Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Другая жизнь - Филип Рот на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Несмотря на то что в висках у нее начала пробиваться седина, она была такой худенькой и такой стремительной, что, взлетая по ступенькам к алтарю, издали казалась подростком, старшей девочкой в семье. Если в Рут Цукерман предугадывал взрослую женщину, то в Кэрол он видел студентку, соученицу по колледжу, юную девушку, еще не достигшую совершеннолетия, амбициозную и решительную стипендиатку, которую ее товарищи-студенты ласково называли по первым буквам имени, пока Генри не положил этому конец, заставив окружающих называть ее полным именем, данным ей при рождении. В то время Генри полушутя признался Натану: «Меня не может возбудить девушка, которую зовут Кей Джей». Но даже к той, которая звалась Кэрол, он никогда не испытывал такого вожделения, как к Марии или Венди.

Когда Кэрол подошла к кафедре у алтаря, ее отец снова вытащил из кармана таблетки нитроглицерина и тотчас же уронил их на пол. Largo Генделя, по-видимому не могло утешить его так, как когда-то эта музыка утешала Генри. Натан, пошарив рукой под стулом, умудрился дотянуться до нескольких таблеток. Подняв рассыпавшиеся пилюли, он вручил одну из них мистеру Гоффу, а остальные припрятал в своем кармане, решив подождать до кладбища.

Пока Кэрол произносила речь, Цукерман снова представил себе Генри, озорного мальчишку во фланелевой пижамке с клоунами и дудочками, который, спрятавшись в ящике красного дерева, подслушивает все их разговоры — так же, как он делал это, когда в доме резались в карты и он прислушивался к выкрикам разгоряченных взрослых во время игры. Цукерман вспоминал то время, когда в их мальчишеской спальне еще ничего не было известно ни об эротических соблазнах, ни о решениях, бросающих вызов смерти, когда они проводили время в невинных забавах, и семейное счастье казалось вечным. Ах, мой бедный, несчастный Генри! Если бы он мог слышать все, что говорит Кэрол, стал бы он смеяться или плакать — или подумал бы с облегчением: «Ну, теперь никто никогда ничего не узнает»?

Но конечно же, Цукерман знал все, Цукерман, который не был столь робок, как его брат. Но что ему было делать с тремя тысячами слов? Предать своего брата, обнародовать его последнюю исповедь, тем самым нанеся удар по его семье? Рассказать о том, что в первую очередь отдаляло его от них? Накануне вечером, поблагодарив Кэрол за оказанную ему честь и обещав ей, что тотчас же засядет за некролог, среди растрепанных дневников, нагроможденных на картотечном шкафчике, он обнаружил толстую папку, в ней он хранил записи о романе, который Генри крутил со своей пациенткой из Швейцарии. Нужно ли ему пойти и уничтожить рукопись, о существовании которой он, к счастью, почти забыл? Или же эти листочки лежали у него не случайно, дожидаясь, пока на Цукермана не нахлынет невиданное доселе вдохновение?

На разрозненных бумажках, испещренных убористым почерком, он увидел свои беглые заметки о Генри, Марии и Кэрол. Некоторые длиной всего в две-три строки, но среди них попадались и записи в целую страницу, и, прикидывая, что ему сказать на похоронах, Цукерман, сидя за письменным столом, внимательно прочел всё от начала до конца; обдумывая текст некролога, он жирно подчеркнул следующие многозначительные строки: «Вот начало конца, где любовные приключения заурядны и неоригинальны, но свидетельствуют о древнем, как мир, опыте чувственных удовольствий».

Г. (Полночь.)

— Я должен был хоть кому-нибудь позвонить. Я должен был сказать хоть кому-нибудь, что я люблю ее. Ничего, что я звоню в такой час?

— Нет, ничего. Ну давай, рассказывай.

— По крайней мере, у меня есть ты. А ей некому рассказать. Меня просто распирает — так я хочу рассказать о ней всем на свете! Я просто до смерти хочу рассказать все Кэрол. Пусть она знает, что я безумно счастлив.

— Она обойдется без этого.

— Я понимаю. Но все-таки я едва сдерживаюсь, чтобы не сказать ей: «А ты знаешь, что мне сегодня сказала Мария? Знаешь, что сказала крошка Кристина, когда Мария купала ее?»

— Казалось, она была где-то очень далеко от меня — так же далеко, как столбики моей кровати в спальне, когда я был ребенком. Ты помнишь шишечки на каждом столбике? Я засыпал, разглядывая шишечки и думая, что они где-то далеко-далеко от меня, и они настолько удалялись от меня, что я пугался и переставал думать о них. Ну так вот, мне она казалась такой же далекой, как столбики кровати, потому что я не мог протянуть руку, чтобы дотронуться до нее. Она была сверху, но далеко-далеко, и каждый раз, когда она кончала, я спрашивал: «Еще? Хочешь еще?» И она кивала, как ребенок, с которым играешь в лошадки, и все начиналось сначала: с раскрасневшимся лицом она садилась на меня верхом, и для нее я хотел только одного — чтобы это повторялось снова и снова; и все то время, что я был с ней, я видел, что она очень-очень далеко.

