Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

С главой русских католиков в Америке — госпожой Е. Извольской — меня познакомил профессор Ричард Берджи еще в первые годы в США. Я хотела сделать этот шаг во время посещения Америки папой Иоанном-Павлом II в 1978 году — под сильнейшим впечатлением от его визита. Но священник в Принстоне не пожелал иметь со мною дела. Он чуть ли не смеялся мне в лицо, когда я пришла поговорить с ним… Теперь же, в Англии, никто не смеялся надо мной, и я чувствовала себя так хорошо. Мне только было бесконечно жаль, что моя дочь не захотела перейти в католическую школу — в прекрасную старую школу Нью-Холл в Челмсфорде, Там было так красиво, что, казалось, и деревья вокруг помогали вдохновенью. Девочки были веселыми, монашки — тоже, и повсюду царил дух радостной углубленной работы. Я никак не могла согласиться с серостью квакерской обстановки, с их показной скромностью — мне это казалось борьбой с красотой, пуританским отрицанием ее. А красота создана Богом, это — Гармония вселенной, без красоты — нет святости жизни…

Но в этом мне пришлось уступить своей упрямой дочери, так как она не захотела расстаться со своей школой. «Ничего не поделаешь. Придется уступить», — думала я.

В те дни нашу с Ольгой жизнь в Англии можно было назвать в общем приятной. Мы купили маленькую квартирку в Кембридже и радовались, что теперь у нас наконец были современное отопление и горячая вода в ванной! Ольга была к тому времени уже влюблена в свою школу без памяти. Летом мы ездили на небольшие острова к юго-западу от Корноэлла — так называемые Силли, где жизнь была простой, автомобили не дозволялись, и рыбачьи лодки развозили отдыхающих по небольшим островкам с уединенными пляжами. У нас возник свой круг знакомых. Мы привыкли к столь отличной от Америки атмосфере Англии, поначалу казавшейся нам серой, угрюмой и безрадостной.

К Англии нужно привыкнуть — тогда начинаешь видеть ее скрытую красоту и незаметные радости, — как те скрытые за высокими кирпичными стенами маленькие садики, где англичане с необычайным вкусом и умением подбирают садовые цветы так, что они выгладят одновременно и ярко и натурально. В нашей Восточной Англии, где еще много земли, ферм, осенней охоты и прекрасного широкого неба, мы повстречали многих интересных людей. И после многолетнего изучения книг индийского философа Кришнамурти я, наконец, поехала повидать его в его школе в Броквуд Парке.

У меня был, не скрою, некий мистический страх и волнение перед этой встречей. Что Кришнамурти, необычайно чувствительный медиум, любит шутить с посетителями и совершенно не похож в эти минуты на пророка, каким он выглядит (и является) во время своих лекций, я знала. Я все о нем знала — потому что давно прочла все им и о нем написанное. Но я знала также, что в жизни подобные люди носят маску, и то, что вы видите перед собою, есть только лишь внешняя кажимость.

Увидев меня, Кришнамурти сложил руки в индусском приветствии «намастэ», и мне сразу стало легко. Он старался внешне выглядеть человеком Запада — но по существу — всегда оставался южноиндийским брамином. По восточному вежливый до полного самоуничижения, он пригласил меня на прогулку. Этот маленького роста, худой — живые мощи — человек восьмидесяти восьми лет гулял ежедневно несколько часов, и мне нелегко было поспевать за его стремительным шагом. Он помнил одно письмо, которое я написала ему лет десять тому назад, где я обещала не задавать никаких вопросов, а просто сидеть и молча слушать. Он ответил тогда, как ему это понравилось.

К сожалению, западные обычаи требуют беспрестанного разговора. На прогулке он шутил и обнаружил хорошее знакомство с политикой и с положением дел в СССР; он следил внимательно за этой страной. Я сказала ему, что перевожу его «Дневник» на русский язык и что его проза на русском звучит просто прекрасно — может быть, оттого, что он так много страниц уделяет созерцанию природы, а это — вполне в русской классической традиции.

Я говорила, как мне хочется вновь побывать в Индии, и на это он просто сказал: «Предоставьте это мне. Я помогу нам». Я верила, что он хочет мне помочь, но также сознавала вполне ясно, как оторван он от повседневной жизни. Чтобы он смог мне помочь, нужно было, чтобы его окружение (этот колоссальный Трест, который издавал его книги и владел самим автором) согласилось бы с ним. А в этом я совсем не была уверена. Шла какая-то скрытая вражда с Индийским обществом Кришнамурти, все еще владевшим копирайтами его первых книг. Все это было так далеко от маленького смуглого святого в джинсах и синем свитере, быстро шагавшего по проселку меж полей и звавшего нас всех к миру, любви и полному слиянию с природой. Хотелось забыть о копирайтах и прочем и просто следовать за ним и наслаждаться этими редкими минутами.

Потом, когда мы все собрались в круглом зале-аудитории, он вышел для лекции. Его нельзя было узнать. Какая-то сила наполняла его, глаза стали большими и горячими, голос звенел металлом. Он сидел прямо, вытянувшись как струна, на жестком стуле со спинкой и говорил нам — отбросив мягкость и обычную куртуазность — какие у нас у всех пустые сердца. Как мы жадны. Как глупы. Как бесплодны его усилия вот уже более сорока лет повторять нам, что надо быть честными, искренними, видеть мир, «как он есть». И не страшиться «узнать правду самому и для самого себя — одному, не полагаясь на авторитеты».

Посещение Броквуд Парка было незабываемым. Восьмидесяти восьмилетний Кришнамурти остался в моей памяти более современным человеком, чем многие молодые люди: его мышление принадлежит будущему. Нам трудно угнаться за ним, потому что мы так завязли в прошлом… «Освободитесь от прошлого», «Живите — сейчас, в этот момент, теперь!» — повторял он в книгах и в лекциях. Но это — так трудно! Мы так влюблены в прошлое и в вековую обусловленность нашего мышления. Рецептов «внутреннего мира» Кришнамурти не раздает. Наоборот, то, что он говорит, требует большого усилия, внутренней борьбы, поисков, сражений с совестью, открытости ума и готовности принять свое собственное освобождение.

