В рабочий подвал, вонючий и нищий, прохрюкало пьяное рыло свинищи: «Не сетуй на жизнь, подвалом задушенную, — построит водка жилплощадь воздушную. Зачем бороться тебе из-за платы, сивуха разделает в бархат заплаты. Чего подыматься, расправой грозя им, — напьешься и станешь банкир и хозяин». И вместо того, чтоб к винтовке и бомбе, — к бутылке тянули руки обе. Панель метет бороденка-веник. Вино — творец черепах. И вдруг черепаха встает с четверенек, бутылкой громит черепа́. Рвет Ниагарой*, — слюнявый, матовый. И режет визг тишину: на пятерню волосенки наматывая, муж ликбе́зит жену. 6 Посмотрите только — дети алкоголика. Будет папа крыть и рвать. Прячься за шка̀пы, лезь под кровать. Фонарей сияние. Телом — клопики, рты — обезьяньи, узкие лобики. Олька да Колька, дети алкоголика. 7 Разлегся… распластан рвотною лужею… Ноздря — носорога сдует. Теперь какое он, к черту, оружие — лежит, разряжён вхолостую. Пожаром губ ища глото́к, храпит на весь куток. А с неба убран звезд лоток: — Вставай, пора — гудок! — Выспись, вытрезвись, повремени. Но ждет завод, раздымя́сь. Как в мясорубку, тащит в ремни кило проспиртованных мяс. А песня хрипит, под гармонь сложена́: «Пей, пропивай, что пропьем, наживем»*. Завод и деньга́, пиджак и жена, — словом — жизнь пропита живьем. Заглохший завод обступило репье, загнали в бутыль казну и тряпье, потоплено донцем низом… А што, товарищ, если пропьем, как брюки, и коммунизм? 8 Всосалась в горлышко узкое братва Орехово-зуевская. Нехватает ни платья, ни корма, но пьянее дыма — Сормово. От пионеров до старцев пьет, выпивает Ярцево. Царит бутыль и орет уже: — Гоните жратву и жертвы! — четырежды кроет пьяный бюджет нищие наши бюджеты. Когда, грамотеев по школам творя, надсаживаем буквой глотки, встают из-за каждого букваря четыре бутылки водки. Когда четвертной на починку мостов не выудишь из кошелька, любой с удовольствием тратит сто, чтоб, ноги ломая, валялся пластом у двери пивной и шинка. 9 Пьяному водка всего превыше. «Поэма? Какая такая? Как же не пимши?! Мы привыкши». И стих отбросил, икая. Но ты — комсомолец, и волю твою не смяла болезнь, горька́. Здоровье на знамя! За юность воюй! Петлей врага зааркань. 10 Чтоб коммунизм не пропи́ли мы, победу пьянкой развея, серой змеею фильмы задушим зеленого змея. Разыщем животных — и двинем на них! И после атак и засад загоним белых слонов и слоних в решетчатый зоосад. [1928]
Кто он?*
Кто мчится, кто скачет такой молодой, противник мыла и в контрах с водой?* Как будто окорока ветчины, небритые щеки от грязи черны. Разит — и грязнее черных ворот зубною щеткой нетронутый рот. Сродни шевелюра помойной яме, бумажки и стружки промеж волосьями; а в складках блузы безвременный гроб нашел энергично раздавленный клоп. Трехлетнего пота журчащий родник проклеил и выгрязнил весь воротник. Кто мчится, кто скачет и брюки ло́вит, держащиеся на честном слове? Сбежав от повинностей скушных и тяжких, за скакуном хвостятся подтяжки. Кто мчится, кто скачет резво и яро по мостовой в обход тротуара? Кто мчит без разбора сквозь слякоть и грязь, дымя по дороге, куря и плюясь? Кто мчится, кто скачет виденьем крылатым, трамбуя встречных увесистым матом? Кто мчится, и едет, и гонит, и скачет? Ответ — апельсина яснее и кратче, ответ положу как на блюдце я: то мчится наш товарищ докладчик на диспут: «Культурная революция». [1928]
Электричество — вид энергии*
Культура велит, — бери на учет частных чувств базар! Пускай Курой на турбины течет и жадность, и страсть, и азарт! [1928]
Красные арапы*
Лицо белее, чем призрак в белье, с противным скривленным ртиной, а в заднем кармане всякий билет, союзный или — партийный. Ответственный банк, игра — «Буль»*. Красное советское Монако*. Под лампой, сморщинив кожу на лбу, склонилась толпа маниаков. Носится шарик, счастье шаря, тыркается об номера, и люди едят глазами шарик, чтоб радоваться и обмирать. Последний рубль отрыли в тряпье. Поставили, смотрят серо́. Под лампой сверкнул маникюр крупье. Крупье заревел: «Зер-р-ро!» «Зеро» — по-арапски, по-русски — «нуль». Вздохнули неврастеники. Лопата крупье во всю длину в казну заграбастала деньги. Ты можешь владеть и другим, и собою, и волю стреножить, можно заставить труса ринуться в бой; улыбку послав побледневшей губой, он ляжет, смертью уложенный. Мы можем и вору вычертить путь, чтоб Маркса читать, а не красть. Но кто сумеет шею свернуть тебе, человечья страсть? [1928]
Точеные слоны*