— Ты должен увидеть, какая она, ты обязательно должен увидеть мою красавицу блондинку — у нее такие глаза, когда она залезает на меня в своей черной шелковой сорочке…

Мария думала, что ей придется поехать в Нью-Йорк за черным шелковым бельем, но она купила что-то подобное у себя в деревне. Генри до сих пор считает, что ей все же стоило съездить в Нью-Йорк и купить себе белье там.

В субботу Г. увидел ее мужа на улице. Похоже, он славный парень. Большой и красивый. Даже больше ростом, чем Г. Любит играть с детьми.

— А ты покажешь ему белье?

— Нет.

— А ты наденешь его, когда будешь с ним?

— Нет.

— Только для меня?

— Только для тебя.

Г. жалеет его. Выглядит довольно правдоподобно.

В номере мотеля. Он наблюдает, как она одевается, чтобы пойти домой.

Г.:

— Ты — моя шлюха. Так или нет?

Мария смеется:

— Нет, не так. Шлюхам платят деньги.

У Г. есть наличка в бумажнике, целая пачка зелени, чтобы заплатить за мотель и пр., не пользуясь кредитными картами. Отстегивает две хрустящие стодолларовые купюры и протягивает ей.

Сначала она даже не знает, что сказать. Но вскоре находится.

— Ты должен бросить деньги на пол, — говорит она. — Мне сдается, это делается именно так.

Г. выпускает бумажки из рук, и они, порхнув в воздухе, ложатся на паркет. В одной черной шелковой сорочке она нагибается за ними и кладет себе в кошелек.

— Спасибо.

Г. — мне:

— Я подумал: «Боже мой, две сотни баксов. Это ж бешеные бабки». Но я не сказал ни слова. Я только подумал: «Это стоит двух сотен. Стоит, чтобы посмотреть, что это такое».

— Ну и что это такое?

— До сих пор не знаю.

— Твои деньги до сих пор у нее?

— Да. Мария хранит их у себя. Она говорит: «Ты псих ненормальный».

— Похоже, ей тоже хочется понять, что это такое.

— Наверно, нам обоим хочется это понять. Я хочу дать ей еще денег.

Мария по секрету сообщает ему, что женщина, с которой у ее мужа был роман до их свадьбы, как-то раз сказала своей подруге: «Мне никогда в жизни не было так скучно, как с ним». Но он прекрасный человек и обожает детей. И еще он ее подавляет. «Я очень импульсивная», — говорит она.

Мария говорит, что иногда ей кажется, будто у них нет никакого романа и связь их нереальна. Тогда она поднимается наверх и смотрит на две стодолларовые купюры, которые лежат у нее в ящике шкафа под нижним бельем. Это убеждает ее, что все правда.

Г. удивляется, что он не испытывает ни чувства вины, ни угрызений совести по поводу измены, доставляющей ему сплошные радости. Он не перестает изумляться, как это человек, который всю жизнь хотел быть хорошим, был и остается хорошим, может с такой легкостью заниматься любовью на стороне.

Кэрол говорила без бумажки, но, как только она начала свою речь, Цукерману стало ясно, что каждое слово было продумано ею заранее: случайностей здесь быть не могло. Если Кэрол и таила в себе некую загадку, то она была хорошо скрыта за ее сверхпокладистым характером, поэтому Цукерман никак не мог понять, насколько эта женщина наивна, — и слова, произнесенные вдовой у алтаря, не могли ему помочь с разгадкой. История, которую Кэрол собиралась сейчас поведать, была вовсе не той, что сложил по кусочкам он, решив, что отныне тайна останется при нем; в памяти Цукермана несчастье Генри запечатлелось совсем в другом ключе, имело совершенно иную значимость и смысл. То, что вынесла на суд слушателей Кэрол, было всего лишь официальной версией его жизни и смерти, и Цукерман никак не мог понять, верит ли сама Кэрол в то, что говорит.

«Я хочу рассказать всем присутствующим, почему Генри умер, — начала она. — Я хочу, чтобы про это знали дети Генри. Я хочу, чтобы знал его брат. Я хочу, чтобы знали все, кто когда-то любил его, заботился о нем. Мне думается, что это поможет смягчить тяжелый удар, пережить боль утраты, если не сейчас, сегодняшним утром, то когда-нибудь потом, в будущем, когда мы немного отойдем от шока.

Если бы Генри захотел, он мог бы жить и жить без этой ужасной операции. И если бы он осознанно не лег на операционный стол, он все еще работал бы у себя в кабинете, а через несколько часов, закончив прием, возвратился бы домой, ко мне и детям. Неверно думать, что хирургическое вмешательство было ему необходимо. Лекарства, которые прописали ему доктора, как только у него обнаружили сердечную недостаточность, прекрасно справлялись с болезнью. Болей у него не было, как не было и прямой угрозы жизни. Но препарат, который он принимал, повлиял на его мужские способности и положил конец нашей физической близости. А этого Генри не мог принять.

