«Их можно понять», — усмехнулся Карваланов. «Куда же им еще деваться? Куда деваться этим самым таиландским беженцам?»
«Куда деваться? Разбрестись по лесу, скрыться в нолях, улететь в другие страны — куда угодно! Но они сидят тут, откормленные егерем, сидят и ждут, когда их начнут вышвыривать из кустов под дуло охотников. Клацанье затвора, короткий залп — и в воздух летят перья. А потом собака приносит окровавленный труп фазана в зубах. Собака! Этот егерь знает, как натравливать друг на друга родных братьев, как разделять и властвовать. Он держит целую свору — послушные псы загоняют фазанов, они же по щелчку егерского пальца приносят в зубах подстреленные трупы. Не понимая, что вся эта потеха ведет к геноциду их же собственного племени: десятки их бродячих собратьев дохнут на электрической проволоке фазаньих загонов, чтобы беспардонные нувориши из иностранцев могли разнузданно предаваться чувству ностальгии по старым добрым временам, имитируя кровожадные замашки и обычаи английской аристократии». Еще недавно, сообщил лорд Эдвард, поместье арендовали главным образом немцы. В последнее время стали мелькать японцы-арендаторы с фотоаппаратами. Он не удивится, если в ближайшем будущем поместье оккупируют китайские коммунисты. «Чтобы на это сказал мой отец — мои предки?»
«Мой прадед был арендатором», — некстати припомнил Карваланов своих предков. Однако предки у него с лордом были разные не только по классовому происхождению: «Мой прадед был евреем. Евреям запрещалось скупать земли, и поэтому он арендовал усадьбу у русского помещика». Как будто самому себе не веря (что всегда случается, когда твое прошлое вдруг оборачивается чужим настоящим), как не верил матери отец Карваланова, инженер-партиец, Карваланов мог бы сейчас долго цитировать материнские россказни о гигантском усадебном доме прадеда с мраморными лестницами, фамильным серебром и настоящей каретой с четверкой лошадей цугом среди белорусских лесов.
«Он держал фазанью охоту у себя в поместье?» — с плохо скрытой подозрительностью поинтересовался лорд.
«Он был лесопромышленником. Продавал дерево оптом. Много, наверное, лесов загубил», — с ноткой садистической гордости ответил Карваланов. Ему пришло в голову, что он причастен к русской революции хотя бы потому, что вышел из страны, где революция уже свершилась, и очутился в стране, где революция пока что лишь угроза из далекого будущего. Он меченый — как будто шрамом прививки в детстве. Только этот невидимый шрам и спасал от кошмарной иллюзии, что он оказался перенесенным за «железный занавес» в машине времени — в дореволюционную эпоху, знакомую лишь по советским школьным учебникам.
«Что же стало с поместьем прадеда?» — спросил лорд.
«Вы что — не слышали, что в России произошла революция?» — поразился его наивности Карваланов. «Срубили вишневый сад!» Но лорд оставался глух к литературным аллюзиям:
«Я был бы готов срубить на корню весь этот лес — лишь бы избавиться от проклятых фазанов. Но мне жаль других, невинных лесных тварей. Они же останутся бездомными и неприкаянными. Каковым с детства был и я».
«Вы — бездомный и неприкаянный? в собственном поместье?» — решился наконец впрямую спросить Карваланов. Но лорд ничего не ответил. Взяв Карваланова под руку, он подвел его к краю опушки. Перед ними, внизу, как будто в тяжелой витиеватой картинной раме из ветвей бука (не отсюда ли «буколическая картина»?), предстало заросшее левитановской ряской озерцо с лебедями и, растущий из собственного отражения в озере, огромный барский дом, задрапированный диким виноградом.
«Это ваш замок?» — чуть не ахнул Карваланов при виде этого оригинала всех базарных репродукций крупнопоместной идиллии.
«Дом моего отца», — произнес лорд, как будто речь шла по меньшей мере о храме Господнем, — «а ныне — постоялый двор для нуворишей и егерей, куда мне лично вход воспрещен». И, снова подхватив Карваланова под локоть (тот даже слегка дернулся, уж слишком этот жест напоминал ухватки охранника, когда тебя ведут по коридору к кабинету следователя), лорд стал спускаться вниз по холму. Когда они оказались на лужайке перед домом, Карваланов шагнул было на гравиевую дорожку, ведущую к ступенькам главного входа с портиком и колоннадой. Лорд, однако, подталкивал его к кустам рододендронов среди почерневших облупившихся статуй у бокового фасада. Потянув за собой Карваланова, он стал огибать особняк слева, по узкой петляющей аллейке, короткими перебежками, беспокойно оглядываясь на ходу. Карваланов заметил, как в одном из боковых порталов мелькнула женская фигурка в крахмальном фартуке и чепчике с посудиной в руках — по виду явно служанка, как будто сошедшая с жанровой картины о быте дворян прошлого столетия. Она деловыми мелкими шажками стала пересекать двор и вдруг застыла как вкопанная, заметив Карваланова с лордом Эдвардом. Тот демонстративно выпрямился и чопорно ей поклонился. Женщина в чепчике покачала головой с очевидной укоризной и поспешно скрылась в доме.
«Донесет теперь про ваш визит, непременно донесет», — забормотал лорд и на редкость неаристократически выругался. В обнимку с Карвалановым, как будто скрывая его от посторонних глаз своей широкой накидкой, он подтолкнул его к гигантским итальянским окнам с задней стороны особняка, где розы были не такие ухоженные, а краска на шпалерах облупилась, в виде лопнувших мыльных пузырей в грязной ванной. Еще раз оглянувшись, лорд приник к стеклам, заслонившись от света ладошками. Потом потянул к себе Карваланова:
«Смотрите», — прошептал он. Карваланов в свою очередь расплющил нос о стекло, вглядываясь в черный провал внутри с жадным любопытством мальчишки из уличной ватаги подростков, не приглашенных в приличный дом к однокашнице на детский праздник. Из черного провала стекла, как будто наплывающими клубами тумана, стали постепенно выдвигаться контуры тяжелой кожаной мебели, сгрудившейся вокруг черного озера — лакированной крышки стола. В этом лакированном озере бродила тень — то ли отца Гамлета, то ли двух заговорщиков, застывших в оконной раме, как музейные экспонаты в стеклянном ящике.
