Сейчас, заканчивая эту последнюю, четвертую, книгу, я хочу наконец сказать все об отце и брате — чтобы ничего не оставалось недосказанным. Прошло уже тридцать пять лет с тех дней. Пора. Будущий историк найдет мои книги занимательными — и богатыми фактами.
У меня нет никакой личной злобы, ненависти и чувства мести по отношению к отдельным лицам советской верхушки. Берия был единственным в своем роде, и ему удалось погубить добрую половину нашей семьи. Но дело не в этом и не в нем.
Я считаю всех их равнозначными, ни один не хуже, не лучше другого. Все они продолжают дело жестокого угнетения могучего, талантливейшего народа — начатое большевистской революцией семьдесят лет тому назад. Я люблю прекрасную страну, где я родилась, и преклоняюсь перед великой русской культурой, которую не уничтожили даже все эти семьдесят лет. Советский Союз и сегодня — неистощимый источник талантов во всех областях жизни, науки, искусства — настоящих, Богом данных талантов, тех, что развиваются не в роскоши и комфорте — а именно при отсутствии таковых, в темных, тесных комнатушках советской действительности, но при необыкновенной концентрации всех сил духа, сердца и ума. Роскошь еще не отвлекает советских «будущих Платонов и быстрых разумом Ньютонов» от работы — так как роскоши там не существует.
Я лишь мечтаю о том времени, когда с плеч многонационального великого народа свалится наконец тяжелое бремя ленинской партии, убийц и обманщиков, и люди наконец вздохнут свободно. Это не за горами. Мои внучки, конечно, доживут до тех дней. Мне же остается только видеть сны в предвкушении.
11
НЕИЗБЕЖНЫЕ СОПОСТАВЛЕНИЯ
После отступления на тридцать лет назад, сделанного в предыдущей главе, уместно теперь перекочевать на тридцать лет вперед, поспевая за бурно развивавшимися с тех пор событиями.
Итак — «мы были в Грузии». Мы приехали сюда после двадцатилетнего отсутствия, и я вновь открывала для себя этот прекрасный, коварный, во многом для меня незнакомый и загадочный край.
Поскольку я прожила всю жизнь в Москве и не говорила по-грузински, за исключением отдельных слов и фраз, мне пришлось заново узнавать Грузию, где жили все мои предки. Моя дочь, родившаяся в Америке, проделывала тот же путь с неменьшим энтузиазмом. Для нее так странно было сопоставлять эту маленькую южную республику с современной Америкой, ее родиной. Для меня еще страннее было вдруг перекочевать из космополитической бурлящей современной Москвы в эту крошечную страну с ее древними камнями, крепостями обычаями. Глубоко укоренившийся здесь национализм, часто дикий и нетерпимый, заставил меня неожиданно понять и оценить — в данных обстоятельствах — все превосходство моего московского космополитического воспитания.
Москва, многомиллионная столица, открытая с начала XX века всем европейским влияниям и воздействиям, предоставила моему брату и мне вполне интернациональное воспитание в духе той эпохи: конца 20-х — начала 30-х годов. Никто в нашей семье не считал тогда, что мы должны знать грузинский язык. Мы даже не знали, кто такие были «грузины»! Брат говорил в детстве — «это те, кто бегают с кинжалами и вспарывают всем животы». Нас обучали немецкому языку с детства, это был тогда язык новой технологии, а значит — и культуры. Французский в те дни в СССР отошел в прошлое вместе с дворянским обществом, культивировавшим его. Мама следила за нашим образованием и воспитанием, а отец не вмешивался в этот процесс. И мы ни в коем случае не должны были превратиться в узких националистов.
Мама любила во всем совершенство и серьезную работу, и мы учились, помимо занятий с гувернантками дома, в прекрасных школах. Затем мой брат начал военную карьеру, а я изучала историю и литературу в Московском университете. Мое образование и воспитание были настолько космополитическими, что в Америке меня всегда коробило, когда меня настойчиво приглашали в «Русскую чайную» в Нью-Йорке. За двадцать лет я умудрилась так и не побывать там. В Америку я приехала уже законченным космополитом — в особенности после моего индийского опыта. Пирожки в русской чайной в Нью-Йорке, куда меня так усиленно зазывали, были для меня тогда показателем какой-то неимоверной затхлости и узости мышления. Но мои новые американские друзья никак не могли понять, почему я с негодованием отказывалась посетить эту «Русскую чайную» — предмет их искренних восторгов. Я была в те дни так счастлива выбраться в широкий, открытый мир! Он был прекрасен, и мне хотелось с энтузиазмом узнавать все больше и больше о всех неизвестных мне до той поры нациях мира, в том числе об индейцах Америки, которые внесли и свою лепту в этот уникальный сплав — в американскую культуру. А меня зовут сидеть за самоварами!
За последовавшие годы я вполне сжилась с американским образом жизни, и в этом я в значительной степени обязана моей дочери-американке, которая внесла свою огромную долю в этот процесс. За два года, проведенных недавно в Англии, мы познакомились с еще одним глубоко интернациональным образом жизни: Британским Содружеством Наций, где единство и демократизм так очевидно демонстрируются всеми — от королевы до школьников интернациональных пансионов. Это было незаменимым опытом для нас с Ольгой, которая в ее квакерской школе еще больше узнала о мире и равенстве наций.
И вот, теперь, после всего этого многообразного опыта, мы вдруг очутились в совершенно ином мире — маленьком, древнем, гордом. Мы-то были вполне подготовлены принять и его в свои горячие объятья, так же точно, как Ольга совсем недавно обняла в своей школе детей из Кении, Уганды, Индии, Пакистана и Индонезии… Но однажды в компании грузинских детей моя молодая интернационалистка, находясь под впечатлением от армянского джаза и от парикмахера-армянина, выразила свое восхищение ими.
