Распахнулась главная дверь, и, пошатываясь, вышел Рем, его пухлые щеки блестели, в одной руке была сигара, и он явно был пьян. Мельком поприветствовав меня, он тут же разразился самой экстраординарной тирадой, какую я когда-либо слышал, из мата, крика, угроз, и, как я мог разобрать из этого потока слов, он сосредоточил свою злобу на генерале фон Рейхенау: «Скажите этому своему другу, что он свинья! – таков был, в общем, смысл его высказываний. Он завлек Гитлера на свою сторону и ничем не занимается, кроме как грозит мне и CA». – «Может быть, он опасается воздействия столь многих демонстраций CA на международное, и особенно французское, общественное мнение», – попытался возразить я. Это вызвало новый взрыв. «Но имеет ли это значение? Пора французам дать знать свое место!» – орал он. Он бушевал, как маньяк. «Ради бога, Рем, следите за тем, что говорите!» – умолял я и в конце концов сумел отвязаться от него и распрощаться. Я не смог уловить смысла в том, что он говорил, и ломал себе голову, что за темная игра ведется за кулисами.
И вот Рем мертв. Мне удалось избавиться от своего знакомца из газеты и его коллег, заявив чистосердечно, что не имею ни малейшего представления о том, что произошло. Сообщения о намечавшемся восстании не имели никакого смысла, а потом и вообще стали абсурдом после того, как добавились новые имена: Шлейхер, Штрассер, Бозе в правительстве Папена. Это совсем было непонятно. Я поразмышлял какое-то время, следует ли мне возвращаться, но моя семья все еще находилась там, так что я отправил осторожное письмо Нейрату через германского генерального консула в Нью-Йорке, и тот дал мне понять в ответ, что мне надо возвращаться любой ценой. Расписание движения судов так совпало, что я опять очутился на борту «Европы».
В Ла-Манше мы услышали по радио оправдания за свои действия, с которыми Гитлер выступил перед рейхстагом. Как, возможно, единственный человек на борту, знавший подноготную, я был в замешательстве и более озлоблен, чем когда-либо. Самым невероятным было утверждение Гитлера, что тот был поражен и возмущен доказательством гомосексуальности Рема. А вот это, как я знал, было чистейшей ложью. Еще летом 1932 года в разгар предвыборной кампании в рейхстаг некий журналист по имени Белл, втершийся в доверие к Рему, предъявил очень четкие детали жизни шефа CA, которые выплеснулись на страницы всех оппозиционных газет. Я помню, как Гитлер сидел на складном стуле где-то в «пивном саду» то ли где-то еще, с каменным лицом просматривая эти отчеты и кусая ноготь мизинца – верный признак надвигающейся бури.
Мы все ушли в Коричневый дом, где дожидался Рем, и они вдвоем исчезли в кабинете Гитлера. Последовавшая за этим ссора не поддается описанию. Она продолжалась буквально часы, и некоторые свидетельства того, как орал Гитлер, можно было получить из того, что все стекла в оконных рамах в доме дребезжали от шума. Когда я с чувством отвращения уходил домой, он все еще бушевал. Казалось, будто происходило непрерывное небольшое землетрясение. На следующий день Рем послал в суд заявление с требованием возбудить дело по обвинению в клевете, которое, конечно, не дошло до суда. Вскоре после того, как нацисты пришли к власти, Белла нашли застреленным в доме, куда он удалился, в Австрийском Тироле. Убийц так и не нашли. Еще более невероятным был другой пассаж в речи Гитлера: его предположение, что Рем замышлял заговор с представителем иностранной державы – явный намек на то, что это был Франсуа Понсе, французский посол, – утверждение настолько невероятное в свете последнего разговора Рема со мной, что я чуть не прокомментировал его вслух посреди салона. С того момента, как я ступил на землю Германии, я осаждал людей, выспрашивая информацию. Что меня ужасало – это факт, что люди, какими бы отвратительными личностями ни были Рем и его приспешники из CA, были расстреляны без суда, без защиты и правовой процедуры. Я застал своего старого друга генерала фон Эппа в состоянии отчаяния. Он всерьез подумывал порвать со своими корнями и покинуть страну, и лишь мысль, что тогда его место наместника рейха будет занято этим невыносимым баварским гауляйтером Вагнером, заставила его остаться. В Объединенном штабе связи Гесса, где находились мои кабинеты, люди вели себя как будто их напичкали хлороформом. Просто невозможно было получить никакую информацию. «Благодари свою звезду, что тебя не было здесь. Вопрос был лишь в том, кто выстрелит первым» – единственная реакция, которую мне удалось добыть.
