— Я бы не хотел, Порфирио, чтобы кого-нибудь убили.
— Они тоже не хотят, дон Бенито, можете не сомневаться. Они положат ружья — им деваться некуда будет.
— Но это один полк.
— Те, что за городом, когда узнают — они не станут брыкаться.
— Кто пойдет со мной?
— Я, дон Бенито. Феликс разоружит солдат.
— Хорошо.
Хуарес вынул из жилетного кармана большие часы.
— Батальон Феликса должен отрезать казарму от города без четверти двенадцать. Ровно в полдень мы войдем к сеньору Ланде. Иди, Порфирио, отдай приказания. У нас есть еще два часа.
Хуарес медленно спрятал часы. Диас вышел.
Ровно в полдень адъютант полковника Ланды, командующего регулярными войсками штата Оахаки, ввел в его кабинет губернатора штата дона Бенито Хуареса и капитана Национальной гвардии штата дона Порфирио Диаса.
Полковник Антонио Ланда, седой сухопарый креол, потомственный военный, с грустным недоумением смотрел на этих индейцев. С Хуаресом ему постоянно приходилось встречаться. Они вдвоем, собственно, и олицетворяли власть. Причем по традиции он, командующий войсками, был настоящей, реальной властью, а губернатор правил постольку, поскольку он, командующий, ему не препятствовал. Сеньор Ланда получил прекрасное воспитание и чрезвычайно ценил в других умение вести себя. Маленький сапотек в неизменном черном костюме был в этом отношении безупречен. Жестковатое изящество его движений, его выдержка и знание тонкостей эпистолярного и делового этикета мирили полковника с происхождением губернатора и безответственностью его политической позиции. Мирили, разумеется, до поры до времени. Во всяком случае, он не собирался предпринимать никаких активных действий, пока либералы сидели в центральном правительстве.
Но Диас раздражал полковника до тошноты. Вот он стоит у двери и ничего, казалось бы, плохого не делает — лицо непроницаемо, глаза почтительно опущены, стоит, как и подобает стоять перед старшим, — но весь напряжен, чуть заметно поводит плечами от избытка силы и сдерживаемого движения, может броситься на тебя в любой момент… Хуарес — чужой, а этот — больше чем чужой, даже слов не подыскать…
Полковник показал губернатору на кресло. Хуарес, не садясь, вопросительно взглянул на полковника, потом на Диаса. Полковник понял и коротким движением кисти предложил сесть и капитану.
— Акция, которую я намерен провести как губернатор, — ровно сказал Хуарес, — ни в коем случае не направлена против вас лично, дон Антонио.
— Я удивлен, дон Бенито. Очевидно, акция, о которой вы говорите, касается положения войск в штате. Не так ли? Зная ваше высокое уважение к законам и ваше тонкое понимание ситуации, зная ваше личное благородство, я был уверен, дон Бенито, что любая акция такого рода всенепременно будет согласована со мной. А вы, если я правильно понял, хотите просто оповестить меня о своем решении?
— В том-то и дело, мой друг, что по традиции — не по закону, а именно по традиции — в большинстве штатов существует двоевластие. Я позволю себе, с вашего любезного разрешения, несколько отвлечься. Я знаю, что вы искренний патриот, и не сомневаюсь, что вы меня поймете.
Хуарес помолчал. Полковник приготовился слушать, вежливо склонив седую голову. Диас с мальчишеским интересом смотрел на беседующих.
— Позволю себе напомнить вам, дон Антонио, что многие несчастья Мексики за последние тридцать пять лет проистекали от того, что в стране фактически было три власти одновременно — гражданская власть, военная власть и власть церкви. Единственной законной властью всегда была власть гражданская, и именно она оказывалась неизбежно самой слабой. Это приводило к тираническим диктатурам генералов, поддержанных церковью. Президент Альварес отстранил церковь от вмешательства в дела государства. Теперь пришла пора ликвидировать в штатах двоевластие.
Сначала полковник слушал губернатора довольно спокойно. Но имя Альвареса взбесило его. Он поднял голову, лицо его утратило выражение почтительного внимания. Он взглянул на Диаса и увидел, что тот мгновенно собрался, упер руки в колени и подтянул ноги к креслу, готовый вскочить в любой момент. Хуарес говорил — ровно и бесстрастно.
«Он сведет меня с ума своим адвокатским красноречием, — подумал Ланда. — Когда кончится этот поток банальностей?!»
