Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Призрак автора - Джон Харвуд на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Я поспешно кивнул. Мать на мгновение задумалась. Казалось, она испытывает некоторую неловкость.

— Ох… Что ж, конечно, я напишу им сначала… но думаю, что… в общем, пойди и принеси мне это письмо. Тогда посмотрим.

А я-то обрадовался, что мне удалось соскочить с крючка.

— Мама… — безнадежно произнес я.

— Это его письмо, Филлис.

Думаю, если бы вдруг заговорила, скажем, ваза с фруктами, эффект был бы не столь ошеломляющим. От потрясения мать открыла рот, но не могла произнести ни звука. Отец выглядел удивленным в не меньшей степени.

— Я пойду принесу адрес, — воспользовался я моментом, понимая, что мать не успокоится, пока не напишет Джульетте Саммерз.

Мать рассеянно кивнула, и я оставил родителей воззрившимися друг на друга в безмолвном удивлении.

Убрав посуду, я отправился в гараж и попросил у отца коробку с замочком, где мог бы «хранить кое-какие мелочи». Отец явно был настроен вести себя так, как будто ничего особенного не случилось. Он вручил мне увесистый металлический ящик для инструментов с блестящим висячим замком и ключиком, и остаток вечера мы провели за игрой в поезда. Я чувствовал: он понимает, за что я был ему благодарен.

В тот же вечер я сел за свое первое письмо к Алисе и продолжал писать его все выходные, исписывая страницу за страницей, выплескивая все, что накопилось. Я рассказал и о стычке с матерью, и о школьных перипетиях, и о том, что мне нравится и не нравится, но больше всего я писал о Стейплфилде; о том, что он значит для меня, и о том, что мать перестала говорить о нем, после того как я нашел фотографию в ее комнате. Я писал, повинуясь душевному порыву, чувствуя, что не должен перечитывать написанное и даже думать о том, что делаю. А потом две недели, которые оказались для меня пыткой, терзался страхами и надеждой, пока наконец не пришел ответ, и я понял, что сделал все правильно.

Мать так и не сказала мне, написала ли она Джульетте Саммерз. Она вела себя так, словно письма, которые я, возвращаясь из школы, находил на своем столе, материализовались без ее ведома. Иногда мне хотелось сделать шаг, чтобы вернуть ее расположение, но я понимал: стоит мне заговорить с матерью об Алисе, и я уже не смогу остановиться, пока не выложу ей все в мельчайших подробностях.

Так что к запретной теме Стейплфилда добавилась еще одна — Алиса. Но теперь я мог писать Алисе, а уж она-то готова была без устали внимать моим рассказам о Стейплфилде, да и, казалось, обо всем, что было так или иначе связано с моей жизнью. У меня даже возникало ощущение, будто она пишет мне из Стейплфилда, ведь из ее окна открывался пейзаж, который так часто описывала мать: традиционный английский сад с высокими деревьями, а за ним зеленые луга, плавно переходящие в лесистые холмы.

Мне хотелось точно знать, где живет Алиса, чтобы найти это место в атласе. Но с самого начала Алиса установила твердые правила.

Джерард, мне необходимо, чтобы ты понял, почему я не хочу говорить о своей жизни до аварии. Я люблю своих родителей, думаю о них постоянно. У меня часто возникает ощущение, будто они совсем рядом и наблюдают за мной. Наверное, это звучит глупо. Но, чтобы жить дальше, я должна была избавиться от всего, что связывало меня с прошлым. От друзей, от всего, понимаешь? Единственное, что навсегда осталось со мной, — это любимая фотография моих родителей, она сейчас передо мной, на моем столике. Может, это прозвучит странно, но мне кажется, будто я умерла вместе с ними, а потом случилась реинкарнация, и вот я живу на этой земле, но уже совсем другая. Я знала, что если скроюсь под одеялом жалости к себе, то задохнусь. И, чтобы сбросить это одеяло, нужно было отшвырнуть все прошлое.

Конечно, будь у меня братья и сестры или другие родственники, я была бы лишена выбора. Я бы стала семейным уродом, и вряд ли мне захотелось бы жить дальше. А так — я просто девочка, которой для жизни нужно инвалидное кресло. Я не камка, не инвалид, я обыкновенный человек. И могу себя полностью обслуживать. Меня окружают замечательные люди, и они воспринимают меня совершенно нормально.

Но долгое время я чувствовала себя очень одинокой, а твои письма все изменили. Они раскрасили мою жизнь новыми красками.

И вот я подхожу к самому трудному. Я не хочу называть тебе место, где я живу, потому что… (знаешь, я недавно наблюдала, как по нашему саду шли мальчик и девочка, примерно нашего возраста; они гили, обнявшись, по направлению к лесу), и именно поэтому я не хочу посылать тебе свою фотографию. (Начну с того, что у меня просто нет фотографии, хотя главная причина не в этом.) И дело не в том, что я безобразно искалечена, — на мне, кстати, нет ни одного шрама.

Не хочу, потому что на фотографии я была бы в инвалидной коляске, а мне не хочется, чтобы ты видел меня такой. Боюсь, ты станешь меня жалеть. Я очень надеюсь на твое понимание, однако — я понимаю, что это нечестно, — мне бы очень хотелось иметь твою фотографию (и твоих родителей, и твоего дома, если, конечно, ты не против). А взамен я попытаюсь честно ответить тебе на все вопросы о том, как я выгляжу.

Если вдруг случится чудо и я опять встану на ноги, я обязательно пришлю тебе свою фотографию. Но до тех пор я хочу остаться

твоим незримым другом.

С любовью, Алиса

P. S. Я понимаю, что это нескромно. Но вдруг ты подумаешь, что я вешу сто килограммов или вся в прыщах? На самом деле я худенькая и совсем не страшная.

P. P. S. Кстати, если уж быть честной до конца — ну, насчет того, что я не хочу присылать тебе фотографию, — мне хотелось бы, чтобы, ты сам нарисовал в своем воображении мой образ.