Огромные зеленеют столы. Поляны такие. И — по стенам, с боков у стола — стволы, называемые — «кии́». Подходят двое. «Здоро́во!» «Здоро́во!» Кий выбирают. Дерево — во! Первый хочет надуть второго, второй — надуть первого. Вытянув кисти из грязных манжет, начинает первый трюки. А у второго уже «драже-манже», то есть — дрожат руки. Капли со лба текут солоны́, он бьет и вкривь и вкось… Аж встали вокруг привиденья-слоны, свою жалеючи кость. Забыл, куда колотить, обо што, — стаскивает и галстук, и подтяжки. А первый ему показывает «клопштосс», берет и «эффе» и «оттяжки»*. Второй уже бурак бураком с натуги и от жары. Два — ура! — положил дураком и рад — вынимает шары. Шары на полке сияют лачком, но только нечего радоваться: первый — «саратовец»*; как раз на очко больше всегда у «саратовца». Последний шар привинтив к борту́ (отыгрыш — именуемый «перлом»*), второй улыбку припрятал во рту, ему смеяться над первым. А первый вымелил кий мелком: «К себе в середину дуплет*». И шар от борта промелькнул мельком и сдох у лузы в дупле. О зубы зубы скрежещут зло, улыбка утопла во рту. «Пропали шансы… не повезло… Я в новую партию счастья весло — вырву у всех фортун». О трешнице только вопрос не ясен — выпотрашивает и брюки и блузу. Стоит партнер, холодный, как Нансен, и цедит фразу в одном нюансе: «Пожалуйста — деньги в лузу». Зальдилась жара. Бурак белеет. И голос чужой и противный: «Хотите в залог профсоюзный билет? Не хотите? Берите партийный!» До ночи клятвы да стыдный гнет, а ночью снова назад… Какая сила шею согнет тебе, человечий азарт?! [1928]
Весенняя ночь*
Мир теплеет с каждым туром, хоть белье сушиться вешай, и разводит колоратуру соловей осоловевший. В советских листиках майский бред, влюбленный весенний транс. Завхоз, начканц, комендант и зампред играют в преферанс. За каждым играющим — красный стаж длинит ежедневно времен река, и каждый стоял, как верный страж, на бывшем обломке бывших баррикад. Бивал комендант фабрикантов-тузов, поддав прикладом под зад, а нынче улыбка под чернью усов — купил козырного туза. Начканц пудами бумаги окидан и все разворотит, как лев, а тут у него пошла волокита, отыгрывает семерку треф. Завхоз — у него продовольствия выбор по свежести всех первей, а он сегодня рад, как рыба, полной руке червей. И вдруг объявляет сам зампред на весь большевизм запрет: «Кто смел паршивою дамой бить — кого? — моего короля!» Аж герб во всю державную прыть вздымался, крылами орля. Кого не сломил ни Юденич, ни Врангель*, ни пушки на холмах — того доконала у ночи в овраге мещанская чухлома. Немыслимый дух ядовит и кисл, вулканом — окурков гора… А был же — честное слово!! — смысл в ликующем слове — «игра». Как строить с вами культурный Октябрь, деятельной лени пленные? Эх, перевесть эту страсть хотя б — на паровое отопление! [1928]
Писатели мы*
Раньше уважали исключительно гениев. Уму от массы какой барыш? Скажем, такой Иван Тургенев приезжает в этакий Париж. Изящная жизнь, обеды, танцы… Среди великосветских нег писатель, подогреваемый «пафосом дистанции»*, обдумывает прошлогодний снег. На собранные крепостные гроши исписав карандашей не один аршин, принимая разные позы, писатель смакует — «Как хороши, как свежи были розы»*. А теперь так делаются литературные вещи. Писатель берет факт, живой и трепещущий. Не затем, чтоб себя узнавал в анониме, пишет, героями потрясав. Если герой — даешь имя! Если гнус — пиши адреса! Не для развлечения, не для краснобайства — за коммунизм против белой шатии. Одно обдумывает мозг лобастого — чтобы вернее, короче, сжатее. Строка — патрон. Статья — обойма. Из газет — не из романов толстых — пальбой подымаем спящих спокойно, бьем врагов, сгоняя самодовольство. Другое — роман. Словесный курорт. Покоем несет от страниц зачитанных. А газетчик — старья прокурор, строкой и жизнью стройки защитник. И мне, газетчику, надо одно, так чтоб резала пресса, чтобы в меня, чтобы в окно целил враг из обреза. А кто и сейчас от земли и прозы в облака подымается, рея — пускай растит бумажные розы в журнальных оранжереях. В газеты! Не потому, что книга плоха, мне любо с газетой бодрствовать! А чистое искусство — в М.К.Х.*, в отдел садоводства. [1928]
Арсенал ленинцев*
Наши танки стопчут и стены и лужи, под нашим наганом, белый, жмись! Но самое сильное наше оружие — большевистская мысль. Как никогда, сегодня сильна классовой мысли ковка: заводы марксистов, ленинцев арсенал, и первый из первых — Свердловка. Когда времена велели — «Пои́ победу рабочей кровью!» — мы первую посылали в бои негнущуюся свердловию. Победная карта, от пункта до пункта, смертями свердловцев унизана. Вы бились, чтоб рдели знамена бунта знаменами коммунизма. Теперь выходите, учебой дожав белых другого свойства: в хозяйственных блиндажах бюрократическое воинство. Иди, побеждай российскую дурь! Против — быта блохастого! Свердловец, тебе победить бескультурь, дичь, глушь и хамство. Светлоголовая, вперед, свердловия! [1928]
«Жид»*