«Здесь отец курил сигару и пил виски с гостями после раздачи убитых фазанов. Убийство ведет к убийству — между фазаном и охотником место есть лишь для загонщика», — и, оторвавшись от окна, лорд заключил этот загадочный афоризм вопросом: «Ваш отец жив?»
«Скончался от инфаркта. Третьего инфаркта. Первый инфаркт случился, когда у меня впервые произвели обыск. Второй — когда арестовали. А третий, как мне сообщили, с летальным исходом, когда меня выслали из страны. Мы оба оказались, так сказать, на том свете, каждый по-своему», — усмехнулся Карваланов.
«То есть вы послужили причиной его смерти?»
«Я из поколения тех, учтите, кто в легенде о Павлике Морозове поменялся ролями с собственным отцом: Павлик Морозов погиб, пытаясь сделать из своего отца-кулака советского человека; мой отец погиб, пытаясь сделать советского человека из своего сына-диссидента». Судя по выражению лица лорда, этот экскурс в историю советской версии эдипова комплекса остался совершенно непонятным. «Вы не хотите появляться в доме из-за вражды с отцом?» — спросил он притихшего лорда.
«Из-за вражды — с отцом?!» — Лорд передернул плечами. «Я с отцом могу встретиться лишь там», — и он ткнул пальцем вверх: «В небе. Мой отец погиб в небе. Его сбила фашистская зенитка над Ла-Маншем: короткий залп, струйка дыма, как из двустволки, и по небосклону летят оторванные крылья самолета, как фазаньи перья. Ни одна собака не отыскала отцовских останков. Тссс!» — и, снова подхватив Карваланова под локоть, лорд приложил палец к губам. Из-за угла послышался хруст гравия — шаги были четкие и размеренные, солидная походка уверенного в себе человека. С оперативностью, которой позавидовал бы любой вертухай, лорд подтолкнул Карваланова к нише в стене, втиснув его с сумкой в узкий промежуток за гипсовой вазой, а сам быстрым шагом направился, симулируя беззаботность походкой, навстречу невидимке, все громче и громче хрустящему гравием. Карваланов, не шелохнувшись, стоял, вжимаясь спиной в шероховатый камень стены. Ему казалось, что по шее, за воротник, ползет какая-то гаденькая букашка; возможно, это были просто мурашки, но он не решался даже пальцем шевельнуть. Хруст гравия стих на углу, и до Карваланова стали долетать реплики незначительного, казалось бы, диалога:
«Как себя чувствуете, милорд?»
«Прекрасно. Я чувствую себя прекрасно».
«Слегка перевозбуждены, э?» Хруст гравия выдал покачивание с пятки на носок и обратно.
«Перевозбужден? Ничуть! Просто свежий воздух — кислород, знаете ли. Чудесный день выдался, не правда ли?»
«Настоящее лето, э? Вы мне что-то не нравитесь. Я, пожалуй, загляну к вам после полудня».
«Нет никакой необходимости. Я буду работать. Просьба не мешать».
«Спасаем животных, э? Ну что ж, ну что ж. Похвально. Только: не перетруждайтесь, э?» И снова четкий и самоуверенный хруст гравия. Карваланову удалось увидеть этого мистического собеседника лишь вытянув шею, краем глаза, когда тот удалялся в сторону парка: фигура боксера-тяжеловеса, в безупречном полосатом костюме и лакированных черных башмаках, крупные шишки лысеющего затылка и нависающая над галстуком-бабочкой бульдожья челюсть. Это было ходячее воплощение воли в сочетании со здравомыслием, и в голове у Карваланова мелькнула трусливая мыслишка, что наступил последний шанс избавить себя от этого явно трекнутого лорда, от этого фазанофоба с его егерями и загонщиками. Опять подпольщина. Видимо, прав-таки был следователь, когда причислил Карваланова к своего рода уголовному миру. Доказывал, что криминальное в нем как наркотик: Карваланов, мол, из тех, кто просто неспособен жить нормальной жизнью с ее ежедневной рутиной. Если бы не было главного врага — советской власти, — ушел бы в подполье по другому поводу, но подполья как такового ему не миновать. И окружает себя себе подобными: ущербными и неполноценными — всеми теми, кто не способен ужиться в коллективе, кто выпадает из системы, кто постоянно рвется к чему-то недостижимому: в этом смысле между сумасшедшим, утопическим мыслителем, диссидентом и — заурядным блатным, ради «красивой жизни» готовым на все, не такая уж большая разница. Кого из своих друзей Карваланов назвал бы психически полноценным существом? И на новой территории, судя по всему, повторяется та же картина. И нечего тут удивляться: лишь человек, ощущающий себя неполноценным среди соотечественников, готов отправиться за тридевять земель в поисках справедливости. Сам Карваланов тому пример.
Другой пример — лорд Эдвард — возник на другом конце газона, как только полосатая спина его авторитарного собеседника скрылась в аллее парка; и Карваланов почувствовал угрызения совести за тайное мысленное предательство, глядя, как лорд пригласительно машет ему рукой, извещая Карваланова, что путь, мол, свободен. В его всклокоченной бородке, развевающейся бархатной накидке и клоунских полосатых гетрах было нечто нелепое, как все нелепое — жалкое и как все жалкое — парадоксально потешное. Карваланов улыбнулся, помахал в ответ и, подхватив на плечо сумку, снова включился в пробег по гаревым дорожкам.