Тема фотографии была крайне болезненной и для меня: мысль о том, что Алиса увидит мои торчащие уши и окованные скобками зубы, приводила меня в ужас. Поэтому я поспешил заверить Алису, что мне понятны ее доводы (это было верно лишь отчасти) и что я сам терпеть не могу фотографироваться, а посему предложил ограничиться словесными портретами (при этом я надеялся, что она не станет задавать провокационные вопросы насчет моих ушей, волос, прыщей, бородавок, коленей, зубов и прочих атрибутов).

Я часто ловил себя на мысли о том, что далек от жалости к Алисе и даже забываю об ее инвалидности и сиротстве. Меня почему-то все время мучил контраст между красотой мест, ее окружавших, и унылым пейзажем моей родины, и я страстно мечтал оказаться в таком далеком и манящем Суссексе. Ее письма заставляли меня забыть о том, что она калека; Алиса представлялась мне молодой принцессой, которая живет в собственном поместье, у нее целый штат прислуги, в хорошую погоду ее выводят на прогулку. Разумеется, в доме прекрасная библиотека, потому что о какой бы книге ни зашла речь, оказывалось, Алиса ее уже читала. К тому же в чем-то наши ситуации были схожи. У моих родителей никогда не было телевизора, они не читали журналов, а местную газету покупали только по воскресеньям и то лишь ради рекламных объявлений. Их совершенно не интересовала политика, как и новости за пределами Мосона. Иногда мать слушала по радио классическую музыку. Но чаще и она, и я молча читали книги.

Примерно так же проводила время и Алиса: если не занималась уроками и не гуляла в саду, она читала или смотрела в окно. В свои четырнадцать лет она явно духовно переросла своих сверстников, в то время как я еще не дотянулся до них. Незадолго до нашей встречи — она предпочитала именно это слово — я пытался разжечь в себе интерес к року. Но узнав, что Алиса совершенно равнодушна к поп-музыке — она писала, что после тяжелого рока у нее болит голова, как будто она выпила слишком много кофе, — я оставил эти попытки. Я вообще перестал подражать кому бы то ни было. Вместо того чтобы понуро слоняться по школьному двору, держась подальше от школьных забияк, я проводил обеденные перерывы в библиотеке и делал там уроки, чтобы освободить вечер для писем к Алисе. Постепенно я стал замечать, что меня стали реже задирать одноклассники, а успеваемость заметно улучшилась.

Моя жизнь вне дома была резко ограничена — почти как у Алисы. Меня держал на привязи патологический страх матери за мою безопасность, так что моими маршрутами по-прежнему оставались дорога в школу (и на почту) и обратно. Но теперь, когда у меня была Алиса, я не чувствовал эту ограниченность и часто ловил себя на том, что, глядя из окна, вижу не ржавую крышу гаража господина Друковича, нашего соседа, а пейзажи Стейплфилда.

Разумеется, со временем я захотел большего, гораздо большего: видеть Алису, слышать ее голос, держать ее за руку. Я написал ей, что каждый день молю Бога (хотя не могу сказать, что действительно верую) о том, чтобы ее позвоночник восстановился или чтобы доктора нашли наконец лекарство. «Мне это очень приятно, — отвечала она, — однако я не должна думать об этом. Врачи сказали, что я никогда не смогу ходить, и я уже смирилась». Но я втайне продолжал молиться. Я с радостью потратил бы все свои сбережения на короткий телефонный звонок, но Алиса не разрешала и этого. Она не поощряла — во всяком случае, поначалу — каких бы то ни было проявлений любви и нежности с моей стороны, разве что не возражала против слов «Дорогая Алиса» или «С любовью, Джерард», но тем не менее в каждом письме напоминала, что я для нее самый близкий и дорогой человек.

Между тем она сдержала свое обещание честно отвечать на все мои вопросы по поводу внешности, хотя, как Алиса призналась, они смущали ее. Она написала, что волосы у нее длинные, вьющиеся («кудряшки», иными словами), густые, а цвет «рыжевато-каштаново-коричневый». Еще я узнал, что у нее светлая кожа, темные карие глаза, а нос «довольно прямой, но кажется немного вздернутым». И, поскольку я сам не осмелился бы спросить, она добавила, что ноги у нее длинные, а талия узкая. «Думаю, можно сказать, что я хорошо сложена для своих лет, но ты уже порядком смутил меня, я чувствую, как горят мои щеки. Для одного письма достаточно, больше я ничего не скажу».

Словом, она выглядела как богиня. Богиня, которая носила в основном джинсы и футболки, но иногда надевала длинные платья («вот как сегодня, когда на мне белое муслиновое, схваченное на талии, с мелкими пурпурными цветочками, вышитыми на лифе»). Для меня она была сказочно красива, но по ее письмам я понял, насколько трудно нарисовать словесный портрет человека. Образ Алисы, который я создал в своем воображении, был болезненно хрупким и расплывчатым.

Однажды в школьной библиотеке я нашел книгу с репродукциями, в основном черно-белыми, но среди них попадались и цветные. Книга была новой, и женщины на портретах еще не успели обрести бороды, усы, гигантские груди и смачные гениталии, раскрашенные цветными фломастерами, — хотя книги по искусству не выдавали на руки, это все равно не спасало их от варварского творчества учеников. Я перевернул страницу, и мне открылся портрет леди Шалотт. Он словно заворожил меня. Это определенно была моя Алиса.

До звонка я успел изучить творчество прерафаэлитов и открыл для себя еще с десяток Алис. Она оказалась идеальной моделью для художников той поры, но не всем удалось талантливо написать ее портрет. Данте Габриел Россетти удачно изобразил волосы, но сделал ей злой рот. Эдуард Берн-Джонс прекрасно выписал лицо, но у него вышла промашка с волосами, и к тому же на его картине она, обнаженная, появлялась из-за дерева, причем, что было совершенно непонятно, в объятиях обнаженного юноши. Я лишь мельком взглянул на репродукцию и тут же перевернул страницу, опасаясь, что меня застукает библиотекарша, госпожа Макензи. «Подружка невесты» Джона Эверетта Милле казалась близкой к оригиналу, но я все-таки вернулся к портрету леди Шалотт, отмечая про себя, что, не будь в ней столько трагизма, она, пожалуй, была бы точной копией Алисы.