Когда он впервые серьезно заговорил об операции, я умоляла его не рисковать жизнью только ради того, чтобы сохранить эту сторону нашего брака, хотя знала, что мне тоже будет этого не хватать. Конечно, мне недоставало тепла и ласки, его нежной привязанности ко мне, но я готова была примириться с отсутствием всего этого. Во всех других отношениях мы были счастливы вместе, включая наших детей. Мне и в голову не приходило, что Генри решится на операцию, которая может разрушить все, что у нас есть. Но Генри настаивал на том, что наш союз должен оставаться браком в полном смысле этого слова и его ничто не остановит. Ничто на свете.

Как вы все знаете, и многие говорили со мной об этом за истекшие сутки, Генри был перфекционистом, и не только на работе — каждый скажет, что он был исключительно внимательным и искусным стоматологом, — но и в отношениях с людьми. Он никогда ничего не скрывал — ни от родителей, ни от детей, и уж конечно, ничего не утаивал от меня. Просто невероятно, чтобы такой бодрый, полный жизни человек лишился силы, сделавшись инвалидом еще до сорока лет. Я должна вам признаться и сказать то, чего не осмеливалась сказать ему: как бы я ни противилась операции, считая, что Генри идет на большой риск, я втайне думала про себя: а смогу ли я быть для него любящей, заботливой женой, если между нами глухая стена?

Весь последний год, что мы провели вместе, он был таким подавленным, таким удрученным; он испытывал тяжкие муки из-за того, что наш брак разваливается по его вине, потому что с ним произошла нелепая, дикая история, и тогда я подумала: „Ах, если бы случилось чудо!“ Но я не жду от жизни чудес, я твердо стою на земле и принимаю жизнь такой, какая она есть, со всеми ее недостатками. Но Генри был иным: он терпеть не мог недостатков, ни в себе, ни в своей работе. И если у меня не хватало смелости надеяться на чудо, Генри верил в чудо, у него было мужество, которого так недоставало мне, — теперь мы все знаем, на что он пошел, чтобы показать, что он настоящий мужчина, когда жизнь поставила его перед выбором.

Я хочу сказать, что без Генри нам будет нелегко. Детей пугает будущее: они остались без отца, который мог бы оберегать и поддерживать их на жизненном пути, и мне тоже страшно оставаться в одиночестве, когда Генри нет рядом со мной. Вы же знаете, как я привыкла к нему. Но мне приятно сознавать, что жизнь его оборвалась не случайно, и это дает мне силы держаться. Дорогие мои друзья, родные, мои горячо любимые дети, Генри умер не напрасно: он хотел жить богатой, полноценной жизнью женатого мужчины. Он был сильным, отважным человеком, он был любящим и заботливым мужем, который отчаянно хотел, чтобы пламя страсти, некогда вспыхнувшее между нами, никогда не гасло в нашей семейной жизни! Он умер за то, чтобы страсть всегда пылала в наших душах! Ах, мой милый, мой хороший Генри, пламя любви будет гореть во мне, пока я жива!»

Катафалк с гробом сопровождали на кладбище только самые близкие родственники, если не считать раввина Геллера. Кэрол не пожелала, чтобы дети ехали в одном из черных похоронных лимузинов, и поэтому сама села за руль микроавтобуса, в котором разместились трое ее детей, чета Гоффов и Натан. Погребение заняло совсем немного времени: Геллер прочел молитву над усопшим, а дети положили хризантемы на крышку гроба. Кэрол спросила, не хочет ли кто-нибудь выступить. Ответом было молчание. Кэрол обратилась к сыну:

— Лесли?

Мальчик, замешкавшись на минуту, пробормотал:

— Я просто хотел сказать… — но, боясь расплакаться, замолчал.

— Эллен? — спросила Кэрол, но девочка, заливаясь слезами и схватив бабушку за руку, лишь отрицательно покачала головой.

— Рут? — проговорила Кэрол.

— Он был лучшим из отцов, — провозгласила девочка ясным и громким голосом, — лучшим отцом на свете.

— Ну, давайте, — приказала Кэрол, и двое крепких могильщиков опустили гроб в яму. — Я буду через несколько минут, — бросила она семье, задерживаясь у могилы, и все остальные медленно направились к автостоянке.

Кэрол с детьми в Олбани — празднуют очередную годовщину родительской свадьбы. У Г. — куча невыполненных заказов — не может ехать с ними. Мария паркует машину в трех кварталах от его дома и идет к нему пешком. Появляется, как он просил, в платье из шелкового трикотажа и черном белье. Приносит свою любимую пластинку. Поливает растения в маленьком коридорчике, про которые Кэрол забыла в предотъездной спешке, обрывает с них засохшие листья. Затем — постель, анальный секс. После некоторых трудностей вначале — оба в экстазе.

Г.:

— Вот так я женюсь на тебе, вот так я делаю тебя своей женой!

— Да, и никто об этом не знает, Генри! Там я больше не девственница, и никто-никто об этом не знает! Все думают, что я хорошая и очень ответственная! И никто ничего об этом не знает!

После, вместе с ним в ванной, она расчесывает щеткой волосы. Внезапно замечает его пижаму, висящую на дверном крючке, и протягивает руку, чтобы дотронуться до нее. («Я не понимал, для чего она это сделала, — не понимал вплоть до сегодняшней ночи. И тогда я один вошел в ванную и погладил свою пижаму, чтобы понять, что она чувствовала». Вытаскивает ее волосы из щетки, чтобы Кэрол ничего не обнаружила.) Сидя вместе с ней в гостиной, без света, Г., умирая от голода, съедает в один присест целую упаковку мороженого прямо из картонки, пока Мария ставит для него свою любимую пластинку. Слушают запись.