Девяностолетний мудрец уже умер, но мы еще годами будем биться над его горячими призывами: «Не верьте авторитетам. Узнайте сами. Я — не гуру для вас. Я — только лектор». Он хотел, чтобы мы отрешились ото всех наших идеологий, политики, пропаганды, ото всех на свете «измов», от всякой организованной религии, от всех установленных веками и традицией норм поведения. Тогда говорил он, в вашу жизнь войдет Непознаваемое, Неведомое, огромное, как облако, горячее, как любовь, и вы пойдете за ним… Но вы должны прийти к этому сами, без жрецов и вождей. Только тогда вы узнаете, как это прекрасно.

Мы еще будем читать и изучать слова этого пророка поскольку он передавал нам, конечно, не свое собственное слово. Я внесла свою лепту переводом на русский язык с чудесного «Дневника». Но Трест, заведовавший многомиллионными изданиями, не проявил к переводу на русский никакого интереса. Это особенно удивительно, потому что Кришнамурти глубоко интересовался Россией — Советским Союзом и знал, что его там любит интеллигенция, в особенности физики и математики, читающие по-английски. Именно поэтому он принял меня: я говорила ему, как известен он был в СССР еще тридцать лет тому назад, и он был этим очень доволен.

* * *

Но над всеми интересными встречами, над всеми поездками на острова, в Лондон, в Оксфорд, над работой над новой книгой и переводом, над заботами об устройстве нашей милой маленькой квартиры, посещениями Олиной школы и болтовней с Мэри-Кейт — над всем этим неотступно стояло одно новое обстоятельство, не присутствовавшее в моей жизни более пятнадцати лет… Голос сына и его рассказы о жизни там, о моей дочери Кате, о внуках. Но главное — голос. И как маленький ручеек размывает и понемногу уносит частицы песка и земли, пока вся гора не рухнет, так этот голос звучал все сильнее и сильнее и начинал постепенно заглушать собою все, все остальное.

Я всегда сообщала сыну наш новый адрес и телефон при всех наших многочисленных переездах на новые места. Писала я всегда на адрес его медицинского института, куда письма должны были доходить с большей обязательностью, чем личная почта. Сообщила и теперь наш новый адрес в Англии, не надеясь ни на что, так как ответов никогда не поступало.

Один-единственный телефонный разговор из Штатов в 1975 году — мою попытку — прервала телефонистка в Москве, заявив, что «номер не работает». Больше я не пыталась.

И вдруг в нашей мансарде в Кембридже раздался звонок в середине декабря 1982 года. Незнакомый, басистый голос сказал по-русски: «Мама, это ты?», и я обомлела. Потом, испугавшись, что нас сейчас же неминуемо разъединят, начала поспешно спрашивать что-то (не помню что) и сокрушаться что «голос-то совершенно непохожий, почему твой голос так переменился?» — и забывая, что через пятнадцать лет изменяется все.

Последовали шутки по поводу моего английского акцента — «а ты разговариваешь по-русски, как иностранная туристка?» — должно быть, это было правдой. Я с трудом подбирала русские слова. В ту пору мой английский был на довольно хорошем уровне, а русский был основательно забыт.

«Запиши мой телефон и звони мне», — сказал сын, как будто я была в Ялте на отдыхе. «А ты уверен — что это возможно?» — осторожно спросила я, совершенно обескураженная и звонком, и его уверенностью, и этим предложением. Телефон я записала, однако. «Звони, когда хочешь!» — повторял он, понимая мое затруднение.

Я должна была, конечно, помнить, что с пришествием Андропова к власти в Кремле возможны были перемены. Уж не одна ли это из них? Я знала своего сына слишком хорошо, чтобы поверить, что он говорит это от собственной храбрости. Уверенность в его спокойном голосе говорила об официальном разрешении нам теперь общаться сравнительно нормальным образом, как общаются многие (но далеко не все) эмигранты и перебежчики со своими родственниками в СССР. Я положила трубку и стала думать.

Приближалось тогда Рождество — всегда радостное время на Западе, время надежд на будущее, семейных встреч, музыки, кэролс, взаимных посещений и обязательного подношения подарков. Наше с Олей первое Рождество в Англии было освещено этим звонком. Мы потом сами ему звонили, и сын говорил с Олей по-английски, потом я говорила с его новой женой — Людой.

Это было несколько трудно, потому что мне всегда нравилась его первая жена, красивая полька Елена, — так было жаль, что они разошлись и она забрала мальчика потом я умоляла, чтобы мне прислали фотографию внука, — он был на год старше Ольги. Потом спрашивала о Кате — но не получила никаких подробностей, кроме того что «она геофизик, живет на Камчатке, замужем и у нее дочка Анюта двух лет». На просьбы выслать мне ее последнюю фотографию было отвечено, что фотографий не имеется. Странно. Как это так? Не в близких отношениях что ли, брат с сестрой? Странный голос у этой Люды. Первым, что она спросила меня, было: «Ну, так когда же повидаемся?» Я ответила: «Приезжайте когда хотите, покажу вам Англию».

Но это не вызвало никакого энтузиазма. «Да нет, — нетерпеливо перебила она. — Я говорю, когда же здесь увидимся?»

Это меня удивило. И я ответила, что таких планов у меня нет.