Самым сильным желанием полковника сейчас было позвать адъютанта и приказать взять под стражу этих двоих — демагога и разбойника. А потом доложить Комонфорту, что губернатор затевал мятеж… Комонфорт не поверит? Ну и черт с ним! Он не мог больше терпеть это унижение болтовней!
«Он вышел из равновесия. Прекрасно!» — Подумал Хуарес.
Больше всего он опасался, что полковник будет вести себя спокойно, твердо, потребует приказа президента на свое имя, будет апеллировать к военному министру. Короче говоря, начнет длинную законную процедуру. Отказать ему в этом было бы трудно. Арестовывать без должных оснований командующего войсками штата Хуаресу крайне не хотелось — это взбесило бы генералитет и стало бы опасным прецедентом беззакония.
Но кажется, дело шло к благополучной развязке.
— Все, что вы изволили столь пространно изложить, мне известно, — сдержанно сказал Ланда. — Но чего вы хотите от меня?
— Я предложил президенту вывести из Оахаки регулярные части.
— Вы хотите упразднить мексиканскую армию?
— Ну что вы, мой друг, — Хуарес говорил почти вкрадчиво, — я хочу, чтобы армия выполняла свои прямые функции — защищала страну от внешней опасности. А поддержанием внутреннего порядка чтобы занимались полиция и Национальная гвардия. Оахаке внешний враг не угрожает, поэтому я счел пребывание вашей бригады здесь излишним.
— И что же ответил вам президент?
— Он решил иначе — упразднил пост командующего, передав воинские части под командование губернатора. Вам надлежит отправиться в Мехико за новым назначением. Излишне говорить, что я отправлю президенту официальное письмо с самой лестной оценкой ваших способностей и вашей лояльности.
Полковник встал. Диас — тоже. Хуарес спокойно смотрел на дергающееся сухое лицо Ланды.
— Я не получал от президента никаких указаний такого рода, — сказал Ланда, глядя поверх головы губернатора.
«Осторожно! Сейчас он сообразит, что надо делать!»
Хуарес поймал своими глазами глаза полковника.
— Письмо президента у меня в кармане, дон Антонио. Показать вам его или вы поверите мне на слово?
«Раны господни! — безмолвно застонал от ярости Ланда. — Он дразнит меня, этот грязный индеец!»
Вслух он сказал:
— А если я прикажу арестовать вас за оскорбление армии?
— Это было бы неблагоразумно, мой друг. Неподалеку отсюда нас ждет рота Национальной гвардии. Скоро они начнут беспокоиться…
— Рота! Я вызову Первый полк!
Диас вытянулся, сдвинув каблуки. Звякнули шпоры.
— Казармы Первого полка блокированы, сеньор полковник.
— Это переворот?!
— Нет, это выполнение приказа первого лица в республике, мой друг, — мягко сказал Хуарес. — Я не сомневался в вашей лояльности, но знал и силу вашего темперамента. Я хотел уберечь вас от опрометчивости.
— Я арестован?
Хуарес встал.
— Вы, кажется, не поняли меня, сеньор полковник. Мы вместе с вами выполняем приказ президента. О каких арестах вы говорите?
Ланда опустился в кресло и уперся сплетенными пальцами в край стола. Пальцы у него были длинные, сухие, красивые.
— Не трудитесь писать письмо президенту, мой дорогой друг, — сказал он. — Я ухожу в отставку. Я устал.
«Я устал от адвокатов, индейцев, метисов, ставших важными персонами. Я устал оттого, что должен потакать порокам своих солдат, чтобы они слушались меня. Я устал оттого, что должен служить тем, кого презираю. Я устал оттого, что славное вице-королевство, созданное руками моих предков, превратилось в какой-то балаган! Вчера — этот фигляр Санта-Анна, сегодня — эти краснобаи! Все. К дьяволу! Я ухожу!»
Он проводил Хуареса и Диаса до дверей кабинета и раскланялся.
Губернатор и капитан вышли на улицу. Национальные гвардейцы, увидев их издали, замахали белыми кепи.
Вдруг Диас остановился. Счастливая улыбка сделала его крепкое лицо широким и добродушным.
— Дон Бенито! Вы же не видели еще мой новый револьвер!
Он рванул кобуру и вытащил оружие.
— Смотрите! Барабанный револьвер Кольта! Их не так давно стали производить в Соединенных Штатах. Мне удалось добыть для себя и для Феликса. Видите — барабан вращается, и каждый раз можно стрелять, не перезаряжая!
