В лунном свете она казалась еще более живой. Он видел, как вздымается ее грудь, как дрогнуло что-то в ее лице, когда она уловила его взгляд; он знал, что ее руки тянутся к нему для объятий. Прозрачные воды словно расступились, выпуская ее; кинжал выпал у него из руки и звонко ударился о мраморный пол; он сделал шаг вперед. В тот же миг луна зашла за облако, или ему это только показалось; как бы то ни было, стало очень темно. Что-то схватило его за ногу, он упал, встал на четвереньки и в диком прыжке бросился к ней. Ну вот, наконец он это сделал; чудо свершилось; и вот уже она, словно Венера, выходила из воды, и между ними не было никакой преграды. Не в силах отвести от нее взгляда, он оступился и покатился с каменистого обрыва. Не важно; она ждала его и была теперь еще ближе; он видел, как серебрится вода вокруг ее талии. Звон в голове сменился нежной мелодией, как будто зазвучала скрипка. Ее улыбка никогда еще не была такой волнующей. Воспарив в своей страсти на самую вершину, он подошел к пруду и, не раздумывая, нырнул в ее объятия. Но откуда этот удушливый привкус грязи и почему он не может дышать? Он попытался разомкнуть ее руки, но холодная черная вода хлынула ему в легкие и затянула в ожидавшую его бездну.
На дознании кебмен сообщил коронеру, что видел, как джентльмен несся по мосту Баттерси, а потом бросился с него в реку. Прилив был очень сильный, и к тому времени, как свидетель подбежал к воде, тело уже скрылось. Труп, опутанный сетями, прибило к берегу в нескольких сотнях ярдов ниже по течению. Из уважения к титулу лорда Эдмунда присяжные, несмотря на некоторые противоречия в доказательствах, согласились с мнением, что его светлость, сбитый с толку лунным сиянием, бросился спасать утопающего, и вынесли вердикт о смерти в результате несчастного случая.
Остается лишь добавить, что душеприказчики лорда, допущенные в его частную галерею, были немало удивлены тем, что владелец отказался от стольких шедевров в пользу единственного полотна, на первый взгляд не представлявшего никакой ценности. Разумеется, и название картины не могло пролить свет на эту тайну; угадать, что пытался изобразить художник, так и не удавалось. Кому-то из присутствующих показалось, что это плывут облака; кто-то увидел густой туман; и лишь самый молодой из них осмелился признаться в том, что видит проступающие в верхней части холста очертания женщины с еле уловимой улыбкой на губах, но согласился, что, скорее всего, ошибается.
___
Я прочитал рассказ на одном дыхании, словно в угаре, и, вернув «Хамелеон» на место, поспешил в свою комнату, чтобы тут же рассказать Алисе о своей находке. Но как-то так получилось, что письмо осталось не отправленным. Серафина до боли напоминала мне ту Алису, которая явилась ко мне во сне, и в каждой написанной мною строчке сквозил легкий упрек — но в чем, я и сам не мог понять, — так что я все тянул с отправкой письма. А потом стало и вовсе невозможно объяснить, почему я сразу не рассказал о прочитанном.
В то утро я встал рано и написал Алисе обо всем, что мог вспомнить из своего сна (разумеется, опустив подробности об испачканной пижаме), и добавил, что люблю ее, обожаю и живу только надеждой на встречу, которая будет возможна, как только я смогу заработать на билет и убедить родителей отпустить меня. И когда спустя две недели я разорвал ожидавший меня конверт и увидел написанное ее рукой: «Мой милый Джерард», мне показалось, что удача на моей стороне.
А через две недели пришло следующее:
Поначалу я думал, она просто ждет, чтобы я переубедил ее. В самом деле, при чем здесь инвалидная коляска, если мы будем лежать рядом, как это уже было во сне? Она просто должна знать, что я безумно люблю ее. Но в ответ на свои пылкие признания я неизменно встречал ее нежные и милые возражения. Она писала, что мы оба равны и свободны в своих чувствах, но если я полюблю девушку-инвалида, то ни о каком равенстве не может быть и речи; и если я разлюблю ее, то останусь, возможно, только из чувства долга. Ну, и тому подобное.