Звонки туда и обратно продолжались теперь весь наступивший 1983 год, а затем и 1984-й. Мне было неожиданно трудно сочетать мою обычную жизнь за рубежом — ставшую для меня уже давно нормой, в особенности после рождения Оли, — с этими вестями оттуда. Я сделала невероятное усилие забыть, что там кто-то и что-то существует, почти перестала говорить по-русски, и мои заботы были все по эту сторону. Теперь я вдруг узнавала новости и подробности о моих двух внуках, нечто о Кате, а главное — не переставал звучать в ушах голос сына — какой-то совсем другой… А когда прибыла и его теперешняя фотография, я поняла, что голос должен был стать иным.

Передо мной на фото был не тоненький элегантный мальчик с короткой стрижкой и юмором в глазах; на меня смотрело стареющее лицо с мешками под глазами лысоватого, но главное — совершенно подавленного человека. Я так испугалась этой фотографии — напомнившей мне моего брата-алкоголика в последние годы его жизни — что немедленно же позвонила в Москву и потребовала объяснений.

«Ты — пьешь! — сказала я без предисловий. — Я узнаю эти опухшие глаза. Мы их видели предостаточно». Сын смеялся, но ничего не объяснял. Голос его был теперь грубым, он часто сквернословил в письмах и по телефону, как это любил делать и мой брат. Что это — показная близость к народу, как полагают сегодня многие советские интеллигенты? Он говорил, что его Люда «из простых и хорошо готовит». Taк, может быть, — это, чтобы быть с ней в унисон? Он не был таким с Еленой, умной, красивой переводчицей с французского и польского языков. Вдруг стало страшно за него. Внезапное сходство с моим братом, которого он раньше не обнаруживал, было тревожным знаком.

Я предложила, чтобы мы вес встретились летом I984 года в Финляндии, в каком-нибудь курортном месте: советским разрешали довольно легко ездить в соседнюю Финляндию. Мне так хотелось видеть его, не только слышать. Но он сказал, что это невозможно. Тогда я предложила, чтобы он просил правительство о посещении меня в Англии: всем было известно, что мы не виделись уже шестнадцать лет. Разрешили звонить, может быть, разрешат и поехать? На недельку? Я все оплачу. Нет, он сказал, что это также невозможно. Значит, они там оба полагают, что я могу приехать туда. Но такая мысль была для меня все еще совершенно дикой.

Я ждала ответа от издательства «Даблдэй» в Нью-Йорке, о возможности публикации «Далекой музыки» в Америке. Заканчивала перевод на русский «Дневника Кришнамурти». Оля с восторгом наслаждалась своей комнатой в нашей квартирке, где все было просто, чисто, светло и так уютно и комфортабельно — по сравнению с мансардой на Чосер Роуд. Окна выходили в Ботанический сад Кембриджа, прекрасные цветы и деревья всегда были перед нашими глазами. У нас были милые соседи, и у нас были хорошие друзья в Англии. Казалось, все постепенно входило в русло и можно было бы радоваться жизни и тому, как хорошо мы устроились в этой новой для нас стране. В августе мы отправились снова на острова Силли, затерянные среди Атлантики, чтобы купаться в чистом океане, гулять по диким тропинкам на необитаемых островах этого крошечного архипелага, сидеть в прекрасном саду аббатства на острове Треско, забыв обо всем на земле.

Однако по возвращении в Кембридж я обнаружила, что сын не провел своего отпуска на Черном море, как он обычно делал, а пробыл все это время в больнице. На мои вопросы он отвечал уклончиво, что только еще больше меня взволновало. Что-то было очень серьезное с его здоровьем — фотография только подтверждала это. Я любила старые фото 1967 года — Кати и Оси, — сделанные фотокорреспондентами в Москве, и они всегда стояли в моей комнате. Теперь они говорили, укоряли, кричали на меня. Подсознательно готовясь принять мысль о возможности поехать в СССР я написала Олиной тетке в Калифорнию, спрашивая ее, возьмет ли она на себя полную ответственность за племянницу если со мною случится что-либо неожиданное. Моей первой мыслью было не брать Олю с собой.

Но ответ мне ничем не помог. В отличие от своего порывистого, искреннего брата, его сестра всегда подолгу обдумывала каждый шаг и слово, нередко советуясь с адвокатом. Теперь она просила, чтобы я предоставила ей письмо от врача, характеризующее мое состояние здоровья: была ли действительно какая-то серьезная опасность?.. Я вдруг совершенно разъярилась на весь американский образ жизни и мышления — такой деловой, такой бессердечный, — как казалось мне в этот момент. Не могла же я сказать ей, что вдруг смогу поехать в СССР!

Смогу?.. Теперь надо было подумать об этом всерьез.

* * *

В интервью, данном в 1984 году в Англии «Обзерверу», я постаралась без обиняков сказать, как непереносима стала мне разлука с детьми и теперь уже — двумя внуками. Мне хотелось, чтобы публика поняла, как это важно для меня. Но репортер нажимала больше на политику и пропаганду, на все то, что она считала важным в моей жизни… Статья была длинной, сумбурной и совершенно не отражала (как это всегда бывает) реальностей моей жизни. Хотя она и приводила дословно мои слова, в общем контексте статьи невозможно было уловить этой ноты.

Позже мне часто думалось, что, если бы мы жили в США, мы обе не испытывали бы такого чувства оторванности, которое наполняло нас в Англии. Здесь мы были чужестранцы, эмигранты, резиденты. Никому и в голову не приходило считать меня американкой — хотя я уже шесть лет имела американское гражданство, и в Америке я была «одной из нас» уже давно. Даже Ольгу здесь считали какой-то полурусской эмигранткой, хотя она все еще не знала ни слова по-русски и продолжала во всем вести себя, как американская девочка.

В Америке вас немедленно включают в общую жизнь, и вы становитесь частью ее, хотите вы этого или нет. В Англии вам этого никто не предлагает, ибо принадлежность к британской нации — священна, и ее не бросают к ногам каждого приезжего. Прибывших на Острова после второй мировой войны хватает с избытком, и у них имеется законное право считать, что они — дома. Оля попала только в интернациональную школу именно потому, что по законам бюрократии мы принадлежали к этому «второму сорту». Учебные заведения высшего класса — для урожденных британцев, а не для нас. Это ощущение было не всегда приятным, но мы сжились с ним в силу привычного для меня интернационализма и отсутствия ложной гордости.