«Как вы смогли убедиться, мне запрещено не только спасать четвероногих жертв егерских утех, но и принимать у себя спасенных мной представителей человеческой породы», — с горькой иронией бормотал лорд, раздвигая ветки кустов. «Прошу в мой одинокий приют. В мою штаб-квартиру, или, если хотите, в нашу английскую версию вашей тюрьмы», — и лорд указал на флигель в десяти шагах от них через лужайку; вместо подстриженного, как в парикмахерской, английского газона лужайка представляла собой запущенную плешку, поросшую клочьями бурьяна и сорняков. «Единственная уступка моим прихотям: я запретил подстригать траву, моим подопечным вольнее среди этих диковатых, но милых моему израненному сердцу представителей полевой флоры. А вот и они», — взмахнул руками лорд, как будто готовясь обнять — бегущую ему навстречу свору собак. Они налетели с дерзким лаем непрошеного дружелюбия, в балетных пируэтах кидались на грудь, тыкались в лицо мордой, взбивали пыль виляющими хвостами и бешено крутились на месте, обнюхивая Карваланова.
«Не узнаете?» — с хитрой усмешкой спросил лорд Эдвард. Карваланов непонимающе оглядывался, отбиваясь от собак, ожидая увидеть знакомые лица, сюрпризом оказавшиеся в гостях у лорда. Но лорд никого не имел в виду. Точнее, он имел в виду лишь собачий выводок. Нагнувшись, он ласково трепал их по шее, почесывал за ухом. Большинство его подопечных были на вид безродными представителями собачьего племени, нечесаными, нелепыми и лопоухими. «Где я их только не нахожу — на дорогах, в канавах. Многие давно бы сдохли: если не от пули или капканов егеря, убитые фазаньей электрической проволокой, то просто-напросто от голода. Брошенные своими хозяевами на произвол судьбы», — вздохнул он, печально глянул на Карваланова, и стал раздавать собакам куски сахара из многочисленных карманов своего одеяния. Наблюдая, как собаки увивались вокруг своего кормителя, Карваланов отметил, что все они были ущербными — хромали, без уха, с одним глазом и вообще без хвоста. Ментальный инвалид тянется к инвалиду физическому.
«Очень похожи на московских дворняг», — сказал Карваланов.
«Вас это удивляет?» — рассмеялся лорд и, похлопав Карваланова по плечу, широким жестом распахнул дверь флигеля: «Прошу в мое политическое убежище», — названное им, по-английски, «ассилиумом»: это было, таким образом, четвертое по счету наименование помещения, которое с первого взгляда можно было спутать с красным уголком или ленинской комнатой, а то и кабинетом пропагандиста местного парткомитета. Каждый сантиметр обоев был обклеен плакатами: в защиту животных вообще и против фазаньей охоты в частности, где, скажем, фазан с внешностью вампира-дракулы терзал клювом труп собаки, чья голова с нимбом святого запуталась в колючей проволоке фазаньего загона. Но сердце Карваланова екнуло перед фотографией совсем иного сюжета: прямо в московское небо тыкал толстыми пальцами, с аляповатыми перстнями куполов, собор Василия Блаженного, а перед ним, на Лобном месте, красовался не кто иной, как лорд Эдвард; но и здесь не обошлось без темы любви к бродячим животным: в руках у него красовалась псина неясной породы — она явно пыталась вырваться, чтобы помочиться на булыжник Красной площади.
«Чеслав, Лазло, Тарас, Вова!» — выкрикивал лорд знакомые московскому уху имена, обращаясь к распахнутой двери. Ворвавшаяся в комнату свора собак крутилась заискивающе вокруг лорда, вскрывавшего тем временем банки с собачьими консервами. «А теперь поглядим, как моя прислуга позаботилась о нашем ленче», — сказал Эдвард, довольный унисоном собачьего урчания и дружного чавканья. Оставив собак перед мисками, он подошел к лакированному столику, где в центре, рядом с графином воды и изящно сложенной салфеткой с приборами, возвышалась серебряная посудина. Эдвард приподнял тяжелую крышку и — зрачки его расширились, а рот исказился в брезгливой гримасе: «Они меня провоцируют, намеренно провоцируют! Можете сами убедиться».
Карваланов, принюхиваясь, заглянул под крышку: там, в коричневом соусе, дымилось какое-то блюдо из дичи — крылышки, хрящики и все такое. «Если это и провокация, то довольно аппетитная», — сглотнул слюну Карваланов. «Какая-то довольно аппетитная дичь».
«Дичь?!» — взвизгнул лорд Эдвард. «Вот именно. Дичь. Бред. Они имели наглость подсунуть фазанов — фазанов! мне! прямо под нос! неслыханно!» Он забегал вокруг стола, как собака на цепи.
«Насколько мне известно, сезон отстрела фазанов кончился — откуда тут взялись стреляные фазаны?» — припомнил сведения, почерпнутые через станционного смотрителя, Карваланов, не столько сомневаясь в кулинарных суждениях лорда, сколько стараясь его успокоить.
«Вы, милейший Карваланов, прибыли из страны, где в фазанах ровным счетом ничего не понимают. Неужели вы думаете, что фазанов потрошат и суют в духовку сразу после отстрела? Фазаний труп должен провисеть у притолоки как минимум неделю, протухнуть хорошенько, запаршиветь, и только тогда эти гурманы из трупоедов готовы побаловать себя подобной дрянью. Можете убедиться в этом сами. Вот вам вилка. Попробуйте — вы же вроде не вегетарианец?»
«По-моему, это очень похоже на курицу», — с неким облегчением констатировал Карваланов, осторожно отрывая зубами кусок загадочной дичи с вилки. «У меня просто нет никаких сомнений, что это курица. И отнюдь не протухшая. Отличная курица!» — сказал он, принявшись энергично обсасывать куриную ножку. Он вдруг почувствовал, что страшно голоден. От этих пробегов по лесам и лужайкам здорово разыгрывается аппетит. «Только горчицы не хватает. У вас не найдется горчицы?» — говорил он, уплетая курицу за обе щеки, профессионально обвязавшись салфеткой.
