Приятно было слышать это от человека отнюдь не светского, поистине святого нрава. Том расспросил меня о детях и жене, с которой он не был знаком.
— Я слышал, вы поселились в Дорсете. Счастливчик.
— Да. Мы переехали в Нетерплаш Канторум, есть там такое местечко.
— Господи, да я же прекрасно знаю эту деревушку. В молодости живал в Замке, был репетитором у… как его звали?… Эйлвина… Нет, Элвина Карта. Он все еще там? Я слышал, его отец умер, оставив ему Замок и кучу долгов.
— Они продали Замок — переехали во флигель. Но с долгами, похоже, так и не рассчитались.
— Презанятный был юноша. Блестящего ума. В Итоне по выбранным им дисциплинам шел вторым. Но в поступках — совершенно непредсказуем. Неистощим на проказы. Таким, полагаю, воспитал его отец. Это был настоящий дуб: он старался приучить сына к охоте, стрельбе и выпивке. Элвин был баловнем своей матери — и сам ее обожал. Ее смерть буквально вышибла его из колеи.
— В каком смысле?
— Ничего преступного он, конечно, не совершал. В двадцатые годы он входил в круг золотой молодежи. Обычные выходки, рисовка. Слишком много энергии — и слишком мало идеалов. Он славился своими розыгрышами.
— В самом деле?
— Он и меня пробовал разыгрывать, когда я был его репетитором. Но не так, как других,— более утонченно, что ли. Элвин продумывал свои розыгрыши до мельчайших подробностей и всегда выходил из воды сухим, даже когда его сообщники и попадались. Одним из его шедевров был подмен лекторов в Кембридже. Сам он к этому времени уже окончил учебу, но он провернул этот розыгрыш через своих приятелей.
При этом воспоминании достопочтенный настоятель расхохотался, как школьник.
— Как-то одного американского профессора литературы — кажется, из Йельского университета — пригласили для чтения публичной лекции. Это было, заметьте, еще до того, как американцы переняли строгие немецкие научные методы и поставили литературоведение на поток. Никто в Кембридже не был лично знаком с этим профессором, но он обладал достаточно высокой репутацией, чтобы собрать полную аудиторию. На вокзале профессора — как же его звали?… Стобб, да, Пелем Й. Стобб — встретили друзья Элвина. Угостив американского ученого обильным ужином, они отвезли его в свой колледж, где он выступил перед именитыми английскими коллегами. Его лекция, надо полагать, была исполнена столь глубокой учености, что присутствующие долго не могли уразуметь, что говорит он отнюдь не об энзимах[9] и не на какую-либо другую тему из области, где, как их заверили, профессор был признанным авторитетом.
Тем временем двое с факультета английского языка и литературы, ни о чем не догадываясь, накормили Элвина — его лицо было неузнаваемо изменено большой накладной бородой — и отвезли его в лекционную аудиторию. И там с ярко выраженным акцентом коннектикутского янки он прочитал чрезвычайно затянутую и нестерпимо нудную лекцию.
Прежде чем продолжать, Том Барнард раскурил новую сигару, глаза его лукаво поблескивали.
— Но я не совсем себе представляю, как…— начал было я.
— Это была лекция о несуществующем английском поэте, который якобы тридцати лет от роду эмигрировал в Америку. 1690 год упоминался как год расцвета его творчества. Я уже говорил о внимании Элвина к подробностям. Прежде чем читать лекцию об этом поэте, надо было написать его произведения. Элвин обладал даром литературной мистификации и к тому же умел ловко имитировать чужой голос.
Он сочинил целую, довольно большую, в несколько сотен строк дидактическую поэму в стиле Денхема[10] о выращивании картофеля. Свою бесконечную лекцию он уснастил чрезвычайно подробными комментариями к поэме.