Гитлер, как я обнаружил, был вместе с Геббельсом в Гейлигендамме, самом первоклассном, а тогда еще и самом престижном приморском немецком курорте на Балтике. Я позвонил туда и сообщил о своем приезде. Меня встретила какая-то сказочная страна, зажатая между мощным поясом сосен со стороны суши и огромным пространством гальки, защищающей ее от моря. Я добрался туда и нашел отель, где группа Гитлера устроилась практически одна. «Фюрер еще не выходил, – сообщил мне адъютант, – но герр и фрау Геббельс уже на пляже с детьми». Это походило на сцену из какой-то хорошо поставленной комедии из жизни высокого общества. Я забронировал за собой номер на ночь и побрел к череде безупречно чистых пляжных будок. «Магда, смотри, кто вернулся!» – произнес слишком хорошо знакомый голос, и появился этот маленький калека в фланелевом костюме – ну, ни дать ни взять какой-нибудь богатый глава семейства приветствует старого друга семьи.
«Если вы подойдете сейчас, герр доктор, фюрер сможет вас принять», – сказал мне менеджер по моем возвращении в отель. Это не было приватное интервью. Как обычно, нас прерывали то и дело входившие и уходившие члены его вездесущего ближайшего окружения. Но для нашей встречи нас оставили одних. Он сидел у окна, механически перелистывая страницы ежедневного обзора прессы, который теперь готовил для него Геббельс. Он взглянул на меня враждебно и произнес – психологи могут обратить внимание: «Ага, вот и вы! Они вас еще не уничтожили?» Он произнес мое имя на манер жителей Верхней Германии, выговаривая «с», как это делают англичане. Это всегда было сигналом близящейся бури. Я знал, если он пользовался обычным немецким звуком «ш», то дела обстоят более или менее нормально.
Мне всерьез показалось, что у меня перед глазами поплыли черные круги. К тому же тут было употреблено и «мистер» – сознательно оскорбительный намек на мое англосаксонское мировоззрение. Наступил один из тех самых моментов, когда воспоминания всей жизни проносятся сквозь сознание, как быстро прокручиваемая кинопленка. Передо мной вдруг возник вид моей неприбранной квартиры на Тьерштрассе и этого изнуренного, осунувшегося оратора-гения, стоявшего в гостиной, голодного до красот жизни и успехов в ней. Долгие годы за этот краткий момент снова растаяли и превратились в злое лицо передо мной. До меня дошло, что это – перекошенное лицо убийцы, патологического убийцы, который уже попробовал крови и обрел аппетит и потребность в новой крови. Через окно доносились расплывчатые и знакомые звуки приморского курорта. Я с дрожью и трепетом собрался с силами. Что значит один ответ в таких обстоятельствах? Я решил изобразить храбреца.
«Нет, господин Гитлер, коммунисты в Нью-Йорке, в конце концов, меня не тронули», – ответил я, вручив ему кипу газетных фотографий и вырезок новостей. Гитлер, похоже, воспользовался моментом, чтобы перестроиться. «Ах, это! – произнес он. – Не могу поверить, что там было так опасно. Мы какое-то время тому назад уже разобрались с такого рода демонстрациями». Он скользнул взглядом по фотографиям и задержался на одной, где был я с тем еврейским судьей в Гарварде. «Однако, хорошенькие у вас друзья, – прокомментировал он снимок. – Какого же рода будет пропаганда для партии, если глава отдела иностранной печати братается с каким-то евреем?» Я попытался объяснить, что еврейское население в Америке очень большое и что евреи – уважаемые члены общества, но он оборвал меня.