Черт вас возьми, черносотенная слизь, вы схоронились от пуль, от зимы и расхамились — только спаслись. Черт вас возьми, тех, кто — за коммунизм на бумаге ляжет костьми, а дома добреет довоенным скотом. Черт вас возьми, тех, которые — коммунисты лишь до трех с восьми, а потом коммунизм запирают с конторою. Черт вас возьми, вас, тех, кто, видя безобразие обоими глазми, пишет о прелестях лирических утех. Если стих не поспевает за былью плестись — сырыми фразами бей, публицист! Сегодня шкафом на сердце лежит тяжелое слово — «жид». Это слово над селами вороном машет. По трактирам забилось водке в графин. Это слово — пароль для попов, для монашек из недодавленных графинь. Это слово шипело над вузовцем Райхелем царских дней подымая пыльцу, когда «христиане»-вузовцы ахали грязной галошей «жида» по лицу. Это слово слесарню набило до ве́рха в день, когда деловито и чинно чуть не на́смерть «жиденка» Бейраха загоняла пьяная мастеровщина*. Поэт в пивной кого-то «жидом» честит под бутылочный звон за то, что ругала бездарный том — фамилия с окончанием «зон». Это слово слюнявит коммунист недочищенный губами, будто скользкие миски, разгоняя тучи начальственной тощищи последним еврейским анекдотом подхалимским. И начнет громить христианская паства, только лозунг подходящий выставь: жидов победнее, да каждого очкастого, а потом подряд всех «сицилистов». Шепоток в очередях: «топчись и жди, расстрелян русский витязь-то… везде… жиды… одни жиды… спекулянты, советчики, правительство». Выдернем за шиворот — одного, паршивого. Рапортуй громогласно, где он, «валютчик»?! Как бы ни были они ловки́ — за плотную ограду штыков колючих, без различия наций посланы в Соловки*. Еврея не видел? В Крым! К нему! Камни обшарпай ногами! Трудом упорным еврей в Крыму возделывает почву — камень. Ты знаешь, язык у тебя чей? Кто мысли твоей причина? Встает из-за твоих речей фабрикантова личина. Буржуй бежал, подгибая рессоры, сел на английской мели́; в его интересах расперессорить народы Советской земли. Это классов борьба, но злее и тоньше, — говоря короче, сколько побито бедняков «Соломонишек», и ни один Соломон Ротшильд*. На этих Ротшильдов, от жира освиневших, на богатых, без различия наций, всех трудящихся, работавших и не евших, и русских и евреев — зовем подняться. Помните вы, хулиган и погромщик, помните, бежавшие в парижские кабаре, — вас, если надо, покроет погромше стальной оратор, дремлющий в кобуре. А кто, по дубовой своей темноте не видя ни зги впереди, «жидом» и сегодня бранится, на тех прикрикнем и предупредим. Мы обращаемся снова и снова к беспартийным, комсомольцам, Россиям, Америкам, ко всему человеческому собранию: — Выплюньте это омерзительное слово, выкиньте с матерщиной и бранью! [1928]
Служака*
Появились молодые превоспитанные люди — Мопров* знаки золотые им увенчивают груди. Парт-комар из МКК* не подточит парню носа: к сроку вписана строка проф — и парт — и прочих взносов. Честен он, как честен вол. В место в собственное вросся и не видит ничего дальше собственного носа. Коммунизм по книге сдав, перевызубривши «измы», он покончил навсегда с мыслями о коммунизме. Что заглядывать далече?! Циркуляр сиди и жди. — Нам, мол, с вами думать неча, если думают вожди. — Мелких дельцев пару шор он надел на глаза оба, чтоб служилось хорошо, безмятежно, узколобо. День — этап растрат и лести, день, когда простор подлизам, — это для него и есть самый рассоциализм. До коммуны перегон не покрыть на этой кляче, как нарочно создан он для чиновничьих делячеств. Блещут знаки золотые, гордо выпячены груди, ходят тихо молодые приспособленные люди. О коряги якорятся там, где тихая вода… А на стенке декорацией Карлы-марлы борода. Мы томимся неизвестностью, что нам делать с ихней честностью? Комсомолец, живя в твои лета́, октябрьским озоном дыша, помни, что каждый день — этап, к цели намеченной шаг. Не наши — которые времени в зад уперли лбов медь; быть коммунистом — значит дерзать, думать, хотеть, сметь. У нас еще не Эдем и рай — мещанская тина с цвелью. Работая, мелочи соразмеряй с огромной поставленной целью. [1928]
Мы отдыхаем*
Летом вселенная ездит на отдых — в автомобилях, на пароходах. Люди сравнительно меньшей удачи — те на возах выезжают на дачи. Право свое обретая в борьбе, прут в «6-й», громоздятся на «Б». Чтобы рассесться — и грезить бросьте висните, как виноградные грозди. Лишь к остановке корпус ваш вгонят в вагон, как нарубленный фарш. Теряя галошу, обмятый едущий слазит на остановке следующей. Пару третей из короткого лета мы стоим в ожиданьи билета. Выбрился. Встал. Достоялся когда — уже Черноморья растет борода*. В очередях раз двадцать и тридцать можно усы отпустить и побриться. В поезде люди, «Вечорку*» мусоля, вежливо встанут мне на мозоли. Мы себя оскорблять не позволим, тоже ходим по ихним мозолям. А на горизонте, конечно, в дымке, встали — Быковы, Лосинки и Химки. В грязь уходя по самое ухо, сорок минут проселками