Он взглянул на меня с живейшим интересом.
— Кукушки часто поют, перелетая с дерева на дерево.
— Эта же и после первого выстрела продолжала куковать на прежнем месте. После второго выстрела я услышал шум ее падения.
— Какая наблюдательность, мой дорогой Холмс!— Элвин засиял улыбкой.— Может, эта кукушка была глухая? Во всяком случае, пренаглая, никому не давала спать всю ночь. Ну что ж,— продолжал он. доставая из сумки вересковую трубку и табак.— «И вот уж ранний затрубил петух…»
Судя по этой неудачной игре слов, он черпал свое остроумие из журнала «Панч» эпохи королевы Виктории или ее сына Эдуарда Седьмого. Вообще-то я не против игры слов: она свидетельствует об определенной живости ума, хотя и не очень высокого полета. Я начинал ощущать на себе обаяние личности Элвина Карта. Он бросил жестяную коробочку с табаком в сумку — там что-то звякнуло. Затем он стал раскуривать трубку. Я заметил, что одежда на нем довольно поношенная, манжеты рубашки сильно обтрепаны. Повернувшись спиной к лугу, я внимательно разглядывал его родовое жилище. По мере того как небеса светлели, благородный, времен Якова Первого[4] фасад из хэмхильского камня менял свой серый цвет на тусклый блеск старого золота. Между Замком и невысокой каменной оградой простирался бархатистый газон. Рассеченные вертикальными брусьями окна походили на глаза, сомкнутые тяжелым сном.
— Какая жалость, что вам пришлось расстаться со своим Замком,— пустил я пробный шар.
Лицо моего собеседника на миг исказилось.
— Что поделаешь. Tempora mutantur et nos[5]… Меняются времена. Меняются и владельцы домов. Вы еще не встречались с новым хозяином? Он, кажется, здесь.
— Нет, не встречался. Его зовут Пейстон?
— Сквайр Пейстон,— язвительно поправил Элвин.— Ужасный мужлан. Конечно, пообтесался немного. Даже, представляете себе, охотится.— Широко открыв голубые глаза, он изобразил некое подобие шутливого негодования, направленного, как я понял, не против самой охоты, то бишь убийства бедных зверюшек, но против того, чтобы этим делом занимался деловой человек, магнат.— Он метит в председатели Толлертонского охотничьего клуба,— продолжал Элвин,— ради этого готов на все. Но согласится ли клуб избрать своим председателем человека, женатого на черномазой?…
— Черномазой?— удивился я.
Элвин передернулся, но тут же просиял снова.
— Его жена — индианка. Вера Пейстон. Сногсшибательная, должен я признать, красотка. Только редко появляется на людях. Тип гаремной затворницы. Экзотическая — так, кажется, принято говорить?— женщина. Редкая птица в наших краях. Страстоцвет среди примул.— Его лицо вдруг приняло озабоченное выражение.— Послушайте, мой дорогой Уотерсон, с моей стороны просто невежливо задерживать вас так долго своей болтовней: вы, верно, прозябли до мозга костей. На вашем месте я поторопился бы домой. Эта утренняя роса… в вашем возрасте…
— Благодарю вас, я ничуть не замерз,— ответил я, слегка задетый этим намеком на мои годы, да еще исходившим от человека всего на несколько лет моложе меня.— Свитер на мне очень теплый.
Я подобрал валявшийся на земле сук и тоже стал шарить в гуще травы. Несколько минут Элвин ходил следом за мной, но затем слегка раздраженным тоном произнес:
— Зря стараетесь, дружище. Я уже все здесь обыскал. Как говорится: «Любопытство сгубило кота»— бедняга, должно быть, схватил воспаление легких. Я ухожу. Приглашаю вас сегодня на ужин. Вместе с женой.
Я принял это неожиданное приглашение, которое прозвучало скорее как приказ: Элвин Карт, по всей вероятности, был стеснен в деньгах, но недаром в его жилах текла кровь многих поколений сквайров, привыкших повелевать. Он повернулся — в сумке опять что-то звякнуло — и размашисто зашагал через луг.
Солнце уже ярко сверкало, и под его пологими лучами седая роса превратилась в бриллиантовые россыпи. Еще с четверть часа я продолжал поиски, но так и не нашел останков кукушки — только несколько ржавых жестянок, набрякшие от влаги листья, пустая коробка из-под сигарет, давно сдохший грач, яичная скорлупа, блестящий кусок проволоки с припаянной к нему небольшой шестеренкой и несколько увядших колокольчиков, кем-то сорванных и брошенных. Повинуясь безотчетному импульсу, я вытащил из травы проволоку с шестеренкой и направился к таверне.
