор как ни в чем не бывало, словно и не проник он в подлые замыслы португальского поэта, обнимает его.

— Мы еще вернемся к этому разговору, дорогой Антонио Алсада Баптиста, — как не спешит дон Максимилиан, а все же успевает кольнуть наглеца, назвав его подлинным именем: поэты у нас ужас до чего чувствительны и ранимы. — Я разрешу все ваши сомнения.

Директор, дождавшись ухода журналистов, скатывается по лестнице: господи боже, что же могло случиться? Маленький Эдимилсон, видно, вконец потерялся: ничего толком объяснить не мог, только мямлил что-то невразумительное.

Праздник

В одеждах цвета сумерек, с вечерней звездой во лбу явилась на террейро Ойа[7], и зеленой свежестью моря веяло от эбеновых грудей. Ее не ждали, но приход богини не вызвал замешательства — только громче загудели барабаны-атабаке и до земли склонились, приветствуя ее, эбомины, экеде, иаво[8]. По дороге на празднество собрала она все несправедливости, все дурные дела и несла их под мышкой. В правой руке держала богиня сноп молний.

Шкипер Мануэл, Мария Клара и жрец грозного бога Шанго Камафеу де Ошосси, выпрыгнув из такси, посторонились, давая ей дорогу, воскликнули хором: «Эпаррей, Ойа!» Согнулся в низком поклоне и водитель. Звали его Миро, был он весельчак и повеса, жил, что называется, в свое удовольствие, он-то называл себя сыном Огуна[9], но полз шепоток по Баии, что повелевает беспутной его головой Эшу[10], и не счесть было этому доказательств, примет и примеров. Хотите верьте, хотите — нет, но именно так считалось среди тех, кто превыше всего ставил веселье и праздность.

Ойа пала ниц перед матушкой Менининьей де Гантоис, матерью доброты и мудрости, царицей заводей и омутов. Безмерно могущество ее: с гор и долин летят к ней все жалобы, все пени, все мольбы сыновей ее и дочерей — народа баиянского. На ничем не украшенном троне — в кресле с подлокотниками и высокой спинкой — сидит она, сжимая в руке свой скипетр, а по обе стороны от нее — дочери, Кармен и Клеуза, это кровные ее дети, а остальные — «сыновья» и «дочери» святой — разбросаны по всему белу свету. Ойа простерлась у ног Менининьи де Гантоис, прекраснейшего воплощения богини Ошун[11].

Жрица-йалориша прикоснулась к ее лбу, взяла за голые плечи, подняла, прижала к груди, и встала Ойа во весь рост, изогнулось тело ее, вздрогнули груди, качнулись бедра — всем на загляденье, всем на вожделенье, — но от воинственного ее клича оробели самые дерзкие, и слышен был тот клич на самых далеких баиянских окраинах: на битву пришла Ойа, да будет это ведомо всем! Уперев руки в бока, приветствовала она круг «посвященных», поздоровалась с музыкантами, а потом — с самыми почтенными, с самыми почетными гостями — перед каждым остановилась, каждого обняла, прижав к груди, сердце к сердцу.

Мигел Сантана Оба Аре затянул в ее честь древнюю, из глуби времен дошедшую кантигу[12], — немного уж осталось на свете людей, знавших ее.

Танцуя перед старым жрецом, удивилась Ойа тому, что сидит он не на своем, по праву ему принадлежащем месте — рядом с «матерью святого»: туда почему-то влез один из этих недоделанных африканистов, полузнайка — учености кот наплакал, а спеси выше головы, один из тех, что с важным видом толкуют о мистицизме, парапсихологии и «негритюде», давая дурацкие ответы на вопросы олухов и тупиц.

Так почему же расселся он на скамье, предназначенной для завсегдатаев макумбы, а не в соломенном креслице, где положено сидеть гостям? «Он садится там, где трон стоит», — попытался было объясниться оган[13], заботам которого вверено радение. Ойа не могла смириться с пробормотанным сквозь зубы извинением за то, что извинению не подлежит, взмахнула рукою, и во мгновенье ока слетел наглец с неподобающего ему места, взлетел в воздух, подброшенный неведомой силой, — Ойа насылает вихри, которые и вековые деревья вырывают с корнем и зашвыривают далеко, — взлетел, говорю, и шлепнулся оземь, получив тычок в грудь, пинок в живот да две оплеухи в придачу. Еле поднялся он на ноги, с трудом перевел дыхание, поспешил убраться восвояси вместе с оравой приведенных им зевак. Как потом оказалось, недурные деньги зарабатывал он, водя туристов на террейро.

А Ойа, вмиг превратившись из грозного шквала в легкий ветерок, ласково поглаживающий щеки детишек и стариков, со всей почтительностью проводила Мигела Сантану Оба Аре, которого еще незабвенной памяти мате Анинья объявила жрецам, туда, где и должно было ему сидеть по долгу его и праву. Улыбаясь, очень довольная, «мать святого» вручила ему свой жезл, и тот взмахнул им, призывая «посвященных». Празднество пошло веселей под сдержанный смех, под беззвучные рукоплескания, ибо происшествие не осталось незамеченным для тех, кто наделен и одарен свыше даром разумения.

Но прежде чем Ойа ворвалась в круг, к ней подошла белая — красотка лет сорока, с травленными перекисью волосами, до невозможности взволнованная:

— Я — из Сан-Пауло, вот уж целую неделю ищу вас. Сестра Гразия, из лавки кабокло[14] Пажеу, велела, чтоб я у вас узнала, где мое кольцо. Сестра Гразия — ясновидящая, она вызвала дух кабокло, а тот сказал, что, как отыщу я кольцо, так все мои беды и кончатся: Марино ко мне бегом прибежит и никогда больше не бросит. Поезжай, сказали мне, в Баию, найди на кандомбле девушку с вечерней звездой во лбу, она знает, где твое кольцо. Я и приехала, обошла больше десятка террейро, нигде вас нет, вконец отчаялась, думала уж завтра возвращаться в Сан-Пауло... Но вот узнала про это кандомбле... Колечко-то у меня медное, со львиной головой...

— Кольцо твое вон у того человека в белой шляпе, — указала Ойа на Камафеу де Ошосси, который, как и подобало ему, стоял подле Мигеля Сантаны.

Пергидрольная красотка подбежала к нему:

— Сказали, колечко мое...



Поделиться книгой:

На главную
Назад