Каково же было ее удивление, когда после выразительного молчания ей было замечено, что «об армянах даже не полагается говорить в грузинской компании». Это ее совершенно потрясло своей несправедливостью, и она тогда с упрямством продолжала настаивать, как ей нравятся армяне, их музыка, их джаз и все их программы на местном телевидении. Она совершенно шокировала своих друзей, которые затем ей вежливо заметили, что они, конечно, прощают ей ее неведение, как иностранке, но что она просто не может и не должна ставить «этих армян» на равную ногу с ними, грузинами. Ольга вернулась домой из этой молодежной компании совершенно обескураженная подобной несправедливостью, источник которой она не в состоянии была понять, и я твердо сказала ей, что она права. К сожалению, она просто попала не в лучшую из компаний, так как в кругах лучшей интеллигенции Тбилиси грузины и армяне веками жили в дружбе и в прекрасном творческом сотрудничестве. А город Тбилиси всегда был образцом космополитизма — во всяком случае — до революции.
Но мы-то прибыли сюда совсем из другого мира, который даже я — после стольких лет — уже считала своим и где интернационализм и терпимость давно сделались нормой мышления и поведения. Мы уже не могли расстаться с этим западным, глубоко нами воспринятым космополитизмом, мы не могли его отбросить просто так, из сентиментального отношения к Грузии даже, несмотря на нашу глубокую сердечную любовь к Грузии, к этой прекрасной и щедрой стране горячих сердец.
Америка — этот Дом для всех — не могла быть так скоро забыта. И законы, запрещающие унижать и оскорблять представителей иных наций и религий, приходили здесь на ум куда чаще, чем мы могли это предполагать. В особенности, когда вы находитесь далеко от страны, где эти законы являются нормой жизни.
Безусловно, я даже не могла заикнуться в моей древней экзотической грузинской церкви о факте своего перехода к католикам… Воображаю, какой скандал это вызвало бы. И весь оперный ритуал, прекрасное пение и изнурительные литургии с пятичасовым стоянием на ногах не смогли бы заменить мне экуменической службы в англиканском соборе Св. Павла в Лондоне: когда около двух тысяч верующих-христиан со всех сторон земли традиционно собираются здесь в летние воскресенья, чтобы служить литургию сообща. Никто не спрашивает их, к какой церкви они принадлежат, каждый получает причастие возле алтаря на равных основаниях. Я помню, как потрясена тогда я была этим равенством, с которым нас всех там принимали. Звучал прекрасный камерный ансамбль, а потом мы все двинулись к причастию, и я знала, что мой сосед был вообще агностиком, но он так хотел получить причастие… Возможно, что этот момент равенства оставил неизгладимое впечатление в его сознании в пользу церкви, потому что его не оттолкнули. Даже спокойная служба в лондонской семинарии или многонациональное собрание во время францисканской Народной мессы в Калифорнии, в особенности их Пасхальное ликование, оставляли это прекрасное чувство открытых дверей и гостеприимства. Нет, здесь, в Грузии, в пятнадцативековой православной церкви я не могла признаться в моей «ереси». Никакие объяснения не помогли бы здесь — и меня бы выкинули вон.
Но в большом мире, где мы уже прожили немало лет, необходимо обнять всех — и братьев-христиан, и даже нехристиан. И при всей красоте неземного хора, обволакивающего вас звуками, сопровождаемыми курением ладана, когда вы как бы один перед Богом, вы знаете, что вам нужно взять за руки и других, чтобы выразить мировую соборность, мировое единство людей перед Богом. Здесь же мы чувствовали свою — и их — отъединенность, специфичность, неповторимость — но и одиночество… Мы чувствовали, в особенности в церкви, не только уникальность этой страны и ее культуры, но также и то, что мы-то уже привыкли к культуре Запада, объединяющей все необъединяемое. И чем сильнее мы привязывались к этой родной нам земле и ее чудесным людям, тем больше мы понимали, что день расставания неминуемо придет. Мы не знали еще когда. Но мы уже чувствовали, что начинаем задыхаться в этих горячих объятиях.
Конечно, здесь, в Грузии, мы во всем были на стороне грузин против всех спускаемых сверху, с «севера» распоряжений. Это касалось не только подавления их национальной самобытности, но и экономики. Урожай чая, цитрусовых, фруктов, вина немедленно отправлялся весь «на север», так же как и продукция местного автомобильного завода, и добываемая марганцевая руда, и другие богатства. И хотя Грузия всячески пыталась противостоять этим регулирующим правилам, особенно в сельском хозяйстве, — она знала, что битва была неравной.
Тогдашний ее партийный вождь Эдуард Шеварднадзе остроумно решил, что вместо неравной борьбы за местные интересы лучше во всем поддерживать «север». Эта личная политика завоевала ему признательность Москвы, куда он, в конце концов, и был вызван, чтобы получить пост министра иностранных дел в новом правительстве Горбачева. Но об этом шаге — позже. В Грузии же Шеварднадзе сделал все возможное и невозможное, восхваляя «союз» России и Грузии, вплоть до установления монумента в честь ненавистного здесь Гергиевского трактата 1784 года, по которому грузинское королевство подпало под унизительную власть Петербурга, потеряв свою независимость, свою династию и статус свободного христианского государства. И этот национальный позор теперь был отмечен монументом подозрительного художественного качества и бесконечными официальными партийными празднованиями! Местное население, церковь и интеллигенция негодовали, но Шеварднадзе пошел после этого в гору в своей карьере… Время от времени под привлекательным видом «борьбы с коррупцией» он отправлял в тюрьму своих местных противников. Москва смотрела на эту «борьбу с коррупцией в национальных республиках» благосклонно — там серьезно полагали, что она полезна. Но нам были известны случаи, когда эта «шапка» служила хорошим прикрытием для осуждения любых инакомыслящих и также личных противников.