И вдруг я увидел золотую вспышку: в широком парадном подъезде Замка появилась женщина. Она постояла, заслонив ладонью глаза, и стала прогуливаться по обрызганному росой газону. Женщина была в золотом сари, босиком. Меня поразила грациозность ее походки. Она как будто парила над травой. Я вспомнил, как Вергилий описывает Камиллу[6]. Честно сознаюсь: несколько минут — пока женщина не вошла в Замок — я стоял, не замеченный ею, в тени дерева. Меня переполнял чисто эстетический восторг.
2. НЕСЧАСТЛИВЫЕ КАРТЫ
К тому времени, когда мы с Дженни рука об руку направились к дому Картов, она уже полностью оправилась от испытанного ею ночью потрясения. Вместо обеда мы устроили себе пикник на холме, откуда в блаженной праздности любовались спокойной равниной, убегающей к Дорчестеру. Тишь стояла такая, что слышно было, как коровы пережевывают свою жвачку на выпасе в ста ярдах от нас, а жужжание пчелы звучало столь же громко, как гудение волынки. Но даже идиллически прекрасные холмы не могли удержать нас надолго: к четырем часам мы спустились в свой любимый «Зеленый уголок», отворили белую калитку, прошли по засыпанной битым кирпичом дорожке с бордюром из желтофиолей, полюбовались цветущим садиком в глубине и, наконец, оказались у себя дома. Когда мы прошли в гостиную, Дженни сплела пальцы рук перед грудью и с глубоким удовлетворением вздохнула, глаза ее так и сияли.
— Ах, как я счастлива!— воскликнула она.
Гостиная, отделанная по ее указаниям, выглядела просто великолепно; мы еще не успели перевезти мебель, но пол уже был застлан ковром, а оба окна, выходящие на юг, где тянулась цепь холмов,— занавешены шторами; оклеенная белыми с золотыми лирами обоями, комната казалась очень просторной. По отрешенному виду Дженни нетрудно было догадаться, что она уже двадцатый раз подбирает наиболее удачную расстановку мебели. Я зашел в пристройку; окна здесь смотрели на юг и на запад: вот только подсохнет штукатурка, и комната окончательно готова. Один из наших мастеров — Джордж Миллз — устанавливал стеллажи для книг. Уроженец Сомерсета, он живет в Толлертоне десять лет, но все еще считается чужаком.
Мы поболтали несколько минут. Он очень вежливо осведомился, не могу ли я выдать ему аванс под уже завезенные материалы.
— Пожалуйста.— Я достал чековую книжку.— Пятидесяти фунтов хватит? Почему вы не попросили об этом раньше?
Джордж с большой благодарностью принял эту скромную сумму.
— Вы не представляете себе,— поделился он со мной,— сколько трудностей бывает у нас с должниками. Не хочу называть никаких имен, но здесь есть один человек, который должен мне пятьсот фунтов. И так по всему округу. И заметьте, не какая-то там шантрапа, а люди родовитые, с титулами.
— Почему вы не подадите на них в суд?
— Не могу, сэр. Это подорвет мою репутацию. К тому же, только свяжись с этими судейскими, процесс затянется на много лет, расходов уйма, и даже если выиграешь — выгода невелика.— И Джордж завел долгий и путаный рассказ о том, как он оборудовал ванную в Толлертоне, а заказчица отказалась оплатить необходимые переделки под тем предлогом, что они не были включены в предварительную смету, а устная договоренность не в счет.
Пока он рассказывал, появилась Дженни. Она посмотрела на нас с лукавой насмешкой.
— Опять сплетничаете?
— Да, миссис Уотерсон,— подтвердил Джордж: он просто обожал Дженни.
Я никогда не мог уразуметь, почему моралисты столь сурово осуждают так называемые «сплетни». Это не только особый жанр устной литературы, распространенный среди малограмотных, но и любимое развлечение таких интеллектуалов, как университетские преподаватели и священники. Как обесцветилось бы наще общение, если бы этот, по выражению Бернса, «непокорный член» — язык — не получал иногда свободу позлословить.
— Я слышал, мистер Пейстон многое переделал в своем Замке да и во всей деревне?
— Говорят, так. Он не признает местных мастеров,— ответил Джордж без какой-либо досады.— Ему подавай подрядчика из Пула.