«Фазанов не едят с горчицей», — с каменным лицом проговорил лорд. Он так и не присел к столу.
«Как это так — не едят? Что же плохого в горчице?»
«Ничего плохого в горчице нет. Но с горчицей едят ветчину. А фазанов едят, если угодно, с брусничным соусом».
«Никогда не пробовал. Я привык с горчицей. Я имею в виду, курицу с горчицей. А это явно курица. А не фазаны», — решил проявить твердость в этом вопросе Карваланов. Если лорд и спас его из советских лагерей, это не значит, что он курицу ради него станет называть фазаном. Не заставили же советские следователи называть черное белым, не заставит и английский лорд курицу называть птицей. «Курица не птица, женщина не человек», — вспомнил про себя Карваланов, но рассмеялся, к сожалению, вслух.
«Я прошу вас на эту тему со мной не спорить!» — отреагировал на этот смех лорд, как будто фазан на крик загонщика: подбородок его вздернулся и губы задрожали. Он выхватил блюдо из-под носа опешившего Карваланова и опрокинул содержимое в мусорное ведро. «Не трогать!» — прикрикнул он, чуть ли не рыча, и Карваланов прирос к столу. Но окрик относился явно не к нему: собаки, бросившиеся было к объедкам в ведре, остановились как вкопанные и, завиляв виновато хвостами, расположились гурьбой у стола, выжидательно уставившись мордами в сторону Карваланова с лордом.
«Я категорически запрещаю им употреблять в пищу лесную дичь», — академическим тоном пытался сгладить замешательство лорд. И принялся разъяснять с ученым видом знатока: «Во-первых, они могут поперхнуться костью. Во-вторых, чем больше собака привыкает к мясу из дичи, тем агрессивнее стремится она затравливать фазанов — попадая тем самым в духовный капкан собачьего самогеноцида, услужливо расставленный егерем. Но мы перешибем английский дух фазаньей охоты ирландским самогоном». По-ирландски самогон называется, как выяснилось, «почин», и этот самый «почин» поставляет Эдварду симпатизирующий ему сосед-ирландец, выступающий за уход британских войск из Северной Ирландии и поэтому настроенный резко против фазаньей охоты как тренажа в стрельбе по ирландским целям. И хотя ударение в ирландском «почине» было на «о», Карваланов, обрадованный поводом сострить, перевел этот самогон на советский «великий почин» — без особого, нужно сказать, успеха, судя по удивленной физиономии лорда. Но тот в действительности все понял. Выдвинув с полки тяжеленный том Библии, он достал из-за него бутыль с неясной наклейкой: «Религия есть тайник всякого великого начинания», — сострил он в свою очередь, разливая пахучую смесь по стаканам. «За успех нашего безнадежного почина», — ловко переиначил лорд слова лозунга, знаменитого еще лет десять назад в диссидентских кругах Карваланова. Они чокнулись.
Карваланов не верил своим ушам: история заточения лорда в убогом флигеле на правах заключенного казалась заимствованной из готического романа ужасов позапрошлого века, где зловещую роль узурпатора играл мстительный егерь, послуживший причиной смерти своего собственного отца во время фазаньей охоты. Отец егеря, как и следовало ожидать, был егерем, в то время как отец лорда Эдварда был лордом, и поэтому находились они во время охоты друг против друга: лорд — во главе гостей на холме, егерь — во главе загонщиков внизу у кустов. Эдварду было тогда чуть ли не четыре годика, но помнил он эту драму на охоте с поразительными подробностями, хотя неясно было, где он сам находился в тот момент, когда сын егеря, Эдмунд, тоже малолетка, ползавший в ногах охотников, случайно толкнул отца Эдварда во время выстрела. Ружье дернулось, и заряд дроби ушел вниз — резанув не по взмывшим в небо фазанам, а по линии загонщиков.
«Я видел все сразу и одновременно: как взмахнул игриво ручками егерский сынок в траве, как мой отец качнулся, как будто поклонившись егерю, шагавшему вверх по холму ему навстречу. Дымок в конце ствола и сухой выстрел. Блеснули на солнце выпуклые очки егеря, и прямо у меня перед глазами на его белой рубашке вырос кровавый цветок», — переходил на зловещий шепот лорд Эдвард. Он рассказывал это явно не в первый раз: в истории чувствовалась отшлифованность, чуть ли не заученность давно отыгранной роли. «Егерь все еще двигался навстречу нам — то есть тело его еще двигалось, но лицо уже было мертвой маской. За мгновение до этого он понукал загонщиков, кричал и ругался, и вдруг я увидел его простертым на граве, бессильным, безвредным, беспомощным. Только губы его шепчут невразумительно: нечестная игра, так низко нельзя, нечестная игра, нельзя так низко бить по фазанам, так низко, нечестная игра… А рядом брошенные очки. Его перенесли в охотничью сторожку, положили на пол, прямо среди груды убитых фазанов, с выдранными перьями, с кровавыми ранами, с покалеченными крыльями, — и его тело вдруг сморщилось, стало ничтожным и неприглядным, как ощипанная фазанья тушка, с кровавым подтеком у груди. Еще помню моего отца, побледневшего и ссутулившегося, как он суетится среди гостей, уговаривает их разобрать убитых фазанов, проборматывает какие-то поговорки и прибаутки в духе тех, что постоянно были на языке у егеря. Но отец делал это без егерской сноровки, с нелепой навязчивостью совал убитых фазанов в руки гостям, а те отступали, пятились к выходу, извиняясь, фазаньи трупы с глухим стуком падали на пол, кто-то долдонил вежливую фразу благодарности за „чудесную охоту, прекрасный день“, и было ясно, что все присутствующие мечтают лишь о том, как бы поскорей убраться из поместья. А чуть позже толпа полицейских, доктор… Наутро отец уехал на фронт». Лорд замолк, потом поднялся тяжело и, перегнувшись через стол, прошептал-прошипел в лицо Карваланову:
«Теперь вы понимаете, за что мне мстит егерский сынок? За смерть своего отца. Дети отвечают за ошибки отцов в стрельбе по целям. Моему отцу нужно было заодно попасть еще и в сынка егеря — и все было бы в ажуре». Эдвард вскочил из-за стола и заходил кругами по комнате. Собаки подняли морды, решив, что их сейчас выведут на прогулку. Но лорд выглядывал в окно, исключительно чтобы убедиться, не шпионят ли за домом. «Они меня держат здесь как в ссылке. Я — внутренний эмигрант. Я — чужак в собственной стране, чуть ли не враг народа. Я думаю, вам знакомо это ощущение раздвоенности, Карваланов?»