Наступила короткая пауза. «Ганфштенгль (сейчас это прозвучало немного лучше), вы должны были быть там». Что он хотел этим сказать? Он использовал более знакомое произношение моего имени, но что он имел в виду? Что мне следовало оказаться в списке лиц от 30 июня? «Быть где…» – запинаясь, произнес я. «В Венеции, конечно! Муссолини был бы рад увидеть вас еще раз». Угрызения совести вынудили его на ходу придумывать грубую ложь, хотя эта старая, знакомая фраза дала понять, что эта встреча закончилась неудачей. «Ну, это вряд ли моя вина, – возбужденно ответил я. – Я был в контакте с вами по этому поводу вплоть до того момента, когда почувствовал…» – «Знаю, знаю, – ответил он, – но все было организовано на скорую руку в самый последний момент, а к этому времени вы уже уехали». Кого же ты думаешь одурачить, подумал я.
Было совершенно очевидно, что он не собирался дать мне возможность коснуться самого важного, что было у меня на уме. Дверь начала открываться и закрываться, его люди стали входить и выходить, и вскоре все мы двинулись группой в столовую. Она на самом деле походила на сцену из Льюиса Кэрролла – обеденное застолье у Безумного Шляпника. Вся Германия стонала в атмосфере убийств, страха и подозрения, а тут Магда Геббельс исполняла обязанности хозяйки в каком-то воздушном летнем платье при нескольких других молодых женщинах за столом, причем одна или две были из аристократических семей, для которых Гейлигендамм всегда был летним курортом.
Гитлер резко преобразился. Он был общительным, легкомысленным чародеем, деловым человеком, решившим расслабиться вдали от мирских забот. Я все еще до глубины души был потрясен таким приветствием, которое было мне высказано, и вяло отвечал на его болтовню типа «а вот и опять наш Ганфштенгль», как будто бы годы прокрутились назад, а я все еще был личным другом, который открыл ему двери в мир искусства и в общество. Я оглядел других гостей в комнате и представил, как они пишут домой: «Наш стол был совсем рядом со столом канцлера. Его гости были всегда в веселом настроении, и все эти разговоры о каком-то кризисе в партии, должно быть, полная ерунда. Даже доктор Геббельс развлекается и выходит на пляж каждый день со своей женой и с детьми».
Геббельс сидел за столом напротив меня. Когда кто-то затронул тему моей поездки в Штаты, он был тут как тут. «Да, Ганфштенгль, вы должны рассказать нам, как вы храбро избежали той коммунистической демонстрации на пристани», – произнес он со своим поддельным веселым смехом. Я ожидал этого вопроса; он был у Гитлера и узнал об этом. Я ни в коей мере не собирался воспринимать это как шутку. «Господин доктор, – сказал я, – а как вы себе представляете, каким образом я смог бы пробиться сквозь эту толпу в одиночку? В любом случае я был гостем властей и должен был вести себя согласно мерам безопасности, которые они организовали для меня». Но от него не так-то легко было отделаться. «Да, нельзя сказать, что ваш приезд в Иерусалим Нового Света произвел героическое впечатление», – продолжал он. «Похоже, вы забыли, какие серьезные меры предосторожности вы предпринимали во всех предвыборных кампаниях, проезжая по закоулкам и стараясь избежать коммунистов!» – резко парировал я. Кто-то смягчил неизбежную ссору. В любом случае я только зря тратил свои нервы. К этому моменту меня твердо зачислили в перечень израсходованных материалов, я был отнесен к некоей нежелательной совести, посредством которой разум Гитлера полагалось систематически отравлять. Я узнал, что после обеда он вернулся к этой теме в разговоре с Гитлером и описал мой приезд в Нью-Йорк как отсутствие перед врагом партийного духа мужества. Он даже предполагал, что мне следовало принять вызов и попытаться пробиться сквозь толпу силой. Гитлер только пожал плечами. Такова была идеология международных связей, с которой нацистское руководство намеревалось утвердиться в мире.