Он был счастлив. Хуарес весело смотрел на него, подняв брови.
— Поздравляю тебя, Порфирио. Сколько удач. Новый пистолет!
— Револьвер, дон Бенито, — поправил его Диас…
Рано утром 22 октября президент Комонфорт получил донесение из Пуэблы: «Военный комендант генерал дон Гарсиа Конде арестован ночью во время сна офицерами Второго линейного полка братьями Монтесинос. Полковник Мирамон, угрожая оружием, вынудил генерала отдать гарнизону приказ о прекращении сопротивления мятежникам. Первый батальон Второго линейного полка под командой капитана Леонидаса де Кампо присоединился к мятежникам. В настоящий момент силы мятежников не превышают 1500 человек».
Комонфорт читал донесение, стоя в халате возле письменного стола. Его квадратное, набрякшее после сна лицо морщилось в брезгливой гримасе. Прочитав, он полуприкрыл глаза и бросил листок на стол. «Авантюристы… Игроки в покер… Хуарес прав — без расстрелов не обойтись… Господи, когда это кончится?!»
ЧЕГО ОНИ ХОТЯТ?
(22 октября 1856 года)
После поражения при голосовании о веротерпимости радикалы отнюдь не пали духом. В конце концов, это было единственное поражение. Все остальное им удалось… Все остальное, кроме…
Депутат Ольвера мало кому был известен. Он промолчал много месяцев. Но в этот октябрьский день 1856 года он неожиданно попросил слова.
В этот день на галерее для публики появилась могучая фигура Комонфорта. Президенту принесли кресло, и он слушал речи депутатов, откинувшись на спинку и уперев подбородок в грудь.
Депутат Ольвера, невысокий, с невыразительным полным лицом, прежде чем заговорить, внимательно и долго смотрел на президента. И Комонфорт, почувствовав его взгляд и удивившись долгой тишине, поднял голову.
Тогда Ольвера сказал низким медленным голосом:
— Странное дело! Как прекрасно мы умеем забывать о вещах, совершенно необходимых, но трудных для исполнения. Давно ли мы выслушали полную мудрых мыслей и предложений речь сеньора Арриаги и — забыли ее. Удивительное дело, сеньоры! С тех пор как убили братьев Гракхов, а это было довольно давно, — с тех пор законодатели предпочитают не вспоминать об аграрных реформах. И чем больше узнают о правах человеческой личности, тем меньше думают о праве на землю. Безнравственно иметь излишки, когда ближние твои бедствуют. Более десяти лет я твердил всем, кому только мог, что богатые должны сами пожертвовать часть своих богатств для облегчения жизни народа и — тем самым — для спасения страны, вместо того чтобы тратить эти средства на борьбу против революции и вооружение консерваторов. Я уверен, что если бы меня послушались, то все сейчас спали бы спокойно, не опасаясь ни за свое состояние, ни за свою жизнь. Но меня не послушались и, как я вижу, послушаться не могли. Я заблуждался. А теперь положение таково, что не помогут никакие полумеры. Слишком много выдано векселей.
Ольвера, не мигая, смотрел в глаза Комонфорту, и тот подался вперед, нахмурившись и сжав челюсти.
— Я хочу сказать вам, сеньор президент, что пора подумать уже не только о благе нации, но и просто-напросто о безопасности правительства и его главы. Все помнят, что случилось с Людовиком XVI, пошедшим путем полумер. А судьба Робеспьера и его соратников? Если правительство не проявит решимости, его ждет та же судьба. Наступил момент, когда правительство должно со всей серьезностью подумать и о своих интересах, которые ныне совпадают с интересами народа. Пора спасать страну и себя, сеньор президент! А для этого необходимо решить социальные проблемы, выросшие до гигантских масштабов. Полумеры погубят вас, сеньор президент. Вы останетесь один. Спасите себя и страну!
Комонфорт встал. Он оперся массивными ладонями о перила галереи и, не отрываясь, смотрел сверху вниз на невысокого сосредоточенного человека — депутата Ольверу, который на мгновение появился на пестрой странице истории, чтобы произнести свое пророчество и исчезнуть.