трюхай. Дачу дожди холодом о́блили… Вот и живешь, как какой-то Нобиле*. Нобиле — где ж! — меж тюленьих рыл он хоть полюс слегка приоткрыл. Я ж, несмотря на сосульки с усов, мучаюсь зря, не открыв полюсо́в. Эта зима и в июле не кончится; ради согрева начал пингпонгчиться*. Мячик с-под шка́фов с резвостью мальчика выковыриваю палкой и пальчиком. Чаю бы выпить, окончивши спорт, но самовар неизвестными сперт. Те же, должно быть, собачку поранивши, масло и яйца сперли раньше. Ходит корова тощего вида, взять бы эту корову и выдоить. Хвать бы за вымя быстрее воров! Но я не умею доить коров. Чаю в буфете напьюсь ужо, — грустно мечтаю, в сон погружен. В самом походном спартанском вкусе вылегся на параллельных брусьях*. Тихо дрожу, как в арктических водах… Граждане, разве же ж это отдых? [1928]
Критика самокритики*
Модою — объяты все: и размашисто и куцо, словно белка в колесе каждый самокритикуется. Сам себя совбюрократ бьет в чиновничие перси. «Я всегда советам рад. Критикуйте! Я — без спеси. Но… стенгазное мычанье… Где в рабкоре толку статься? Вы пишите замечания и пускайте по инстанциям». Самокритик совдурак рассуждает, помпадурясь: «Я же ж критике не враг. Но рабкорь — разводит дурость. Критикуйте! Не обижен. Здравым мыслям сердце радо. Но… чтоб критик был не ниже, чем семнадцтого разряда». Сладкогласый и ретивый критикует подхалим. С этой самой директивы не был им никто хвалим. Сутки сряду могут крыть тех, кого покрыли свыше, чтоб начальник, видя прыть, их из штатов бы не вышиб. Важно пялят взор спецы́ на критическую моду, — дескать — пойте, крит-певцы, языком толчите воду. Много было каждый год разударнейших кампаний. Быть тебе в архиве мод — мода на самокопанье. А рабкор? Рабкор — смотрите! — приуныл и смотрит криво: от подобных самокритик у него трещит загривок. Безработные ручища тычет зря в карманы он. Он — обдернут, он — прочищен, он зажат и сокращен. Лава фраз — не выплыть вплавь. Где размашисто, где куцо, модный лозунг оседлав, каждый — самокритикуется. Граждане, вы не врите-ка, что это — самокритика! Покамест точат начальники демократические лясы, меж нами живут молчальники — овцы рабочего класса. А пока молчим по-рабьи, бывших белых крепнут орды — рвут, насилуют и грабят, непокорным — плющат морды. Молчалиных кожа устроена хи́тро: плюнут им в рожу — рожу вытрут. «Не по рылу грохот нам, где ж нам жаловаться? Не прощаться ж с крохотным с нашим с жалованьицем». Полчаса в кутке покипят, чтоб снова дрожать начать. Эй, проснитесь, которые спят! Разоблачай с головы до пят. Товарищ, не смей молчать! [1928]
Легкая кавалерия*
Фабрикой вывешен жалобный ящик. Жалуйся, слесарь, жалуйся, смазчик! Не убоявшись ни званья, ни чина, жалуйся, женщина, крой, мужчина! Люди бросали жалобы в ящик, ждя от жалоб чудес настоящих. «Уж и ужалит начальство жало, жало этих правильных жалоб!» Вёсны цветочатся, вьюги бесятся, мчатся над ящиком месяц за месяцем. Время текло, и семья пауков здесь обрела уютненький кров. Месяц трудясь без единого роздышка, свили воробушки чудное гнездышко. Бросил мальчишка, играясь ша́ло, дохлую крысу в ящик для жалоб. Ржавый, заброшенный, в мусорной куче тихо покоится ящичный ключик. Этот самый жалобный ящик сверхсамокритики сверхобразчик. Кто-то, дремавший начальственной высью, ревизовать послал комиссию. Ящик, наполненный вровень с краями, был торжественно вскрыт эркаями*. Меж винегретом уныло лежала тысяча старых и грозных жалоб. Стлели бумажки, и жалобщик пылкий помер уже и лежит в могилке. Очень бывает унылого видика самая эта вот самокритика. Положение — нож. Хуже даже. Куда пойдешь? Кому скажешь? Инстанций леса́ просителей ждут, — разведывай сам рабочую нужду. Обязанность взяв добровольца-гонца — сквозь тысячи завов лезь до конца! Мандатов — нет. Без их мандата требуй ответ, комсомолец-ходатай. Выгонят вон… Кто право даст вам?! Даст закон Советского государства. Лают моськой бюрократы в неверии. Но — комсомольская, вперед, «кавалерия»! В бумажные прерии лезь и врывайся, «легкая кавалерия»* рабочего класса! [1928]
Безработный*
Веселый автобус то фыркнет, то визгнет. Пока на Лубянку с вокзала свезен, в солидной «Экономической жизни» читаю: «Строительный сорван сезон». Намокла мосполиграфская вывеска. Погода годится только для рыб. Под вывеской, место сухое выискав, стоят безработные маляры. Засохшими пальмами высятся кисти, им хочется краской обмахивать дом. Но — мало строек, и фартучный хвистик висит обмокшим собачьим хвостом. В окраске фасадов дождя перебои, а небо расцветкой похоже на белку. На солнце сменить бы ливней обои, на синьку сменить бы неба побелку! Но кто-то где-то кому-то докладывал «О перспективе, о срыве сезона». А эти собрались на месяц и на́ два… Стоят, голодая, бездельно и сонно. Вращали очками по