В послеобеденное время я печально бродил по окрестностям. Я определенно достиг точки, после которой нет возврата. Мои последние иллюзии рухнули. Вместо возрождения Германии мы привели к власти кучку опасных гангстеров, которые сейчас могли уцелеть, лишь поддерживая кинетическую энергию своей бесконечной радикальной агитации. Что же делать таким людям, как я? Я – немец. Моя семья и вся моя нить жизни связаны с будущей судьбой Германии. Лежит ли решение проблемы в изгнании, или я все еще должен удерживаться вблизи этого процесса и искать момента, когда, может быть, можно будет применить тормоза? В то время самое худшее для гитлеровской Германии лежало впереди: эти концентрационные лагеря в том смысле, в котором мы говорим о них сейчас, это систематическое уничтожение евреев и эти планы вооруженной агрессии. В конце концов всякая придерживающая рука была отброшена в сторону этим преступным маленьким внутренним кругом ограниченных, узколобых фанатиков. Никому не дано предвидеть будущее в его полном масштабе, и я, несущий и свою малую долю ответственности за то, что случилось, ошибочно считал, что все еще должна быть возможность, чтобы направить ход событий в более достойные уважения рамки.
Ближе к вечеру я столкнулся с Зеппом Дитрихом. Большая часть группы отправилась на какую-то экскурсию на побережье, а он вернулся раньше других. Это был еще один баварец – грубый, бесцеремонный парень, но он не был так враждебно настроен ко мне, как другие. «Ради бога, скажи, что случилось? – обратился я к нему. – Я провел в Берлине лишь день или два, но иностранные корреспонденты жужжали вокруг меня, как шмели. Существует ли, наконец, полный список лиц, которых убили? Даже опуская вопрос суда и доказательств, должен же быть хоть какой-то порядок во всем этом! Кто подписывал ордера на их казнь? Вы даете сведения о том, что было убито немного, но пресса составляет свои собственные списки, и становится более похоже, что было убито около тысячи! У кого-то должна быть точная информация, а возбуждение за рубежом не утихнет, пока сведения не будут опубликованы». Дитрих счел за лучшее признаться, что он в то время выезжал с Гитлером в Висзее, но разговор не поддержал. Я всерьез подумал, что даже он был потрясен тем, в чем сам принял участие. «Ты не имеешь понятия, – пробормотал он, – благодари свою счастливую звезду, что тебя тут не было. Мои приказы подписывались, но я практически заставлял его поставить под ними подпись». Мне казалось, у меня есть шанс расколоть его, но только я хотел продолжить разговор, как откуда-то из мрака возник Шауб и присоединился к нам, как обычно подозрительный и угрюмый. Вновь воцарился заговор молчания.
Мне нечего было делать в Гейлигендамме, и единственное, что оставалось, – это вернуться в Берлин. Гитлер со временем возвратился в отель, поэтому я попросил извинения за то, что у меня в столице на утро назначены встречи, и уехал. В моем мозгу сформировалась картина человека, чья движущая сила довела его до экстремальной позиции, из которой не было выхода, на которого уже не действовали нормальные аргументы. Его ограниченный провинциальный ум окончательно поглотил этот извращенный нордический и нацистский миф а-ля Розенберг и снабдил его одной духовной опорой в каком-то мире наваждений с бессмысленными пропорциями. Верования и навязчивые идеи, каким бы ложными они ни были, могут побудить к жизни сверхчеловеческую энергию и в это же время запутать все чувства и уничтожить все способности к здравому суждению и оценке реальностей. Как пилот в тумане, потерявший всякую связь с землей и ориентацию, так и Гитлер, ослепленный облаком партийной и пропагандистской доктрины, постепенно терял свой контакт с реалиями жизни.