Я уже говорила о своей первой аудиенции у Эдуарда Шеварднадзе. Он дал мне понять, что в моем случае все зависит от решений Москвы, которым он будет неуклонно следовать. Я поняла тогда, что передо мной был очень неглупый человек, большой дипломат с далеко и высоко идущими целями. Сегодня в этом ни у кого не может быть сомнений. Но тогда в небольшой окраинной республике еще не видны были открывавшиеся ему одному горизонты. Шеварднадзе носил плотную маску, не выдавая своих истинных чувств: здесь многие считали его либералом, иные же полагали, что он далеко пойдет благодаря своей хитрости. Невыразительное лицо с водянистыми глазами, напряженная ненатуральная улыбка — когда надо — и белые, стоящие вокруг лба наподобие одуванчика волосы делали его столь непохожим на обычно открытых, громких, шумных грузин. Он не стремился здесь к популярности среди своих соотечественников: быть популярным в Москве было куда более важно для него. Что касалось нас с Ольгой, было ясно, что у нас всегда могут возникнуть непредвиденные трудности в результате нажима из Москвы — а с московскими идеями о нашей «ускоренной советизации» мы ведь уже познакомились там, на севере…
12
ПЕРЕМЕНА ДЕКОРАЦИЙ
Умер долго болевший премьер Черненко, и на его место был избран сравнительно молодой — и совершенно новый, немного провинциальный еще со своим южным говором, здоровый и жизнерадостный Михаил Горбачев.
Слухи ходили, что он либерал. Но он держался еще очень осторожно в том засилье консерваторов, которое унаследовал от почти двадцатилетнего правления Брежнева и ему подобных. За то время, что мы находились в СССР еще не было заметно каких-нибудь радикальных перемен.
Выпускник Московского университета, Горбачев представлял собою новый слой в самой партии — где старые методы работы уже не могли никого удовлетворить. Живя в Грузии, мы не могли еще понять, как он отнесется к нашим проблемам и, как все в СССР, жили слухами. Печать сообщала очень мало о новом лидере, и, помимо его немедленно же начавшейся борьбы с алкоголизмом, пока еще мало что было известно. Запрет на вино — еще одна новая идея с «севера» — не встретила энтузиазма в винодельческой республике, где каждый крестьянский двор производит свой сорт вина.
Горбачев пришел к власти в марте 1985 года. Летом он уже начал «смену кадров», то есть стал назначать своих, более молодых и либеральных людей. Затем пришло назначение Шеварднадзе на пост министра иностранных дел Грузии.(? — Д.Т.)
Поскольку Грузия располагала большим количеством высокообразованных дипломатов на низших должностях, все удивились, почему выбор пал на совершенно неподготовленного к дипломатическому поприщу бывшего главу грузинского КГБ, плохо говорившего даже по-русски? Но потом поняли, что именно это и его верноподданничество заслужили ему этот высокий пост. И перестали удивляться.
Мы провели лето ни традиционных курортах Черного моря. Я бывала здесь в детстве, и мне так хотелось, чтобы Ольга тоже отведала этих красот: Черное море необыкновенно притягательно, а районы старых курортов необычайно разрослись — я ничего не узнавала здесь!
В доме отдыха мы встречались с партийными работниками и их женами, что было весьма скучно. Но Олю тут же окружила молодежь, многие говорили по-английски, и она была как рыба в воде в своей роли Посланника из Свободного мира. Именно так ее молодежь здесь и воспринимала. С ее светской жизнью все обстояло как нельзя лучше, но вот перспективы ее школьного образования были неутешительны.
Хотя она неплохо болтала по-русски, а также по-грузински, этого было недостаточно для освоения обширной советской школьной программы. Теперь ей не хотели больше разрешать занятия дома, а садиться за парту в школе было бы невероятно трудно для нее. Я все более понимала, что не смогу «войти снова в коллектив» под контролем партийной организации, — одна мысль об этом лишала меня сна. На меня по-прежнему смотрели как на странную птицу, залетевшую сюда по ошибке, — разглядывали с любопытством и неизменно заводили разговор о том, «какой великий человек был ваш отец». От этого было невозможно увернуться. Это была здесь какая-то болезнь. Все были одержимы бесконечными рассуждениями на эту тему. Мне же было очень трудно вообще что-либо отвечать им, я сердилась и нервничала, а они не понимали почему…
В декабре 1985 года я написала первое письмо Горбачеву, объясняя, что мы приехали сюда «с целью соединиться с семьей», но поскольку этого нам не удалось добиться, я полагала, что не было никаких дальнейших причин для нашего дальнейшего пребывания здесь. И я просила разрешить нам выезд из СССР. Поскольку мы были теперь советскими гражданами (хотя и с двойным, американским гражданством), нам надлежало получить таковое разрешение только у советского правительства.
Никакого ответа не последовало. Это — типично в СССР. Никто не напишет вам, что ваше письмо получено и рассматривается, — секретарши этим не занимаются. Вы просто должны сидеть и ждать, надеяться на лучшее и молить Бога, чтобы помог.
От дочери Катерины больше не было писем. На все мои письма к ней на ее вулканостанцию в городе Ключи на Камчатке она не ответила ни слова. Мой сын ни разу не звонил и не писал, с тех пор как мы уехали из Москвы. Писали мне только мои племянники да двоюродные братья.
На лето мы пригласили к нам мою двоюродную сестру Киру Аллилуеву, актрису на пенсии. Она быстро нашла общий язык с Олей, они играли на пианино, пели, отплясывали чарльстон и вообще веселились. Поскольку все остальные родственники отнеслись к нам дружелюбно, я определенно решила, что с моими детьми была проведена некая «специальная работа», что им вбивали в голову ложь и клевету на меня, а потому они так переменились. Это было что-то поистине чудовищное, я никак не могла смириться и принять этот факт — хотя католикос, с которым я много разговаривала об этом, постоянно уверял меня, что «любовь победит», что я «должна быть терпеливой и ждать». Я не понимала этого «наказания», в особенности от моей Кати — всегда бывшей такой славной девочкой, горячо любившей меня.
