Арриага свирепо обернулся на голос.
— Да! Знакомые речи — мексиканцы ленивы, распущенны, инертны! Предположим! Но разве всегда были они такими? Кто их такими сделал?! Разве не мы десятилетиями зовем их к оружию, отрывая от домов, от земли? А сами не можем дать им ничего, не можем защитить от растлевающей власти циничных священников?! А тысячи солдат, лишенных понятия долга и презирающих закон и святость человеческой личности? Разве не мы сделали их такими, отдав в руки тщеславных и алчных генералов? Так попытаемся же искупить нашу вину перед этими несчастными людьми! Да, мексиканский народ отстал от просвещенных народов. Так сделаем же попытку вывести его в новую эру. А это возможно только тогда, когда мы перестанем витать в облаках и приведем экономические отношения в соответствие с нашими прекрасными политическими замыслами!
Он перевел дух и быстро пошел на свое место.
Фариас поднял руку и остановил нарастающий гул в зале и на галерее.
— Сеньоры! Министр финансов дон Мигель Лердо де Техада, находящийся в этом зале как зритель, пишет мне, чтобы я успокоил сеньора Арриагу, — правительство уже подумало об этих экономических несоответствиях и готовит специальный закон!
«Мой дорогой друг! Вы знаете мой легкий характер и отсутствие фанатической сосредоточенности даже на тех проблемах, над которыми я думаю всю жизнь. Я человек веселый и спокойный. До сих пор только один государственный деятель умел выводить меня из равновесия. Теперь появился второй. Комонфорт и Лердо — эти двое кого хочешь сведут с ума. Сколько лет я твержу, что спасение Мексики только в одном — в образовании класса свободных мелких собственников. Не мной это придумано, как бы ни грызло меня тщеславие, я никогда не стану присваивать чужих заслуг, не правда ли? Об этом говорил великий Прудон — кстати, мне лично говорил. К этой мысли склонялся наш общий учитель Мора. Это же очевидно, мой несгибаемый друг! И что же мы видим теперь?
Когда я прочитал первую статью высокоумного „закона Лердо“, я начал потихоньку ликовать: „Все земельные поместья и городская недвижимость, которые в настоящее время находятся во владении или в управлении гражданских и церковных корпораций, передаются в собственность тем лицам, которые их арендуют…“ Наконец-то, подумал я, эта проклятая недвижимость сдвинулась с того места, которое ей вовсе не пристало занимать в нашей экономической системе. Но что я читаю дальше?
Какой Люцифер консерватизма и идиотизма внушил Лердо идею нерасчленяемости земель? Неужели он — наш мудрый президент не в счет! — не понимал, какими несчастьями чреват этот запрет и какие выводы из его закона сделают всякие авантюристы и хищники?
Что получилось в действительности — купить огромные церковные поместья могут только лица, располагающие огромными суммами, стало быть, закон приносит новые выгоды богатым, а отнюдь не неимущим. Если бы можно было делить эти поместья — другое дело! Но делить их нельзя. Таким образом, мы производим отнюдь не свободных ранчерос, которые испокон веку нас поддерживали и стали бы оплотом свободы, а умножаем класс крупных землевладельцев, с которыми нам никогда не договориться. Но это еще не все! Этот новоявленный Адам Смит не подумал о чрезвычайно простой вещи — с точки зрения строго юридической индейские общинные земли тоже являются корпоративной собственностью и подпадают под действие нового закона! И индейцы, владевшие этими землями испокон веку, оказались теперь в положении арендаторов. И стало быть, они должны в определенный срок подать заявки на приобретение земли (своей собственной!), уплатить разные нелепые сборы, внести взносы за обмер участков и оформление документов! Не мне Вам объяснять, сколько из них не успеет совершить все эти формальности, а сколько и вообще не знает, как это делается. Они, разумеется, лишатся земли. Мне пишут из Мичоакана о том, как разные негодяи спаивают тех индейцев, кто успел закрепить за собой участок, и покупают у них землю за полцены, а то и просто выкрадывают документы и гонят прочь.