Стало быть, это не Пейстон задолжал пятьсот фунтов…
Вечером, перейдя через луг, мы с Дженни позвонили в дверь Картов. Жили они в двухэтажном, с незатейливым квадратным фасадом доме времен королевы Анны[7]. Построен он был как отдельный флигель при Замке, вероятно, в пору семейного процветания, но сейчас имел довольно запущенный вид. Дверь отворил Элвин Карт в куртке лилового бархата и желтовато-белых фланелевых брюках. Встретил он нас очень любезно и, оживленно разговаривая с Дженни, провел через холл в заднюю часть дома, а оттуда в сад.
Лужайка, лишь кое-где поросшая растрепанными султанами пампасной травы, отлого спускалась к речушке Пайдал; в промежутках между песнями дроздов и словами нашего хозяина отчетливо слышался легкий звон ее вод. Справа, под хилыми, словно скрученными ревматизмом яблонями, стояли рядком три улья, маленькая кирпичная пристройка с этой стороны дома резко контрастировала с его общим изящным обликом. Посреди лужайки — белый железный стол, уставленный бутылками, вокруг него — четыре новомодных садовых кресла из алюминия. Элвин, суетясь, усадил Дженни в одно из кресел и настаивал, чтобы она устроилась поудобнее.
— Нет, нет,— запротестовала она,— вы не должны обращаться со мной, как с больной.
— Извините, но ведь вы и в самом деле были больны. Помяните мое слово, миссис Уотерсон, здесь, в Дорсете, ваши щечки снова зацветут розами.
Проклятая старая лиса, обозлился я, заметив, как поежилась Дженни, откуда он пронюхал о ее болезни — или это просто так, наугад?
— Мы тут все люди скучные, тихие,— бормотал Элвин.— Самое место, чтобы подлечиться. Говорят, нынче в Оксфорде — вы ведь живете в Оксфорде?— ужасно шумно. Сам-то я учился в Кембридже. Но простите, я совсем забыл о своем приятном долге хозяина: слишком долго живу анахоретом. Что вам можно пить, дорогая миссис Уотерсон?
— Все. Я вполне здорова. И уже давно,— ответила Дженни с чуть заметной натянутостью.
— Хорошо. Превосходно.— Голос Элвина звучал как-то неотчетливо.— Разрешите мне порекомендовать вам джин с горьким лимоном.
Он налил ей в бокал джина с горьким лимонным соком и предложил мне жестом налить себе сока из другой бутылки. Я снял металлическую пробку и наклонил бутылку. Из горлышка не вытекло ни капли. Я посмотрел бутылку на просвет. Она была полна.
— Тут что-то не так…
— Ах, дорогой сэр, это все моя рассеянность. Я держу эту бутылку, чтобы развлекать ребятишек. Не правда ли, забавная штучка? Не знаю, как она сюда затесалась. Попробуйте вот эту.— Его младенчески голубые глаза сверкали лукавством.— У вас есть дети, миссис Уотерсон?
— Двое. Пасынок и падчерица. И оба очень славные.
— Не сомневаюсь,— с энтузиазмом подхватил он.— Но ведь вам надо завести своих собственных. Непременно.— Его обаяние исключало всякую возможность намеренной обиды, но глаза Дженни на миг помрачнели.
— О чем вы тут толкуете?— послышался вдруг чей-то голос.
— О том, что нашей гостье надо завести своих детей… Разрешите представить моего брата Берти. Миссис Уотерсон. Джон Уотерсон.
Я с изумлением отметил, что Эгберт Карт разительно отличается от своего единокровного брата, по крайней мере, на первый взгляд. Это был темноволосый, угрюмого вида, высокий и подтянутый, относительно молодой еще человек с жесткой, словно дубленой кожей и четкой лепкой лица — типичный профессиональный наездник. Широко расставляя ноги, он подошел к Дженни и пожал ей руку. Одет он был в бриджи и жокейскую курточку — так, кажется, их называют. Буду откровенен, я невзлюбил Берти с самого начала. В нем было слишком много животного магнетизма. Он чересчур долго держал руку Дженни и, казалось, всю вобрал ее в себя своими темно-карими глазами. В последующем разговоре он почти не принимал участия и только бесцеремонно разглядывал мою жену; однажды он заметил, что я за ним наблюдаю, скользнул по мне небрежным, высокомерным взглядом и снова повернулся к Дженни. Людей такого типа в мое время называли сердцеедами; теперь, как говорит мой сын, в ходу словцо «волк». Почему — я не знаю. Волки не отличаются особой похотливостью, а сердцееды не охотятся стаями.