— Да, — с каким-то печально-брезгливым выражением сказал Комонфорт, — да, векселей выдано куда больше, чем Мексика может оплатить. Векселя выдаю не только я, и не только правительство. Векселя выдают все! Вот в чём беда, сеньоры депутаты. Это не щедрость — это безответственность. Вы обсуждаете конституцию страны. Я первый должен буду поклясться в верности этой конституции. И я хотел бы сделать это с легким сердцем, а не сжав зубы. Будьте же благоразумны. Конституция не должна обещать больше, чем мы в состоянии дать…
Он выпрямился и отвел взгляд от Ольверы.
— Я с грустью должен сообщить вам, сеньоры, что мне снова приходится надевать мундир и садиться на коня. В Пуэбле мятеж, друзья мои. Полковник Мирамон идет на Мехико. Я желаю вам успешно продолжать свои дебаты.
Он повернулся. Адъютанты раздвинули толпу…
— Он не услышал меня, — сказал Ольвера Мельчору Окампо. — Он думает, что самое страшное — это Мирамон.
— Он разгромит Мирамона. Но доколе это будет продолжаться?
— Пока он не уничтожит корень зла.
— Он не в состоянии это сделать. Он заворожен своей идеей всеобщего примирения.
— Значит, он погибнет.
В тот же вечер Арриага написал Хуаресу: «Скорбная речь Ольвера не произвела на президента никакого впечатления — мысленно он уже был там, на полях сражений, у бастионов Пуэблы. Думаю, что он и не услышал ничего. Он вообще из всех нас слышит только вас, дорогой друг. Я не сомневаюсь в его победе. Но невозможно жить в ситуации гражданской войны. Конституция будет почти совершенна, но я опасаюсь, что наша абсурдная экономическая система сведет ее на нет. А именно систему президент и не желает трогать. Боюсь, что наши многомесячные баталии пропадут даром. Не пора ли вам возвращаться, мой друг?»
Хуарес усмехнулся, прочитав эту фразу. Известие о мятеже дошло до него днем раньше. Он вызвал капитана Порфирио Диаса и приказал привести Национальную гвардию в боевую готовность.
А усмехнулся он потому, что сам не знал — хочется ли ему сейчас возвращаться в Мехико. Впервые за много лет он жил в своем доме со своей семьей. Донья Маргарита ждала ребенка. Но не в этом суть…
Столько лет — да уж почти полвека! — Мексику толкали, призывали, направляли, тащили. И она доверчиво и страстно следовала призывам, поддавалась давлению, верила обещаниям. И теперь Хуаресу иногда приходила мысль, что со времен Идальго и Морелоса страна ни разу не имела возможности проявить свои истинные желания. Когда Идальго, а затем Морелоса поддержали десятки и сотни тысяч людей — все было ясно. Никто не гнал их в отряды герильерос, да никто особенно и не уговаривал. Они шли потому, что хотели — действительно хотели! — уничтожить власть гачупинов. Но потом? Сколько демагогии, угроз и посулов! Чего же на самом деле хочет Мексика?
Он возвращался из губернаторского дворца под вечер. Ужинал. И уходил в свой кабинет. В доме было тихо. Детей в это время уже укладывали. Ему казалось, что он достиг вершины и пора подводить итоги. Ему исполнилось пятьдесят лет. Он писал автобиографические записки и думал. В эти два тихих часа он отвлекался от своих ежедневных губернаторских забот и думал о предметах общих.
И сегодня, отложив письмо Арриаги, он снова подумал, что, быть может, пора дать Мексике возможность проявить свою волю. Как? Этого он еще не знал. Если бы можно было заставить всех — всех! — политиков замолчать на несколько месяцев… Или хотя бы самых влиятельных и активных… Фантазии! И все же… Впервые в его жизни горизонт подернулся каким-то раздражающим и тревожащим туманом. Рядом, в своем штате, все было ясно. Но дальше — столица, страна… Несокрушимое упорство радикалов на конгрессе, которое опять-таки привело к иллюзорной победе, к дому без фундамента, столь же несокрушимое упрямство консерваторов, убежденных в своей правоте, героическая наивность Комонфорта, которого, однако, большинство признавало своим вождем, и, наконец; понимание того, что все это — бури в верхнем слое воды, зыбь, рябь, пускай даже штормовые волны, но под ними, под этим бушующим слоем, лежит темная загадочная глубина. И что — там? Он всегда верил в свое чутье индейца из Гелатао, в свое знание этих людей, — ведь он был один из них. Но теперь уверенность его поколебалась. Двадцать лет он жил не с ними, а над ними, поучал их, защищал их… Он стал политиком. Может ли он доверять себе?