Но в своих мечтах и фантазиях я никогда не оставлял Алису в инвалидном кресле. Наше свидание могло произойти на пороге ее комнаты; или же я являлся к ней через сад, поднимался по ступенькам и заходил в распахнутые дубовые двери. Вокруг не было ни души: дом неизменно встречал меня напряженной тишиной. Гулкое эхо моих шагов разносилось по пустынному холлу, пока я шел к лестнице, поднимался наверх, в ее комнату, двери которой тоже всегда были открыты к моему приезду. Я заставал ее сидящей за столом — старым, из красного кедра, цвет которого удивительным образом совпадал с цветом ее волос, — прямо перед ней на зеленом кожаном коврике стояла пишущая машинка. В белом длинном платье с вышитыми на нем пурпурными цветами, подпирая рукой подбородок, она задумчиво смотрела в окно и была настолько поглощена своими мыслями, что не сразу замечала, как я появлялся в дверном проеме. А потом она отъезжала от стола в своем инвалидном кресле, оборачивалась ко мне с той очаровательной улыбкой, которую я так часто и безуспешно пытался воскресить в памяти, и грациозно, без всяких усилий поднималась на ноги… и очень скоро, если моим фантазиям никто не мешал, мы оказывались в объятиях друг друга на белоснежных простынях ее постели, и наши тела сплетались в порыве страсти, уводящей к неизбежному сладостному финалу.
Я перепробовал все, даже шантаж. Неужели, поддразнивал я ее, ты не желаешь видеть меня, обнимать и целовать наяву, а не только во сне? Да, конечно, она хотела, но тогда бы мы оказались не на равных, не свободны в своих чувствах… и она ловко уводила разговор в сторону, спрашивая, насколько реальны мои ощущения, или мне только во сне является наша близость?
К тому времени, как мне исполнилось семнадцать, она освоила технику сновидения: первым шагом было научиться ощущать во сне свои руки и производить простейшие движения вроде хлопков в ладоши и прикосновений к лицу, а потом нужно было постепенно развивать в себе умение осознанно двигаться во сне и даже летать. Она уверяла, что это сродни астральному путешествию, разве что не нужно было заставлять себя верить во всякого рода заумь, речь шла лишь о том, чтобы перед сном тренировать свой мозг, и потом это воплотится уже в настоящем сне. Вскоре в ее снах, в которых она видела себя здоровой и раскованной, мы предавались самой буйной страсти, в то время как я все тренировался, и без толку.
Техника сновидения действительно оказалась мне не по зубам. Но я преуспел в другом. Ее сны я использовал как сценарий своих сексуальных фантазий в отношении прерафаэлитской богини, в которой мне виделась Алиса. Я не помнил ее лица, ведь она явилась мне лишь однажды, той волшебной ночью. А тем временем я притворялся, будто научился, как и она, управлять своими снами, беспомощно копировал ее письма, с их недосказанностью, нежностью, эротизмом. К своему глубокому стыду, мне самому приходили на ум лишь хорошо знакомые слова, которыми были исписаны стены в школьных туалетах, но они, конечно, выражали лишь животную грубость, в то время как язык Алисы взывал к возвышенному и чувственному.
И она верила в то, что мы едины в этом чистом порыве. Мысль о том, чтобы потерять ее доверие, была невыносима, и в то же время я знал, что более не заслуживаю его. Раньше письма давались мне легко, строчки свободно ложились на бумагу. Теперь они рождались в муках: я нервно перечитывал написанное, рвал целые страницы, чего прежде никогда не делал, и все чаще мысли мои оказывались пустыми, словно белый лист бумаги, лежащий передо мной. И очень скоро она это заметила.
Я все мучился, рвал один ответ за другим, а время беспощадно уплывало, и оставалось лишь рассказать правду, хотя бы ту ее часть, которой я не так стыдился. И вот я признался в том, что мои сны — вовсе не результат каких-то манипуляций, ведь мне так и не удалось освоить технику сновидения, — на самом деле они не что иное, как дневные фантазии. Но ведь они подтверждают то, что я люблю ее, отчаянно, безумно, безгранично. Я объяснил ей, что не буду счастлив до тех пор, пока не окажусь рядом с ней, и если она не примет решение порвать со мной — чего я, конечно, заслуживал, — пусть хотя бы скажет, что однажды мы сможем быть вместе, и я готов ждать этого дня сколь угодно долго. Мои сумбурные мысли излились на нескольких страницах письма, которое я в каком-то нервном порыве поспешил бросить в почтовый ящик, после чего понуро поплелся домой, словно узник в постылую тюремную камеру.
В последующие две недели я в полной мере познал, что такое душевные муки. Лицо мое было искажено страданием; я едва мог говорить. Аппетит пропал, язык болтался во рту, словно инородное тело, а в животе чувствовалась тошнотворная пустота. Мать умоляла сказать ей, что со мной происходит. Моя классная руководительница названивала родителям; был приглашен и семейный доктор; но все их заботы я отражал подростковым безучастным «ничего не случилось», между тем лихорадочно соображая, сколько таблеток аспирина нужно проглотить, чтобы тихо и безболезненно умереть, или какого газа надышаться, чтобы принять смерть раньше, чем подступит рвота. Письма от Алисы по-прежнему приходили, и в предпоследнем она с тревогой спрашивала, не болен ли я, не страдаю ли, и опять уверяла в том, что будет любить меня, что бы ни случилось. Не в силах написать ни строчки, я по несколько раз перечитывал ее письма, с ужасом ожидая, когда же она пришлет прощальное.