В тот же вечер я написал Алисе о своем открытии, и, когда наконец от нее пришел ответ, выяснилось, что она знает эту картину и тоже находит некоторое сходство между собой и леди Шалотт, разве что волосы у нее чуть темнее, да и в красоте она уступает леди с портрета; впрочем, я чувствовал, что насчет последнего Алиса явно скромничает. Я потратил почти все свои сбережения на книгу с репродукциями — мне удалось незаметно притащить ее домой из главного супермаркета Мосона, куда я наведывался крайне редко. Тема секса была не просто табу в нашем доме — мы всегда жили с полным ощущением того, что в мире вообще не существует ничего подобного: при полном отсутствии телевидения и журналов это было неудивительно. И хотя обнаженные нимфы в книге с репродукциями были все-таки Искусством, я не сомневался в том, что моя мать отнесется к ним с предубеждением.

А потом я увидел сон. Это было в конце лета. Прошло уже два года, как мы начали переписываться. Я проснулся — или мне так показалось — в своей постели. Все было совсем как всегда, если не считать, что в окно светила полная луна. Странная луна — свет ее был мягким и золотым, словно сияние свечи, я даже ощущал его тепло на своей щеке. Такое могло быть только во сне, потому что на самом деле луна никак не могла заглянуть ко мне в комнату, окна которой выходили на гараж господина Друковича. Но во сне все казалось естественным и нормальным. Я лежал, нежась в жарком сиянии луны, и вдруг осознал, что тепло, разливавшееся по всему моему телу, исходило вовсе не от небесного светила.

Я повернул голову Рядом лежала Алиса. Она улыбалась мне самой обворожительной улыбкой, в которой смешались искренняя радость, нежность и любовь. Ее голова была совсем близко, в лунном свете каштановые волосы отливали бронзой, наши тела не соприкасались, и я просто лежал, наслаждаясь близостью. Алиса была совсем не похожа ни на леди Шалотт, ни на других женщин с портретов; она была просто Алиса, и, когда наши губы встретились, тепло ее тела перешло ко мне, а потом я проснулся в мокрой пижаме, один, под неоновым сиянием фонаря над гаражом господина Друковича. Был второй час ночи.

Раньше, когда мне приходилось при свете фонарика спешно застирывать пижамные штаны и простыни, я дрожал от стыда и ужаса перед матерью, которая наверняка что-нибудь скажет утром, если заметит характерные пятна. Но в ту ночь я проделывал эту рутинную процедуру как-то рассеянно, думая только о том, чтобы поскорее вернуться в свой сон и оказаться рядом с Алисой.

Однако сон не шел. Я долго ворочался, пытаясь вернуть ее образ, но перед глазами плыли лишь чужие женские лица с репродукций. Наконец, отчаявшись, я уткнулся в подушку и заплакал.

Забывшись на время, я опять увидел сон. На этот раз я был в нем совсем малышом, которому мать читает перед сном. Мать была в длинном пеньюаре, она читала книгу без картинок, и я ничего не понимал, но все равно внимательно слушал, впитывая интонации ее голоса. При этом другой я, уже взрослый, наблюдал эту сцену как бы со стороны. Вдруг я увидел, что мать плачет. Слезы текли по ее щекам и падали на мою бледно-голубую пижаму, но мать даже не пыталась смахнуть их, она все читала и читала, а слезы все капали, пока я не проснулся, обнаружив, что моя подушка насквозь пропитана влагой слез, пролитых по Алисе.

В субботу утром, как раз после того сна, я оказался дома один. Отец встречался со своими любителями игрушечных поездов, а мать спешно собиралась в парикмахерскую. Я вышел в холл как раз в тот момент, когда она, уходя, захлопнула за собой входную дверь, и увидел, что, как ни странно, ее спальня не заперта. Когда я подошел ближе, мой взгляд невольно упал на злополучный ящик туалетного столика, который я пытался открыть в тот жаркий январский день.

Негласный договор с матерью не позволял мне с тех пор приближаться к ее комнате. Мы молча соблюдали святое правило не вмешиваться в тайны друг друга. Но дверь была открыта, а Алису так интересовало все, что было связано со Стейплфилдом и Виолой, чью фотографию я когда-то нашел.

Ящик был по-прежнему заперт, а медный ключик так и не обнаружился ни в одном из очевидных для меня мест. Вдруг я вспомнил, что бородка ключа — или как там она называется — представляет собой не более чем простую металлическую пластинку с прорезью, и принялся искать по дому подходящие ключи, вытаскивая их из всех шкафчиков. Мне повезло, я нашел тот, которому замок поддался.

Раздался характерный щелчок. Стоя на коленях в полумраке спальни, вдыхая запахи нафталиновых шариков, инсектицида, слабый псиный дух, исходивший от ковра, я вдруг увидел свое отражение в зеркальце, стоявшем на столике. «Джерард так похож на свою мать».

И конверт, и фотография исчезли. В ящике осталась лишь книга в потертой серой обложке из бумаги, усеянной рыжевато-бурыми пятнами. «Хамелеон». Я все еще не знал, что такое хамелеон, но это слово уже слышал. «Литературно-художественное обозрение». Том 1, часть 2, июнь 1898 года. Издание Фредерика Равенскрофта. Эссе Ричарда Ле Гальенна и Дж. С. Стрита. Стихотворения Виктора Пларра, Олива Кастанса и Теодора Вратислау. Я попытался открыть книгу и обнаружил, что страницы остались неразрезанными. За исключением единственного произведения: «Серафина. Сказка». Автор В. X.

Серафина

Лорд Эдмунд Нейпир не имел претензий к жизни, и, если учесть, что был он богат, красив, холост, да еще владел роскошным особняком на Чейни-Уок, можно было без преувеличения сказать, что весь мир лежал у его ног. И в самом деле, ничто — за единственным досадным исключением, о котором мы вскоре узнаем, — ничто не омрачало его безмятежного существования с самого рождения, которым он осчастливил свет почти сорок лет назад, вплоть до того дня, когда мы застаем его задумчиво созерцающим пустое место на стене в его частной картинной галерее.