Я не смел даже взглянуть, как Дженни реагирует на это беззастенчивое рассматривание. Ведь и самым разборчивым, самым верным женщинам льстит внимание тех, кого принято называть настоящими мужчинами. К тому же на вид Берти было не более сорока, хотя позднее я узнал, что ему сорок пять.
Тем временем Элвин всячески превозносил своего брата. Берти — замечательный наездник, одерживал много побед на любительских состязаниях, играл в поло за команду «Гепарды», сейчас держит школу верховой езды в Толлертоне. Во время этого панегирика Берти сидел, молча потягивая виски и покручивая свои черные, не толще карандаша, усики.
— А вы, миссис Уотерсон, умеете ездить на лошади?— в заключение спросил Элвин.
— Нет. Я только и умею, что играть на рояле. Но лошадей люблю.
— Возьмите несколько уроков у Берти.
— Сразу видно, что руки у нее ловкие, правда, Элвин?— протянул Берти, продолжая глазеть на Дженни.— Не то что у негритянки. Сегодня она ездила на Китти. Так чуть не разодрала удилами пасть бедной кобылке.
Видя недоумение Дженни, Элвин пояснил:
— Мой брат говорит об экзотической Вере Пейстон.
— Неужели о ней?-воскликнула Дженни.— Я слышала от миссис Киндерсли, что миссис Пейстон — знатная леди из Индии.
— Все равно черномазая,— стоял на своем Берти.
— Стало быть, всех небелых вы называете неграми, мистер Карт? Я полагала, что расовые предрассудки сохранились лишь у людей недоразвитых.
Все это время я следил за безмолвным диалогом между братьями; не берусь судить, что лежало в его основе: вражда, недоверие или сообщничество. Только сейчас я заметил, что Дженни на точке кипения.
— Ну что ж, значит, я человек недоразвитый,— с раздражающей невозмутимостью согласился Берти.
— Ну, насколько мне известно, дорогой брат, ты вполне свободен от расовых предрассудков,— вставил Элвин.
Берти ухмыльнулся, обнажив белоснежные зубы. В этой ухмылке было что-то обаятельное.
— От кого слышу!
У всех женщин есть одна досадная черта: они никогда не могут остановиться на полпути. Выразив свое мнение — или возмущение,— они повторяют сказанное снова и снова. Их подталкивает какой-то демон, поэтому они заходят слишком далеко. В сущности, все женщины нецивилизованны, более того, неспособны к приятию цивилизованности. Они не признают необходимости соблюдать вежливость в споре — это для них пустая условность. И моя милая Дженни не исключение из общего правила. Она засверкала глазами, как Медуза.
— Какая… какая мерзость!— выпалила она.— Называть людей черномазыми! Дело даже не столько в самом слове, сколько в той жизненной позиции, которую оно отражает. Как бы вы реагировали, если бы негр назвал вас «белым отребьем»?
— Я бы врезал ему так, чтобы он полетел вверх копытами,— не горячась, ответил Берти.
— Но вы позволяете себе безнаказанно оскорблять миссис Пейстон. Она-то не может врезать вам так, чтобы вы полетели вверх копытами.
— Вы можете смело сказать, что она уложила его на обе лопатки,— вмешался Элвин.— Это примерно то же самое.
— Главное — свести все к шутке, злой мужской шутке.
— Вот именно.— Берти явно провоцировал Дженни.— Мы с Элвином называем ее черномазой. Прямо в глаза. Такая уж у нас шутка. Она забавляет Веру. В отместку она зовет нас «белым отребьем», «нетерплашскими бледнолицыми», ну и в таком духе. И это тоже шутка, злая женская шутка.
— Мистер Пейстон, я думаю, просто катается со смеху.— Бедная Дженни была глубоко уязвлена. Минута была неприятная: мы все хорошо знаем, что сексуальный антагонизм легко обращается в свою противоположность.
Элвин поинтересовался, скоро ли будет готов наш дом. Оказалось, что это Джордж Миллз соорудил кирпичную пристройку к южному торцу их дома.
— Конечно, не шедевр красоты,— заметил по этому поводу Элвин.— Но нам нужна была мастерская.
— Не нам, а тебе,— поправил его Берти.— Элвин у нас большой мастак на всякие поделки. Руки у него просто золотые. Не правда ли, он смахивает на Безумного Изобретателя.
— С этим Джорджем Миллзом надо держать ухо востро,— сказал Элвин.— Не то он обдерет вас как липку. Я зову его не Миллз, а Биллз[8]. Работник он неплохой, но своего не упустит. Мастера нынче не те, что были.