Если бы отойти в сторону и посмотреть со стороны на это кипение страстей и идей?..
Он знал, что за дверью — в спальне — Маргарита, сидя перед зеркалом, убирает на ночь с помощью девочки-индианки свои длинные, тяжелые черные волосы. Конечно, она была уже не той семнадцатилетней сильной и веселой девушкой, как тогда — во время их женитьбы. Ей теперь было тридцать лет, и она родила ему семерых детей. Она стала тяжелее и медлительнее, но осталась по-прежнему прекрасной — ее строгое и доброе лицо, с тонкой смуглой и розовой кожей, ее плечи — гладкие и блестящие, на взгляд кажущиеся твердыми, полированными, а на самом деле такие нежные и теплые, все ее уверенное тело…
Дон Бенито сильно постучал потухшей сигарой о край пепельницы — стряхнул пепел, снова раскурил сигару. Ноздри его раздулись — он с наслаждением нюхал сигарный дым. Хорошие сигары — единственная роскошь, которую он позволял себе.
Он посмотрел на дверь спальни. Нет, еще рано.
В эти последние недели 1856 года он перестал узнавать себя, он стал себе непривычен. Еще недавно он радовался, что не заседает на конгрессе, — это дает возможность, не вовлекаясь в споры и дрязги, личные неудовольствия и удовольствия, оценивать обстановку. Теперь он сомневался в благодетельности этой позиции. Вдруг — ни с того ни с сего — он потерял ориентировку. Его чутье говорило ему, что кончается нечто — эпоха, период, кончаются судьбы одних и начинаются судьбы других, что старая политика себя изжила. Теперь жизнь страны представлялась ему не в виде стремительного потока, но бурлящим темным омутом, в котором, переплетаясь, мощно ходили крупные и мелкие струи, уходили в глубину, вырывались на поверхность, но все это на одном небольшом пространстве, это была бурная неподвижность. Он чувствовал своим чутьем маленького индейца из Гелатао, что наступает пауза. Пауза? Странно — столько событий: конгресс, мятежи, реформы… Он не мог объяснить себе это ощущение, но оно не проходило и мучило его. Он был деятелен, тверд, энергичен с виду. Но про себя знал — недоумение и растерянность сейчас сильнее всего в нем. Все чаще возвращался к нему огромный оранжевый ядозуб, неподвижно сидевший на горячем черном камне. Все, что угодно, можно было прочитать на его чешуйчатом лице — затаенную злобу, мудрость, доброту, презрительное безразличие. От прищура глаз или поворота головы глядевшего зависело то, что читалось на лице ядозуба.
Желто-зеленое поле созревающей кукурузы, выжженные склоны холмов и раскаленная сухая тишина окружали Бенито Хуареса. Никогда еще не был так силен соблазн — остаться в тишине: дом, сигара, дети, милое строгое лицо и блестящие смуглые плечи доньи Маргариты… Никогда еще с таким волнением, доходящим до ужаса, не чувствовал Хуарес этот таинственный поворот, который совершается в судьбе страны. И ему, Хуаресу, придется принимать какие-то решения, ранее недоступные и неизвестные… Как в детстве чувствовал оборванный мальчишка, бродивший в горах, перемену погоды, смену времен года, так теперь чувствовал дон Бенито эту перемену…
У него не хватало больше сил выносить томление и страх перед надвигающимися событиями. Он положил сигару в пепельницу, встал, затянул пояс халата, подошёл к дверям спальни и постучал.
Донья Маргарита, одна сидевшая перед зеркалом, повернулась к нему, улыбнулась большим ртом с чуть поднятыми уголками и прижала ладонью кружева пеньюара у горла.
Его лицо потеряло свою геометрическую жесткость, только детский восторг и лукавое добродушие выражало оно…
ИГРОКИ В ПОКЕР
В полдень 25 октября войска мятежников были выстроены на площади перед дворцом. Солдаты повесили кресты поверх мундиров, некоторые прикололи бумажные иконки. После того как полковник Мирамон с соратниками обошел строй, на площадь вышла процессия монахинь. Они несли белый флаг с красным широким крестом. Толпа кричала. Затем должны были служить мессу.
Около часа дня к Мирамону подошел адъютант и что-то тихо сказал ему. Радостное мальчишеское лицо Мирамона мгновенно застыло. Он повернул голову к стоящему рядом подполковнику Рейесу.
— Они подходят…