Но это были только цветочки. Прожив несколько лет в Виргинии, наш поэт — Джасинт Фрум — ополчился против американского образа жизни и излил свое возмущение в разящей сатире. Лектор процитировал отрывки из нее. Отрывки в стиле зрелого Александра Попа[11], написанные, однако, в то время, когда Поп даже еще не знал счета. Профессор Пелем Й. Стобб с глубоким сарказмом обрушился на пандитов[12] с британских литературных факультетов: какое невежество — игнорировать творчество столь одаренного, плодовитого поэта, чье сильнейшее влияние испытал сам Поп, хотя и не решился признать это публично.
Лекция оказалась настоящей сенсацией. Студенты настойчиво требовали от своих преподавателей каких-либо сведений о Джасинте Фруме, и несколько простофиль обратились к настоящему Пелему Й. Стоббу в Нью-Хейвен с просьбой об информации. Элвин и в этот раз вышел сухим из воды. Лишь года через два мистификация была разоблачена. Вот на что способна богатая фантазия в сочетании с трудолюбием.
Тут я понял, что Элвин Карт может оказаться отнюдь не таким занудливым соседом, как я ожидал. У меня были основания полагать, что тяга к таким вот хитроумным розыгрышам отнюдь не ослабла в нем с годами. Я вытянул из Тома Барнарда его теорию о любителях розыгрышей. Как всякий оксфордский, независимо от возраста, интеллектуал, он склонен к теоретизированию, и чем заумнее выдвигаемая теория, тем лучше. Собственные мысли для него как молоко для ребенка. В данном случае он высказал предположение, что в основе проделок Элвина лежит его необузданность и предприимчивость, проявляющаяся в форме того же осмеяния общества, что и в «Терре-Филиус» (он цитировал Николаса Амхёрста)[13],— в сущности, это протест против традиционных ценностей отца, которого он одновременно презирал и боялся.
— Необузданность у них — фамильная черта. Говорят, единокровный брат Элвина влип в какую-то грязную историю и вынужден был уйти из полка, где служил. Вы с ним уже познакомились?
— Да. Он живет вместе с Элвином.— Я не хотел говорить о Берти Карте: антипатия — непреодолимая помеха для здравого суждения. Чтобы скрыть свое замешательство, я рассказал Тому о случае с кукушкой. Он выслушал меня с острым интересом и поманил одного из присутствующих к нашему столу.
— Вот кто вам нужен. Лайтфут, знакомы вы с Джоном Уотерсоном?… Лайтфут возглавляет орнитологические исследования в новом институте. Расскажите-ка ему о своем необычном наблюдении.
Лайтфут — неряшливо одетый, лет сорока человек с задумчивым взглядом — выслушал меня с удивлением и недоверием.
— Вы точно излагаете факты?— спросил он с прямотой ученого.
— Еще бы! Птица не давала мне спать почти всю ночь. Спросите любого в нашей деревне — он подтвердит.
— Весьма странно. В высоких широтах — в Шотландии или Скандинавии, где летние сумерки длятся допоздна,— случается иногда, что кукушки кукуют до полуночи. Но в Дорсете, в мае — просто невероятно. Впрочем, я загляну в наши регистрационные журналы.
— Бедняга сильно раздосадован,— обронил Том когда Лайтфут отошел.— Как смеет природа нарушат, правила, установленные для нее учеными! Человек он, однако, способный…
Я извинился, вышел в вестибюль и попросил дежурного заказать для меня телефонный разговор с женой.
— Миссис Уотерсон будет очень рада выслушать ваши добрые новости, сэр. С вашего позволения, я бы тоже хотел вас поздравить.
Вот так! От служащих колледжа, как и от Всевышнего, ничего не утаить.
Дженни и в самом деле очень порадовалась за меня. Но я уловил в ее голосе нотки беспокойства, которое она не могла скрыть, и спросил, все ли у нее там в порядке.
— Как бы тебе сказать… Какая-то нелепая история… Я была слегка расстроена, но… Буду счастлива видеть тебя завтра, мой дорогой.
— Скажи мне, что случилось, Дженни. Ну, пожалуйста.