цементо-трестам, чтоб этот обойщик и этот маляр пришел бы и стал бы об это вот место стоять, безработной лапой моля. Быть может, орудовали и вредители, чтоб безработные смачно и всласть ругали в бога, крыли в родителей и мать, и душу, и время, и власть. Дельцов ревизуют. Ярится перо. Набит портфель. Карандаш отточен. Но нас, и особенно маляров, интересует очень и очень: быть может, из трестов некая знать за это живет в Крыму, хорошея? Нам очень и очень хотелось бы знать, кому за срыв надавали по шее? Мы знаем всё из газетного звона, но нас бы другое устроило знанье: раскрыть бы дельцов по срывам сезона и выгнать — еще зимою, — заранее! Мы знаем, не сгинет враз безработица — разрухи с блокадой законное чадо, но если сезоны сознательно портятся — вредителю нет пощады. [1928]
Дачный случай*
Я нынешний год проживаю опять в уже классическом Пушкино*. Опять облесочкана каждая пядь, опушками обопушкана. Приехали гости. По праздникам надо. Одеты — подстать гостью́. И даже один удержал из оклада на серый английский костюм. Одёжным жирком отложились года, обуты — прилично очень. «Товарищи» даже, будто «мадам», шелками обчулочены. Пошли, пообедав, живот разминать. А ну, не размякнете! Нуте-ка! Цветов детвора обступает меня, так называемых — лютиков. Вверху зеленеет березная рядь, и ветки радугой дуг… Пошли вола вертеть и врать, и тут — и вот — и вдруг.. Обфренчились формы костюма ладного, яркие, прямо зря, все достают из кармана из заднего браунинги и маузера. Ушедшие подымались года, и бровь попрежнему сжалась, когда разлетался пень и когда за пулей пуля сажалась. Поляна — и ливень пуль на нее, огонь отзвенел и замер, лишь вздрагивало газеты рваньё, как белое рваное знамя. Компания дальше в ка́шках пошла, рево́львер остыл давно, пошла беседа, в меру пошла́. Но — знаю: революция еще не седа, в быту не слепнет крото́во, — революция всегда, всегда молода и готова. [1928]
Слегка нахальные стихи товарищам из Эмкахи*
Прямо некуда деваться от культуры. Будь ей пусто! Вот товарищ Цивцивадзе* насадить мечтает бюсты. Чтоб на площадях и скверах были мраморные лики, чтоб, вздымая морду вверх, мы бы видели великих. Чтобы, день пробегав зря, хулиганов видя рожи, ты, великий лик узря, был душой облагорожен. Слышу, давши грезам дань я, нотки шепота такого: «Приходите на свиданье возле бюста Эф Гладкова*». Тут и мой овал лица, снизу люди тщатся… К черту! «Останавлица строго воспрыщаица». А там, где мороженое морит желудки, сверху восторженный смотрит Жуткин. Скульптор помнит наш режим (не лепить чтоб два лица), Жаров-Уткин* слеплен им сразу в виде близнеца. Но — лишь глаз прохожих пара замерла, любуясь мрамором, миг — и в яме тротуара раскорячился караморой*. Только лошадь пару глаз вперит в грезах розовых, сверзлася с колдобин в грязь возле чучел бронзовых. И с разискреннею силищей кроют мрачные от желчи: «Понастроили страшилищей, сволочи, Микел Анжѐлычи*». Мостовой разбитой едучи, думаю о Цивцивадзе. Нам нужны, товарищ Мѐдичи*, мостовые, а не вазы. Рвань, куда ни поглазей, грязью глаз любуется. Чем устраивать музей, вымостили б улицы. Штопали б домам бока да обчистили бы грязь вы! Мы бы обошлись пока Гоголем да Тимирязевым*. [1928]
Работникам стиха и прозы, на лето едущим в колхозы*
Что пожелать вам, сэр Замятин*? Ваш труд заранее занятен. Критиковать вас не берусь, не нам судить занятье светское, но просим помнить, славя Русь, что Русь — уж десять лет! — советская. Прошу Бориса Пильняка* в деревне не забыть никак, что скромный русский простолюдин не ест по воскресеньям пудинг. Крестьянам в бритенькие губки не суйте зря английской трубки. Не надобно крестьянам тож на плечи пялить макинтош. Очередной роман растя, деревню осмотрите заново, чтобы не сделать из крестьян англосаксонского пейзана. Что пожелать Гладкову Ф.? Гладков романтик, а не Леф*, — прочесть, что написал пока он, так все колхозцы пьют какао. Колхозца серого и сирого не надо идеализировать. Фантазией факты пусть не засло̀нятся. Всмотритесь, творя фантазии рьяные, — не только бывает «пьяное солнце»*, но… и крестьяне бывают пьяные. Никулину* — рассказов триста! Но — не сюжетьтесь авантюрами, колхозные авантюристы пусть не в роман идут, а в тюрьмы. Не частушить весело́ попрошу Доронина*, чтобы не было село в рифмах проворонено. Нам деревню не смешной, с-е-р-и-о-з-н-о-й дай-ка, чтобы не была сплошной красной балалайкой. Вам, Третьяков*, заданье тоньше, вы — убежденный фельетонщик. Нутром к земле! Прижмитесь к бурой! И так зафельетоньте здорово, чтобы любая автодура вошла бы в лоно автодорово. А в общем, писать вам за томом том, товарищи, вам благодарна и рада, будто платком, газетным листом машет вослед «Комсомольская правда». [1928]
«Общее» и «мое»*
Чуть-чуть еще, и он почти б был положительнейший тип.