Ночью разразился пришедший с запада шторм. Небо затянуло облаками, и спокойная Балтика стала набрасываться на галечный пляж. Трепещущие струи дождя хлестали по деревьям и грохотали по окнам гостиницы. Я сидел в своем темном номере, и мысли мои обратились к Рихарду Вагнеру, который за сто лет до этого в такую же погоду плыл из Риги в Лондон, и всего лишь в трех милях от этого места на него нашло вдохновение для создания его «Летучего голландца». В моей голове проносились слова баллады Сенты:
Эта параллель была слишком идеальной. Именно в тот момент где-то глубоко во мне возникло ощущение, что Адольф Гитлер и я достигли точки, где пути расходятся.
Глава 14
Последняя струна
На следующее утро я рано поднялся с постели. К тому времени шторм уже прекратился, и я побрел к пляжу, чтобы подышать воздухом перед тем, как отправиться к своему поезду. На лодочной пристани примерно в ста метрах от отеля я встретил принцессу Викторию Луизу Брауншвейгскую – дочь кайзера и сестру Ауви. «Ваше высочество, мне надо поговорить с вами», – сказал я ей. И мы направились к концу причала и просидели там примерно полчаса, пока я рассказывал ей о своем совершенном разочаровании и своем убеждении, что для людей нашего консервативного склада осталось одно – отмежеваться от этой банды убийц.
Она ни в коей мере не разделяла моих тревог. «Все снова придет в норму, – отвечала она. – Возможно, это – поворот к лучшему. По крайней мере, мы избежали гражданской войны и избавились от этих опасных коричневорубашечников». Конечно, поэтому Гитлеру удалось отделаться после того, что он натворил. Огромное большинство поверило его объяснениям, что тем самым удалось избежать гражданской войны. Армия и правые элементы были готовы пропустить мимо ушей нарушения закона и смерти второстепенных Шлейхера и других не нацистов, потому что основная масса жертв относилась к пугающим и радикальным CA.
Та же атмосфера встретила меня по возвращении в Берлин. «Это было самое время – надо было провести уборку в доме – все командование CA было коррумпированным» – такого рода замечания слышал я, и не только от нацистов. Я был убежден, что этот режим никогда не восстановит престиж и международные позиции, которые он утратил из-за полного пренебрежения к юридической процедуре, какие бы преступления при этом ни приписывались жертвам. Я был намерен оставить свой пост, но Шахт, Нейрат, его госсекретарь Бюлов и другие уговорили меня остаться и продолжать использовать свое положение возле Гитлера как один из голосов разума. Политика очень схожа с парусной гонкой – таковы были их аргументы. Ветер в любой момент может поменяться, и, если ты выпрыгнул из лодки, ты уже не сможешь совершить решающий поворот руля. Даже Гюртнер, министр юстиции, которому пришлось ответить за многое в своем поведении, цеплялся за свое место, потому что боялся, что, если уйдет, какой-нибудь из этих дикарей возглавит его министерство, и вся юридическая система рухнет. «Это бесполезно, Ганфштенгль! Нам надо быть терпеливыми, – говорил он мне. – Сейчас, когда это позади, надо постараться снова собрать все по кусочкам».
Я всем надоел, стараясь составить полный список жертв. Я пытался провести межу между теми, чья смерть имела какую-то связь с властью, и теми, кто был убит просто из личной ненависти или из мести. Я докучал многим людям в Объединенном штабе связи Гесса, разговаривал с Кернером, госсекретарем Геринга, и пытался изложить свою точку зрения всем известным мне ветеранам партии. Все, что я получал, – безразличное пожимание плечами либо открытую наглость. Уцелевшие ни в коей степени не стыдились того, что произошло. Я слышал, как Аман хвастался за столом в канцелярии: «Да, мы отлично почистили эту банду!» И он даже заявил, что Гюнлейну, командиру нацистского моторизованного корпуса, еще повезло, что он смог удрать. Такова была атмосфера.