«Ощущение раздвоенности?» — Карваланов раздвоил лоб иронической морщиной. «В последние годы я вообще ничего не чувствовал. У меня была одна идея — не иметь ни к чему никакого отношения, перестать быть соучастником в любом смысле. Так обретается цельность. Тюрьма дарует такую возможность: тебя отделяют от советской власти колючей проволокой — под током, заметьте! Никакой раздвоенности. Но и железный занавес для этой цели не хуже. Поэтому я рад, что я здесь. Это трудно понять», — и Карваланов оглядел странное помещение, куда он попал после стольких малопонятных отречений, отказов от дачи показаний, буйных отделений, одиночных заключений, следствий и соответствующих выводов. Вид нового помещения его не успокаивал. Наоборот, все убеждало его в том, что ничто не изменилось: он просто очутился по другую сторону железного занавеса, по другую сторону тюремной стены — стена теперь была не впереди, а позади, ты упирался в нее не лицом, а спиной, но от этого стена не перестала быть тюремной. И вместе с наличием этой тюремной преграды не исчезал и зуд свободы: скрести ногтями и слышать скрежет зубовный по другую сторону. Лишь язык, вместо ненавистного советского, стал чуждым английским. Обоими языками он владел свободно и ни к одному не испытывал особо теплых чувств. В тюрьме, среди советской репродукторной речи он изучал английский со словарем, доставая всеми правдами и неправдами английские газеты; а здесь, наверное, с таким же ажиотажем начнет рыскать в поисках газеты «Правда» и «Известия», чтобы разузнать, что же происходит там — в неволе, как раньше пытался разузнать, что же происходит там, у них — на воле; «там» и «здесь» поменялись местами, но легче от этого не стало — лишь одна чуждость, постепенно забываясь, будет подменяться иной.
«Не все ли мы на свете рабы? По крайней мере, рабы Божьи?» — вторил ему эхом загадочный лорд. «Я тоже пытался уйти и исчезнуть, не иметь ни к чему отношения, не быть соучастником этой кровавой бойни. Забыть. Вы думаете, Карваланов, я не пытался забыть? Забыть и егеря, и его нелепую смерть, и отца, и собственный дом, всю жуть фазаньей охоты. Я пытался думать лишь о листьях травы и корнях листвы, о том, как созревает колос и продирается сквозь почву червяк, я часами простаивал в конюшнях, вдыхая лошадиный пот до головокружения, я даже пытался доить коров и чистить хлев».
Хождение в народ. Теория малых дел и больших подлостей. Машина времени переносила Карваланова в чеховскую драму на охоте. Ему захотелось наружу, туда, к большому поместью, на майский газон за окошком, за стенами этого зловещего флигеля с убогой местной подпольщиной и с собаками-инвалидами, рычащими и скулящими по каждому мелкому поводу. Выйти бы к опушке, в добротной куртке, отороченной мехом, в кожаных сапогах; прищурившись в небо, заприметить фазана или, там, рябчика, что ли, да что говорить — сошла бы даже ворона; одним движением рвануть двустволку к плечу и пальнуть с лета — без промаха, с одного выстрела убить двух зайцев и с облегчением усесться меж двух стульев. Между собакой и фазаном, между лордом и егерем.
«Приходило ли вам в голову, что даже ребенка, убившего папу с мамой, следует называть все-таки сиротой?» — нервно рассмеялся Карваланов. «Что же произошло с бедной сироткой? Я имею в виду сынка егеря».
«Этот отцеубийца остался сиротой, потому что мать бросила семью, когда он был еще в пеленках. Моя мать умерла во время родов, а отец убит на войне. Вы замечаете: мы с ним в чем-то схожи», — продолжал свои готические параллели лорд Эдвард.
«Все враги похожи друг на друга, каждый друг становится врагом по-своему. Или наоборот», — бормотал нечто толстовско-утешительное Карваланов. Все смешалось в этом доме — русская литература с английской цивилизацией, привилегии егеря с обязанностями лорда. Карваланов выслушивал семейную хронику Эдварда как психиатр, знающий, что во всяком безумии есть своя логика. Вопрос же о достоверности и правдивости показаний он давно оставил за лубянскими стенами.