Мария:

— Это самая красивая музыка восемнадцатого века.

Г. не помнит имени композитора. Гайдн? Моцарт? «Не помню кто, — говорит он мне. — Совершенно ничего не помню. Ни что за музыка, ни кто ее написал. Но это было прекрасно — сидеть и смотреть, как она слушает музыку».

— Она заставляет меня думать об университете, когда я тут, с тобой, и ты переполняешь меня во всех смыслах этого слова, и ничего, кроме этого, на свете нет.

— Теперь ты — моя жена, — говорит Г., — моя другая жена.

Проигрывает пластинку с записью Мела Торме[7]. Она заставляет его танцевать с ней, пока у нее есть шанс побыть вместе с ним. Танцуют, тесно прижавшись друг к другу животами, — точь-в-точь так, как он танцевал с Линдой Мандель, на вечере старшеклассников. Спит один в ту ночь на простыне, испачканной детским маслом; вибратор, невымытый после ночи, валяется на подушке рядом с его головой. Г. берет его с собой на работу на следующий день. Прячет его в своем кабинете вместе с недавно купленным путеводителем «Фодора»[8] по Швейцарии и фотографией Марии. Также приносит с собой пучок ее волос, вычесанных из щетки. Все в целости и сохранности, в сейфе, под замком. Простыни он уже засунул в черный пластиковый мешок и отнес на помойку, бросив в мусорный контейнер у гипермаркета «Мильберн-Молл», в пяти милях от места их брачной ночи. Фодор Достоевский.

Стоял конец сентября, и до вечера было еще далеко; по прохладному дуновению ветра, по спадающей жаре и сухому шелесту облетающей листвы можно было с закрытыми глазами угадать, какой месяц стоит на дворе; наверно, вы могли бы даже догадаться, какая идет неделя. Было ли это важно для человека, который еще недавно чувствовал себя молодым и полным мужской силы, но внезапно был приговорен к пожизненному воздержанию от сексуального общения? Думал ли он, что в его жизни еще будут такие же прекрасные осенние дни? Что ж, наверно, таким вопросом мог задаваться лишь пожилой человек с длинной бородой, наделенный даром загадывать неразрешимые загадки, — этим человеком был симпатичный и дружелюбный Марк Геллер, который поразил Цукермана тем, что оказался раввином совершенно другого плана, чем можно было себе представить. В итоге Цукерман отказался возвращаться домой в машине Геллера и стал ждать, пока его племянники, а также их бабушка и дедушка подойдут к воротам кладбища, где был припаркован их микроавтобус.

Рут с опрокинутым лицом подошла к дяде и взяла его под руку.

— Ну как ты? — спросил он племянницу. — Нормально?

— Знаешь, о чем я все время думаю? Когда мои одноклассники будут говорить о своих родителях, я смогу сказать только «моя мама».

— Ты тоже сможешь сказать «мои родители», говоря о них во множественном числе. Тебе тринадцать лет, и ты всю свою жизнь прожила вместе с ними, и с отцом, и с матерью. И все, что связывало тебя с Генри, навеки останется с тобой. Он всегда будет твоим отцом.

— Дважды в год папа возил нас за покупками в Нью-Йорк, только нас, без мамы. Он любил устраивать нам праздник. Только он и мы, его дети. Сначала мы отправлялись за покупками, а потом ехали в отель «Плаза» и обедали в Пальмовом зале, где музыканты играли на скрипке.

Правда, играли они так себе. Мы каждый год ездили туда, один раз осенью, и один — весной. А теперь маме все придется делать одной — и за себя, и за папу. На нее ляжет двойная нагрузка.

— Ты думаешь, она справится?

— Еще бы! Конечно справится! Может быть, она снова выйдет замуж. Ей нравится жить при муже. Надеюсь, она это обязательно сделает. Но только если мама найдет человека, который будет относиться к нам так же хорошо, как она.

Продукты для поминок доставил местный поставщик, и он же помог накрыть на стол, установленный на патио под навесом, пока в синагоге шло прощание; в комнатах то там, то здесь были разбросаны складные стульчики, взятые напрокат в похоронном бюро. Несколько девочек из волейбольной команды Рут, отпросившиеся с тренировки в школе, чтобы помочь Цукерманам, убирали со стола грязные пластиковые тарелки и наполняли сервировочные блюда новыми порциями еды, принесенной из кухни. А Цукерман тем временем отправился искать Венди.