Я видел, что Дженни снова заводится. Она терпеть не может — и тут я ее понимаю — людей, которые любят подчеркнуть свое превосходство над всякими лавочниками и мастеровыми. К счастью, она не успела выплеснуть свое негодование — Элвин пригласил нас к столу. Еда была приготовлена и подана старой глухой экономкой Картов, миссис Бенсон, особого аппетита она не вызывала, но зато хозяин угостил нас бутылочкой отменного «Шато тальбо», а затем поистине превосходным бренди. Столовая, как и гостиная, куда мы вскоре перешли, была красивой формы, с панельной обшивкой, но выглядели обе комнаты заброшенно: разрозненная, купленная по дешевке мебель, истертые ковры, дырявые занавески. Напрашивался естественный вывод, что Роналд Пейстон приобрел Замок со всей его обстановкой и с коллекцией фамильных портретов.
— Они были чересчур велики для этого домишки,— объяснил Элвин.— Пришлось отдать их вместе с Замком. Не сомневаюсь, что своим приятелям-дельцам Пейстон выдает их за портреты предков.
Осталось лишь три портрета, они висели в гостиной, ничем не примечательные изображения их отца и двух его жен. Покойный Карт был типичным сквайром, первая жена его была кроткая, невзрачная особа, зато вторая — мать Берти — женщина яркая, дерзкого цыганского обличья.
Время протекало в приятных, спокойных разговорах и сплетнях о местной жизни. Элвин блеснул целой серией фантастических измышлений о начале карьеры Роналда Пейстона; я развивал свои взгляды на образование, а Берти, стараясь угодить мне, уважительно слушал.
— А все-таки этот старый чудак довольно мил,— высказалась Дженни на обратном пути.
— Да. Но боюсь, что при близком общении он может оказаться человеком довольно нудным.
Поразмыслив, она сказала:
— Эти двое недолюбливают друг друга.
— Вполне понятно. Пейстон выкурил его из родового гнезда.
— Я говорю об Элвине и его брате.
Я был поражен этим суждением Дженни. У самого меня сложилось впечатление, что братья отлично ладят друг с другом.
— Так мне показалось,— уклончиво ответила Дженни, когда я попросил ее обосновать это любопытное мнение. Я не мог не отметить про себя, что она ни словом не обмолвилась об Эгберте Карте.
Через три дня я поехал на званый ужин, куда меня пригласил ректор моего старого колледжа Святого Иосифа. На другой день мне предстояло присмотреть за погрузкой наших вещей. Дженни осталась в Нетерплаше, чтобы проследить за их водворением в наш новый дом.
Я с радостью увидел за длинным столом весь ученый совет колледжа и еще несколько человек, среди них Тома Барнарда, который был директором Эмберли, когда я там учительствовал, а потом стал настоятелем Сильчестерского кафедрального собора. За ужином я сидел по левую руку от моего принципала, а Барнард оказался моим визави, бремя своих восьмидесяти лет он нес с такой же легкостью, с какой сорок лет назад носил квадратную академическую шапочку.
Ужин был изысканнейший. Но меня ждал еще более приятный сюрприз. Когда мы все перешли в профессорскую, ректор — к вящему моему удивлению и радости — объявил, что он и его коллеги предлагают мне почетное членство в совете. Я с глубоким волнением слушал чудесную короткую речь ректора, а затем несколько слов нашего гостя Тома Барнарда. Колледж Святого Иосифа не принадлежит к числу самых знаменитых, но почетное членство в его совете — я и не мечтал об этой чести — не такой уж пустяк. Надеюсь, я действительно внес некоторый вклад в преподавание классической философии и древних языков и литературы, и все же честь, оказанная мне колледжем, несоизмерима с моими заслугами. Как счастлива будет моя милая Дженни, мелькнула у меня мысль, и я решил позвонить ей перед сном.
Когда торжественная, так сказать, часть закончилась, мы разбились на небольшие группки и стали пить кофе и бренди. Я оказался рядом с Томом Барнардом. Он посмотрел на меня своими старыми умными глазами из-под густых кустистых бровей.
— Ну, Джон, бьюсь об заклад, вы не предвидели ничего подобного, когда вели у меня в Эмберли выпускной класс.
— Мне и сейчас не верится, что все это правда. Боюсь, меня перепутали с каким-то прославленным однофамильцем.
— Вздор, друг мой! Вы всегда были слишком застенчивы и скромны. Берите пример с меня. Я пробился в ректоры, а потом и в настоятели. Меня так и звали: «Пробивной Том Барнард». Если бы вашу голову соединить с моей энергией, мы бы далеко пошли. Могли бы стать настоятелем Кентерберийского собора.