Однако чувство дома было здесь нами утеряно. Возможно, что чувство, которым мы долго наслаждались в Америке — в Принстоне на Вильсон Роуд, в Калифорнии в Карлсбаде, в Висконсине — возможно, что оно удержало бы меня от мечтаний о «доме и семье» там, далеко, где я их оставила, в СССР. Теперь же наш американский дом не существовал более. И как ни приятна была традиционность старой, прекрасной страны, как ни восхищала красота средневекового Кембриджа и вековая история Лондона, мы все-таки чувствовали себя здесь пришельцами. Даже в малопереносимой Аризоне мы были — в свое время — дома. Сейчас же чувство отчуждения возрастало с каждой минутой и определенно помогало тянуться к тем, кто остался так далеко: к дочери, сыну, но сильнее всего — к двум внукам.

Помня отличные школы в Москве на английском и французском языках, начатые во времена Хрущева, я надеялась, что именно в одной из них Ольга сможет найти дружественную среду. Популярность Америки среди молодежи всегда была сильна в СССР, и отношение к девочке безусловно было бы дружеским, думала я. И уж безусловно, воображение рисовало теплые, даже горячие объятья, в которые заключат ее брат, сестра и племянник (то есть, мой внук Илья), почти ее ровесник. У нее сразу же появятся кузены и кузины — мои племянницы и племянник. Она встретит четырех «витязей прекрасных» — моих двоюродных братьев Аллилуевых, приходящихся ей дядьками. И все это венчает, полагала я, ее тетя Кира Аллилуева, моя кузина, актриса на пенсии веселая, беззаботная душа, любящая молодежь. В наших мечтаниях я не видела ничего, кроме любви, которая несомненно окружит тринадцатилетнюю девочку, всегда так искавшую любви родственников, но не находившую ее среди своих американских братьев и кузенов. Но как подать ей эти мысль?.. Она не раз уже выражала интерес к кратковременной ной встрече с братом и сестрой «из России», даже поехать туда «ненадолго». Но как она встретит идею о «насовсем»?.. Ни на одну минуту не возникала в моей голове даже мысль о возможности недружелюбной встречи. Тут работал со всей силой мой идеализм, и ничего, кроме любви, он мне не обещал. Ну, а уж если будет любовь да согласие, так со всем остальным мы как-нибудь справимся. Все остальное, то есть реальности советского строя и общества, как-то отступили вдаль в моем сознании. Я думала лишь о людях, которые были там, и были так нужны и дороги.

Правда, сын уже высказывал по телефону какие-то туманные сомнения насчет того, «напишет тебе Катя или нет». Почему-то он вообще мало что о ней знал, по-видимому, видел ее крайне редко, и не очень много смог мне сказать о сестре. Но я все еще видела Катю девочкой шестнадцати с половиной лет, любящей и близкой мне! Никаких иных возможностей просто не могло быть. Поразительно, как ум подтасовывает факты, предлагает доказательства, когда сердце уже приняло решение.

И вот, в сентябре Ольга только что отправилась в свой пансион после летних каникул, которые мы провели с ней вместе на островах Силли в Атлантическом океане. Я только что приобрела, наконец, деревянный круглый стол, который должен был служить столовым столом в нашей большой комнате. В углу ее находилась «кухня» (плита и холодильник), а остальное пространство занимала «гостиная плюс столовая плюс кабинет» — по современной планировке этих небольших квартир. Стол был сделан в Югославии, сосновый стол, импортированный в Англию. Фотографии сына и дочери всегда стояли на самом видном месте, где бы мы ни жили. Сейчас они смотрели на меня с полок секретера, поместившегося между двух высоких окон, выходивших на Ботанический сад Кембриджа.

Я знала, что надо было что-то решать, Я знала, что поездка в СССР будет воспринята повсюду в мире только с политической точки зрения и что меня все будут поливать помоями. Чувства матери? Да кто этому поверит?! Не в силах больше молчать, я отправилась к знакомой на Чосер Роуд на чашку чаю и спросила ее за столом:

«Могли бы вы жить, не видя своих внуков? Или детей!? Не показалась бы вам тогда ваша жизнь бесцельной?» Она серьезно посмотрела на меня, и ответила: «Нет, я бы не хотела для себя такой жизни». Для меня в этих словах был ответ.

Дома я позвонила по телефону Владимиру Ашкенази, который был до тех пор всегда хорошим другом. Мы часто встречались во время его гастролей в Америке и в Англии. Он всегда находил для меня время, хотя был безмерно знаменит, занят и быстро уставал. Сейчас, слушая по телефону мой довольно бессвязный разговор, он едко заметил:

«Ну, знаете, если вам здесь не нравится, и в Штатах не нравится, так не поехать ли вам обратно в Советский Союз?»

Меня огорчили его слова. Меня уязвил его тон: еще смеется! Хорошо ему, вся семья и дети с ним, живет королем в Швейцарии, повсюду резиденции… И я ответила в его же тоне: «А что ж, возможно, и воспользуюсь вашим советом!» И повесила трубку.

Чем больше я понимала рассудком, какой шок вызовет у всех наша поездка в СССР, тем больше логика сердца настаивала на ней. Я даже заглянула в астрологический совет на ближайшие дни и прочла: «Не предпринимайте никаких серьезных решений, так как ясное понимание сейчас затуманено».

«Глупости!» — сказала я сама себе. И села писать письмо советскому послу с просьбой разрешить мне возвращение.