Именно Венди, испугавшись, что Генри теряет рассудок, предложила выбрать Натана в наперсники. Кэрол же, полагая, что Натан больше не имеет никакого влияния на брата, настоятельно требовала, чтобы Генри обратился к психотерапевту. И вот каждое субботнее утро по целому часу — до этой ужасной поездки в Нью-Йорк — он занимался лечением: приезжал к врачу и со всей откровенностью и прямотой рассказывал о своей безумной страсти к Венди, притворяясь, что говорит о Кэрол, и описывал ее как самую раскованную, самую изобретательную сексуальную партнершу на свете, о которой можно только мечтать. В результате этих долгих, многозначительных бесед о браке, донельзя увлекших психотерапевта, Генри впал в еще большую депрессию, потому что все, о чем он говорил, было жестокой пародией на самого себя. Кэрол была уверена, что до ее звонка, когда она сообщила Натану о смерти брата, тот даже не подозревал о болезни Генри. Скрупулезно исполняя желание брата, Цукерман прикидывался немым в разговоре с Кэрол по телефону, — это была акция, граничащая с абсурдом, поскольку она только усугубила шок и сделала ясным тот факт, что Генри оказался абсолютно несостоятельным в принятии хоть какого-нибудь рационального решения с того самого момента, как на его долю выпало тяжкое испытание. Еще на кладбище, когда дети Генри, окружившие могилу, пытались выдавить из себя несколько слов, Цукерман нашел наконец причину, почему он удерживал своего брата от операции: Генри сам хотел, чтобы его остановили. Наверно, Генри цеплялся за последнюю соломинку, придя к брату в надежде, что Натан сядет рядом с ним и выслушает его доводы с серьезным лицом — доводы, оправдывающие желание лечь на столь опасную операцию, доводы, порожденные сладострастием, превратившимся в маниакальную идею, — ситуация, которую старший брат представил как фарс в романе «Карновски». Генри ожидал, что Натан будет смеяться над ним. Ну конечно! Он ведь приехал из Джерси, чтобы признаться писателю, потешающемуся над всем миром, в нелепости своей дилеммы, а вместо этого услышал вялые слова утешения от брата, который был уже не в состоянии ни дать ему разумный совет, ни хотя бы нанести оскорбление. Он пришел в квартиру к Натану с одним желанием, чтобы брат сказал ему, насколько ничтожны его помыслы о губах Венди по сравнению с заведенным порядком жизни зрелого мужчины, а вместо этого писатель, выворачивающий наизнанку сексуальные отношения, сидел и тупо слушал его. Импотенция, думал Цукерман, привела его к тому, что он не видел для себя будущего. Пока он обладал мужской силой, он мог бросить вызов любому, он мог рисковать, ничего не опасаясь, и не только в спорте, но и в семье, где отношения были надежными и крепкими; пока он обладал потенцией, жизнь его не давала трещину — он прекрасно лавировал между рутиной обыденности и табу. Но без потенции он считал себя приговоренным к жизни в коконе, где все вопросы решены раз и навсегда.

Ничто не могло объяснить это лучше, чем история о том, как Генри, по его собственному признанию, стал любовником Венди. Совершенно очевидно, что с первого момента, как она пришла к нему в кабинет на собеседование и он закрыл за ней дверь, каждая реплика, которыми они обменивались, побуждала его к продолжению отношений.

— Привет, — сказал он, пожимая ей руку. — Я слышал столько хорошего о вас от доктора Векслера! И теперь, когда я вижу вас, мне кажется, что вы еще лучше, чем мне рассказывали. Вы просто сбиваете меня с толку своей красотой.

— Ну-ну, — усмехнулась она, — может, тогда я вам подойду.

Генри было приятно, что она сразу же почувствовала себя легко и свободно в его присутствии; он также был рад, что сразу же почувствовал легкость и свободу рядом с ней. Ему не всегда это удавалось. Несмотря на полное взаимопонимание со своими пациентами, он иногда вел себя по-смешному закованно с незнакомыми людьми, — к примеру, когда он проводил с кем-нибудь собеседование по поводу приема на работу, мужчина то был или женщина, ему часто казалось, что именно он, а не кто другой пришел наниматься на работу и отвечать на вопросы нужно ему самому. Но в женщине, заглянувшей к нему в кабинет, было что-то говорящее об уязвимости ее натуры, и ее маленькие соблазнительные груди всколыхнули в нем желание, придав ему смелости, хотя, если быть точным, никакое проявление смелости по отношению к женщине в то время ему было совсем не нужно. И дома, и на службе дела у него шли неплохо, и приключение с едва знакомой женщиной было явно лишним в его нынешней жизни. И все ж, — может, потому, что в тот момент он чувствовал себя на коне, — он не смог обуздать свою природу: имея твердую уверенность в своей мужской притягательности, он сразу же понял, что она попалась к нему в сети. В те дни он походил на кинозвезду, изображающую некоего героя — неважно какого, но грандиозного по масштабу. Так зачем подавлять в себе желания? Прошло то время, когда он чувствовал себя жалким идиотом.

— Присаживайтесь, — сказал он. — Расскажите мне о себе и ответьте на вопрос, чем бы вы хотели заниматься.

— Чем бы я хотела заниматься? — Должно быть, кто-то посоветовал ей повторять вопрос доктора, если ей потребуется время для обдумывания правильного ответа, наверняка приготовленного заранее. — Я многое хочу делать. Зубоврачебной практикой я начала заниматься под руководством доктора Векслера. Он такой замечательный! Настоящий джентльмен!

— Да, он славный парень, — согласился Генри, почти невольно размышляя о дьявольском избытке самоуверенности и мужской силы, и пока эта сила не иссякла, он еще может показать ей, что по-настоящему значит быть замечательным.