Я знаю, что только у вас, в Оахаке, индейцы не пострадали. Но, во-первых, губернатор Хуарес один на всю Мексику, а во-вторых, мой дорогой адвокат, Вы таким образом нарушаете закон. Закон мудрого и ученого сеньора Мигеля Лердо де Техада охраняет интересы скупщиков и спекулянтов, а Вы эти интересы ущемляете.
Вы перестаете быть законопослушным, сеньор адвокат? Меня это радует и обнадеживает.
Наш друг Гильермо при слове „Лердо“ немедленно наклоняет голову, его шевелюра принимает — только в эти моменты! — аккуратную форму, а именно — форму бычьих рогов, и он начинает бегать по комнате, как бык по арене. При этом он шлет Вам привет. И он, и я почтительно целуем Вашу руку».
Все это Хуарес знал. Он знал и то, что индейцы майя на Юкатане снова восстали. Что восстали индейцы в Керетаро, Мичоакане, Пуэбле, Халиско… Он знал, что иногда «закон Лердо» подкрепляют военной силой…
Все это он знал.
«Я пишу Вам, мой дорогой друг, чтобы сообщить — мы проиграли. Статья о веротерпимости при голосовании получила 44 голоса „за“ и 65 — „против“. А некоторые бежали из зала до голосования. Но таких было мало. Я должен был написать Вам еще вчера, но не мог — рука дрожала от негодования. Мы долго не простим этот день нашим умеренным соотечественникам. Ослы! Трусливые ослы, не желающие видеть ничего, кроме охапки сена перед прожорливой пастью! Политики, не рискующие подумать о завтрашнем дне, — им бы сегодня спокойно было, и слава богу! Видите, дорогой друг, я все еще не могу успокоиться.
В день голосования эти разбойники из клерикальной партии появились на галерее со своими зелено-белыми знаменами, на которых написали: „Да здравствует религия — смерть терпимости!“ Впервые за все время в публике стоял страшный шум. Священники вывели на улицы женщин, запугав их проклятием, отлучением, не знаю еще чем. Я человек верующий, но, право же, в эти дни я призываю громы небесные на головы этой братии в сутанах!
А что сыграло, быть может, решающую роль — постоянное неодобрение наших усилий, исходящее от сеньора Комонфорта. Он ни разу не высказался открыто, но позиция его хорошо известна. Помяните мое слово — он еще перейдет на сторону клерикалов, и мы с ним наплачемся!
Когда объявили результаты голосования, я порадовался, что Вас здесь нет. Наши имена теперь запятнаны поражением, а Ваше осталось чистым. Вы явитесь как новая и свежая сила. Только когда?
Многие ликуют, что хоть и не прошла статья о веротерпимости, но нетерпимость не объявлена законом. Глупцы! Мы получили худшее из возможных зол — неопределенность! Как вспоминаю я наши новоорлеанские вечера и то, что Вы говорили о мраке бесконечного компромисса! Да, дорогой друг, мы снова возводим дом без фундамента — нет настоящего решения земельного вопроса, нет настоящего решения вопроса религиозного.
Не могу не рассказать Вам о том, как наш Сарко плюнул в лицо этим болтунам. Он сдерживал себя все эти месяцы, но перед самым голосованием не выдержал. В ответ на очередную благоразумную пошлость он встал и рыкнул, как лев: „Оскорблять народ, называть его фанатичным, невежественным, идолопоклонническим — вот ваш единственный довод! Наш народ такой же, как все другие! Нет народов без предрассудков, как нет народов-философов, народов-теологов или народов-юристов! Вы, умники, высшие существа, — как вам не стыдно называть себя представителями народа, который вы считаете племенем варваров? Я бы на вашем месте не посмел выдавать себя за его депутатов!“
Это было так метко и искренне сказано, что воцарилась мертвая тишина. А когда огласили результаты голосования — вот тут началось беснование. Чего только мы не наслушались — „Смерть еретикам! Вива, церковь! Господь вразумил отступников!“ Давно они не чувствовали себя так уверенно.