Когда, наконец, письмо пришло, я час собирался с духом, прежде чем вскрыть конверт.
И так мы стали любовниками, как бы нелепо это ни прозвучало. Она учила меня не стыдиться пылкой страсти, которой мы предавались в письмах, но я жил в постоянном страхе, с ужасом представляя, что мать прочитает хотя бы строчку из нашей переписки, пока не узнал, что всего за несколько долларов в год можно арендовать на почте абонентский ящик с собственным ключом. Постепенно, тактично и нежно Алиса раскрыла передо мной свое тело, — тело, которое я никогда не видел, рассказав, что ей нравится, что она любит, а что приводит ее в полный восторг. И все-таки иногда, лежа в постели, мучаясь от бессонницы, я ловил себя на том, что мне она кажется еще более далекой. Несмотря на мои мольбы, она твердо стояла на своем: пока она не излечится — по крайней мере, в ее письмах стало проскальзывать это обнадеживающее «пока», — наша встреча невозможна. Я не мог с этим смириться, отказывался понимать, но все-таки вынужден был признать, что мои уговоры лишь огорчают ее. Я перестал настаивать, решив держать свои планы при себе. Как только мне удастся накопить денег на билет, я тут же полечу в Англию; я обшарю весь Суссекс, пока не отыщу ее. Правда, в самых мрачных фантазиях мне виделось, как меня встречают строгим приговором: «Мисс Джессел не желает вас видеть». Но я упорно продолжал откладывать центы на авиабилет, мысленно взывая к Богу, чтобы тот не дал мне умереть, прежде чем я увижусь с Алисой Джессел.
Ближе к концу третьего курса колледжа Мосонского университета я занялся оформлением своего паспорта. Я по-прежнему жил дома с матерью и все так же пополнял свой банковский счет жалкими центами, которые удавалось урвать от жалованья, получаемого в библиотеке колледжа, но на билет до Англии катастрофически недоставало тысячи долларов.
Вот уже семь лет мы с матерью делали вид, будто письма Алисы так же иллюзорны, как и она сама. Поначалу я, возвращаясь из школы и обнаруживая на столике в своей спальне письмо, старательно изучал конверт, пытаясь обнаружить на нем следы вскрытия. (Я читал, что письма можно вскрывать над паром, хотя на практике с этим не сталкивался.) Но конверты неизменно оказывались нетронутыми. Я понимал, что причиняю матери боль, и, если бы она хоть раз нарушила обет молчания в отношении Стейплфилда, я бы страдал еще больше от того, что поступаю с ней так же несправедливо, как когда-то она поступила со мной. Ее нервы расшатались до предела, и это еще задолго до внезапной смерти отца. С наступлением темноты она панически боялась оставаться одна. Даже сейчас, стоило мне задержаться хотя бы на полчаса после вечернего дежурства в библиотеке, я заставал ее дома возле телефона, в полной готовности обзванивать больницы.
Без писем Алисы жизнь дома была бы невыносимой, но, если бы не Алиса, я бы и не жил там. Да и вообще в Мосоне. Мои оценки были достаточно высокими, чтобы я мог рассчитывать на место в одном из престижных университетов на Восточном побережье, но тогда — даже если не брать в расчет патологический страх матери за меня — я бы не смог откладывать деньги на поездку в Англию. Даже при том, что мне была гарантирована именная стипендия от Фонда Грейс Левенсон и перспектива получить через год работу в Англии.
Алиса была рада тому, что я не оставил мать. Еще в начале нашей переписки мы с Алисой поклялись ни при каких обстоятельствах не выдавать никому наших секретов и не позволять кому бы то ни было читать наши письма. Кроме почтальона, никто из посторонних даже не знал о существовании Алисы. Теперь у нее были фотографии моих родителей, нашего дома и окрестностей, а в последнее время появились и мои фотографии, так что Алиса имела полное представление о том, как протекают мои серые будни; впрочем, она уверяла, что ей интересна моя жизнь в мельчайших подробностях. Что ее беспокоило — так это напряженность в моих отношениях с матерью, и, будучи проницательной, она чувствовала, что отчасти сама является причиной этого. В то же время ей были понятны мои опасения: ведь стоило мне приоткрыть завесу тайны, и мать своими настойчивыми расспросами спровоцировала бы очередную ссору. «Я знаю, что это тяжело, — написала недавно Алиса, — но ты должен дорожить ею, Джерард. Только когда она уйдет из жизни, ты сможешь понять, как она дорога тебе. Я хочу лишь одного: чтобы она не видела во мне угрозы, ведь я не стремлюсь разлучить вас».