Если верить Эдварду, сын егеря воспитывался с ним, сыном лорда, на равных, поскольку и отец Эдварда, и, впоследствии, после его гибели на фронте, опекуны из ближайших родственников пытались замять скандальную историю — трагический инцидент на охоте. Опекуны буквально лебезили перед егерским сынком: ему доставалась лучшая крикетная лапта, лучшая прогулочная лошадь. В то время как Эдвард постепенно становился мальчиком на побегушках у егерского сынка: ему указывали, где ставить капканы на лисиц, где протягивать электрическую проволоку фазаньих загонов, когда и как их кормить. То, что поначалу казалось детскими играми и «культурным обменом» рабочего класса с аристократией, постепенно перерастало в тщательно продуманную конспирацию егеря с опекунами. Дело в том, что содержать поместье, подобное эдвардскому, стоит тысячи; семья же жила с начала века под постоянной угрозой банкротства. Втеревшись в доверие к опекунам, Эдмунд, егерский сынок, сумел убедить их в том, что единственный возможный выход из финансового кризиса — сдавать часть поместья в аренду под фазанью охоту тем, кто желает поразвлечься с двустволкой в аристократическом духе с помпой и антуражем: главным образом, естественно, нувориши из иностранцев. Еще не так давно на территории поместья были и фруктовые сады, и полевые культуры (например, горох сорта «бульдог»), и даже процветали кое-какие ремесла; теперь же все это было заброшено, закрыто, заколочено: акр за акром все поместье было превращено в фабрику для разведения фазанов, все отдано под фазанью потеху. Всем этим охотничьим наемным царством распоряжался, само собой разумеется, егерский сынок. Он стал незаменимым человеком, шагу без него нельзя было ступить; даже опекуны и те превратились просто-напросто в еще одну административную инстанцию, заверяющую своей официальной печатью своевольничанье егерского последыша. Сын же лорда, законный наследник, исполнял всю грязную егерскую работу.
«Почему вы не обратились с протестом в палату лордов?!» — возмущался диссидентский ум Карваланова. Как будто это у него отбирали права на владение всеми этими лесными угодьями и недвижимостью, столь напоминавшими ему о бывшем белорусском поместье его прадеда.
«Мои протесты в палате лордов закончились электрошоками в психбольнице», — сухо констатировал лорд и, заметив переменившееся лицо Карваланова, пустился в объяснения насчет того, что своими протестами против егерских затей вообще и фазаньей охоты в частности он восстал против древнейшего инстинкта британской нации — кровопускания под видом спортивной игры и забавы. Выступления же в антифазаньем духе воспринимались опекунами поначалу как скандальный эксцентризм левака и разнузданность выродка, позорящего фамилию. Но в конфронтации Эдварда — «черной овечки» — с семейными фазанами был еще один аспект: деньги и тот факт, что егерь крутил этими деньгами как хотел:
«Извольте, заявил, выполнять мои указания беспрекословно. Вы, говорит, больше мне не господин, а я, говорит, больше вам не слуга. Времена, говорит, не те. Ваш папаша, говорит, давно на том свете, а нам тут надо деньгу зашибать». Эдвард имитировал, судя по всему, акцент, голос и повадки егеря — с такой безукоризненной точностью, что собаки снова вскочили со своих мест и сгрудились, рыча и скалясь на лорда в личине егеря: «Это я вас тут содержу, сэр, а не вы меня. Поместье на моих плечах, сэр. Потому что немцы мне деньги платят. Платят за отличных фазанов, сэр, и фазаны эти не очень-то и ваши, сэр. И выращиваю я этих фазанов, сэр, на немецкие, между прочим, марки. И извольте, сэр, не подрывать мне бизнес своей публичной клеветой. Нахлебников не потерплю! сэр!»
«Я бы объявил ему голодовку».
«И окончательно лишил бы себя сил — на радость этому отцеубийце? Когда в очередной раз этот узурпатор стал произносить спичи насчет немцев, подстреливающих фазанов на лету, как в свое время они палили по самолету моего отца, я не выдержал, бросился на этого подлеца и стал его душить. Все это и закончилось, сэр, смирительной рубашкой. Перевоспитывали электрошоками, Карваланов. Психиатры утверждали, что чудесно помогает обрести моральное спокойствие: чудовищный грохот у меня в голове — знаете, постоянный грохот, производимый загонщиками во время фазаньей охоты, якобы прекращается», — и Эдвард стал нервно тереть пальцами виски, морщась как будто от боли. «Но я им благодарен, моим мучителям».
«Ваш английский садомазохизм», — буркнул Карваланов.
«Вы не понимаете. Я благодарен тому обстоятельству, что сам, на собственной шкуре пережил то, что переживают жертвы варварских традиций английской аристократии — несчастные обитатели лесов и полей, гибнущие на электропроволоке фазаньих загонов. Электрошок объединил меня с жертвами егерской травли. Объединил еще и в буквальном смысле. После возвращения из психиатрической клиники мне было сказано, что я со своими бродячими питомцами переведен на постоянное местожительство во флигель».
«Я же говорил, что отберут поместье», — в сердцах воскликнул Карваланов, хотя до этого ничего подобного вслух не говорил.
«Дом моих предков превращен егерем в постоялый двор для заезжих варваров с огнестрельным оружием. Это настоящее военное вторжение. Или революционный переворот, если угодно. Меня, Карваланов, изгнали из родового гнезда. Мои клиенты, сэр, не могут останавливаться под одной крышей с бродячими псами», — снова сымитировал Эдвард егерский выговор. Наступила зловещая пауза. Даже позвякиванье бутылки самогона о стаканы было облегчением.
«А я-то надеялся пройтись по подъемному мосту вашего замка», — вздохнул Карваланов. «Опускается мост на цепях, мы пересекаем ров, въезжаем на мощеный двор, нас встречают слуги у дубовых дверей, у чугунных ворот, в переходах будут гореть коптящие смоляные факелы. Мы поднимаемся по лестницам, переходим из залы в залу, смотрим на озеро перед закатом солнца, выходим в конюшню, сидим в саду, возвращаемся в библиотеку, горят свечи, ковер шуршит под ногами, мы садимся в кожаные кресла перед камином, трещат поленья, шипят свечи, коптят факелы, скрипят кресла, цокают копыта, закатывается солнце. Совсем забыл!» — заговорившись было, вскочил со стула Карваланов и достал из-под стола сумку. Повозившись с «молнией», он извлек оттуда картонную коробку, перевязанную бечевкой. Вместе с обрывками бечевки полетели на пол куски ваты — для амортизации? — и наконец Карваланов выставил на стол свой «подарок», завернутый в газету «Таймс». Когда и газета с шуршанием опустилась на пол, глазам предстала пластилиновая модель средневекового замка на фанерной подставке. «Мой подарок. Ваш замок», — пододвинул Карваланов пластилиновую крепость к другому концу стола.