— У него в кабинете я много чему научилась.

Он мягко подбодрил ее:

— Расскажите мне все, что вы знаете.

— Что я знаю? Я знаю, что стоматолог прежде всего должен выбрать метод лечения. Конечно, пломбировка зубов — это бизнес, и вы должны позиционировать себя на рынке услуг, но все же вы вторгаетесь в чрезвычайно интимную область. Вы имеете дело с полостью рта и должны понимать, как чувствуют себя люди, пришедшие на прием к врачу, и что они думают о своей улыбке.

Полость рта входила в сферу его интересов, точно так же как и ее, — но несмотря на то, что они разговаривали на профессиональные темы, беседа шла при закрытых дверях; стоял конец рабочего дня, и юная стройная блондинка, пришедшая наниматься к нему на работу, показалась ему необыкновенно соблазнительной. Он вспомнил голос Марии, говорящей ему, как прекрасен его фаллос: «Я засовываю руку к тебе в штаны и удивляюсь, какой он большой, круглый и крепкий». «Ты так здорово им владеешь, — восхищалась нередко она, — особенно хорошо это было в последний раз. Лучше тебя нет никого на свете, Генри».

Если бы Венди встала со своего места и, подойдя к столу, засунула руку ему в штаны, она сразу бы поняла, о чем говорила Мария.

— Рот, — повторила Венди, — это самый интимный орган из всех, с которыми имеют дело врачи.

— Вы одна из немногих, кто это понимает, — отозвался Генри. — Вы это знаете?

Когда Генри заметил, что от комплимента девица зарделась, он перевел беседу в более опасное и двусмысленное русло, прекрасно осознавая, что ни один человек, случайно подслушавший их разговор, не сможет обвинить их в том, что они разговаривали на темы, не относящиеся к сфере стоматологии. Хотя, впрочем, их некому было подслушивать.

— Скажите, — спросил он, — а что вы думали об этом год назад? Воспринимали свой рот как нечто данное вам природой?

— Наверно, да, если сравнить мои старые представления с тем, что я думаю про это сейчас. Конечно, я всегда заботилась о своих зубах, о том, чтобы у меня была красивая улыбка…

— Значит, вы заботились о свой внешности, — с одобрением вставил Генри.

Улыбаясь, — a у нее была хорошая улыбка, свидетельствующая о ее невинности и детской непосредственности, — она радостно подхватила брошенный ей мяч:

— Ну конечно, я забочусь о своей внешности, но раньше я не предполагала, что лечение зубов связано с очень тонкой областью человеческой психики.

Говорила ли она это, чтобы немного охладить его пыл, или же вежливо просила отступить, обороняя свой рот? Может быть, она была совсем не так невинна, как показалось ему на первый взгляд? Но это еще больше возбуждало его.

— Расскажите мне побольше о том, что вы думаете о своей работе, — попросил Генри.

— Ну так вот. Как я уже говорила, то, что ты думаешь о своей улыбке, есть прямое отражение того, что ты думаешь о себе и о том, каким ты предстаешь перед людьми. Я думаю, личность человека формируется не только благодаря хорошим зубам, но и благодаря всему остальному, что с ними связано. В кабинете стоматолога вы имеете дело именно с пациентом, а не только с его ртом, хотя вам может показаться, что вы занимаетесь исключительно его зубами. Что можно сделать, чтобы пациент остался довольным, когда ты занимаешься его ртом? Когда вы говорите о косметике в стоматологии, вот тут-то и начинается настоящая психология. У нас с доктором Векслером иногда возникали проблемы с отдельными пациентами, которые приходили к нам делать зубные коронки, но при этом хотели, чтобы мы сделали их белыми-белыми, а белый совершенно не сочетался с их собственными зубами, то есть с цветом эмали. И нам приходилось убеждать их, чтобы они поняли, каким должен быть естественный цвет зубов. Мы им говорили примерно следующее: «Вы хотите иметь идеальную улыбку. Но не можем же мы взять неизвестно откуда эту идеальную улыбку и приклеить ее к вашим губам?»

— И сделать вам новый рот, — подхватил Генри, помогая ей закончить мысль, — который бы идеально подходил вам, и всем бы казалось, что он был вашим с самого начала.

— Именно так, — согласилась Венди.

— Я хочу, чтобы вы работали у меня.

— Как здорово!

— Думаю, мы с вами поладим, — заключил Генри и, пока его слова не были поняты в ином смысле, быстро перешел к другой теме, развернув перед своей юной ассистенткой целый ряд новых идей, будто выказывая крайне серьезное отношение к лечению; он старался обуздать себя, прежде чем она уловит в его словах намек на нечто непристойное. Он перестраховался. — Большинство людей, как вы уже знаете, даже не думают, что рот — это часть тела. Или что зубы — тоже часть тела. Они сознательно игнорируют этот факт. Рот — это провал, рот — это ничто, просто дыра. Большинство людей, в отличие от вас, никогда не смогут объяснить, что для них значит их рот. Если они боятся зубного врача, это означает, что в прошлом они испытали ужас от посещения стоматолога, но прежде всего они испытывают страх из-за высокой значимости этого органа. Всякий, кто прикасается к нему, либо захватчик, либо помощник. Очень трудно заставить пациента думать, что ты, вторгшийся в святая святых, не завоеватель, а человек, желающий ему только добра, готовый протянуть руку помощи, — для меня это сродни сексуальному опыту. Для большинства рот — это тайна, секретное место, убежище. Такое же, как гениталии. Вы, должно быть, помните, что эмбриологически рот связан с гениталиями.