Бедный Патриарх[6] трудился, как деревенский звонарь, пока ему удалось хоть чуточку их унять.
Боюсь, что наше поражение придаст бодрости отцу Миранде и его друзьям. А ведь недаром же он духовник матери президента!
До свидания, дорогой друг.
Ваш скромный сподвижник, целующий Ваши руки,
Понсиано Арриага».
МЕЧТАТЕЛИ (II)
Ранним утром 15 октября 1856 года отец Франсиско Миранда в светском платье вышел из дилижанса возле почтамта города Пуэблы.
Отец Франсиско любил Пуэблу, это торжество стройности, с ее идеально прямыми чистыми улицами, с изразцовыми стенами ее домов, явно повторяющими пышные творения из теста и крема великого кондитера Альфенике, с ее собором, окруженным решеткой, на чугунных столбах которой парили, раскинув крылья, черные ангелы.
Для отца Франсиско Пуэбла была средоточием мексиканского духа. Именно мексиканского, а не испанского. Не Испания, погрязшая в прошлом, а Мексика, древняя камнями своими и юная духом Мексика создала этот светлый город.
Пуэбла, прикрывавшая путь на столицу от морских ворот — Веракруса. Кто владел Пуэблой — владел Мехико. И ею овладевали многократно в это смутное полустолетие, овладевали грубо и решительно, но никто не смог обесчестить ее, как никакой насильник не может обесчестить женщину истинно чистую, дух которой не угнетен плотью…
Отец Франсиско, поглощенный этими мыслями, тем не менее зорко поглядывал по сторонам из-под полей темной шляпы. Глупо быть схваченным накануне победы. А в том, что на этот раз восстание сметет Комонфорта и его банду, он не сомневался. Ибо он прибыл оттуда, где воистину решалась судьба страны…
Десять дней назад они сидели с Томасом Мехиа, вождем Сьерра-Горды, тридцатипятилетним индейцем, генералом Мехиа, на подобии каменной скамьи, положенной на широком горном уступе. Мехиа привел его сюда по извилистой крутой тропе, укрытой густыми можжевеловыми зарослями. Они пришли из деревни, где Мехиа с охраной скрывался, ожидая сигнала к выступлению. Мехиа, в потрепанном офицерском мундире без знаков различия, в белых полотняных штанах, сидел, опершись локтями о колени, и, не мигая, смотрел перед собой.
А перед ними — впереди и снизу — лежали в вечерней тени коричнево-зеленые горы. Справа над длинным ровным хребтом текла огненная полоса.
Отец Франсиско искоса посмотрел на дона Томаса, на его плоский профиль и неожиданно увидел, как из-под корней можжевелового дерева выползла змея — чешуя ее красновато сверкала, — вползла на круглый теплый камень неподалеку и упруго свернулась, положив на кольца плоскую треугольную голову. Она смотрела в ту же сторону, что и Мехиа.
Миранда слегка толкнул дона Томаса локтем и глазами указал на змею. Мехиа слегка повернул голову, и лицо его оживилось, большие губы приоткрылись. Потом он вытянул их и тонко свистнул.
Змея мгновенно вскинула треть тела — как сильный стебель — и посмотрела на них. Глаза ее поблескивали красным. Мехиа смотрел на это упругое, замершее в боевом напряжении существо — и блаженно улыбался.
— Она — холодная, — сказал он. — Быстрая, сильная и холодная. Я хотел бы иметь таких солдат.
Змея опустила голову на склон камня и заскользила, потекла с него, как струйка багровой воды.
Миранда вздрогнул — он ощутил зловещий холод ее чешуи. Змея исчезла.
— Дон Томас, — сказал Миранда, — почему вы воюете против правительства?
— Кто-то должен защищать святую церковь и достоинство армии, святой отец? Эти люди пришли и стали ломать жизнь по своему разумению. Они думают, что, отобрав фуэрос, они отбирают лишнее у священника и офицера. Безумцы… Они отнимают душу страны! Разве это не так? Они хотят, чтоб мы перестали быть мексиканцами, а стали неизвестно кем. Чем мы будем отличаться от гринго, француза или немца? Цветом волос? А что они сделали с индейскими землями? Этот идиот Лердо не подумал, что общинные земли подпадут под действие закона? А кто же за него должен был думать? Зачем этот индюк в сюртуке лез в министры, если не умеет думать? Их всех гнать надо!