Оказалось, утром она ходила в «Зеленый уголок» и обнаружила, что кто-то — скорее всего деревенские ребятишки — забрался ночью к нам в дом и что-то на-корябал на свежей штукатурке в моем кабинете. На мой вопрос, что именно, Дженни дрогнувшим голосом ответила: «Lhude sing cucu»[14], в таком написании.
Кто бы мог подумать, что в какой-то забытой Богом деревушке сыщется человек, который напишет на стене моего кабинета строку из средневекового лирического стихотворения! До чего же, однако, громок кукушечий голос!
3. ЧЕРНАЯ ЖЕМЧУЖИНА
С Пейстонами мы познакомились лишь на третий уик-энд, после того как водворились в «Зеленом уголке». Дел было превеликое множество: мы с Дженни снова и снова переставляли мебель, приводили в порядок запущенный сад, а это требовало времени и сил, каждый день Дженни по два часа играла на рояле, в хорошую погоду мы устраивали пикники, обедали или пили чай на свежем воздухе, осматривали окрестности, и тут нам не требовалось никакой компании. В начале июня к нам должна была приехать Коринна. Она перенесла тяжелую ангину, и, хотя особой опасности эта болезнь не представляла, в школе решили, что для полного выздоровления ей необходимо побыть дома.
Сама Дженни цвела, как и вся окружающая нас природа. Вернувшись из Оксфорда, я нашел ее глубоко встревоженной. Проникнуть в дом через незапертое окно не составляло, понятно, особого труда, но ничего похищено не было, да и что можно утащить из пустого дома. Я даже не стал заявлять в полицию. Но и не обратить внимания — мол, дело пустяковое,— тоже не мог. Деревенские ребятишки не такие уж знатоки средневековой поэзии, чтобы цитировать ее в своих настенных надписях. Дабы рассеять всякие сомнения, я поговорил с директрисой толлертонской школы, куда нетерплашских школьников возили на автобусе, она навела справки и заверила меня, что ее ученики не читали этого стихотворения и не могли слышать «Весеннюю симфонию» Бриттена. Мысль, что это сделал взрослый человек и именно в моей комнате, настораживала и даже удручала меня. Дженни была расстроена по другой, более простой причине. Неизвестно кем сделанная на стене надпись была равнозначна для нее анонимному письму, а в анонимках всегда есть что-то мерзопакостное, что-то, от чего болезненно сжимается сердце; у бедной Дженни были все основания опасаться их. Но это было единственное облачко на нашем горизонте, оно уплыло, и небо над нами снова ясное. Так я думал.
Приглашение от Пейстонов мы получили по почте; оно поразило меня строгой официальностью: плотная глянцевитая бумага с типографской шапкой «От Роналда Пейстона. Замок, Нетерплаш Канторум, Дорсет» и отпечатанным на машинке текстом. В субботу приглашали на ужин (надлежало быть в смокинге). Коринна приехала накануне, на уик-энд мы ждали моего сына Сэма из Бристоля, и первым моим побуждением было отказаться. Но Дженни сказала, что это не по-соседски. К тому же ей хотелось посмотреть Замок: почему бы нам не позвонить им и не спросить, нельзя ли прийти вместе с Сэмом и Коринной. Вот так я впервые услышал голос женщины, которую видел три недели назад на росистом газоне, где она прогуливалась в своем золотом сари. Даже в телефонной трубке ее голос звучал, словно экзотический музыкальный инструмент: необыкновенно мелодично, с какой-то воздушной легкостью.
Я объяснил наши затруднения.
— Конечно, приводите их обоих,— перебил меня голос.
— Мне не хотелось бы обременять вас.
— Да что вы! Я уверена — все будет отлично.
Вера Пейстон произнесла это как-то неопределенно, почти мечтательно, похоже, подготовка к званому ужину ее совершенно не касалась. У них в доме, верно, целый штат прислуги, подумал я. Или везде работает автоматика. Я поблагодарил ее и добавил:
— Не ручаюсь только за своего сына. Он терпеть не может смокинг, особенно в жару.