3

НАКОНЕЦ — СЫН

Дорога в город из аэропорта Шереметьево долгая, и, насколько я припоминаю, она шла через леса и сельскую местность. Теперь же мы очень скоро въезжаем в полосу пригородов Москвы, и уже нет никакого отдыха от монотонности одинаковых многоквартирных блоков, тянущихся без конца и без края. Я как-то ничего не узнаю из того, что знала об этих местах.

Все переменилось, все стало чужим. Только ближе, ближе, когда начинается Ленинградское шоссе — теперь проспект, — узнаются некоторые старые здания и очертания. Все это — странно, как в сновидении. Вот старые аллеи Ленинградского шоссе, вот белорусский вокзал…

Встретившая нас представительница Комитета советских женщин не умолкая объясняет мне размах строительства и прочее, — как это и следует объяснять туристу, или всем тем иноплеменным женщинам, которые приезжают в Москву на конференции и которых она, несомненно, встречает вот так же с букетиком в руках… Бедняжка! Зачем ее заставили встречать нас? Ей трудно, она совершенно теряется, как с нами говорить, «Мы вас поместили, как наших гостей, в старую гостиницу „Советскую“, — находит она наконец тему. — Здесь останавливаются только советские гости и некоторые наши зарубежные друзья. Прессу и иностранцев вы здесь не увидите». Понятно. Это — очень мило с ее стороны, оградить нас от прессы. Что-то я не помню, чтобы в Москве безумствовала пресса… Но, возможно, времена переменились. (Это подтвердили дальнейшие события.) Странно звучат в ее устах слова «иностранцы», Нас с Олей она уже считает советскими. Так, значит — мы — официальные гости Комитета советских женщин. В чем еще это выразится?

Как трудно вот так, неожиданно, переключиться в советскую жизнь и охватить все значение этих слов. Как я забыла все, как вошла полностью в совершенно иные правила жизни. «За вашу комнату уплачено, не волнуйтесь об этом», — добавила она. Ее рассмешило, что в аэропорту я, по привычке, искала обменную кассу, чтобы обменять английские фунты на рубли. Она мне и подумать об этом тогда не дала, а потащила к выходу, пробормотав только «Ах, да оставьте вы это…» Предрассудки ваши оставьте: это у вас там в Америке — деньги, а нам тут деньги не нужны! Эта мысль отражалась на ее лице и теперь. Она меня презирала и жалела.

Однако мне было не до этого. Через несколько минут мы встретимся с моим сыном, его женой… У меня кружится голова от этой мысли. Хорошо бы избежать зрителей… Чтобы никого не было вокруг, никого.

Ольга озирается на огромный город. Она видела Нью-Йорк, Лондон. Но обычно мы всегда жили в маленьких городках или пригородах. Это для нее — громадный город, через который мы ехали уже около часа. Любопытство в ее глазах — скорее, знак положительный. Она не угнетена.

И вот — беломраморное громадное фойе гостиницы «Советская», куда мы входим через крутящуюся дверь. И там наконец я вижу Осю в пальто. Он идет мне навстречу с раскрытыми объятиями. Мы обнимаемся и стоим так, ничего не говоря, посреди этого зала. Там также его отец, Гриша, которого я совсем не собиралась увидеть. Рядом с Гришей стоит полная высокая женщина лет под пятьдесят, с седеющими волосами, и я полагаю, что это его дама. Но вот мой сын берет ее за руку и подтягивает ко мне, со словами: «Мама, это — Люда».

Я обнимаю и ее, она обнимает также Олю, и я не хочу выдавать ничем своего шока — она выглядит намного старше моего сына, а образ Елены, его первой жены, почему-то неотвязно встает перед глазами. «Ладно, ладно, он ведь сказал тебе уже, что счастлив, что она хорошо готовит. Не суйся, не суйся не в свое дело», — одергиваю себя. Но что-то в Людином лице никак не дает мне успокоиться. Слава Богу, что Гриша здесь!

Он все делает простым и легким, насколько это возможно в таких обстоятельствах. Он уже болтает по-английски с Ольгой, он идет вперед, он говорит нам, что нам теперь делать, куда идти… Иначе мы все так и застыли бы там, посередине этого фойе на беломраморном плитчатом, скользком полу. Ольга как-то очень тиха, брат не подошел к ней и не обнял ее, но, может быть, это все еще впереди… Гриша ведет нас всех к лифту. Спасибо, что ты пришел.

В громадном двухкомнатном номере (неимоверная роскошь по советским стандартам) мы продолжаем натыкаться друг на друга, бессвязно бормоча какие-то слова. Ведь Ося говорит по-английски, почему он не обращается к Ольге? Люда пошла в ванную налить воды в вазу для цветов, «а то завянут». Практичная. Так и надо в эти времена. Гриша, который уже обо всем распорядился, заявляет, наконец, что нам следует «освежиться с дороги», а потом нас ждет стол внизу, в ресторане.

«Это же бывший „Яр!“ — сообщает он радостно, — „Яр“, помнишь? Цыгане, гитары». Ничего я не помню. Какой «Яр»? При чем тут «Яр»? При чем тут — цыгане? Гриша выглядит самым счастливым из всех нас и наслаждается ролью распорядителя. Слава Богу, слава Богу, что он здесь.