Ответа от секретариата Горбачева не поступало. Не было ответа также и от Громыко, с которым я просила встречи, чтобы обсудить ряд вопросов, связанных с судьбой моего брата Василия. Просто — никакого ответа. Можете думать все что вам угодно!
Это опять же заставило меня вспомнить нашу жизнь на Западе, где серьезно и уважительно относятся ко всем пишущим в правительство. В цивилизованном обществе не ответить на письмо просителя — просто неслыханная грубость. Я еще раз почувствовала, как оторвалась от советского образа жизни, в котором просуществовала более сорока лет…
В первые дни в Москве, еще в начале ноября 1984 года произошел эпизод, показавший, насколько, действительно, успела я позабыть советские правила жизни. Мое переключение в иную жизнь было полным и искренним. В Москве же я то и дело попадала впросак от этого. Вместе с моим двоюродным братом, молодым доктором, немного походившим на Чехова с его бородкой и в очках, мы сидели тогда в ресторане гостиницы «Советская» и ели борщ. Это была наша первая встреча по приезде в СССР, мы смеялись, чувствовали себя легко. Вдруг я обратила внимание на какие-то цифры, помещенные на бархатном занавесе, скрывавшем от глаз эстраду. «1917–1984, — прочла я вслух и спросили брата: — А это что такое? Чей-то юбилей?»
Брат посмотрел на меня неверящими глазами и начал давиться от смеха, прикрывая рот рукой. «Ты что? — выдавил он наконец, — совсем, как видно, оторвалась? — Он давился от смеха и оглядывался по сторонам, не слышал ли нас кто-нибудь. — Цифру тысяча девятьсот семнадцать совсем позабыла?» И только тогда меня осенило, что это были, конечно же, даты Октябрьской революции — праздник, ежегодно справляемый в СССР, но которого я не отмечала вот уже восемнадцать лет… и совершенно позабыла о нем, поскольку он не жил в моем сознании.
Праздники, давно позабытые, и правила ежедневной жизни вспоминались с трудом. Отсутствие ответов из канцелярий правительства воспринималось как полное отсутствие культуры общения с людьми. Как важно, оказывается, иметь хорошие манеры! Быть вежливыми с чужими людьми, уступать дорогу, благодарить или извиняться на улице. Вдруг стало так недоставать американского обычая беспричинно улыбаться друг другу.
В последовавшие вслед за декабрем месяцы никаких ответов так и не было. Еще в ноябре 1985 года я послала множество рождественских поздравлений в Англию и в США в надежде, что придут ответы: нам вдруг стало так недоставать праздника Рождества…
В нашей квартире в Тбилиси мы поставили елку и пригласили Олиных друзей прийти на 25 декабря. Ничего особенного — обыкновенное угощение. Но им так хотелось провести день «по-американски». Несколько писем и рождественских карточек уже пришло к нам, главным образом из Англии, и наши гости с интересом рассматривали их.[11] Мы рассказывали, как все ходят друг к другу в гости — с подарками для всех членов семьи, для всех друзей… Наши традиционные американские праздники в Принстоне, которые Оля так хорошо помнила и любила, стали вдруг необыкновенно дорогими: День Благодарения, Пасха, Рождество, День Независимости, День Труда. Мы жили иной жизнью, я жила иной жизнью — и хотя здесь мои старые друзья полагали, что я очень скоро позабуду о ней, этого совсем не происходило. Скорее — наоборот.
Проходили месяцы, а ответа из Москвы не было. Я понимала, что новый лидер очень занят и ему не до нас. Но что-то подсказывало мне, что весьма возможно наши просьбы просто не были переданы ему… Такое тоже часто случается в СССР, если какой-либо высокопоставленный бюрократ решает, что следует и что не следует передавать высшему начальству. Иногда даже таковой бюрократ может вам ответить на ваш запрос — такое также случалось в моем советском опыте. Но наши просьбы уже стали документом, поскольку они были выражены на бумаге и отправлены «наверх». Рано или поздно — может быть, через весьма долгое время — какой-то ответ все-таки должен прийти.
Тем не менее, для того чтобы проверить, что случилось с нашим письмом, мы отправились морозным февралем 1986 года в Москву. Мы ехали медленно, поездом, наслаждаясь старомодным мягким и теплым купе: я хотела, чтобы Ольга знала, что такое путешествие поездом, долгий путь в два дня и две ночи. Мы как бы перешли вдруг в девятнадцатый век — и что-то было успокоительное для меня в этой давно позабытой старомодности.
Все соседи ехали со множеством припасов, обменивались фруктами, угощали нас вином и холодной жареной курицей. Вот так вот путешествовали и наши бабушки, — говорила я Ольге, не знавшей до той поры ничего, кроме самолетов с едой на маленьком подносике тут же в кресле, в котором у нее немели ноги, поскольку они были для них слишком длинны. В поезде же мы комфортабельно спали на чистых простынях. Днем я неотрывно смотрела в окно на расстилавшийся белый зимний пейзаж и ловила себя на том, каким сентиментальным оказалось для меня это путешествие: мы ехали по той же железной дороге, что всегда вела на юг, к Черному морю и обратно на север — в течение всех лет моего детства, юности, в течение почти что всех сорока лет моей жизни в СССР…
…Удивительно, что вдруг вызывает к жизни забытое детство. Не Кремль, где я жила столько лет (я даже не пошла посмотреть его на этот раз), не Москва и ее улицы — но вот этот путь поездом — через Ростов, Харьков, Орел, Курск, Тулу. Из Москвы — на Кавказ. Я ничего не знала, чем нас встретит Москва, что нам скажут, какие придется вести разговоры или бои… Но поездка эта как-то разбередила мне сердце, старомодные спальные вагоны были все такими же, как и тогда. И я понимала, что горечь в моем сердце будет назревать и расти — теперь, когда мы уже официально попросили о выезде… Не так-то это просто, дорогой читатель, когда вы ездили по этой же самой дороге поездом почти каждое лето вашей жизни.