Она засмеялась. Будь на ее месте любая другая женщина, я бы сказал: захихикала, но ее смех напоминал перезвон храмовых колокольцев.
— Пусть приходит в чем ему нравится. Понятия не имею, почему мой муж приписал: «Надлежит быть в смокинге». Будет всего несколько друзей. Во всяком случае, я так думаю, никогда не знаю наперед, кого привезет с собой Роналд на уик-энд.— Она снова рассмеялась.— Если хотите искупнуться, прихватите с собой купальные костюмы.
Вера говорила по-английски прекрасно, если не считать легкого иностранного акцента, и это отклонение от литературной нормы явилось первым свидетельством того, что Вера Пейстон еще не окончательно «англизировалась». Я начал было говорить, с каким нетерпением мы ждем дня, когда сможем осмотреть Замок, но вдруг услышал сигнал отбоя. Лишь впоследствии я привык к тому, что Вера отключается без всякого предупреждения — характерное проявление ее ускользающей сущности; пройдет совсем немного времени, и я пойму, что именно эта ее неуловимость, хочет она того или нет, привлекает к себе мужчин.
В пятницу после обеда мы встретили в Дорчестере Коринну. Дочь была бледненькая, осунувшаяся, она и в детстве-то не была упитанной, а тут уж совсем исхудала.
К нашей с Дженни радости, она восторгалась новым домом и деревней. Особое удовольствие доставляло мне видеть, какие непринужденные у них с Дженни отношения: не мачеха и падчерица, а старшая и младшая сестры. Дженни отвела Коринне комнату с солнечной стороны дома и постаралась как можно лучше ее обставить; во время каникул они целыми часами вместе выбирали обои; у Дженни чудесный дар: не подавляя чужого вкуса, она умеет наводить на удачное решение; когда Коринна увидела свою комнату, она ахнула от восторга, обвила шею Дженни руками и воскликнула:
— Лучше, право, не может быть! Спасибо, спасибо огромное!
Должен признаться, я люблю девушек, умеющих радоваться и непосредственно выражать свои чувства; не очень-то приятно иметь дочь, которая с мрачным видом слоняется по дому, постоянно ворча на родителей, что бы они ни делали.
К концу дня подкатил и Сэм на своем стареньком «моррисе». В противоположность сестре характер у него замкнутый, свою привязанность к Дженни он проявляет не прямо; в этот раз он привез ей большущего омара, которого извлек из багажника вместе с измятой сумкой, кипой газет, парой грязных ботинок, нотными тетрадями и теннисной ракеткой. Наш с ним разговор прервало поскуливание, которое донеслось с переднего сиденья.
— Ох, я забыл о песике,— спохватился Сэм.
Он вынул из машины нечто похожее на пончик, но пушистое и извивающееся, и передал Коринне.
— Это собака,— сказал он.— Хотя об этом и не сразу догадаешься. Но если ты хочешь стать крепкой горластой деревенской девкой и, не боясь простудиться, разгуливать под дождем, тебе просто необходима собака. К сожалению, у меня не хватило денег на лошадь.
— О Сэм! Милый! Ты сущий ангел. Как его зовут?
— Бастер. Предупреждаю только: он ужасный привереда,— продолжал Сэм с совершенно невозмутимым видом.— Давай ему мелко нарезанную жареную лососину и пастеризованное молоко с капелькой рома.
Очаровательно-простодушная Коринна, привыкшая понимать все буквально, разумеется, приняла слова брата за чистую монету.
И вот наконец мы все вместе: четверо счастливейших людей во всей Англии. А по ковру, как потешный цирковой клоун, семенит небольшой щенок, и в окно льется закатный свет.
На следующий вечер мы отправились в гости. Странно было идти через деревенский луг в смокинге. Сэм, хотя и с большой неохотой, тоже обрядился в смокинг, но при этом повесил на него купальные трусы, вид у него был преуморительный.