— Все верно, — кивая тяжелой, коротко стриженной головой, сказал Миранда. — Но есть еще важное… Я не стал бы утверждать, что наши либералы — плохие люди. Нет. Они люди хорошие. Но они — слабые люди. Их вера оказалась слаба, и дьявол овладел ими. Они искренне думают, что творят благо. И это, дон Томас, главная опасность. Они не трусы. И тем хуже! Именно искренностью своей и готовностью к жертве они соблазняют народ. Народ доверчив, народ — дитя. Народ нуждается в пастыре. Либералы думают, что они могут быть пастырями. Гордыня обуревает их. Вчера они узнали о демократии, сегодня они хотят учить ей народ. А церкви нашей скоро две тысячи лет. Да, есть недостойные иерархи. Есть корыстолюбивые священники. Так что же? Разрушим поэтому церковь? Среди жен есть злые и распутные. Так что же? Изгоним всех женщин из пределов страны? И пресечется род человеческий в Мексике. Разрушим церковь — и пресечется дух человеческий. Запомните, дон Томас, в церкви главное — не качества того или иного священника. Главное — та мысль, с которой господь создал и благословил нашу церковь. Мысль эта, цель эта — всеобщее счастие, дон Томас. Господень град на земле!
— Но, святой отец… — Мехиа почувствовал что-то странно незнакомое в словах священника.
— Да, понимаю. Небесный Иерусалим — он стоит сегодня и вечно. Но через муки и страдания, через искушения и соблазны мы идем к Иерусалиму земному, к божьему граду, очищенному кровью от скверны! И все будут счастливы, дон Томас!
«Господи! Прости мне эти еретические речи, но иначе они не поймут. Я беру на себя этот грех!»
— И я открою вам, генерал, — нашей Мексике, истерзанной родине нашей, предназначено стать первым дворцом этого града. И муки ее — искупительные муки.
Узкая огненная полоса на западе стремительно тускнела и расплывалась. Глубокая черная тень лежала под ними. Мехиа встал.
— Я знал это, падре, я всегда знал это. И, клянусь вам… — ладони его сжимались и разжимались, — клянусь вам, я буду убивать во славу господа нашего и святой церкви, пока последний безбожник не исчезнет с нашей земли!
Он упал на колени и ударил лбом в покрытый жестким лишайником камень. Несколько минут он беззвучно молился, шевеля губами и наморщив низкий лоб, потом быстро и плавно вскочил — как змея. Он взглянул на священника, и рот его приоткрылся — по лицу Миранды текли слезы.
— Какая боль, — сказал дон Франсиско, — какая боль, что нет другого пути! Мы будем убивать, но, заклинаю вас, дон Томас, плачьте в душе своей над каждым убитым!
Вечер кончался, наступала тьма. Мехиа взял священника за руку и уверенно повел по тропе вниз. Снизу поднимались огни — это телохранители, обеспокоенные долгим отсутствием генерала, шли с фонарями навстречу…
И сегодня, 15 октября 1856 года, идя по светлым прямым утренним улицам Пуэблы и вспоминая лица индейцев, с торжественной преданностью смотревших на генерала Мехиа, отец Франсиско легко и радостно думал, что штат Керетаро, нависающий с севера над Мехико, по призыву дона Томаса поднимется на помощь Священному легиону Пуэблы. Индейцы, эти обездоленные, на которых всегда опирались либералы, пойдут драться против них, против тех, кто много обещал, а принес только еще большие тяготы и невнятицу. Керетаро станет мексиканской Вандеей, но Вандеей победоносной!
Сонные утренние прохожие не обращали внимания на быстро идущего немолодого сеньора в длинном дорожном сюртуке и темной шляпе.