Иван Иваныч — чуть не «вождь», дана в ладонь вожжа ему. К нему идет бумажный дождь с припиской — «уважаемый». В делах умен, в работе — быстр. Кичиться — нет привычек. Он добросовестный службист — не вор, не волокитчик. Велик его партийный стаж, взгляни в билет — и ахни! Карманы в ручках, а уста ж сахарного сахарней. На зависть легкость языка, уверенно и пусто он, взяв путевку из ЭМКА, бубнит под Златоуста*. Поет на соловьиный лад, играет слов оправою «о здравии комсомолят, о женском равноправии». И, сняв служебные гужи, узнавши, час который, домой приедет, отслужив, и… опускает шторы. Распустит он жилет… и здесь, — здесь частной жизни часики! — преображается весь по-третье-мещански*. Чуть-чуть не с декабристов род — хоть предков в рамы рамьте! Но сына за уши дерет за леность в политграмоте. Орет кухарке, разъярясь, супом усом капая: «Не суп, а квас, который раз, пермячка сиволапая!..» Живешь века, века учась (гении не ро́дятся). Под граммофон с подругой час под сенью штор фокстротится. Жена с похлебкой из пшена сокращена за древностью. Его вторая зам-жена и хороша, и сложена, и вымучена ревностью. Елозя лапой по ногам, ероша юбок утлость, он вертит по́д носом наган: «Ты с кем сегодня путалась?..» Пожил, и отошел, и лег, а ночь паучит нити… Попробуйте, под потолок теперь к нему взгляните! И сразу он вскочил и взвыл. Рассердится и визгнет: «Не смейте вмешиваться вы в интимность частной жизни!» Мы вовсе не хотим бузить. Мы кроем быт столетний. Но, боже… Марксе, упаси нам заниматься сплетней! Не будем в скважины смотреть на дрязги в вашей комнате. У вас на дом из суток — треть, но знайте и помните: глядит мещанская толпа, мусолит стол и ложе… Как под стекляннейший колпак, на время жизнь положим. Идя сквозь быт мещанских клик, с брезгливостью преувеличенной, мы переменим жизни лик, и общей, и личной. [1928]
Вредитель*
Прислушайтесь, на заводы придите, в ушах — навязнет страшное слово — «вредитель» — навязнут названия шахт. Пускай статьи определяет суд. Виновного хотя б возьмут мишенью тира… Меня презрение и ненависть несут под крыши инженеровых квартирок. Мы отдавали им последнее тепло, жилища отдавали, вылощив, чтоб на стене орлом сиял диплом им-пе-раторского училища. В голодный волжский мор* работникам таким седобородые, доверясь по-девически, им отдавали лучшие пайки: простой, усиленный, академический! Мы звали: «Помогите!» И одни, сменив на блузу щегольскую тройку, по-честному отдали мозг и дни и держат на плечах тяжелую постройку. Другие… жалование переслюнив, в бумажник сунувши червонцы, задумались… «Нельзя ли получить и с них… долла́ры в золоте с приятным, нежным звонцем?» Погладив на брюшке советский первый жир и вспомнив, что жене на пасху выйти не в чем, вносил рублей на сто ошибок в чертежи: «Чего стесняться нам с рабочим неучем?» А после тыкался по консула́м великих аппетитами держав… Докладывал, что пущено на слом, и удалялся, мятенький долла́рчик сжав… Попил чайку. Дремотная тропа назад ведет полузакрытые глаза его… и видит он — сквозь самоварный пар выходят прогнанные щедрые хозяева… Чины и выезды… текущий счет… и женщины разро́зились духами. Очнулся… Сплюнул… «На какой мне черт работать за гроши на их Советы хамьи?!» И он, скарежен классовой злобо́ю, идет неслышно портить вентилятор, чтобы шахтеры выли, задыхаясь по забоям, как взаперти мычат горящие телята… Орут пласты угля́, машины и сырье, и пар из всех котлов свистит и валит валом. «Вон — обер — штаб-офицерьё генералиссимуса капитала!!» [1928]
Казань*
Стара, коса стоит Казань. Шумит бурун: «Шурум… бурум…»* По-родному тараторя, снегом лужи намарав, у подворья в коридоре люди смотрят номера. Кашляя в рукава, входит робковат, глаза таращит. Приветствую товарища. Я в языках не очень натаскан — что норвежским, что шведским мажь. Входит татарин: «Я на татарском вам прочитаю «Левый марш». Входит второй. Косой в скуле. И говорит, в карманах порыскав: «Я — мариец. Твой «Левый» дай тебе прочту по-марийски». Эти вышли. Шедших этих в низкой двери встретил третий. «Марш ваш — наш марш. Я — чуваш, послушай, уважь. Марш вашинский так по-чувашски…» Как будто годы взял за чуб я — — Станьте и не пылите-ка! — рукою своею собственной щупаю бестелое слово «политика». Народы, жившие въямясь в нужду, притершись Уралу ко льду, ворвались в дверь, идя на штурм, на камень, на крепость культур. Крива, коса стоит Казань. Шумит бурун: «Шурум… бурум…» [1928]
№ 17*
Кому в Москве неизвестна Никольская*? Асфальтная улица — ровная, скользкая. На улице дом — семнадцатый номер. Случайно взглянул на витрины и обмер. Встал и врос и не двинуться мимо, мимо Ос — авиахима*. Под стекло на бумажный листик положены человечие кисти. Чудовища рук оглядите поштучно — одна черна, обгорела и скрючена, как будто ее поджигали, корежа, и слезла перчаткой горелая кожа. Другую руку выел нарыв дырой, огромней кротовой норы. А с третьей руки, распухшей с ногу, за ногтем слезает синеющий ноготь… Бандит маникюрщик под каждою назван — стоит иностранное имя газа. Чтоб с этих витрин нарывающий ужас не сел на всех нарывом тройным, из всех человеческих сил принатужась, крепи оборону Советской страны. Кто в оборону работой не врос? Стой! ни шагу мимо, мимо Ос — авиахима. Шагай, стомиллионная масса, в ста миллионах масок. [1928]
Марш — оборона*