Я даже пробовал заручиться поддержкой Франсуа Понсе. Мы оказались в одной компании за обедом у сэра Эрика Фиппса в британском посольстве, и я проводил его в его послеобеденной прогулке до конца Унтер-ден-Линден и обратно. «Ваше превосходительство, – сказал я, – этот вопрос требует, чтобы в нем разобрались. Вы совершенно очевидно наводили по нему справки в связи с Ремом в радиовыступлении Гитлера. Почему бы вашему правительству не потребовать разъяснений? Тогда бы Гитлеру пришлось выложить все карты на стол, и мы бы знали, что правда, а что нет». Но он был слишком стар и мудр, чтобы сразу же каким-то образом оказать мне поддержку, но что-то в этом роде он сделал, хотя единственным результатом стало заявление германского правительства о том, что ведется расследование, в которое он, фактически, вовлечен не был.
Я несколько раз беседовал с фон Рейхенау и его коллегами из рейхсвера под впечатлением, что смерть Шлейхера должна была бы инициировать с их стороны требование проведения полного расследования ее обстоятельств. Но даже они были готовы отложить это либо отвлечь меня, получая заверения, что дела о всех незаконных действиях во время репрессий будут переданы в суд. Мы ждали неделями и месяцами, и, конечно, ничто не материализовалось. Я полагал, что Гельдорф может оказаться моим союзником, и как-то затащил его из коридора к себе в кабинет, чтобы выспросить, что знал он. Я рассказал ему, что, будучи в Америке, я прочел в первых сообщениях, что он был среди жертв. Гельдорф был моим хорошим другом и одним из наиболее разумно мыслящих членов партии, как это доказала его трагическая роль десять лет спустя в заговоре 20 июля. В этой ранней критической ситуации он предпочел осторожность и предостережение. «Позволь мне дать тебе, Ганфштенгль, один совет, – сказал он. – Перестань проявлять свою такую чертовскую пытливость! Людей это начинает раздражать. Я тебе скажу больше. Я видел один из списков, которые они составляли. И там было твое имя!»
Как сейчас помню, Гитлера в течение июля я видел в Берлине лишь один раз. Он уехал из Гейлигендамма прямо в Берхтесгаден и держался на значительном удалении от столицы, пока пыль не улеглась. Однажды вечером он незаметно приехал, и мне удалось перехватить его на следующий день после обеда. «Ну, Ганфштенгль, – произнес он с какой-то поддельной веселостью, – похоже, вся эта шумиха в иностранной печати немного утихла». – «Может быть, и так, – ответил я, – но я могу вам сказать, что зарубежные корреспонденты все еще день и ночь надоедают мне. Пока вы не позволите мне передать им истинные факты и разумные оправдания всему, что произошло, этот шум будет продолжаться. Не надо забывать, что многие из них находятся в Германии уже длительное время. Они знают многих людей, замешанных в этом деле, и будут продолжать делать свои собственные выводы». – «Мне придется всю эту свору отправить паковать чемоданы! – взорвался Гитлер. – У них полным-полно навоза в своих странах, есть и там что ворошить. Им надо каждый кротовый холмик в Германии превратить в гору! Они просто опасны для нас!»
Я не собирался дать ему так легко отделаться и стал опять нападать: «Насколько правдиво утверждение о зарубежных связях Рема? Кто этот посол, на которого он ссылался?» В конце концов он потерял терпение. «Досье по делу Рема давным-давно закрыто!» – заорал он, и, помимо туманных обвинений в том, что Рем и Штрассер устроили заговор вместе с Шлейхером и австрийским принцем Штархембергом, это все, что мне удалось вытянуть из него.
Даже сейчас, двадцать с лишним лет спустя, существует так много гипотез и предположений, касающихся подноготной и деталей этой ремовской чистки, что версия из первых рук, которую я услышал не так давно, может оказаться не лишенной интереса. Насколько я знаю, не сохранилось практически никаких документальных свидетельств, но мой рассказ исходит от доктора Эмиля Кеттерера, который был группенфюрером, отвечавшим за медицинское обслуживание CA, а также личным врачом Рема в то время. Они были близкими сообщниками, начиная с путча Людендорфа, когда доктор был членом организации «Рейхскригфлагге».