«Мой?» — в трогательном замешательстве переспросил лорд, тихонько дотрагиваясь пальцем до пластилиновых башенок.
«Ваш», — кивнул Карваланов. «То есть тот, каким я его воображал, сидя в одиночке Владимирской тюрьмы. Я как будто прожил в этом замке сотню лет и каждый камень обточил своими руками: от фундамента и потайных ходов до остроконечных крыш и башен. Этот воображаемый замок спас мне жизнь. Мои следователи не знали, что с допроса я возвращаюсь к прерванным беседам у камина. Откуда им было знать, что я разговаривал с ними, стоя на стенах замка, сверху вниз. Что они, со своими глупыми вопросами, могли сделать против толстых каменных укреплений, против зубчатых башен и бойниц? Когда озверевший коллектив отгородился от тебя колючей проволокой, у тебя нет иного выбора, кроме как отгородиться от коллектива воображаемой стеной — стеной замка, замка собственного „я“, где я — сам себе господин, где я — лорд. Я знал, что есть на свете лорды и замки, есть другие сторожевые вышки, башни и мосты надо рвом, и этот „замок в уме“ помог мне сохранить разум, мою личность, мое „я“, когда вокруг лишь проволока и вой собак».
«Каких собак?» — прервал его лорд.
«Вой овчарок. Обыкновенных сторожевых псов при конвоирах и охране. Их тоже держат за колючей проволокой — только по другую сторону».
«Простите, Карваланов, за глупые вопросы. Но в Англии совершенно неизвестно о положении собак в советских лагерях и тюрьмах. Как с ними обращается лагерная администрация? Каково их место в пенитенциарной системе? Не удалось ли вам вывезти их фотографии?» Чем больше возбуждался по собачьему поводу лорд, тем больше недоумевал Карваланов:
«Какие фотографии? К чему? Обращаются там с собаками, как и со всеми остальными заключенными. Известно как: ходят недокормленные, бьют их, держат на цепи. Неудивительно, что при первой же возможности они готовы вцепиться тебе в глотку. Но и самых озверевших псов можно перехитрить. Точнее, самые озверевшие — самые наивные. В одном из лагерей нам удалось протащить в зону двух кошек. Мы их связали хвостами, ха! Тут такое началось: кошки визжат, мяукают и воют благим матом, катаются под лагерную матерщину охранников по всей зоне — не могут расцепиться. С овчарками случилось нечто невообразимое: сорвались с цепи, стали прыгать через проволоку, охрана ополоумела, началась стрельба».
«И несчастных животных перестреляли?» Лорд сидел, в отчаянье обхватив лицо ладонями.
«Но зато кто хотел — сбежал. Охране было не до заключенных».
«И вы — вы тоже сбежали?»
«Я?! Да если б даже все заключенные Сибири — все до одного — предприняли б массовый побег, я бы все равно остался. Исключительно в знак протеста: чтобы доказать наличие политзаключенных в Советском Союзе. Впрочем, из лагеря далеко не убежишь», — добавил Карваланов, помолчав. «Кого-то выдали вольняшки, кто сам вернулся — обмороженный, другие просто перемерли в снегах, в тайге».
«Теперь вы понимаете, почему я не могу покинуть мое поместье? Точнее — то, что называлось когда-то моим поместьем». Лорд беспомощно и неопределенно обвел вокруг себя рукой. «Даже если бы меня никто здесь насильно не держал, я бы все равно остался. Как вы сказали? В знак протеста. Как последний свидетель того, что сотворили с несчастными животными алчные егеря. Но кто станет слушать лорда, объявленного сумасшедшим на почве фазаньей охоты? Кто? Лига Защиты Животных? Парламентская фракция, выступающая за охрану окружающей среды? Они — лишь ничтожная горстка диссидентов английского общества!»
«Нас в России, таких, как я, было еще меньше. И тем не менее о нас пишет вся западная пресса», — по диссидентской привычке возражал Карваланов, хотя знал, что впервые за весь разговор лорд звучал крайне убедительно.
«О вас пишут, потому что речь идет именно о России. Царизм, революция, сталинизм, антисемитизм, доктор Живаго, ГУЛАГ. Постоянные исторические сдвиги, общественные метаморфозы, катаклизмы. И дьявол всегда в мировых масштабах непременно. Естественно, все без ума от России. А что делать нам, тут, где дьявол, где зло размельчены до неузнаваемости на душевные песчинки, засевшие у всех и каждого в сердце? И нет вокруг ни „иностранных корреспондентов“, чтобы оповестить об этом всему свободному миру, нет „свободного мира“ за „железным занавесом“, куда можно бежать от тирании ежедневной рутины, нет на свете „заграницы“ — есть просто убогая, изолированная островная норма законности. Дальше ехать некуда. К кому обращаться с протестом? И по поводу чего? И эта жизнь навсегда. Это свободное рабство — навсегда, вы понимаете, Карваланов? Вы понимаете значение слова „навсегда“?»
«Осторожно!» — успел вскрикнуть как ужаленный Карваланов, заметив, что все это время палец лорда нервно мусолил пластилиновые башни замка. Но было уже поздно: одна из угловых бойниц стала клониться на сторону и, надломившись у основания как будто от подземного толчка, завалилась. «Вот видите: опять сторожевая башня рухнула», — раздраженно пробурчал он, пытаясь восстановить рухнувшую конструкцию.
«Она, видимо, надломилась от тряски еще во время погони. Вот видите: во всем виноват проклятый егерь!» — сказал лорд Эдвард.
«Виноват не егерь, а английский пластилин. Не липнет. Не липнет, и все тут. Только успею закрепить подъемный мост, обваливается сторожевая вышка. Пока реставрирую сторожевую вышку, обваливается стена. Эти островитяне не могут даже детский пластилин толком изготовить. Не липнет».