При том что парадный холл и лестница в доме были, как это положено, украшены портретами представителей династии Нейпиров, галерея была открыта только для самых близких знакомых лорда Эдмунда. Длинная, обшитая деревянными панелями комната со сводчатым потолком и искусно устроенным освещением, она напоминала о величии своего хозяина. Однако даже беглого взгляда по сторонам было достаточно, чтобы распознать в лорде Эдмунде великого ценителя женских образов, щедро и разнообразно представленных на сотнях полотен, теснившихся на стенах, и в многочисленных статуэтках из бронзы, мрамора, жадеита, слоновой кости и других ценных материалов. Стоит заметить, что все произведения были подобраны с величайшим вкусом, — во всяком случае, это было лучшее, что можно купить за деньги. Но представить лорда Эдмунда слепым почитателем Женской Красоты было бы, по крайней мере, нетактично, а по большому счету — совсем неверно. Джентльмен, с рождения обласканный судьбой и вознесенный на вершину общества, просто не может не сознавать своих достоинств; и потому справедливости ради надо сказать, что лорд Эдмунд и Женская Красота давно уже состояли в интимных отношениях. Именно данный факт, как ни парадоксально, и повергал лорда Эдмунда в печаль, и по этой же причине стена в северном, дальнем, крыле галереи, где должен был бы располагаться венец его коллекции, упрямо пустовала. В течение многих лет он безуспешно пытался украсить этот уголок подходящим портретом, но ни один из них не соответствовал его представлениям о Прекрасном.

Сам лорд Эдмунд вряд ли мог объяснить причину своего холостяцкого статуса, который между тем вызывал живейший интерес со стороны всех почтенных дам, имевших дочерей на выданье. Не одна матрона тешила себя мыслью породниться с лордом, но стоило кому-то возомнить себя победительницей, как добыча ускользала из расставленных сетей, едва удостоив несчастную просьбой о прощении за нарушенную клятву. Сердце лорда дрогнуло лишь однажды, но это было много лет назад, когда ему не исполнилось еще и двадцати четырех. О браке говорить не приходилось: мисс Элеонора Брандон, хотя и бесспорно красивая, равно как добросердечная (и, к слову сказать, гораздо более образованная и начитанная, чем сам Эдмунд), не имела ни родословной, ни приданого; хуже того, она занималась живописью и питала свои творческие амбиции, хватаясь за любые заказы — пейзажи и прочее, которые могли предложить художественные студии в Челси. К моменту их знакомства у нее был воздыхатель, лет на десять старше, жалкий художник-портретист, который едва сводил концы с концами; тем не менее она готова была отдать ему свое сердце. Однако молодость и обаяние Эдмунда перевесили, причем чаша весов качнулась столь сильно, что юный Нейпир не устоял под натиском бурной любви Элеоноры. Он не верил — во всяком случае, впоследствии, когда оглядывался назад, — что сделал ей предложение самым недвусмысленным образом, но отцу в приватной беседе сообщил именно это, после чего старый граф запретил не только брак, но вообще какие бы то ни было отношения с мисс Брандон.

Эдмунд уже давно вышел из младенческого возраста, он был единственным наследником и, конечно, мог бы воспротивиться решению родителя, но это грозило обернуться серьезными финансовыми проблемами и прочими неприятностями. Что было делать молодому человеку? Мисс Брандон, конечно, заслуживала объяснений, но он рассудил, что это принесет лишь страдания и ему, и ей, так зачем понапрасну бередить душу? К тому же, если отец вдруг узнает… нет, Эдмунд не мог этого допустить; письмо представлялось самым разумным выходом из положения, но выдавить из себя хотя бы строчку оказалось чертовски трудно, и он бросил эту затею. Появилась новая идея: послать эмиссара, верного друга, на честность и порядочность которого можно рассчитывать, и такой человек был у него на примете. Но посланник был так тронут горем мисс Брандон, что, вернувшись, обрушился на своего друга с обвинениями в жестокости и недостойном поведении. Разумеется, дружбе пришел конец, а дело между тем так и осталось нерешенным. Наверное, Эдмунду стоило самому пойти к мисс Брандон, объясниться… и, если бы только не отцовский нрав, всегда непростой, а в последнее время вовсе непредсказуемый, он бы действительно так и поступил. По крайней мере, ему так казалось.

Тянулись дни, превращаясь в недели бездействия, пока однажды к вечеру, как раз в тот момент, когда Эдмунд закончил весьма болезненный разговор с отцом на тему своих трат и собирался выйти развеяться, лакей сообщил, что в дверях стоит «юная особа» и настойчиво добивается встречи с молодым Нейпиром, отказываясь верить в то, что его нет дома. С тяжелым сердцем Эдмунд спустился вниз, отец шел следом. Видеть бледное, убитое горем лицо Элеоноры было выше его сил; еще мучительнее было наблюдать ту радость, которая охватила ее при виде любимого. Элеонора шагнула навстречу, готовая обнять его, но, парализованный устремленным ему в спину мрачным взглядом отца, Эдмунд лишь пролепетал что-то и ретировался, не дожидаясь, пока перед ней захлопнут дверь. В тот же вечер он узнал, что молодая женщина бросилась с моста Баттерси и утонула. Это была Элеонора; предварительное следствие, приняв во внимание факт беременности жертвы, вынесло вердикт о самоубийстве на почве душевного расстройства.

Имя Эдмунда не связывали с трагедией. Старый граф тут же отправил сына за границу, где тот задержался на несколько месяцев до тех пор, пока отец не скончался от апоплексического удара, который мгновенно разрешил все существовавшие между ними противоречия. Поначалу Эдмунд терзался муками совести, но со временем, как и подобает богатым и титулованным юношам, он сумел забыться в нескончаемом потоке удовольствий, и мир вокруг вновь стал приятным и беззаботным. Образ Элеоноры постепенно тускнел в его памяти, потесненный новыми прелестными лицами, и вскоре от него остались лишь слабые очертания. На рубеже своего сорокалетия лорд Эдмунд окончательно расстался с ним.