— Это будет настоящая оргия?— спросил он с надеждой в голосе.— Магнаты будут плескаться в бассейне вместе с голыми платными партнершами?
— Искренне надеюсь, что нет.
Впереди нас в коротких вечерних туалетах шли Дженни и Коринна, смотреть на них было одно удовольствие.
— Ты знаешь, что означает название этой деревни?
Само собой, я знал, но мой принцип — молча выслушивать объяснения молодежи: это полезно для ее воспитания.
— Нетерплаш означает «нижний пруд»,— продолжал Сэм.— Кантор — «певчий». В здешнем лесу,— он ткнул куда-то на юго-восток,— сохранились руины средневековой часовни. Как ты думаешь, что она собой представляла?
— По всей вероятности, это была небольшая часовенка, где священники совершали заупокойные мессы.
Пока Сэм переваривал услышанное, я вспомнил, как еще в школе мальчиком девяти-десяти лет, увидев на улице траурную процессию, он сказал мне: «Я надеюсь, папа, ты никогда не умрешь», и в груди у меня сладостно заныло.
— Откуда тебе все это известно? — поинтересовался я.
— Заглянул в туристический справочник, когда ты написал, что вы сюда переезжаете.— Он нагнулся, сорвал одуванчик и воткнул его в петлицу.— А Дженни правда уже поправилась? — несмело осведомился он.
— Думаю, что да. Почти уверен.
— Не скажется ли этот дурацкий ужин на ее нервах?
— В конце концов, это только ужин, а не торжественное собрание благотворительной организации.
Вопреки нашим ожиданиям, в большой гостиной Замка оказалось полно народу. Круглолицый, среднего роста человек тепло приветствовал нас и извинился, что не пригласил раньше,— это был сам хозяин. За ним, совсем рядом, стояла его жена в пурпурно-алом, цвета фуксии сари. Рука, которую она протянула мне для пожатия, была маленькая, изысканной красивой формы и как будто без костей. Я уже пытался описать ее голос и грацию движений, но ее лицо я видел вблизи впервые, и оно поразило меня своей редкостной красотой: выступающие скулы, чувственный рот, тонкий нос, большие, широко поставленные глаза, излучающие неяркий свет, и низкий лоб в окаймлении эбеново-черных волос. Впечатление такое, будто перед тобой мерцающая, прозрачная черная жемчужина, именно черная, хотя цвет ее кожи был не темнее кофе с молоком. И снова, как во время разговора по телефону, я почувствовал в ней отрешенность, нечто ускользающе-неуловимое, и это была отнюдь не робость, а намеренное или бессознательное стремление отгородиться от окружающей жизни.
С остальными гостями нас познакомил сам Роналд Пейстон — не его жена. Все разделились на две группы: местные жители и приезжие бизнесмены. Женщины в первой группе были — в зависимости от возраста — румянощекие или с дубленой кожей; их платья дали Дженни повод съязвить, что они купили их в лондонском военном универмаге. Мужчины — белоусые, пустоглазые, с молодцеватой осанкой, их смокинги попахивали нафталином. Деловые друзья Роналда были все однообразно холеные, с однообразно невыразительными лицами. Их было пятеро или шестеро, все без жен, все в двубортных смокингах, все с красными гвоздиками в петлицах: одуванчик Сэма на этом фоне казался еще более вызывающим, чем тот предполагал. Эти дельцы — очевидно, птицы высокого полета — бокал за бокалом пили мартини с подноса, который держал в руках осанистый молодой официант в короткой белой куртке и белых перчатках.
Вера Пейстон подлетела, как бабочка, к отставному адмиралу и его жене, те взирали на нее с комической смесью любопытства и испуга: как будто из гущи тропического леса вдруг выпорхнуло какое-то редкое создание. Роналд Пейстон уделял много внимания Дженни и Коринне; несомненно, у него есть обаяние и чувство собственного достоинства, к тому же прекрасные манеры, ничего похожего на благоприобретенную обходительность, свойственную нуворишам. Картов должно бесить, пришло мне на ум, что человек, занявший их место, выглядит истинным джентльменом.