13
ПРЕПЯТСТВИЯ
В Москве на заснеженной станции нас встретил младший из четырех моих двоюродных братьев, сын моей тетки Анны, и мы поехали в его малолитражке к ним домой на улицу Горького. Его жена, которую, кстати, тоже звали Светлана (Ивановна) Аллилуева, на следующий же день водила Ольгу по магазинам, протянувшимся по всей длине улицы Горького. Света работала администратором в Доме журналистов, а мой кузен — в журнале «За рулем». Их сын заканчивал Институт международных отношений, хорошо говорил по-английски: Оле он ужасно понравился. И здесь четырнадцатилетняя американка вызывала огромную симпатию, тем более теперь, когда она довольно сносно объяснялась по-русски. Никто не мог поверить, что всего лишь за год — и в Грузии! — она так хорошо выучила русский язык. Преподаватели языка там были необыкновенно сильны, как и сам ускоренный метод. Сейчас Оля чувствовала себя совсем не такой несчастной, как это было по приезде. Я только поражалась ее способности к мимикрии: здесь из грузинской девочки, которой она старалась быть в Тбилиси, она превратилась в русскую, тоже с легкостью и с удовольствием. Может быть — она прирожденная актриса? Ей нравится входить каждый раз в новую роль.
На улице Горького жил также мой племянник Саша, сын Василия, теперь режиссер театра. Мы ходили к нему в гости, слушали пение под гитару его друзей-цыган, и, разумеется, пили водку — а как же без этого! Я сказала ему, что мы намереваемся уехать, и он был опечален и смущен, потому что он не знал, что лучше. У него были мягкие карие глаза моей мамы (его бабушки) и все та же аллилуевская впечатлительность и нервность. В сорок пять лет он выглядел необыкновенно молодо, был очень худым и привлекательным. С печалью я сравнивала его со своим сыном, выглядевшим намного старше своих лет и каким-то отяжелевшим.
Он не подавал уже давно о себе вестей, а потому мы и не пытались встретиться. Но однажды вдруг к моим хозяевам позвонила его жена Люда — по-видимому, в сильном подпитии, — и я увидела, как замолк у телефона мой кузен и как вытянулось его лицо. Потом он положил трубку, не сказав ни слова, и, немного помолчав, заметил: «Ну, слыхал я мат в своей жизни, но такого… Что это она?! Начала меня обкладывать, как милиция, за то, что вы у нас остановились! Я даже не нашелся, что ей на это сказать».
Вежливый, спокойный Володя был в полной растерянности. Инцидент этот был малоприятным. Но Володя и его жена давно знали Люду и считали ее «стукачкой», а теперь они убедились, что она не питает ко мне никаких положительных чувств. Я их успокаивала тем, что мне все равно. Одним врагом больше, одним меньше — не имеет значения. Но страшно было знать, что мой сын, по-видимому, был целиком и полностью под ее влиянием.
Пришел Гриша узнать, как наши дела, и я сказала ему, что не получила никакого ответа от Горбачева. Гриша был теперь, по-видимому, весьма близок к делам «наверху» — куда более близок, чем я могла предположить. Он посоветовал мне встретиться с одним очень высоким чином из КГБ и узнать у него, как обстоят мои дела. «Может быть, ты что-либо выяснишь у него», — сказал Гриша загадочно. Я изумилась такому повороту, но пора было мне уже переставать удивляться… Мы приехали в Москву всего на несколько дней и, поскольку ответа было негде больше искать, я позвонила по предложенному номеру товарищу Н. Он сразу же назначил мне аудиенцию.
Выглядел он, как новая порода довольно цивилизованных и образованных чекистов, из тех, что ездят за границу и видели мир. Он бывал в Англии и США и говорил по-английски, но это не потрясло меня. Потрясло меня совсем иное — хотя я и так уже догадывалась о его высоком положении. С приятной улыбкой он сказал: «Между прочим, я был первым, кто предложил разрешить вам вернуться, когда мы узнали о вашем письме в посольство в Лондоне. Мое „да“ было решительным и определенным. Раздавались и другие голоса, — как вы можете хорошо себе представить». Я не могла спросить его, в каком качестве он мог оказаться столь близко к делам посольства — но какая мне разница! КГБ и МГБ — повсюду, лезет делать политику, как внешнюю, так и внутреннюю. Так что же, сказать ему «спасибо»? Я молчала.
Мне было не по себе с ним, так как он все время приглашал меня к разговору по душам, шутил, рассказывал о своих поездках за границу — мол, и мы там бывали, все знаем… Я же хотела лишь знать, получил ли Горбачев мое письмо.
«Он знаком с его содержанием, — наконец загадочно произнес Н. — Ваша дочь может возвратиться в свою школу в Англии, это не проблема. Конечно, она теперь поедет туда как советская гражданка и сможет приезжать к вам сюда на каникулы. Это все очень просто устроить».
Я смотрела на него в молчании. Так, значит, это он передает мне мнение Горбачева? Или — кого-то иного? Горбачева «ознакомили» с моим письмом? А этот Н., по-видимому, решает мою судьбу — как он только что признался в этом сам.
«Вам следует переехать в Москву, — продолжал он уже серьезнее. — Ведь вы — москвичка! Грузия — неподходящее место для вас. Ведь вы там никогда раньше не жили. Все ваши старые друзья — здесь». Я слушала и понимала, что вот мне и передали официальный ответ… Я молчала. Но внутри меня все кипело: я отвыкла от этого советского метода решать судьбу людей.