Он мог бы считать себя абсолютно счастливым, если бы не точила его необъяснимая тревога — не то чтобы скука, но ощущение того, что мир лишился своего очарования. Последнее время Эдмунд все чаще ловил себя на том, что, вместо того чтобы любоваться красотами своей галереи, предпочитает созерцать пустую стену в северном крыле, как будто игрой воображения он мог вызвать образ, до сих пор ускользающий от него. Эдмунд был так поглощен этим занятием, что не замечал, как в бесплодном созерцании проходили часы, но тревога и волнение не отпускали; он был бессилен побороть чувственное желание, полыхавшее в нем, и тогда бежал прочь из галереи, из дома, чтобы затеряться в огромном городе, а потом, после бесцельных скитаний по улицам, возвращался домой и переодевался для выхода в свет.

И вот как раз в один из таких дней лорд Эдмунд вышел из дома, по обыкновению свернул за угол и направился по набережной Чейни-Уок в сторону Ройял-Хоспитал-Роуд, намереваясь затем выйти на улицу Ибери и, пройдя ее всю целиком, погулять по Грин-Парку. Был ясный весенний день, легкий бриз, прохладный и бодрящий, покрывал рябью воды реки. Поглощенный своей грустью — непонятно, чем вызванной, — он почти дошел до поворота, как вдруг его внимание привлекла одинокая фигура на набережной. Она была шагах в пятидесяти впереди, но двигалась в том же направлении, что и он. Высокая, изящная фигура женщины, явно молодой, судя по тому, как легко и плавно она двигалась, в нежно-розовом платье с темно-синим или фиолетовым рисунком, и увенчанная — это было видно даже на расстоянии — потрясающим облаком — другого слова не подберешь, — потрясающим облаком золотисто-каштановых волос, которое, казалось, клубилось над ней и плыло, покачиваясь в такт движениям.

Не в первый, надо признаться, раз оказавшись в подобных обстоятельствах, лорд Эдмунд забыл о намеченном маршруте и ускорил шаг, намереваясь поравняться с незнакомкой, а уж потом решить, что делать дальше. Но, несмотря на все его старания, расстояние между ними никак не сокращалось, хотя девушка явно не торопилась. Судя по всему, она даже не замечала его интереса; впрочем, золотисто-каштановое облако не позволяло проследить за направлением ее взгляда, но головы она так и не повернула. Ее походка оставалась все такой же легкой, свободной и беззаботной, а между тем на подходе к мосту Челси лорд Эдмунд едва не пустился трусцой, разгоряченный, взволнованный и увлеченный погоней. Они продолжили свой путь по Гроувенор-Роуд и вышли к мосту Воксхолл, где женщина, к великому удивлению лорда Эдмунда, свернула и все тем же обманчиво-размеренным шагом двинулась на другой берег. Но даже в новом ракурсе он не смог увидеть ее лица, спрятанного за лучистым облаком волос.

Лорд Эдмунд тоже свернул на мост, машинально отмечая, что прилив сегодня низкий. К своему великому огорчению, он вынужден был признать, что расстояние между ним и преследуемой им женщиной нисколько не уменьшилось. Будь они одни на мосту, он бы давно уже перешел на бег, но вокруг было людно, и, даже если отбросить в сторону приличия, погоня джентльмена за одинокой молодой леди могла бы привести к унизительным для него последствиям. И все-таки, как ни ускорял лорд Эдмунд свой шаг, ему становилось все более очевидно, что вскоре он потеряет женщину из виду. Ее фигурка уже маячила вдалеке; и он все никак не мог взять в толк, почему она, двигаясь вроде бы неспешно, удаляется от него с такой скоростью. И еще больше удивляло, что могло заставить ее свернуть теперь в сторону района Ламбет — места, явно не подходящего для молодой леди.

Золотисто-каштановое облако скрылось из виду, и его охватило горькое разочарование; такого острого и болезненного чувства он давно не испытывал. Нет, он этого не вынесет; он должен непременно увидеть ее, поговорить с ней. Он с отчаянием огляделся по сторонам в поисках экипажа, но его не было. Не обращая внимания на любопытные взгляды прохожих, лорд Эдмунд побежал. На мгновение ему показалось… нет, он был уверен, что увидел ее на Воксхолл-Уок. Происходящее чем дальше, тем больше напоминало охоту, которая увлекала его все глубже и глубже в зловонные трущобы и лабиринты незнакомых улочек, и он, словно жертва, послушно шел на аромат нежно-розового муслина и золотисто-каштановых локонов, всполохами озарявших нездоровый воздух, пока наконец не понял, что обманут. Измотанный, со стертыми ногами, он со стоном уперся в каменную стену глухого темного тупика. Шум в ушах стих, и лорду Эдмунду вдруг стало жутко от нависшей над ним тишины. Все вокруг словно вымерло, не слышно было даже отдаленного лая собак. Толпы людей, сквозь которые ему совсем недавно приходилось прокладывать свой путь, казалось, остались за сотни миль отсюда. Двери и окна домов по обе стороны тупика были наглухо закрыты ставнями и решетками — впрочем, за единственным исключением, в чем он убедился, присмотревшись внимательнее: неподалеку была грязная витрина какой-то лавки, дверной проем ничто не перегораживало, а над проемом висел древний символ ломбардного дела — корона с тремя шарами.

Лорд Эдмунд заставил себя оторваться от стены и двинулся к ломбарду в надежде хотя бы вызвать кеб и, если повезет, утолить жажду. Его шаги гулко стучали по булыжнику; тишина и впрямь была зловещей. Подойдя к витрине, лорд Эдмунд увидел, что она покрыта густым слоем сажи, из-за чего стекло выглядело абсолютно непрозрачным. Но дверь была слегка приоткрыта. Он толкнул ее, ожидая, что тишину нарушит скрип петель или звон колокольчика, однако дверь распахнулась бесшумно.