В ванной Ольга поворачивается ко мне со злыми глазами и произносит: «Он только посмотрел на меня сверху вниз, потом — снизу вверх, и не сказал ни одного слова…» — «Он не обнял тебя?» — «Нет». Ничего, ничего, не будем волноваться и сразу же делать выводы. «Деточка, он в обалдении. И я также. Ты пойми!» Она не отвечает. Ничего, ничего. Давайте не развалимся на части, давайте будем продолжать, ведь надо же продолжать эту встречу теперь уже, по-видимому, бесконечно…

В ресторане мы садимся за длинный под белой скатертью стол, на котором уже стоят закуски, селедки, салаты, винегреты и батарея бутылок. Ося садится слева от меня, и мы держимся за руки: хоть это напоминает мне, каким он был. Он совсем не такой, каким был. Теперь я вижу это ясно, он выглядит старше своих тридцати девяти лет, лысоват, полноват в талии, ничего не осталось от молодого стройного мальчика с веселыми глазами… Вот рука как будто еще его, и мы молча сжимаем руки. Говорить трудно, так как действительно хор из «Яра», помещающегося ярусом ниже, беспрестанно что-то орет и музыка запущена на всю мощь усилителей. Я беспомощно смотрю на Гришу, и он разводит руками — мол, знаешь сама! — и уже накладывает что-то в тарелку Ольге, которая, слава Богу, сидит рядом с ним, напротив от меня.

Гриша наливает всем водки — потому что вот так вы встречаете сына после семнадцати лет разлуки… Я не пью этот яд, никогда не любила водку, но тут приходится подчиняться правилам и традициям: нам всем надлежит напиться, лишиться всякого рассудка, плакать горючими слезами, обниматься, целоваться и рыдать друг у друга на плече… В силу своей образованности мы не можем себе этого позволить, но мы все-таки напиваемся, конечно, все в этот вечер как следует. Нельзя даже и помыслить, чтобы этого не произошло.

Я все время держу в своей левой руке правую руку сына и нахожу, что и рука изменилась. Она была худой, с длинными пальцами, изящной такой. Теперь пальцы стали короткими и толстоватыми — возможно ли такое? Совсем иная рука. Я смотрю на него, он смотрит на меня, мы не говорим. Гриша ведет весь разговор, переводя кое-что и для Ольги. Он выглядит прекрасно в свои шестьдесят три, хорошо одет. Он выглядит почти что моложе нашего сына… Завтра, говорит он, предстоит встретиться с разными людьми и начать все разговоры о школе и так далее… Если я буду в состоянии делать это завтра, после всех этих непривычных возлияний. Завтра безо всяких там эмоций, надо будет иметь свежую, ясную голову. Но сегодня мы все неизбежно празднуем…

Я смотрю на Ольгу, ковыряющую вилкой винегрет в своей тарелке. Гриша наливает ей лимонаду. Потом кладет ей кусок жареного мяса с картошкой. Она молчит. Ей только тринадцать с половиной лет. Ее брат не сказал ей пока что ни слова.

4

СОВЕТСКАЯ ВЛАСТЬ

На следующий день к нам пришел бывший однокурсник Гриши по Институту международных отношений, а ныне преуспевающий советский дипломат и зять Громыко. Мы были знакомы в общем около сорока лет и могли разговаривать без формальностей.

Он принес громадную коробку шоколадных конфет для Оли и бутылку шампанского, которую мы тут же распили. После этого он весьма дружески назвал мне ряд лиц в иерархии министерства иностранных дел, хорошо известных ему, с которыми он советовал мне установить связь. «Звони им или их женам когда угодно, тебя выслушают и дадут совет», — говорил он. Потом назвал имена официальных представителей правительства (тоже мидовских), которые должны появиться, чтобы начать наше приспособление к советской жизни.

Я задала несколько вопросов, волновавших меня, — именно о школах на иностранных языках, но он очень мягко и дипломатично дал мне понять, что все вопросы мне надлежит задавать и обсуждать именно с теми двумя, которых мы скоро встретим. «Я — только передаю тебе новости. А там — будь уверена, что тебе пойдут навстречу во всем! Все так рады твоему возвращению. Я всегда помнил тебя еще со студенческих лет в университете. Помнишь семинары профессора Звавича?»

Тогда у него была другая жена, и он сказал, что их сын теперь также преуспевает на дипломатическом поприще. Ну, безусловно, нашим детям было теперь уже под сорок лет. Он ушел, оставив позади благоухание хорошего одеколона и впечатление дружелюбности.

Затем мы встретились с двумя чиновниками из МИДа, с представителями Совета министров и с министром образования — и начали процесс узнавания моей бывшей страны. Я совершенно отвыкла от советского образа жизни и возвращение в него, в его обычаи и нравы, было для меня сейчас так же трудно, как и для ничего не понимавшей Оли.

Министр среднего образования РСФСР была молодой энергичной женщиной, очень приятной и открытой в обращении — совсем как молодой Андропов, посол СССР в Афинах. Она совершенно подкосила меня сообщением, что «английские школы уже давно закрыты, как эксцентричная выходка Хрущева. Теперь даже учебники от тех школ трудно найти». Это был серьезный удар, так как было ясно, что Оле нелегко будет найти дружескую среду сверстников. Было предложено, чтобы она усиленно начала заниматься русским языком сейчас же: с завтрашнего утра… «Преподавательница есть. Она говорит по-английски и готовила индийских студентов к поступлению в советские университеты» — сказала министр.

Пока я выясняла все это, Олю увела в другую комнату миловидная молодая учительница Наташа, преподававшая английский и драму в одной из школ, куда думали сейчас же послать Олю. Однако Наташа оказалась человеком нового воспитания. После часового разговора с Олей по душам она вынесла вердикт: ни в коем случае не насиловать девочку, не заставлять ее идти в советскую школу, так как это может вызвать «нервное потрясение у этого ребенка». Услышав такие слова, я поняла, что прогресс уже пришел в СССР; в мои дни никто не думал о таких вещах! Наташа пришла вместе с Олей, у обеих были красные от слез глаза, и, к счастью для всех нас, министр школ приняла рекомендацию детского психолога — которым также оказалась эта Наташа — как руководство к действию.

Однако власти наверху, по-видимому, настаивали, чтобы Оля немедленно же уселась за парту. Поэтому нам решили показать несколько школ с «повышенным преподаванием английского языка» — то есть школы, где дети могут объясняться по-английски.