У двухэтажного дома в потрескавшихся синих изразцах Миранда остановился и протянул руку к бронзовому молотку. Но дверь отворилась без стука. Гостя ждали. Рослый лакей, поклонившись, жестом пригласил путника пойти.
В кабинете навстречу отцу Миранде встали трое офицеров.
— Счастлив видеть вас в Пуэбле, дон Франсиско, — звонко сказал полковник Мирамон.
— Мы должны опередить их, — отвечал Миранда. — Если они успеют обнародовать конституцию — все станет куда сложнее. Мы должны их опередить!
АДМИНИСТРАТИВНЫЕ ЗАБОТЫ
Алькальд[7] городка Тавехуа дон Мартин Кансеко умирал. Он лежал на спине, глядя в белый потолок, который впервые за всю долгую жизнь хозяина дома ожил и закачался, пошел волнами, то улетая ввысь, то опускаясь совсем низко — к самому лицу дона Мартина. И тогда он в страхе закрывал глаза. Страшная тяжесть в глубине груди, которая мучила его последние дни, почти исчезла. Ему больше не казалось, что кусок неровного железа ворочается там — внутри. И левый бок стал ныть меньше. Только дышал он с трудом и не мог пошевелиться.
Он лежал, не в силах поднять руку и вытереть холодный пот со лба и горла. Он мог бы позвать служанку, но ему не хотелось ее видеть. Ему не хотелось видеть никого, кроме отца Хименеса, приходского священника. За священником уже послали. А он все не шел.
Дон Мартин не боялся смерти. Он всегда знал, что она придет — рано или поздно. Его длинная, однообразная жизнь давно уже, с тех пор как умерла его жена, — а он не изменял ей и после ее смерти, — после того как вино потеряло для него вкус, с этих пор его жизнь прерывалась только праздниками, которые он устраивал для других людей. Смерть была обязательным украшением этих праздников — танцующие скелеты, сахарные черепа, фейерверки в виде загробных чудищ… Смерть была чем-то обыденным. Особенно в нынешние времена, когда война следовала за войной и тебя каждый день мог застрелить вспыльчивый офицер или просто пьяный солдат.
Смерть не пугала дона Мартина. Его ужасала — и давно уже — мысль, что он, как бывает с некоторыми несчастными, умрет где-нибудь в глухом месте или внезапно. И его друг, дон Андреас, не сможет или не успеет причастить его. У него холодела голова при этой мысли, и он гнал ее от себя… И вот теперь, когда он и в самом деле умирал, дона Андреаса все не было, и тоска охватывала дона Мартина.
Наконец стукнула входная дверь. Отец Хименес медленно вошел в полутемную комнату и подошел к постели умирающего.
Дон Мартин повернул к нему глаза и увидел скорбь на мягком отечном лице своего друга.
— Я уж боялся, что вы не успеете, дон Андреас, — прошептал он.
Отец Хименес молчал.
— Не медлите, мой друг, — шепнул, задыхаясь, дон Мартин. — Причастите меня…
И вдруг он увидел, как большая голова священника тяжело качнулась справа налево и обратно. С трудом втянув немного воздуха, умирающий шепнул:
— Что?..
Священник отступил на шаг и приложил руки к большим темным щекам.
— Я не могу, — горестно сказал он, — не могу я вас причастить, дон Мартин. Вы ведь присягнули этому безбожному правительству… Епископ… Я не могу, пока вы не отречетесь от присяги…
Боль в глазах заставила умирающего прикрыть их.