Лорд Эдмунд в нерешительности замер на пороге, пытаясь разглядеть хоть что-нибудь в полумраке. В тусклом свете, проникавшем в открытую дверь, проступили наконец очертания стульев, столов и прочих предметов мебели, нагроможденных по всей комнате, так что свободным оставался лишь узкий проход, уводивший в темноту. Пахло антикварной мебелью, залежалыми тканями, старой бумагой, ржавым железом, пылью, гнилью и плесенью. Он совсем не так представлял себе ломбард; не видно было ни прилавка, ни хозяина, лишь высились груды мебели и кипы хлама, да кем-то был оставлен проход, впрочем, вполне широкий, позволявший проникнуть в мрачные глубины. Лорд Эдмунд был, разумеется, из тех, кто привык повелевать; в том мире, где он существовал, исполнялась любая его прихоть, причем быстро и беспрекословно. Но сейчас он был не на Чейни-Уок и не в Нейпир-Холле, и даже не в одном из шумных кварталов города, где за деньги можно купить все, что угодно. Он так и стоял в немом оцепенении, не решаясь сделать ни шага вперед или назад, обезоруженный темнотой и тишиной.

Он и сам не знал, сколько времени прошло, но вот забрезжил свет в дальнем конце прохода, или скорее туннеля, поскольку завалы мебели скрывали не только стены, но и потолок. Словно повинуясь гипнозу, лорд Эдмунд двинулся по туннелю, который оказался на удивление длинным, учитывая жалкие пропорции самого домишки и улицы. Едва он выбрался, как в глаза ему ударил свет фонаря, который держала в вытянутой руке некая недвижная фигура.

— Прошу вас, проходите, сэр, — произнес низкий и неожиданно благородный голос, — и позвольте узнать, чем я могу быть вам полезен.

Голос принадлежал мужчине неопределенного возраста, ростом чуть ниже лорда Эдмунда и более худощавого телосложения. Мужчина был чисто выбрит и одет в темный костюм простого покроя, из тех, что носит прислуга. Свет фонаря выхватил из темноты вытянутое, бледное лицо с застывшей на нем печалью, словно бы от долгой болезни или перенесенных страданий, глубоко посаженные под высоким лбом глаза, тонкий орлиный нос и почти бескровные губы. Несмотря на зловещую обстановку, было совершенно очевидно, что этот человек не представляет угрозы для его светлости, и наш лорд уже готов был осведомиться о кебе и попросить воды, как вдруг его внимание привлекла некая конструкция прямоугольной формы, возвышавшаяся справа. Словно угадав его интерес, хозяин — кто же еще это мог быть? — направил в ту сторону фонарь и даже что-то подкрутил в нем так, чтобы свет был ярче. И тогда лорд Эдмунд обнаружил, что заинтриговавший его предмет был холстом, закрепленным на подрамнике. Действительно, перед ним была картина высотой футов шесть, не меньше. Когда же она оказалась полностью освещена, у него перехватило дыхание.

Никогда он не видел ничего подобного. Картина создавала полную иллюзию того, что смотришь сквозь холст, будто в открытое окно. Лорд Эдмунд видел перед собой, вернее даже, заглядывал в лесной пруд, окруженный густыми зарослями, и из воды к нему тянула руки восхитительная обнаженная женщина неземной красоты, о которой он так давно грезил. Еще более удивительным казалось то, что ее тяжелые от влаги волосы, хотя и не парили в воздухе, а падали ей на плечи, были тем самым волшебным облаком, за которым он совсем недавно мчался, а потом потерял из виду. Он не смог утверждать, что это была точно та женщина; но в том, что это та женщина, которая не давала ему покоя долгие годы, не было и тени сомнений. На первый взгляд ее лицо казалось серьезным и одухотворенным; но вдруг в нем мелькала неуловимая улыбка, намек на игривую усмешку, приглашение к чему-то запретному. Он почувствовал, что готов навечно погрузиться в бездонные глубины ее темных глаз, как вдруг в луче света на мгновение дрогнули капельки воды, усыпавшие ее чувственное тело, — боже, неужели она дышит? Разве это не слабое биение пульса в нежной голубой вене, что бежит по ее шее? Возбужденный, очарованный и напрочь потерявший ощущение реальности, забыв даже о молчаливом присутствии постороннего человека с фонарем в руке, лорд Эдмунд шагнул к полотну — и замер от неожиданности: перед ним были лишь неразборчивые мазки краски. Он отступил назад, и чудо возвратилось; приблизился еще раз — и видение опять исчезло.

— Кто она? — удивленно произнес лорд, обращаясь скорее к себе, нежели к своему спутнику.

— Серафина, — прозвучал низкий голос у него за спиной. Луч фонаря выхватил из полумрака врезанную в основание рамы бронзовую пластинку, на которой курсивом было выгравировано это имя.

— А… в жизни? — спросил его светлость, не в силах оторвать взгляд от картины.

— Боюсь, в этом я не смогу вам помочь, сэр.

— Но ведь она должна быть… хорошо, назовите тогда имя художника.

— Я и этого не знаю, сэр, мне известно лишь, что он уже умер и это его единственная законченная работа.

— Тогда… умоляю, скажите, она продается?

Лорд Эдмунд хотел разузнать как можно больше о картине, прежде чем поднимать вопрос о продаже, но нетерпение и ужас при мысли о том, что он может лишиться предмета своего вожделения, не позволили ему сдержать свой порыв.

— Да, конечно, сэр.

— И… какова цена?

— Двенадцать гиней, сэр.

От изумления лорд лишился дара речи. Он хорошо знал, как опасно оценивать картины при искусственном освещении, но сейчас у него не было ни малейших сомнений в подлинности холста, разве что поражала волшебная манера письма неизвестного художника. Да назови хозяин цену хотя бы и в двенадцать тысяч, лорд Эдмунд не раздумывая послал бы гонца в банк за деньгами.

— Двенадцать гиней?! — все еще не веря ушам своим, воскликнул он. — Вы уверены?.. То есть я хочу сказать, что да, конечно, я покупаю. У меня есть с собой такая сумма. — Лорд Эдмунд был не из тех снобов, которые считают унизительным таскать при себе презренный металл; наоборот, природный авантюризм подсказывал ему, что никогда нелишне иметь под рукой немного монет.

— Очень хорошо, сэр. Если соблаговолите проследовать за мной, то, может быть, вы позволите предложить вам что-либо освежающее, а я тем временем займусь необходимыми приготовлениями.