Директор первой такой школы встретил нас с нескрываемым ужасом. Он прямо заявил мне, пока Ольгу водили по классам, что «все это будет очень трудно, очень трудно и для нее, и для всех нас!» Произнес он это с таким выражением, что мне стало понятно, что именно он имел в виду: Олиного дедушку, чьей тени он не желал в своей школе. Мне было жаль мою бедную американку, — что из нее тут делали эта примитивные политики. Но с другой стороны, нам легче было знать, что школа ее не желает. Это даже помогало нам теперь настаивать, чтобы ее оставили заниматься дома!

Другая школа принимала ее с распростертыми объятиями, но там ученики совсем не говорили по-английски, и учителя также. «Ничего! — сказала радостно директорша, — у нас тут вьетнамские дети поступают, ни словечка не знают, а смотришь, через полгода — уже заговорили!» Я сказала, что спасибо, нет, мы лучше не будем экспериментировать.

В третьей школе за Олю так серьезно ухватились директор и завуч, что пришлось с ними повоевать. Очевидно, они поняли инструкции и пожелания сверху и решили, что справятся с задачей. Завуч с металлическими глазами и хорошим знанием английского так напугала Олю всем своим тоном холодного учителя (этого она до тех пор еще не видела), что Оля начала умолять меня не посылать ее туда. Я и не собиралась посылать ее в эту показушную школу, куда приводили каждого иностранного гостя, чтобы посмотреть советских ребят, немного упражнявшихся в английском языке. Тут и Олю будут показывать как достопримечательность — смотрите, мол, как мы ее быстро перевоспитали! Нет, несмотря на бассейн для плавания — редкость в советской школе неслыханная — сюда-то уж она никогда не пойдет, решила я.

А в другой школе вышел курьез: Олю отправили осматривать классы вместе с девочкой из Австралии, учившейся тут и свободно говорившей по-английски. Когда они вернулись, я заметила веселые искорки в ее глазах. «Все хорошо», — сказала она на вопросы учительниц. Дома Оля рассказывала мне совсем иное.

«Знаешь, эту девочку родители привезли сюда еще ребенком. Теперь она только и мечтает окончить школу, стать переводчицей, выйти замуж за иностранного туриста и уехать с ним отсюда!» Оля была взволнована такой неожиданной храбростью и предприимчивостью. А мне казалось: как это трогательно, что девочка захотела предупредить Олю и не стала ей лгать.

Я заверила Олю, что ее ни в коем случае никто не станет насильно посылать в школу, но что ей придется начать учить русский язык. На это у нее не было возражения. Главное — нужно было немедленно же занять ее работой, тогда она погрузилась бы в полезную деятельность, а это только содействует положительному отношению к жизни. Сказать по правде, я не подозревала, что через тридцать лет после смерти Сталина политические страсти вокруг его имени все еще так накалены (даже больше, чем раньше) и что моя Оля окажется жертвой борьбы вокруг его имени.

Мы старались тем временем повидать как можно больше родичей и друзей — чтобы хоть как-то загладить холодный прием, оказанный ей сыном, и полнейшее молчание Кати, моей дочери.

Казалось, все было хорошо по туристской части, и Оля осталась очень довольна осмотром Кремля, но не Третьяковской галереи, где репинский «Иван Грозный, убивающий сына» показался ей настолько ужасным, что она долго потом боялась увидеть эту картину во сне…

Большой театр ее особенно не потряс Но она просиживала часы перед московским телевизором, вперяясь в старые советские музыкальные комедии, наслаждаясь песнями и незнакомыми лицами и пытаясь догадаться о происходящем без знания языка. Казалось, телевизор и кино раскрывали ей смысл новой для нее страны куда лучше, чем гиды-переводчицы. Уроки же русского языка она встречала теперь каждое утро с интересом. До этого она немного знала французский, и еще один новый язык занимал ее. А я все еще надеялась, что как-то все образуется, как-то все уладится и что мы, наконец, окажемся с Олей в атмосфере семейного тепла. Хотя первые признаки того, что это, возможно, было беспочвенным мечтанием, были уже налицо.

* * *

Тем временем правительство начало оказывать на нас давление. До сих пор мы сталкивались с гостеприимством и щедростью: теперь — пожалуйте расплачиваться. Как говаривал один мой старый всезнающий друг: «Здесь вход всегда бесплатный; расплачиваешься при выходе».

«Наверху» прекрасно понимали, что, пока я не вступлю в контакт со старшей дочерью Катей, я все еще нахожусь в неопределенности относительно наших дальнейших планов. Поэтому на нас начали нажимать немедленно, хотя мы все еще были в растерянности. Мы не могли тут же уехать…

Двое чиновников из МИДа оказались сравнительно молодыми бюрократами — один брюнет цыганского вида с приличным знанием английского языка, другой с розовыми щечками и голубыми глазами говорил только по-русски, очевидно из чувства патриотизма. Они оба немедленно заявили, чтобы я подала прошение о восстановлении меня в гражданстве СССР и о «принятии дочери Ольги» в таковое. Последнее меня удивило, — уж очень скоро они все захотели. Да и двойное гражданство Ольги, уроженки США, было бы фактом.

«Нет! — твердо заявил Розовые щечки. — Мы не признаем двойного гражданства». «Нет, нет, не признаем», — вторил ему брюнет. Я даже рассмеялась непочтительно. «В мире существуют случаи тройного — и — более гражданства, я сама встречала таких людей в Америке. Мир сегодня в движении, люди больше не живут на одном месте всю жизнь!» — «Советский Союз ничего подобного не признает. Получив однажды советское гражданство, советский гражданин остается советским гражданином при всех обстоятельствах!»