Семнадцать и двадцать нам только и лет. Придется нам драться, хотим или нет. Раз! два! раз! два! Вверх го — ло — ва! Антантовы цуцики ждут грызни*. Маршал Пилсудский* шпорой звенит. Дом, труд, хлеб нив о — бо — ро — ни! Дунули газом, и парень погас. Эх, кабы сразу противогаз! Раз! два! шаг, ляг! Твер — же шаг в шаг! Храбрость хвалимую — в сумку положь! Хитрую химию, ученый, даешь! Гром рот, ать, два! Впе — ред, брат — ва! Ветром надуло фабричную гарь. Орудует Тула — советский пушкарь. Раз! два! раз! два! Вверх го — ло — ва! Выгладь да выровняй шрапнельный стакан! Дисциплинированней стань у станка. Дом, труд, хлеб нив о — бо — ро — ни! Не пехотинцы мы — прямо от сохи взмоет нас птицами Осоавиахим*! Раз! два! шаг, ляг! Твер — же шаг в шаг! Войной — буржуи прутся, к лету, к зиме ль смахнет их революция с ихних земель. Гром рот, ать, два! Впе — ред, брат — ва! [1928]
Готовься…*
Думай, товарищ, о загранице — штык у них на Советы гранится. Ухом к земле, пограничник, приникни — шпора еще не звенит на Деникине*? Может быть, генерал Шкуро* взводит уже заржавевший курок? Порасспроси у бывшего пленного — сладко ль рабочим в краях Чемберленовых*? Врангель* теперь в компании ангельей. Новых накупит Англия Врангелей. Зря, што ли, Англия лезет в Балтийское, грудь-волну броненосцами тиская?! Из-за цветов дипломатовых ляс газом не дует ли ветер на нас? Все прикинь, обдумай и взвесь, сам увидишь — опасность есть. Не разводить же на тучах кадрили строит Антанта* свои эскадрильи?! Экспресс капитала прет на крушение. Но скоро ль? На скорость — надежда слаба! И наша страна пока в окружении заводчиковых и банкирских собак. Чтоб вновь буржуями не быть обворовану, весь напрягись ровнее струны! Сегодня, заранее, крепи оборону. Крепи оборону Советской страны. [1928]
Готовься! Стой! Строй!*
И Врангель и Колчак* усопли мирно оба. Схоронят и других… не бог, так время даст. Но не усопла — удесятерилась злоба Советы окруживших буржуазных государств… Капиталисты европейские, хозяева ученых, купили оптом знание и разум. И притаился их ученейший курчонок, трудясь над новым смертоносным газом. Республика, с тобой грозят расправиться жестоко! Работай так, чтоб каждый по̀том вымок… Крепите оборону, инженер и токарь. Крепи, шахтер, газетчик, врач и химик! Войну грядущую решит аэропланов рой. Чтоб бомбовозы города́ Союза дырами не взрыли — летающую мощь не прекращая, строй! Шуми по небесам крылами краснозвездных эскадрилий. И день, когда подымут пушки зык и поползет землей смертища газовая, — встречай умело газ, прекраснейший язык под маской смерти с удовольствием показывая. Не знаем мы войны годов и чисел; чтоб не врасплох пришла, гремя броней и ковкой, встречать любую смерть заранее учись, учись владеть противогазом и винтовкой. При встрече с нами заграничный туз улыбкой вежливой приподымает ус, но случай побороться он не проворонит. Рабочие, крестьяне, весь Союз — и день и ночь готовьтесь к обороне, чтоб мог ежеминутно наш Союз на гром оружия и на угрозу речью, — на массу опираясь, крикнуть: «Не боюсь! Врага, не дрогнувши, вооруженный встречу!» [1928]
Товарищи, поспорьте о красном спорте!*
Подымая гири и ганте́ли, обливаясь сто десятым потом, нагоняя мускулы на теле, все двуногие заувлекались спортом. Упражняются, мрачны и одиноки. Если парня, скажем, осенил футбол, до того у парня мускулятся ноги, что идет, подламывая пол. Если парень боксами увлекся, он — рукой — канат, а шеей — вол; дальше своего расквашенного носа не мерещится парнишке ничего. Постепенно забывает все на свете. Только мяч отбей да в морду ухай, — и свистит, засвистывает ветер, справа в левое засвистывает ухо. За такими, как за шерстью золотой овцы, конкурентову мозоль отдавливая давкой, клубные гоняются дельцы, соблазняя сверхразрядной ставкой. И растет приобретенный чемпион безмятежней и пышнее, чем пион… Чтобы жил привольно, побеждая и кроша, чуть не в пролетарии произведут из торгаша. У такого в политграмоте неважненькая си́лища, От стыда и хохота катись под стол: назовет товарища Калинина «Давид Василичем»*, величает — Рыкова* «Заведующий СТО*». Но зато — пивцы́! Хоть бочку с пивом выставь! То ли в Харькове, а то ль в Уфе говорят, что двое футболистов на вокзале вылакали весь буфет. И хотя они к политучебе вя́лы, но зато сильны в другом изящном спорте: могут зря (как выражаются провинциалы) всех девиц в окру́ге перепортить! Парень, бицепсом не очень-то гордись! В спорт пока не внесено особых мен. Нам необходим не безголовый рекордист — нужен массу подымающий спортсмен. [1928]
Соберитесь и поговорите-ка вровень с критикой писателя и художника, почему так много сапожников-критиков и нет совершенно критики на сапожников?*
Фельетонов ягодки — рецензий цветочки… Некуда деваться дальше! Мы знаем о писателях всё до точки: о великих и о захудалейших. Внимает критик тише тли, не смолк ли Жаров*? пишет ли?.. Разносят открытки Никулина* вид, мы знаем, что́ Никулин: как поживает, что творит, не хвор, не пьет коньяку ли. Богемские новости жадно глотая, орем — «Расхвали, раскатай его!» Мы знаем, чем фарширован Катаев*, и какие формы у Катаева С писателем нянчась как с писаной торбой, расхвалит Ермилов* милого, а Горбов* в ответ, как верблюд двугорбый, наплюнет статьей на Ермилова. Читатель зрачком по статье поелозит и хлопнет себя по ляжке: «Зачем в такой лошадиной дозе подносится разный Малашкин*?!» Рабочему хочется держаться в курсе и этой книги и той, но мы не хотим — не в рабочем вкусе — забыв, что бывают жареные гуси, питаться одной духовной едой. Мы