Не в силах оторвать взгляда от картины, лорд Эдмунд нехотя подчинился хозяину, и тот повел его, но уже не по туннелю, а в противоположную сторону, по выложенному каменными плитами полу. Миновав еще один заставленный мебелью коридор, они оказались в маленьком кабинете с единственным пыльным оконцем, едва пропускавшим дневной свет. Лорду не терпелось задать еще десятки, сотни вопросов, но он вдруг обнаружил, что его оставили одного, в кресле, со стаканом бренди в руке, хотя он решительно настаивал, чтобы хозяин завершил сделку и выдал ему квитанцию. Впрочем, полет мечтаний лорда Эдмунда был прерван неожиданно быстро — по крайней мере, так ему показалось, но прерван не хозяином, а мужчиной грубоватой наружности, который вошел в кабинет прямо с улицы — лавка, по всей видимости, имела два выхода — и сообщил, что покупка упакована и готова для отправки. Лорд Эдмунд подошел к двери, за которой до этого исчез хозяин, позвал его, но ответа не получил. В ломбарде опять стояла тишина, и в коридоре было темно. Лорд Эдмунд окликнул хозяина еще раз, сделал несколько шагов в темноту, однако идти дальше передумал. В конце концов, картина была при нем, и это самое главное, а вернуться с расспросами можно будет и завтра, рассудил он.

По дороге домой лорд Эдмунд все терзался страхами, не обернется ли картина разочарованием или, хуже того, полным обманом — настолько странными казались приключения сегодняшнего дня. Экипаж мчал его по набережной Альберта, и лишь огромным усилием воли лорд сдерживал безумное желание остановиться и содрать бумагу с картины, чтобы рассмотреть ее немедленно. Постепенно он немного успокоился, хотя и не мог избавиться от ощущения, будто он просыпается после глубокого сна; с замиранием сердца и легким головокружением он наблюдал за тем, как кебмен передает драгоценную покупку в обтянутые нитяными перчатками руки его лакеев. Он уже решил для себя, что, если портрет не окажется миражом, никто на свете, кроме него, не посмеет взглянуть на Серафину; она будет принадлежать ему одному. Вот почему он приказал слугам, не распаковывая, повесить картину на почетное место в галерее и остался наедине с собственным приобретением. Но что скрывалось под слоем бумаги? Дрожащими пальцами он принялся рвать непослушные узлы, но, с ужасом представив себе, что любое неосторожное движение может повредить холст, вынужден был прибегнуть к помощи ножа. Он был близок к обмороку, когда сдирал последние клочки бумаги. И вот наконец настал тот миг, когда можно было рассмотреть картину.

Он не обманулся в своих ожиданиях. Более того, очарование от портрета было сильнее, чем прежде, хотя еще недавно он даже и мысли не допускал о том, что такое возможно. Образ Серафины настолько завораживал его, что он терял ощущение реальности. Он опять был во власти иллюзии, будто перед ним живая женщина, он чувствовал ее дыхание и готов был поклясться, что видит, как сбегают по ее гибкому телу капельки воды. Искушение было слишком велико, и он подался вперед, но она вновь исчезла, словно растворившись за невидимым занавесом, бесшумно опустившимся на холст. Он все-таки подошел ближе, зачарованный непостижимой игрой красок. При ближайшем рассмотрении поверхность картины действительно оказалась неровной, кое-где отчетливо проступала ткань холста, а местами краски лежали густыми и беспорядочными мазками, без всякого намека на волшебство. Поистине неземной талант водил кистью этого мастера. Как же удалось сотворить такое чудо? Он сосредоточил взгляд на выбранном цветовом пятне и начал медленно отступать назад. Шаг… другой… третий… поверхность холста оставалась непрозрачной; четвертый… и полотно словно растворилось, превратившись в водную рябь и густые заросли леса, и вот уже чувственная Серафина протягивала к нему руки, с неуловимой призывной улыбкой, устоять перед которой было невозможно. Лорд Эдмунд заставил себя сделать еще шаг назад, а потом еще один, но она все не исчезала. Иллюзия того, что он смотрит не на холст, а в открытое окно, еще больше усиливалась по мере того, как он отходил от картины все дальше.

И только оступившись и едва не задев постамент с миниатюрной Афродитой, которую всегда считал жемчужиной своей коллекции, он смог отвести взгляд от Серафины и постепенно вернуться в реальность. Одно было ему предельно ясно: она затмевала собой все вокруг, как полная луна затмевает на небе звезды. Полотна, некогда восхищавшие его, теперь казались бесцветной дешевкой; рядом с совершенством ее плоти даже самые драгоценные скульптуры, как Афродита, которую он едва не сшиб, выглядели грубыми поделками. Мгновенно он принял решение. Галерею нужно очистить, и немедленно. Он не взглянет на Серафину, пока не сделает этого, пока и следа не останется от ее соперниц (хотя о каком соперничестве могла идти речь; в самом деле, не может же газовая лампа соперничать с солнцем), а потом, возможно… впрочем, он и сам не знал, что будет потом. Он отчаянно пытался собраться с мыслями. О том, чтобы завернуть ее обратно в тряпки, даже думать не хотелось. Он бережно закроет ее тончайшим бархатом, а потом заставит прислугу как можно быстрее расчистить галерею от накопившегося в ней хлама. Но куда его девать? Да все равно; пока сгодится и бальный зал, ему сейчас все равно не до танцев… и так голова кругом. Пожалуй, надо выйти на воздух. Как только картина будет упакована, он отдаст распоряжения, а сам отправится на прогулку.

Прохладный вечерний воздух поначалу освежил его, и он на некоторое время пришел в себя. Но вид набережной и спокойной воды вновь вернул его к событиям минувшего дня. В памяти отчетливо всплыли подробности недавней погони за незнакомкой. Эти пламенеющие волосы, волнующая грациозная походка и та непринужденная стремительность, с которой она ускользала от него… это была «она», именно с нее была написана Серафина, иначе как объяснить, что она привела его к картине? Хотя, оглядываясь назад, он не мог с уверенностью сказать, что в точности следовал за ней; в последний раз девушка мелькнула перед ним в самом начале Воксхолл-Уок. Может, это было всего лишь странное совпадение? Или все-таки обман? Нет, в этом, казалось, не было смысла; картина была у него… хотя, став ее обладателем, он явно утратил способность мыслить здраво; видимо, недавнее приключение оказалось слишком большим испытанием для его психики. Как бы то ни было, не следовало забывать, что картина, при всем ее колдовском очаровании, на самом деле была лишь полотном, написанном с живой модели; да, определенно с той женщины, которую он преследовал сегодня днем. А посему ее нужно было отыскать, и, очевидно, стоило немедленно возобновить разговор с хозяином ломбарда. Он шагнул на тротуар и сделал знак приближающемуся кебу.