Я поняла, что это был просто один из тех моментов, когда в СССР полагают, что могут диктовать международные правила и законы по собственному желанию. Пережитки гоголевских времен. Собакевичи. Чего с ними спорить: бесполезно. «У Ольги останется навсегда двойное гражданство», — повторила я. В этот момент было предельно ясно, что, несмотря на все «вежливости» и «щедрости», мне дают понять, где я, и кто решает нашу судьбу. Я решила делать то, что от нас требуют, потому что в данных обстоятельствах просто не было иного выхода и потому что я все еще надеялась как-то урегулировать наши семейные дела.

Поэтому я написала заявление, которое мне буквально продиктовали. У меня не было никакого оружия, чтобы сражаться, и нервы были на пределе. А к формальностям особого почтения я никогда не питала.

Гриша согласился со мной, что «положение серьезное». Но теперь он, будучи опытным дипломатом на поприще международного права, с прекрасной карьерой, поездками за границу, лекциями и прочими атрибутами своих достижений, не хотел, конечно, вступать в борьбу. Он все еще полагал, что я такая же, как была сорок лет тому назад, и не желал думать о моем американском опыте. Я же видела, что мне сейчас не под силу вступать в сражение с властями, так как самым важным было как-то обеспечить Ольге сносное существование. Я написала поэтому все, как мне продиктовали.

Весь процесс, обычно занимающий месяцы, завершен был в два или три дня. 1 ноября 1984 года Верховный совет подписал указ, а приехали мы сюда только 25 октября. Скорость неслыханная.[5]

По завершении этого процесса, один из наших опекунов пришел, чтобы забрать наши американские паспорта и, как он выразился, «вернуть их в посольство США». Тут я поняла, что последует немедленная реакция — и она последовала.

Мы узнали — вернее, догадались о ней — по тому факту, что возле входа в гостиницу на следующее утро собралась толпа иностранных репортеров, аккредитованных в Москве. Как ни в чем не бывало, мы вышли в тот день, чтобы ехать смотреть еще одну из московских школ. И вдруг молодой человек в вязаной лыжной шапочке с телевизионной камерой на плече приблизился к Ольге и спросил ее по-английски: «Вы — Ольга Питерс?» — «Не говори с ними!» — крикнула я, схватила ее за руку, и мы прогалопировали назад в гостиницу.

Последующие дни было невозможно выйти из гостиницы — нас ожидали внизу репортеры. Я пошла однажды утром (пока Оля занималась русским языком) к своему кузену Сереже Аллилуеву; всего несколько кварталов от гостиницы, но заблудилась. За мной следовал высокий, могучий чекист в штатском. Через несколько минут появились репортеры, я просила их уйти. Чекист начал толкать их кулаками, и один, с камерой на плече, чуть не упал. Я кричала на чекиста по-русски, чтобы он остановился, на репортеров — по-английски, чтобы они ушли, — в СССР не дают интервью на улицах — но обе стороны упорствовали. Тогда, потеряв терпение, я «послала» его по-русски, а их — по-английски, совершенно не думая о том, что могу попасть в таком виде на экран… Оказывается — я попала, но из кинохроники вырезали этого чекиста. Так что непонятно было, почему я так разозлилась. (Это я узнала по возвращении в США.)

Затем — наши опекуны из МИДа доставили мне в гостиницу письмо от консула США. Его показали мне издалека, но не дали в руки, так как там был указан телефон, по которому я могла позвонить в консульство… Запомнить телефон с одного взгляда я была не в состоянии, но письмо говорило о том, что мне было хорошо известно: что мое и моей дочери американское гражданство остается в полной силе, пока мы не пожелаем от него публично отказаться, в присутствии посла США и под присягой. Значит — двойное наше гражданство является теперь фактом, хотя советские спорили со мной! Письмо унесли, несмотря на то что оно было адресовано мне. Я не сопротивлялась и не поднимала шум: теперь надо было сохранять силы и нервы для дальнейшего.

Я официально попросила власти дать мне возможность собрать на пресс-конференцию, на которой я надеялась ответить на возникшие вопросы. Мне хотелось объяснить положение и сделать ясным, что наша поездка продиктована чисто личными причинами и что не следует делать из нее больших политических выводов.

Мне было сказано, что я должна написать мой текст по-русски, чтобы затем отдать его переводчику. Это делается для того, чтобы переводчик мог бы интерпретировать текст по-своему, а также, чтобы исключить какое бы то ни было прямое общение между мной и репортерами… Ведь все же знали, что я могу говорить по-английски!

Это была комедия. В появившихся затем сообщениях советских газет значилось, что якобы я сказала что «была тренированной собачкой ЦРУ». Я вообще не упоминала ЦРУ ни разу, но сказала, действительно, что «ко мне относились хорошо, я была любимицей — a pet». Вот это слово и было превращено затем Агентством печати «Новости» в «дрессированную собачку ЦРУ». Не знаю, удалось ли мне дать понять публике, что мы ехали на встречу с семьей… Репортеров было очень мало, главным образом из стран Восточной Европы. Позднее в печати появились даже приписываемые мне заявления, вроде «я ненавижу Америку».[6] Я знала, конечно, что все будет переврано, что весь мир против меня в эти дни, но все же пыталась объяснять снова и снова, что «поездка была вызвана только чисто личным желанием соединиться с семьей — с детьми и внуками».

После этого мне позвонил ужасно рассерженный Федор Федорович (Фефа) Волькенштейн (старый друг, которому были адресованы «Двадцать писем») и ругал меня так, как будто бы я действительно сказала все эти глупости о ЦРУ и т. п. Я пошла его повидать — мне было обидно, что он так огорчен.

Он жил все так же в высоком здании у Зоопарка с компаньонкой, смотревшей за ним; жена его умерла, Я долго ждала у двери, пока не услышала шарканье домашних туфель по полу. Это был страшный незнакомый звук. Мне сказали, что Фефа очень постарел и серьезно болен. Но он был все таким же внутренне, и он был рад меня видеть. Мне пришлось уверять его, что я не говорила ничего подобного.



Поделиться книгой:

На главную
Назад