Наконец, я сказала ему, что буду все же продолжать настаивать на том, о чем писала Генеральному секретарю. На это он сказал дружески: «Мне бы очень хотелось познакомиться с вашей дочерью. Она уже может говорить по-русски?» Я заверила его, что она уже вполне может объясняться, дала наш адрес и телефон и распрощалась с ним. Он отвез меня на улицу Горького. Его шофер сидел с каменным лицом, не сказав даже ни здравствуйте ни до свидания.
Дома я схватилась за валидол, оставленный Гришей. Значит, и дорогого Гришу тоже прибрали к рукам и используют как «мост» ко мне. Господи, Господи, отвыкла я от этих методов. Некуда деваться. Мы даже не поговорили с Гришей как следует о нашем сыне и о нашем внуке, он просто зашел, только чтобы сказать мне насчет свидания с этим важным лицом… Казалось также, что Гриша был недоволен и сыном и внуком, которых он видал весьма редко. «Что за странная жизнь, — сказала ему я, — ведь вы-то все живете в одном городе». — «Ах, это проклятая полька, его мамаша! — заметил он. — Не огорчайся, береги сердце!» Это был теперь его постоянный припев. Невозможно было разобраться во всех этих тонкостях, но что-то было здесь неладно.
Отец Катерины, Юрий Андреевич Жданов, прислал мне о ней хорошее письмо из Ростова, где он все еще по-прежнему преподавал в университете. Прислал ее фотографии — и я наконец-то увидела мою Катю, взрослую, тридцатилетнюю, с маленькой дочкой, но все такую же, какой я ее знала. На одной из фотографий она сидела на низенькой камчатской лошади. Они там либо на лошадях, либо на вертолетах — по бездорожью. На другой — она пела с гитарой в руках. Оля тоже ездит верхом и училась на гитаре — они даже похожи, две черноглазки… Анюта же, дочка, белобрысенькая с голубыми глазами. Юра писал мне: «Будь терпелива с ней. Она ужасно самостоятельная. Ничьих советов не слушает. Но хорошо работает, будет серьезным ученым». В последнем у меня не было никаких сомнений. Сомневалась я лишь, что увижу ее вообще когда-либо…
Здесь в Москве мы встречались с моими родственниками и со старыми моими друзьями. Видеть сына у меня не было намерения. Раз он знает, что я здесь, и даже — где я, может позвонить. Но звонков не последовало. Я думала, что Ольга была права, когда однажды заметила мне довольно едко: «У тебя была я. Разве этого мало? Нет, ты захотела их всех. Видишь, что ты получила! Нам надо было жить в Англии, как мы жили».
В самом деле, она была права. Когда я попросила сына переслать мне в Грузию мои старые книги — мою библиотеку, он сказал, что «лучше сжечь все», чем отдать это мне. Я перестала понимать его.
Улегшись спать в кабинете Володи на диване, я ворочалась всю ночь. Сердце стучало, я чувствовала себя нехорошо в Москве и не могла дышать морозным воздухом. На следующий день был большой мороз и стекла покрылись инеем. Я так всегда любила зимнюю, солнечную, сверкающую инеем Москву, но сейчас было не до того. После вчерашнего разговора с важным лицом из КГБ я раздумывала о новой идее.
14
ПИСЬМО АМЕРИКАНСКОГО КОНСУЛА
После того как я разослала друзьям рождественские открытки с сообщением нашего адреса, в Грузию к нам начала поступать корреспонденция из Англии и даже из Америки. Шла она подолгу, но все-таки доходила. Часть корреспонденции шла через посольство СССР в США, а также через посольство СССР в Англии.
Но в пачке писем от адвоката из Принстона (относившихся к делам Благотворительного треста в Нью-Джерси), я неожиданно нашла что-то совсем иное: копию письма ко мне от американского консула в Москве. Очевидно, консул потерял всякую надежду передать мне это письмо через советский МИД и решил послать копию таким обходным путем. Не знаю — как это все вышло, но при строжайшей проверке, которой мои письма подвергались, это письмо каким-то чудом не было перехвачено.
Оно было на гербовой бумаге, со всеми печатями и титулами американского консульства в Москве и служило единственной ниточкой контакта с нами, американскими гражданами.
В письме консул еще раз подтверждал, что Ольга и я являемся американскими гражданами до тех пор, пока мы не захотим (если мы захотим) отказаться от него публично и официально в присутствии посла и под присягой. Этого мы, разумеется, не собирались делать.
Это письмо я привезла с собою из Тбилиси в Москву, оно было в моей сумке. Оно могло служить нам официальным пропуском для входа в посольство США. Я знала хорошо, что вход этот охранялся советской милицией и что войти в посольство нам было, в сущности, невозможно. Но, решила я, следует попытаться, чтобы хотя бы сделать таким образом «заявление» или, как теперь говорят, — «послать сигнал».
Мы проехали с Олей на метро к Зоопарку, а оттуда прошли пешком на Садовую, широкую улицу с ревущими автомобилями. Было морозно и солнечно, сердце колотилось, и я молила Бога, чтобы на улице возле посольства нам попался бы кто-нибудь из его служащих: мы легко бы объяснились и смогли бы пройти тогда вместе. Я надеялась также, что посольство наблюдает за своим главным входом через внутренние телекамеры, потому что отчаявшиеся советские граждане нередко приходят сюда, чтобы выразить свои требования и чувства. Однако их всегда встречает здесь только советская милиция. О, как слепо верят все советские, что, «если только сказать американцам всю правду», они что-то предпримут… У меня после многих лет жизни в США уже не оставалось больше подобных иллюзий.
Увы! Мы только на мгновение задержались перед дверью, просто лишь остановились, как немедленно же нас окружили милиционеры и какие-то в штатском и попросили нас «следовать» за ними. Ольга была в растерянности: она еще такого никогда не испытывала. Только в кино видела.