— Кем вы работаете?-обратился он к Сэму, вовлекая его в разговор.
— Журналист. В Бристоле.
— Общие репортажи?
— Да. О благотворительных базарах, самоубийствах, свадьбах, местных скандалах, обедах в «Ротари-клубе»[15]. Словом, обо всем.
— Ну что ж, сегодня у меня есть для вас кое-какие местные новости, хотя ваша газета вряд ли интересуется тем, что происходит так далеко на юге.— Роналд глянул на ручные часы и слегка нахмурился. Я догадался, что он ожидает еще кого-то из гостей. Вскоре они и впрямь появились. К вящему моему изумлению, это оказались Элвин и Берти Карты.
— Очень любезно с вашей стороны, что вы пришли,— сказал Пейстон.
— Очень любезно, что вы нас пригласили,— столь же учтиво откликнулся Элвин.
— Добрый вечер, сквайр,— вступил в разговор Берти.
В этом приветствии я без труда различил скрытую иронию. Но на лице Пейстона не отразилось ничего, кроме доброжелательства. Видимо, он человек толстокожий, предположил я: преуспевающий делец не может позволить себе быть излишне ранимым. Вера Пейстон тоже пропела им обворожительным голоском:
— Привет, белое отребье!
— Как себя чувствует индианочка? Ножки не бо-бо после катания на лошадке?
Элвин в поклоне поцеловал Вере руку. Сэм сардонически усмехался, прислушиваясь к этому великосветскому обмену любезностями.
Пригласили к столу, в Большой зал, представляющий собой одну из достопримечательностей нашего графства. Его сводчатый потолок освещается скрытым светом. Он с большим вкусом и оригинальностью расписан мифологическими существами из старинных геральдических книг и бестиариев. По всему фризу — барельеф, изображающий фрукты, цветы и листья. Стены этого зала, сооруженного в 1612 году, обшиты деревянными панелями: каждая — на какой-нибудь сюжет из Священного Писания.
Я не мог отделаться от мысли, что под столь великолепным творением рук человеческих почти все мы выглядим жалкими червями; должен, правда, оговориться: в начале ужина у меня не было времени осмотреть зал внимательно — я сидел по левую руку от хозяйки, Элвин, мой визави, был не так словоохотлив, как обычно, и мне приходилось занимать разговором Веру Пейстон. Лицо Элвина, столь похожее на личико херувима, на этот раз было угрюмым; я приписал это тем чувствам, которые он должен был испытывать, будучи гостем в своем собственном родовом Замке. Несколько раз он исподтишка поглядывал на хозяйку, в его взгляде странно смешивались любопытство и досада. Сама Вера была непонятно пассивной в роли хозяйки, не блистала она и как собеседница. Она довольно охотно поддержала легкую светскую беседу, которую я начал, но вскоре замолкла. Между прочим, я поинтересовался: не ее ли муж убил злополучную кукушку?
— Нет. Он спал так крепко, что ничего не слышал. Стрелял, должно быть, наш дворецкий. И вы тоже не спали? — Лицо Веры зажглось оживлением, от стремительных жестов зазвенели браслеты на тонких запястьях. Я рассказал ей о своем недавнем разговоре с оксфордским орнитологом.
— Ему никогда не доводилось слышать, чтобы кукушка пела так поздно,— сказал я.
— Редкая птица,— вставил Элвин.— И пела она для еще более редкой птицы — райской птицы, обитающей в Замке.
Услышав этот нелепый комплимент, Вера прыснула.
— Птица и правда очень редкая,— сухо заметил я.— Она не испугалась первого выстрела и исчезла безо всякого следа: можно подумать, она сама спрятала свои останки.
Я рассказал миссис Пейстон, что Элвин и я не нашли ни единого перышка убитой птицы. Она всплеснула руками, и снова зазвенели браслеты.