В период, предшествовавший его смерти, Рем лечился от тяжелой формы невралгии, которой он страдал. Лечение состояло в курсе инъекций, и вечером 29 июня 1934 года Кеттерер приехал в пансион «Гансбауэр» в Визее, где остановился Рем, чтобы сделать ему инъекцию, входившую в данный курс. Кеттерер, Рем и группенфюрер СС Бергман вместе поужинали, а потом уселись до 11 часов играть в тарок, баварскую карточную игру на троих. Затем Рем отправился спать, получив свою инъекцию, а Кеттерер уже готовился уезжать назад в Мюнхен, когда Бергман предложил ему остаться на ночь.
На следующий день, как припоминает Кеттерер, должно было состояться совещание командиров CA, на котором должен был присутствовать Гитлер, где Рему предстояло затронуть вопрос превращения формирований коричневорубашечников в милицию в качестве резерва рейхсвера. Этот план уже обсуждался на предыдущем совещании руководства CA в феврале 1934 года в Фридрихсроде в Тюрингии. Однако вскоре после этого в министерстве пропаганды на встрече с Геббельсом и Ремом Гитлер отверг это предложение. Он обосновал его неоспоримым правом рейхсвера проводить грядущее расширение германских вооруженных сил, при этом военная власть должна оставаться неприкасаемой.
Рем был глубоко оскорблен, отказывался выбросить из головы эту идею и говорил своим коричневорубашечным командирам, что, если Гитлер откажется принять даже измененную форму, он уйдет со своего поста и опять эмигрирует в Боливию. План был тот, который он обсуждал с Гитлером вчерне уже ряд лет, и он приписывал неожиданное сопротивление Гитлера влиянию на него Бломберга, Рейхенау и офицеров рейхсвера. Совещание, намеченное на 30 июня, планировалось как попытка обязать Гитлера изменить свое настроение под совместным влиянием всех старших членов CA. Если бы оно провалилось, а Рем ушел в отставку, основная их масса, возглавляемая группенфюрером Вилли Шмидтом, который ранее был руководителем отдела кадров, готовилась прибегнуть к силе и получить то, что требовали, с помощью второго путча. Они хотели отделить CA от партии и при их потрясающей мощи в стране могли бы в один прекрасный день вынудить Гитлера уйти в отставку, если понадобилось бы. Насколько далеко была спланирована эта акция, конечно, неясно, но и состояние здоровья Рема и его объявленное намерение удалиться от дел вряд ли свидетельствовали о том, что он готовит срочный переворот.
Кровать Кеттерера находилась в комнате адъютантов на втором этаже, но он оставался в гостиной примерно до часу ночи. За полчаса до этого прибыл из Бреслау обергруппенфюрер Гайнес и пожелал увидеться с Ремом, но Кеттерер не дал ему этого сделать, заявив, что Рему надо поспать несколько часов, чтобы избавиться от воздействия укола. Кеттерер также явно противоречит тем рассказам, что Гансльбауэр в ту ночь участвовал в гомосексуальной оргии. Да, граф Шпрети, который был общепризнанным бойфрендом Рема, находился в пансионе, но кроме Гайнеса, Бергмана да двух адъютантов и двух шоферов там больше никого не было.
Примерно в пять часов утра Кеттерер проснулся от суматохи и криков, а вскоре после этого увидел возле своей постели двоих людей в гражданской одежде, которых он описал как переодетых детективов. Немного погодя вошел штандартенфюрер СС Гофлих, адъютант гауляйтера Баварии Вагнера – врага Рема, чтобы сказать этим двоим детективам, что они могут уйти, так как по приказу Гитлера Кеттерер не подвергался аресту. Он встал, надел мундир, спустился по лестнице в некотором возбуждении и внизу увидел Гитлера и Лют-це, который занял место Рема после этой чистки. Кеттерер уже собирался пойти и поговорить с Гитлером, когда Лютце взял его под руку и сказал, что Рема арестовывают, на что Кеттерер решительно запротестовал, а потом проводил его на машине до Мюнхена. С тех пор он никогда вновь уже не видел своего пациента.