Нас чрезвычайно вежливо проводили в дощатую будку для постовых, находившуюся тут же рядом со зданием посольства. («Неужели они не наблюдают из окон, что происходит возле входа?» — подумала я). Весьма вежливый офицер милиции спросил меня, в чем дело.
«Мы — американские граждане, — сказала я на своем чистом русском языке, и брови офицера поехали вверх. — Нам нужно видеть американского консула. Вот — видите? У нас есть от него письмо, и он желает нас видеть».
Он взял письмо, как берут бомбу и, посмотрев на него, вышел куда-то, забрав его с собой. Мы сидели довольно долго. В будке было холодно, только крохотная электрическая печурка была в углу. Оля моя была подавлена — а я уверяла ее, что все будет хорошо, будучи сама не очень в этом уверена.
Офицер вернулся и попросил у нас наши американские паспорта. «Они находятся там, в здании, у консула, — сказала я решительно. — Нам нужно его видеть!»
Тогда он потребовал у нас какое бы то ни было удостоверение личности, и мне пришлось вытащить мой новый советский паспорт, в который была занесена также моя дочь, малолетняя гражданка «Ольга Вильямовна Питерс». Офицер посмотрел на нас с выражением лица, обозначавшим примерно: «какие вы, к дьяволу, американцы?» Но он ничего не сказал.
Затем вошел другой офицер, рангом выше, и сказал, что скоро прибудет кто-то еще более высокого ранга, — надо подождать. «Где наше письмо? — спросила я. — Можете вы известить консула, что нам нужно его видеть?»
«Давайте подождем», — ответил он. По его понятиям советским гражданам не полагалось проходить в посольство Америки. Он этого не мог позволить. Приедет начальство — разберется.
И мы просидели там около двух часов, стуча подмерзающими ногами. Небольшое радио в углу будки начало тем временем передавать из Кремля открытие XXVII съезда партии. А я совсем и забыла об этом! «Тем лучше, — подумала я, — значит, мы устроили нечто вроде демонстрации в день открытия съезда! Неплохо. Я этого так даже не планировала. Тем больше внимания мы привлечем к моему письму Горбачеву». И хотя Оля смотрела на меня злыми глазами, я была уверена, что мы сделали хороший ход, придя именно сегодня.
Несколькими днями перед этим, в воскресенье, я решила пойти в Церковь Ризоположения, где я крестилась в 1962 году. Мне так хотелось увидеть ее снова. Прекрасное «русское барокко», красного цвета с белой отделкой, с синими куполами, усеянными звездами. Церковь выглядела теперь свежевыкрашенной и праздничной. Вокруг нее вырос новый город… Двадцать четыре года тому назад здесь было больше деревьев, и трамвай огибал угол площади. Сейчас же все было застроено современными квартирными блоками почти вплотную к церкви.
Не без волнения вошла я внутрь. Шла литургия. Народу было полным-полно, много молодежи. Тогда здесь было куда меньше молившихся и как-то темно было. Сейчас — праздничное настроение, какая-то радость и ликование поразили меня. Я невольно вспоминала Отца Николая Александровича Голубцова, мою крестную Лидию и весь тот майский день, когда я пришла сюда…
Какой круг, однако, проделала я за все эти прошедшие годы… Отсюда началось мое полное перерождение и превращение в иного человека. Что ж, замкнулся ли круг на этом возвращении? Такого чувства я в себе не находила. Скорее — в путь, в путь снова — вот что вошло мне в сердце здесь. Мне было радостно и хорошо. Ни печалей, ни страхов, ни сомнений. Продолжай путь, странница. Путь твой еще не окончен, рано на покой захотела. «И вечный бой. Покой нам только снится» — сказал Блок, и как это верно.
Андрей Синявский, крестившийся тут же незадолго до меня, теперь живет с семьей во Франции. А ты что тут делаешь?..
Странно было стоять здесь опять, но так хорошо, так нужно. Я купила советского изделия дешевую иконку Спасителя и маленький нательный крестик. А уходя уже, обернулась и долго смотрела на небольшую пристройку, где всегда крестили взрослых. Хотелось погладить эти стены, они казались теплыми, несмотря на морозный февральский день. Отец Николай Голубцов славился тем, что приобщал к церкви и вере взрослых: открывал им двери в новую жизнь. Это произошло и со мной. Сколько еще прошло через эти вот воротца ограды, выходя в мир измененными, ставшими частицей тела Христова! Сотни? Тысячи? С шестнадцатого века стоит здесь эта церковь, заложенная на месте, где послы из далекой христианской Грузии передали дары Москве: ризу Господню. Она находится под алтарем и сейчас. А вокруг тогда были поля и леса, а невдалеке — Донской монастырь. Грузия была тогда еще независимым царством, тянувшимся к России в силу единства православной веры.
«У грузин и армян необыкновенно сильная вера, — говорил мне отец Николай Голубцов. — Это оттого, что они живут там, где Господь сотворил первого человека…» Я никогда не забывала этих слов, сказанных мне в день крещения. Что ж, значит, не зря привели меня мои дороги и в Грузию, чтобы узнать там ее веру. Меня ведь этому не учили! Ведь это все было выброшено «на свалку истории»! А теперь я взяла с собой эти кустарные иконку и крестик, отштампованные, по-видимому, из консервных банок; выглядели они «золотыми», но вложено было тут куда больше, чем злато… (Теперь они приехали вместе со мною в далекий Висконсин, в Америку.) И каким только образом попала я креститься именно в эту церковь, заложенную на дарах из Грузии, — уму непостижимо. Но — таковы пути Господни, неисповедимые.
Просветленная, утешенная и бесстрашная вернулась я в тот день домой, на улицу Горького. Все правильно. Будем продолжать свой путь.