И вот тут-то возникла первая трудность. Он предполагал, что адрес ломбарда будет указан на квитанции, которую он, не глядя, сунул в карман. Но, развернув заветный листок, лорд увидел в нем лишь грубые каракули: «Получено за: „Серафину“» и сумму прописью: «Двенадцать гиней», заверенные неразборчивой подписью. Усилия лорда Эдмунда оказались совершенно бесплодными, притом что опрос чуть ли не половины населения района Ламбет и готовность кебмена хоть всю ночь колесить по тупикам квартала, если лорд того пожелает, обошлись ему в круглую сумму, заметно превышавшую расходы на саму картину. Между тем сгущающиеся сумерки все сильнее убеждали лорда в бессмысленности поисков. Измотанный, казалось, больше, чем несчастная лошади его экипажа, он наконец приказал вознице поворачивать домой.

Месяца два спустя, теплой летней ночью лорд Эдмунд незаметно покидал роскошную резиденцию в Гайд-Парке, сославшись на головную боль и общее недомогание. Оно действительно было заметно — осунувшееся изможденное лицо, лихорадочный блеск в глазах, обессиленное тело, из которого, казалось, выжаты все соки. Серафина по-прежнему ждала его в галерее, чтобы в сотый или, может, тысячный раз возбудить его чувства, заставить поверить в то, что она жива, и сделать фатальный шаг ей навстречу… И чтобы опять обмануть, растворившись в густой пелене разноцветных мазков. Он вновь и вновь обрекал себя на эту пытку, не в силах побороть навязчивую мысль, что на этот раз он все-таки овладеет ее теплой дышащей плотью, ощутит вкус ее прелестных губ на своих губах… И каждый раз разочарование оказывалось таким горьким, что подобных мук не выдержал бы и Тантал.

Конечно, лорда Эдмунда нельзя было сравнить с умирающим от жажды в пустыне, но он был близок к такому состоянию. Кроме Серафины, все женщины стали ему ненавистны. Стоило хотя бы на мгновение вспомнить о прежних победах, как по телу его пробегала брезгливая судорога. Но, когда наконец он отрывал взгляд от нее и бежал из своей опустевшей галереи на набережную, его тотчас одолевали совсем иные мысли: он понимал, что прелестный образ, только что им покинутый, всего лишь слабая тень настоящей, живой Серафины, которая где-то рядом. Но грациозная фигурка в рыжем облаке волос, которую он когда-то давно — так ему теперь казалось — преследовал, все не являлась. Для обитателей квартала Ламбет лорд уже сделался посмешищем. Он обследовал каждый здешний уголок, расспросил старожилов и ларечников, обошел все местные ломбарды, но тщетно. Столь же напрасны были и его отчаянные попытки воскресить в памяти маршрут, которым он шел в тот роковой день. Только в снах он мог воспроизвести каждый свой шаг, и тогда он видел себя на пустынной улице, чувствовал за спиной ее присутствие, оборачивался, но она исчезала, и он опять продолжал погоню, пока не просыпался от собственных криков «Серафина!», которые вновь приводили его в галерею.

Даже эти страдания не рождали ненависти к ней, настолько она была прекрасна; но отвращение, которое он испытывал к грубо размалеванному холсту, поверхность которого так часто и бесплодно изучал, было столь же велико, сколь сильна была его страсть. С каждым днем полотно казалось ему все более уродливым контрастом с тем совершенством, которое оно скрывало под своими кричащими красками. Лорд Эдмунд не раз ловил себя на том, что готов, словно дикое животное, броситься на ненавистный холст и порвать его острыми когтями. Только страх навеки потерять ее, который был сильнее мук, его терзавших, останавливал беднягу. Но сам он чувствовал, что очень скоро должен либо сойти с ума, либо умереть.

В тот летний вечер, когда мы вновь встретились с нашим героем, он, словно повинуясь инстинкту самосохранения, заставил себя принять приглашение на обед, чего давно уже не делал. Вечер оказался для него ужасным во всех отношениях: он чувствовал себя объектом всеобщего сочувствия и даже отторжения и едва мог воспринимать обращенные к нему слова. К тому же, стоило ему переступить порог дворца, у него страшно разболелась голова, а к концу вечера ее словно сдавило стальным обручем. Но именно это и подвело его к осознанию своего плачевного состояния, и тогда он принял твердое решение: он прямиком отправится домой, войдет в свою галерею и уничтожит картину, и пусть это обернется самыми мучительными страданиями, все равно они не сравнятся с тем, что ему уже пришлось пережить.

Он намеревался взять кеб, но перспектива оказаться в замкнутом пространстве кареты была невыносима, так что лорд отправился домой пешком. Ночь была хмурой, но, когда он свернул на Ройял-Хоспитал-Роуд, луна прорезала толщу облаков, и вскоре ее сияние разлилось по спокойной глади воды. Головная боль не отступила, но стала какой-то другой, теперь стальной обруч превратился в раскаленный прут, который врезался в голову над правым ухом, все глубже проникая в мозг. Когда лорд подошел к своему дому, боль достигла апогея. Схватив в холле античный кинжал, он поплелся в галерею и, прикрывая рукой глаза, толкнул тяжелые двери.

Ему представлялось, что в галерее царит кромешная тьма, но на самом деле мраморный пол был залит лунным светом. Колени лорда дрожали, когда он шел к картине; сознавая, что одного взгляда на Серафину будет достаточно, чтобы от его решимости не осталось и следа, он тем не менее готов был исполнить задуманное. Нет, он не может; он должен последний раз взглянуть на нее! И лорд опустил руку.



Поделиться книгой:

На главную
Назад