Алиса была абсолютно искренна в этом, поскольку пребывала в твердом убеждении, что, если только не чудо ее исцеления, мы никогда не встретимся. Но у меня были другие планы.
Только приступив к сбору документов для оформления паспорта, я впервые увидел оригинал моего свидетельства о рождении. Краткая выписка, которой я до сих пор пользовался, не содержала никаких сведений о матери, кроме того, что в девичестве она носила фамилию Хадерли. Теперь же я узнал, что Филлис Мэй Хадерли родилась 13 апреля 1929 года в Лондоне, по адресу Портман-Сквер, Марилебон. Отец Джордж Руперт Хадерли, род занятий — джентльмен; мать Мюриель Селия Хадерли, урожденная Уилсон.
Не знаю, почему это открытие обернулось для меня шоком. Мать ведь никогда
В тот вечер, когда мы после ужина сидели в гостиной, я вручил ей заветный документ. Она лишь мельком взглянула на него и тут же отшвырнула.
— Зачем тебе это понадобилось? — В ее голосе зазвучали зловещие нотки.
— Я оформляю паспорт.
— Зачем?
— Я собираюсь ехать в Англию. Как только накоплю денег.
Взгляд матери был устремлен на газовый обогреватель, который теперь заменял нам камин. Я не мог разглядеть ее лица за оказавшейся между нами лампой, но свет падал на ее руки, которые стали совсем как у госпожи Нунан — со скрюченными пальцами и набухшими суставами, усыпанные старческими пигментными пятнами, с синеватыми ногтями.
— Чтобы там остаться… — произнесла она наконец.
— Еще не знаю, мама. Но если я останусь, то хочу, чтобы ты тоже переехала туда.
— Я не могу себе этого позволить.
— Я бы помог.
— Я бы не приняла твоей помощи. Как бы то ни было, я бы не вынесла тамошних зим.
— Но ты ведь терпеть не можешь жару, мама.
— Холод еще хуже.
Она механически произносила слова, словно сама себя не слышала.
— Мама, я не хотел тебя расстраивать. Но пришло время поговорить… еще раз. О твоей семье. Потому что это и моя семья.
Повисло тягостное молчание, и, не в силах терпеть его дольше, я первым нарушил его.
— Мама, ты слышала, что я…
— Я слышала.
— Тогда скажи мне… — я запнулся, не зная, о чем спросить. — Я… послушай, я до сих пор помню все, что ты мне рассказывала, когда я был… ну, до того, как я… ты рассказывала про Стейплфилд, про свою бабушку, и я хочу знать… почему ты перестала говорить об этом, почему я ничего не знаю… — Я услышал, как дрожит мой голос.
— Больше нечего рассказывать, — произнесла она после долгой паузы.
— Но как же так? А твои родители? Что с ними случилось?
— Они оба умерли… когда мне было всего несколько месяцев. Я их совсем не помню.
Ее руки свесились с подлокотников кресла.
— И ты жила со своей бабушкой… Виолой… она была твоего отца… или матери?..
— Она была бабушкой по отцовской линии. Я рассказала тебе все, что помнила, когда ты был маленьким.
— Но почему ты перестала рассказывать после того, как я… это все из-за ее фотографии, которую я нашел в тот день?
— Я не помню никакой фотографии.
С каждой фразой ее голос становился все более тусклым и безжизненным.
— Ты должна помнить, мама. Ты была в такой ярости. Из-за фотографии, с которой ты меня застукала в твоей спальне…
— Ты постоянно шуровал в моей спальне, Джерард. Ты же не думаешь, что я помню каждую мелочь?
— Но… но… — Мне до сих пор не верилось в происходящее. — После того дня ты ни разу не упоминала о Стейплфилде…
— Я помню только то, Джерард, что, став старше, ты перестал спрашивать. И хорошо. Нельзя жить прошлым.
— Да, но почему ты перестала говорить об этом?
— Потому что ничего не осталось, — огрызнулась она. — Там… был пожар. После того, как мы уехали. Во время войны. Дом сгорел дотла.
— Ты никогда мне этого не говорила!
— Да… Я не хотела разочаровывать тебя. Вот почему я перестала рассказывать об этом.
— Жаль, что ты так решила, мама. Все эти годы я надеялся… надеялся… — Я был не в силах продолжать.