Думала я об этом и в те часы, что сидели мы с Олей в холодной постовой будке возле посольства США. Ничего мне не было страшно — казалось мне даже, что власти нас боятся, не знают, что с нами делать… Во все долгое время ожидания нас не оставляли одних ни на минуту, но наконец появился человек, одетый в хороший гражданский костюм. Он представился очень вежливо как начальник охраны посольства и предложил отвезти нас домой в своей машине. Так закончился наш визит к американскому консулу. «Они, наверное, никогда не смотрят из окон!» — подумала я, не понимая, почему посольство так равнодушно к своим посетителям?..
Письма американского консула мне не возвратили. По дороге на улицу Горького начальник в штатском сказал нам, что через несколько часов мы встретимся с товарищем Н. (тем самым из КГБ) и что он сам заедет к нам. Так! Значит, наша «демонстрация» у американского посольства все-таки подействовала! С нами будут разговаривать, и с Олей — тоже. «Товарищ Н. извиняется, — сказали мне, — что он не может быть раньше, так как он сейчас на съезде в Кремле». Прекрасно! Значит, мы его там потревожили. Значит, никто другой нами не занимается в этих обстоятельствах, кроме КГБ. Опять к нему. Ну что ж, ничего не поделаешь.
Дома мы быстро закусили и ничего не сказали Володе и Свете, чтобы не напугать их. Просто вышли вниз, к магазину «Армения» и там нас уже ждал товарищ Н. в своей элегантной дубленке. Он был чрезвычайно любезен с Олей, хвалил ее русский язык и шутил насчет ее короткой дубленой курточки: «Оставайтесь в школе здесь, это бесплатно; зато купите себе настоящее длинное меховое пальто!» На что Оля ответила, что «нет, я лучше буду платить за мою частную школу».
На месте встречи нас ожидали также наши двое патронов из МИДа, заметно встревоженные. Посещение иностранного посольства — это по их части. Все они были просто шокированы нашим намерением пройти к консулу США. «Но у нас есть право видеть его. Наши паспорта там, в консульстве. И он сам в письме подтвердил приглашение», — сказала я возможно проще и наивнее, как будто все это совсем обычное дело. Так оно и должно было бы быть!
«Но каким образом вы получили это письмо?» — спросили меня мидовцы. — «Оно было переслано мне вместе с другой корреспонденцией от адвоката в Нью-Джерси через посольскую почту в Вашингтоне». — «Этого не может быть! Это невозможно!» — воскликнули они в один голос, стараясь оправдать своих работников в советском посольстве в Вашингтоне, недостаточно проверивших мою почту…
Я рассмеялась. «Однако письмо прибыло именно этим путем».
Но товарищ Н. не был особенно озабочен письмом, однако к нашей попытке пройти в консульство, отнесся серьезно. «Мы советуем вам больше не повторять подобных попыток, — сказал он так вежливо, как это только было возможно. — Когда вы возвращаетесь в Тбилиси?» — «У нас билеты на завтра». — «Очень хорошо. Уезжайте». — «Но я до сих пор не получила ответа на мой запрос! Я тоже хочу выехать вместе с моей дочерью. Я писала к Генеральному секретарю об этом, но не получила ответа».
Они все трое были очень терпеливы, но игнорировали мои слова. Они болтали с Олей, наслаждаясь ее способностью так быстро освоить разговор по-русски. Она долго объясняла им, почему ей необходимо вернуться в ее школу квакеров, и, действительно, это была поразительно хорошая речь на русском языке. Они просто сидели и слушали с нескрываемой симпатией. Всего лишь за год с небольшим! «Ее преподавательница русского языка в Тбилиси была очень сильным методистом», — сказала я. Они не ответили. Разговор уже был закончен. Ответа я не получила.
«Я буду звонить вам из Тбилиси», — сказала я, глядя на их деревянные лица. Они были очень довольны, что мы уезжали отсюда завтра же. Туда, туда, за Кавказский хребет.
15
ПРОЩАНИЕ С ГРУЗИЕЙ
Мы снова в нашей квартире на окраине Тбилиси, и Ольга опять сидит за уроками русского и грузинского языков. Снова ходит в манеж, ездит на лошади с Зурабом и поет за пианино с Лейлой. У меня перебои с сердцем, я набрала вес (со всеми этими угощениями!), и мне тяжко на душе от ожидания, в котором я не вижу пока что никаких надежд. Согласиться на предложение, чтобы Оля училась в Англии, но «возвращалась домой в СССР» на каникулы, где я должна ее ждать — да еще живя в Москве — я не могу.
В день, когда мне стукнуло шестьдесят, я печально сидела дома, кляня себя за опрометчивое возвращение на родину. Праздновать мне не хотелось, но позвонили грузинские друзья и позвали к ним в гости. А что может быть лучше грузинской компании в день рождения?
Там стол всегда накрыт. Хозяева, брат и сестра, оба работники театра — преподаватель и режиссер — пригласили друзей, киноактрису с мужем и Олиных учителей грузинского языка, мужа и жену. Еда была, как всегда, изысканная, чудесная — овощи, мясо, подливки, закуски, салаты — все это сдобрено легким, золотистым вином. Водку здесь никто не пьет, это там, на севере, этим занимаются дикари, «чукчи».
Потом начали петь под гитару, под рояль, дуэтом, трио — полились рекой нескончаемые мелодии меланхолических песен о любви, о расставании, о смерти, о тоске, о прекрасных глазах… Вечные темы, вечная красота. Грузинские напевы печальны, меланхолия разлита в старинных мелодиях, журчащих одна за другой, как ручей. Ольга тоже аккомпанировала на пианино и пела вместе с ними так красиво, так вдохновенно. Никогда не забуду этого дня рождения, этого неожиданного подарка от друзей. Все забывается тут, ни о чем не хочешь думать. Мы — друзья, не правда ли? А об остальном можно забыть часа на два. И что может быть важнее в жизни, чем такие песни, такие вечера?