можем распутать в миг единый сложные поэтические путы, но черт его знает, что едим мы и в какую гадость обуты?! Малашкиным и в переплете не обуется босой, но одинаково голодный, босой на последний двугривенный свой любит, шельмец, побаловаться колбасой. Тому, у кого от голода слюна, мало утешительны и странны указания, что зато-де — «Луна» у вас повисла «с правой стороны»*. Давайте затеем новый спор мы — сойдитесь, критик и апологет, вскройте, соответствуют ли сапожные формы содержанию — моей ноге? Учти, за башмаками по магазинам лазя, стоят дорого или дёшевы, крепок ли у башмака материальный базис, то есть — хороши ли подошвы? Явитесь, критики новой масти, пишите, с чего желудок пучит. Может, новатор — колбасный мастер, а может, просто бандит-попутчик. Учтя многолюдность колбасных жертв, обсудим во весь критический азарт, современен ли в сосисках фарш-сюжет, или протух неделю назад. Товарищ! К вещам пером приценься, критикуй поэмы, рецензируй басни. Но слушай окрик: «Даешь рецензии на произведения сапожной и колбасной!» [1928]
Дом Герцена*
(Только в полночном освещении) Расклокотался в колокол Герцен*, чуть языком не отбил бочок… И дозвонился! Скрипнули дверцы, все повалили в его кабачок. Обыватель любопытен — все узнать бы о пиите! Увидать в питье, в едении автора произведения. Не удержишь на веревке! Люди лезут… Валят валом. Здесь свои командировки пропивать провинциалам. С «шимми», с «фоксами» знакомясь, мечут искры из очков на чудовищную помесь — помесь вальса с казачком. За ножками котлет свиных компания ответственных. На искусительнице-змие глазами чуть не женятся, но буркают — «Буржуазия… богемцы… разложеньице…» Не девицы — а растраты. Раз взглянув на этих дев, каждый должен стать кастратом, навсегда охолодев. Вертят глазом так и этак, улыбаются уста тем, кто вписан в финанкете скромным именем — «кустарь». Ус обвис намокшей веткой, желтое, как йод, пиво на шальвары в клетку сонный русский льет…* Шепчет дева, губки крася, юбок выставя ажур: «Ну, поедем… что ты, Вася! Вот те крест — не заражу…» Уехал в брюках клетчатых. «Где вы те-пе-рь…» Кто лечит их?* Богемою себя не пачкая, сидит холеная нэпачка; два иностранца ее, за духи, выловят в танцах из этой ухи. В конце унылый начинающий — не укупить ему вина еще. В реках пива, в ливнях водок, соблюдая юный стыд, он сидит и ждет кого-то, кто придет и угостит. Сидят они, сижу и я, по славу Герцена жуя. Герцен, Герцен, загробным вечером, скажите пожалуйста, вам не снится ли, как вас удивительно увековечили пивом, фокстротом и венским шницелем? Прав один рифмач упорный, в трезвом будучи уме, на дверях мужской уборной бодро вывел резюме: «Хрен цена вашему дому Герцена». Обычно заборные надписи плоски, но с этой — согласен! В. Маяковский. [1928]
Крест и шампанское*
Десятком кораблей меж льдами северными по́были и возвращаются с потерей самолетов и людей… и ног… Всемирному «перпетуум-Нобиле»* пора попробовать подвесть итог. Фашистский генерал на полюс яро лез. На Нобиле — благословенье папское. Не карты полюсов он вез с собой, а крест, громаднейший крестище… и шампанское! Аэростат погиб. Спаситель — самолет. Отдавши честь рукой в пуховых варежках, предав товарищей, вонзивших ногти в лед, бежал фашистский генералишко. Со скользкой толщи льдистый лез вопль о помощи: «Эс-о-Эс!»* Не сговорившись, в спорах покидая порт, вразброд выходят иностранные суда. Одних ведет веселый снежный спорт, других — самореклама государств. Европа гибель предвещала нам по карте, мешала, врала, подхихикивала недоверчиво, когда в неведомые океаны Арктики железный «Красин»* лез, винты заверчивая. Советских летчиков впиваются глаза. Нашли! Разысканы — в туманной яме. И «Красин» итальянцев подбирает, показав, что мы хозяйничаем льдистыми краями. Теперь скажите вы, которые летали, что нахалтурили начальники «Италии»? Не от креста ль с шампанским дирижабля крен? Мы ждем от Нобиле живое слово: Чего сбежали? Где Мальмгрен*? Он умер? Или бросили живого? Дивите подвигом фашистский мир, а мы, в пространство врезываясь, в белое, работу делали и делаем. Снова «Красин» в айсберги вросся. За Амундсеном*! Днями воспользуйся! Мы отыщем простого матроса, победившего два полюса! [1928]
Странно… но верно*
Несся крик из мира старого: «Гражданин советский — варвар. Героизма ждать не с Востока нам, не с Востока ждать ума нам. На свете только Европа умна. Она и сердечна и гуманна». И Нобиле в Ленинграде не взглянул на советские карты. Но скоро о помощи радио с айсбергов слал с покатых. Оказалось — в полюсной теми разбирались у нас в Академии. От «Италии» столб дыма. «SOS» рассылает в отчаянии. Подымят сигарой и мимо проходят богачи англичане. Мы ж во льдах пробивались тараном… Не правда ли — очень странно? Еще не разобрали дела черного, но похоже по тому, как себя ведут, — что бросили итальянцы шведа ученого, кстати, у раненого отняв еду. Не знаю, душа у нас добра ли — но мы и этих фашистов подобрали. Обгоняя гуманные страны, итальянцев спасаем уверенно. Это — «очень странно». Но… совершенно верно. [1928]
О том, как некие сектантцы зовут рабочего на танцы*
В цехах текстильной фабрики им. Халтурина (Ленинград) сектанты разбрасывают прокламации с призывом вступить в религиозные секты. Сектанты сулят всем вступившим в их секты различного рода интересные развлечения: знакомство с «хорошим» обществом, вечера с танцами (фокстротом и чарльстоном) и др.
Из письма рабкора.