— Не понимаю, мой друг, — прошептал он, — я ведь умираю… Какая присяга?.. Я же чиновник…
— Нет, — так же горестно повторил отец Хименес, — нет, не могу… Присягая, вы отреклись от святой церкви… Откажитесь, мой друг…
Дон Мартин с усилием шевельнул губами, чтобы сказать, что он не знает формулы отречения от присяги… И тут он понял, что он не может больше сказать ни слова, потому что жизнь оставляет его. И такой невозможный отчаянный ужас разодрал его душу, что каждая частичка его существа закричала изо всех сил, заплакала, завыла, такая страшная черная яма с шевелящимися краями открылась ему в потолке… И самое непереносимое было в том, что он ни звуком, ни шевелением не мог выразить этого ужаса, показать его отцу Хименесу; он лежал неподвижно, безмолвно, и только душа его кричала и плакала в небывалой тоске. И он знал, что теперь вечно будет так — этот безмолвный крик и эта непереносимая тоска, так будет вечно, ибо он умирает, не причастившись…
Он лежал неподвижно, и только большие слезы текли из уголков глаз по его леденеющему лицу, смешиваясь с. холодным предсмертным потом. И последнее, что он чувствовал сквозь тоску и ужас, была теплота этих слез.
Он уже умер, а они еще текли.
И отец Хименес, большой, оплывший, стоял над ним и плакал, сокрушаясь о гордыне и упорстве своего друга…
Через три дня после того как дон Мартин Кансеко умер непричащенным, губернатор штата Оахака дон Бенито Хуарес в черном костюме и белой сорочке, сшитой руками доньи Маргариты, сидел в своем кабинете за письменным столом.
В кресле у стены, вытянув ноги и скрестив руки, расположился капитан Национальной гвардии Порфирио Диас. Он ждал, пока губернатор кончит писать.
Губернатор писал письмо епископу Оахаки.
«Преподобный сеньор! Поскольку правительству штата стало известно, что приходский священник дон Андреас Хименес отказал в причастии покойному мэру Тавехуа и не желал хоронить его под тем предлогом, что тот не отрекся от своей клятвы верности республике, я вынужден приказать на основании инструкций, полученных мною от высших властей нации, арестовать вышеупомянутого сеньора Хименеса и привезти его в столицу штата, а затем выслать его за пределы штата — куда сочтет нужным президент.
Правительство штата не может равнодушно взирать на поступки, нарушающие общественный порядок путем давления на сознание граждан. Полное решимости заставить всех уважать законы республики, оно предпримет все, что необходимо для благоденствия народа. Если священника, со всей добросовестностью выполняющего святую миссию, оно чтит, то лицо, подрывающее основы порядка, выказывающее ненависть и злобу, правительство, не колеблясь, наказывает.
Поскольку эти соображения побуждают правительство без промедления удалить сеньора Хименеса с его должности, прошу Вас, преподобный сеньор, прислать в этот приход другого священника.
Заверяю Ваше преосвященство в моем почтении и совершенном к Вам уважении. Бог и Свобода.
Оахака, 22 сентября 1856 г. Бенито Хуарес».
Хуарес перечитал письмо и положил его в особую папку, из которой секретарь забирал письма, подлежащие отправке. Губернатор взглянул на капитана Национальной гвардии, и Диас, уперев руки в подлокотники, сильным и гибким движением выбросил свое тело из кресла. Звякнули шпоры.
— Так как вы думаете, мой друг? — сказал Хуарес. — Пора?
— Давно пора, дон Бенито. Слухи уже дошли до него, но он не верит, что мы решимся. Дохлый он какой-то… Задумчивый…
— Сколько вы приготовили людей?
— Восемьсот.
— Только? У него две тысячи обученных солдат.
Диас усмехнулся добродушно и снисходительно. Улыбка эта казалась странной на его жестком кошачьем лице.
— Сила не в количестве, дон Бенито, поверьте мне!
— Как ты собираешься это сделать?
Диас подошел к столу, взял лист бумаги и перо и стал чертить.
— Вот тут казарма, вот площадь, на площадь выходят три маленькие улицы. С этих улиц, особенно с крыш, мы будем держать под прицелом выходы из казармы. Их всего два — это не трудно. У меня есть сотня хороших: стрелков. Значит, выйти на площадь, построиться и действовать они не смогут. Правда, у казарм есть еще и черный выход — во двор, но двор маленький, там им делать нечего, а со двора можно попасть только в тесный тупик. Уверен, что они туда и повыскакивают, разнесут заборы и начнут строиться в этих садах. Тут-то мы их возьмем за горло!