— Я это проходила.

— Правда? Отлично. Тогда вы обязаны знать следующее: люди хотят, чтобы вы нежно обращались с их ртом. Нежность в нашем деле — самое важное требование. По отношению к пациенту любого типа. И как ни удивительно, мужчины в этом плане более уязвимы, чем женщины. Особенно когда им приходится удалять зуб. Потому что потеря зуба для мужчины — тяжкое испытание. Зуб для мужчины — это мини-пенис.

— Я даже не представляла себе этого… — пробормотала она, но, казалось, ее ни капли не смутило это сравнение.

— Пошли дальше. А что вы думаете о сексуальности беззубого мужчины? Сохранится ли у него былая самоуверенность? Что он думает об этом, с вашей точки зрения? У меня был один такой пациент, очень большая шишка. У него не осталось ни одного своего зуба, но зато была очень юная подружка. Он не хотел, чтобы она знала про его вставные челюсти, потому что это значило бы, что она — молодая девушка, а он рядом с ней — глубокий старик. Она была примерно вашего возраста. Сколько вам? Двадцать один?

— Двадцать два.

— Ну а ей был двадцать один год. Итак, я поставил ему имплантаты вместо вставных челюстей, и он был счастлив, и она была счастлива.

— Доктор Векслер всегда говорит, что наибольшее удовлетворение приносит успех от выполнения безумно трудной задачи, которая заранее была обречена на провал.

Трахал ли ее доктор Векслер? Генри на протяжении всей своей практики не позволял себе ничего, кроме легкого флирта, — он не переходил границ дозволенного ни с одной из своих ассистенток, какого бы возраста они ни были: такое поведение было бы не только непрофессионально, но и отвлекало бы его от дела, что могло бы окончиться для него как лечащего врача полным крахом. Он понимал, что ему не следовало нанимать ее на работу: он был слишком импульсивен, а теперь еще более усугубил свое положение беседой о мини-пенисах, от которой его охватило неистовое желание и восстал, отвердевая, член. Удача не оставляла его все последние дни, и поскольку все складывалось отлично, он уже не мог остановиться. Он осмелел. Ну что с ним может случиться? Стопроцентно уверенный в себе, Генри даже подумать не мог о провале.

— Вы не должны забывать о том, что рот — это орган, через который к нам приходит наш первый опыт… — Он шел напролом, пристально глядя на нее.

Тем не менее прошло около полутора месяцев, прежде чем он поборол свои сомнения, касающиеся не только перехода за границу дозволенного, о чем он думал еще во время собеседования, но и ее увольнения, несмотря на то что она великолепно справлялась со своими обязанностями. Все, что он рассказывал Кэрол о своей новой ассистентке, было правдой, даже если для него это звучало как самое прозрачное объяснение причин, по которым Венди оставалась у него. «Она внимательная и чуткая, она очень мила и нравится пациентам, она умеет разговаривать с ними и тем самым оказывает мне огромную помощь: благодаря ее заботам я могу сразу приступить к работе, как только вхожу в кабинет. Эта девочка, — говорил он Кэрол, — экономит мне два-три часа каждый день».

Затем, однажды вечером, после работы, когда Венди убирала инструменты с его подноса, а Генри, как и положено, мыл руки, он повернулся к ней и, не зная, как найти выход из сложившейся ситуации, принялся хохотать.

— Послушайте, — сказал он, — давайте сыграем в игру. Притворимся, будто вы — моя ассистентка, а я — зубной врач.

— Но я и есть ваша ассистентка! — возразила Венди.

— Знаю, — ответил он. — И знаю, что я — зубной врач. Но давайте все-таки сыграем в игру «врач и его ассистентка».

— Так мы и сделали, — рассказывал Генри Натану.

— Ты, конечно, играл роль зубного врача, — предположил Натан.

— А как ты думаешь? — откликнулся Генри. — Она притворилась, что ее зовут Венди, а я притворился, что меня зовут доктор Цукерман, и мы оба разыграли сцену, будто мы оба находимся в стоматологическом кабинете. А затем мы притворились, будто мы трахаемся, и мы действительно начали трахаться.

— Весьма интересно, — заметил Цукерман.

— Знаешь, это было дико и нелепо, но от этого мы сделались как безумные, — ничего более идиотического и странного я не вытворял в своей жизни. Мы занимались этим несколько месяцев, войдя в роль врача и ассистентки, и она без устали повторяла: «Почему мы так возбуждаемся, когда делаем вид, что мы врач и ассистентка, если мы и взаправду врач и ассистентка?» Боже, как это было здорово! Она оказалась такой горячей!