«Какие островитяне?»
«Англичане, кто же еще. Все говорят про английские традиции, настоящее в прошлом, а пластилин тут по недолговечности как мотылек-однодневка: к вечеру превращается в пыль».
«Вы, наверное, самый дешевый сорт купили. Тут можно найти десятки сортов пластилина — детского, взрослого, какого угодно».
«Мне не нужно десятки сортов. Мне не нужно какого угодно. Дайте мне тот пластилин, который выдавался в красном уголке Владимирской тюрьмы. Вот это был пластилин. Пластичный, когда надо, и застывал, как бетон. Демократия тут ни к чему, и в этом смысле советская тюрьма гармоничнее британской демократии: как и замки, пластилин там крепче. И запах был от него ностальгический: как в детстве. Тюремные варианты моего замка можно было таскать по всем лагерным пересылкам. А здесь на свободе пытаюсь в который раз восстановить по памяти свою пластилиновую тюремную мечту, и к вечеру непременно что-нибудь да отваливается». Замки и замки́ начали по-фрейдистски путаться.
«У вас на глазах разваливается пластилиновая мечта о несуществующем замке, в то время как мой настоящий замок из камня на глазах превращается в пластилиновую мечту», — философически вздохнул лорд. «Пластилин здесь другой. Но и мечта сама по себе тоже никогда не повторится. Другая почва. Другая глина и другой душевный состав воды. Потому что Англия — вы правы — это остров. Вы знаете, что в прошлом веке любой англичанин, отправляющийся в заграничное путешествие, не расставался с бутылью пресной воды из английских источников?»
«Я слышал об этой форме ксенофобии», — сказал Карваланов, разглаживая обрывок газеты «Таймс», куда был завернут пластилиновый замок. «Эта болезнь называется водобоязнь, она же — бешенство. Тут вот написано: стоит попасть на остров одной зараженной крысе, и все население погибнет от бешенства».
«Парадоксально, но если бы не проблема бешенства, вы бы никогда не попали на этот остров, милейший Карваланов», — улыбнулся лорд мышкинской улыбкой. Князь Мышкин в роли Крысолова. Острота для Феликса. Ха.
«Не понимаю, и где это вы умудрились отыскать связь моей эмигрантской судьбы с водобоязнью?»
«Естественно, как и у всех людей, через собак. Дело в том, что с проблемой бешенства у собак я познакомился лишь в России», — с невозмутимой серьезностью разъяснял лорд.
«Я полагал, что в Россию вы отправились в ходе вашей борьбы за права человека», — сказал Карваланов.
«До поездки в Москву я вообще не слыхал о советских диссидентах, к моему великому огорчению. Как, впрочем, и бешенстве среди собак. О России я, собственно, знал лишь, что там произошла пролетарская революция. Это обнадеживало», — сказал лорд.
«Не понимаю, чему тут радоваться», — сказал Карваланов.
«Если исчезло дворянство, значит, исчезли и егеря. Если исчезли егеря, значит, нет нужды в фазаньей охоте, понимаете?»
«Потому что исчезло дворянство? Неужели вы думаете, что всех фазанов перестреляли, как всех буржуев с аристократами в революцию? А как насчет сталинских егерей на правительственных дачах — выезжали на охоту полным составом политбюро», — кипятился Карваланов.
«Я тогда ничего не знал о партийной коррупции. Я ехал в Россию, как будто возвращался на свою духовную родину — без егерей и фазанов. Я даже подумывал: а стоит ли вообще покупать обратный билет?» По словам лорда, опекуны были лишь рады от него избавиться. Они стали распространять слухи о том, что Эдвард не только психически болен, но еще и агент коммунистического интернационала. Лорду пришлось сделать заявление в прессе о том, что едет он в Советский Союз не из-за симпатии к коммунизму, а из-за любви к преследуемым животным. С ним тут же связалась одна из многочисленных благотворительных организаций, занимающихся правами человека в Советском Союзе. Представительница организации долго говорила с ним о «необходимости оказания моральной поддержки тем советским гражданам, кто осмеливается открыто вступать в борьбу с тоталитаризмом». Лорд слабо понимал, какие могут быть проблемы с тоталитаризмом в стране, где устранена охота на фазанов, но адреса тем не менее взял ради вежливости по отношению к представительнице антитоталитарных тенденций.
«И что эта была за организация?» — полюбопытствовал Карваланов.
«Эмм… Амнезия? Амнезия Интернешнл?» — пробормотал Эдвард.
«Не Амнезия — Амнистия! Международная Амнистия. А не амнезия. Амнезия — это потеря памяти. Впрочем, Амнести Интернешнл действительно страдает порой потерей памяти: забывает о политической идеологии режима, нарушающего права человека», — и Карваланов пустился было в полемику о разнице между тоталитарными режимами советского блока и авторитарными диктатурами южноамериканского типа.
«Совершенно с вами согласен», — пресек его полемический «драйв» Эдвард, согласно закивав головой. По его мнению, Амнести Интернешнл забывает о правах животных в странах тоталитаризма. Там догов заставляют охранять государственную границу — заставляют их, собак, бросаться на людей, как будто они, собаки, бешеные. Куда бы ни сворачивал их, Эдварда с Карвалановым, разговор, он в конце концов непременно упирался в собачью конуру. Начинался по-человечески, а кончался собачиной. Однако по прибытии в Москву лорду очень быстро (к радости Карваланова) дали понять, что его приверженность к советской фауне не должна распространяться за пределы дозволенной иностранцам зоны — т. е. московской городской черты. От нечего делать лорд направился по одному из адресов международной «амнезии».
«Бес… бес…», — пытался припомнить он четырехэтажное московское название.
«Бес? Черт! Может быть: Чертаново?» — гадал вместе с ним Карваланов.