Что ж, теперь все эти резвые игры остались позади, и больше никогда не будет того веселого озорства с превращениями «того-кто-ты-есть» в «не-того-кто-ты-есть» или «того-что-могло-бы-быть» в «то-что-было», — теперь осталось лишь мертвенно-суровое «то-что-есть». Этот успешный, энергичный человек никого на свете так не любил, как свою маленькую Венди, работавшую у него под боком, а Венди никогда не испытывала большего удовольствия, называя своего любовника доктором Цукерманом; она молода, она сексуальна, она в его кабинете, а он — ее босс, она всегда видит его в белом халате: он врач, обожаемый пациентами; она видит его седеющую жену с тремя детьми, которых та, крутя баранку, везет куда-то на своей машине; и пока еще его любовница не задумывается о своей талии, имеющей в обхвате всего двадцать дюймов и сулящей ему небесное блаженство. Да, встречи с Венди были для Генри сродни искусству; его кабинет, задержки после работы, супружеская измена и импотенция, думал Цукерман, были похожи на жизнь, прожитую актером на сцене во время спектакля, когда он умирает каждый раз навек. Генри перераспределил роли в своей жизни, предпочтя искусство ответственности, — к сожалению, к тому времени его окончательно заела рутина, отчего ему требовались все более долгие передышки, чтобы выжить. Он впустую растратил свой талант ради прозы обыденности, в которой он замкнул себя на всю жизнь. Цукерман испытывал безграничную горечь, думая о Генри: ну почему, почему я вел себя так глупо? Почему я вовремя не остановил его?

Оказавшись на пороге гостиной, он с трудом протиснулся сквозь толпу родственников, принимая на ходу их соболезнования, слушая воспоминания о Генри, отвечая на вопросы о том, где он сейчас живет и что пишет в настоящее время. Наконец ему удалось добраться до кузины Эсси, его любимой родственницы, которая когда-то была источником энергии для всей семьи. Она сидела на складном стуле рядом с камином, положив трость себе на колени. Шесть лет назад, когда он встретился с ней на похоронах своего отца во Флориде, у нее был новый муж — престарелый любитель игры в бридж по имени Метц, которого она пережила; тогда Эсси весила фунтов на тридцать меньше и ходила без палки. Сколько он ее помнил, она всегда была грузной дамой бальзаковского возраста; со временем она стала еще толще и превратилась в старуху, но дух ее, казалось, ничто не могло сокрушить.

— Что ж, ты потерял брата, — вздохнула Эсси, когда Цукерман склонился над ней, чтобы поцеловать в щеку. — А ведь когда-то я возила вас в Олимпик-парк. И вы вместе с моими мальчиками катались на каруселях. В шесть лет Генри был точная копия Уэндела Уилки[9], с его копной черных как смоль волос. В те годы этот мальчуган просто боготворил тебя.

Они должны переехать в Базель: Юрген решил вернуться домой. Мария плачет без остановки.

«Теперь я снова стану хорошей женой и хорошей матерью!»

Через полтора месяца — Швейцария, и у нее останутся только две банкноты как вещественное доказательство того, что это было на самом деле.

— Правда?

— Боже мой, да он бегал за тобой как собачонка. Вы не расставались ни на минуту.

— Теперь нам пришлось расстаться. Мы здесь, в его доме, а Генри там, на кладбище.

— Давай не будем говорить о покойниках, — попросила Эсси. — Когда я гляжусь в зеркало по утрам, я вижу всю свою семью, которая смотрит на меня с той стороны. Я вижу лицо моей мамы, вижу сестру и брата, тех, кого уже нет с нами, — все они отражаются в моей уродливой старой роже. Лучше уйдем отсюда, поболтаем наедине. — И после того, как он помог ей подняться со стула, кузина покинула гостиную, переваливаясь с боку на бок, как древняя колымага со сломанной осью. Цукерман двинулся вслед за ней.

— Что ты хотела мне сказать? — спросил Цукерман, когда они оказались в прихожей.

— Если твой брат умер ради того, чтобы спать со своей женой, то он, наверно, уже в раю, слушает ангельские голоса, Натан.

— Ты же знаешь, он всегда был примерным ребенком, Эстер. Он был самым образцовым сыном на свете, самым образцовым отцом и, если судить по его поступкам, — самым образцовым мужем.

— Если тебя послушать, получается, что он — самый образцовый шмук[10] из всех шмуков на свете.

«А как же дети, родственники? У папы будет удар. И как я смогу заниматься стоматологией в Базеле?» — «А зачем тебе переезжать в Базель?» — «Потому что ей там нравится. Она говорит, что я — это единственное, что примиряет ее с Саут-Оранж[11]. В Швейцарии она у себя дома». — «В мире есть много местечек похуже, чем ее Швейцария». — «Тебе легко говорить…» После этого я не сказал больше ни слова — я только вспомнил, как она сидела на нем верхом в своей черной шелковой сорочке, витая над ним где-то высоко-высоко, как шишечки на кроватных столбиках в его детстве.

— Не думаю, чтобы это было так шмуково, когда ты становишься импотентом в тридцать девять и имеешь все основания полагать, что это уже навек.

— Лежать на кладбище — это тоже навек.

— Он хотел жить, Эсси. Иначе он никогда не пошел бы на это.

— И все ради своей прекрасной женушки.



Поделиться книгой:

На главную
Назад