Дело Рема было не единственным скандалом того лета. 25 июля пришла шокирующая новость об убийстве австрийского канцлера Дольфуса – безошибочно, дело рук местных нацистов. Гитлер был в Байрейте. Сообщение поступило на телетайп в отдел связи. «Ганфштенглю немедленно явиться к фюреру. Специальный самолет ожидает в аэропорту Темпельхоф». «Ну вот, опять они! – сказал я себе. – Меня игнорируют, унижают и мне угрожают, а когда организуется какое-нибудь новое свинство, тут должен появиться я и демонстрировать свое приличное лицо и быть камуфляжем».
Меня затянуло в обычный водоворот гитлеровского кризиса. В маленьком аэропорту Байрейта стояла с работающим мотором автомашина, люди вокруг меня просили поспешить, как будто проявление одной спешки устраняет все проблемы. Мы пронеслись через город к его вилле, и в зале я увидел Отто Дитриха, диктовавшего распоряжения по телефону для германской прессы: «Фюрер находится в Байрейте с частным визитом. Эта новость застала его врасплох, как и всех других…» Вам определенно нужна управляемая пресса, чтобы она поверила этому, подумал я. Снаружи, на лужайке было нечто вроде архитектурного фриза с изображением верхушки нацистов: Хабихт и Прокш – два партийных лидера из Австрии, вверху слева, а в дальнем конце возбужденно прохаживались Гитлер, Геринг и очень помятого вида германский министр в Вене – Рит.
Я уже много лет был знаком с Прокшем – еще с 1923 года. Он был вовсе не из этих дикарей. Как только он увидел, что я появился, подошел ко мне и произнес со своим смачным австрийским акцентом:
– Слава богу, вы здесь, доктор! Какое грязное дело! Наша сила растет с каждым днем, и время на нашей стороне, и, – поглядывая через плечо, – они прислали этого коллегу Хабихта для принятия дел, со всеми полномочиями от Гитлера. Этот человек раньше был коммунистом. Им бы следовало знать об этом.
Хабихт был членом германского рейхстага.
– Мой дорогой Прокш! – сказал я. – Везде одно и то же. Ничего, кроме этой горячей деревенщины, которая изводит Гитлера, твердя, что пришло время для действий. Они считают, что так надо вести международную политику.
Я заметил, что эта беседа с человеком, известным своими умеренными взглядами, не осталась незамеченной, потому я направился к Хабихту.
– Ну и отличную гадость вы организовали, – приветствовал я его.
– Что вы имеете в виду?
– Вы вломились в фарфоровую лавку, и каков результат? Полное фиаско. Почему бы было не подождать и прийти к власти законными средствами, как это сделал Гитлер в Берлине?
– Почему вы считаете, что дела идут плохо? Операция стоила этого.
– Боже мой, о чем вы говорите? – спросил я, пораженный ужасом.
– Ладно, эта свинья Дольфус убита, не так ли? И тут я взорвался:
– Вы полагаете, что этим все кончится! У вас будет, может, гражданская война, а итальянцы перейдут через Бреннерский перевал! – Я был так взбешен, что повернулся на каблуках и ушел от него.
К этому времени подошел Гитлер.
– Итак, что теперь говорят о нас зарубежные газеты? – попытался он пошутить, но я по глазам его видел, что и он, и Геринг на самом деле встревожены.
Мы поднялись по ступенькам через веранду в библиотеку. Геринг что-то гудел об итальянских дивизиях, концентрирующихся на австрийской границе:
– Мой фюрер, мы должны считаться с вероятностью итальянского вмешательства. Со вчерашнего дня поступают сообщения о том, что несколько дивизий берсальеров занимают позиции у Бреннера и на границе с Каринтией. Это похоже на частичную мобилизацию.
Гитлер бушевал:
– Я скоро разберусь с этой бандой! Три германские дивизии сбросят их всех в Адриатику!
Геринг успокоил его и вернул к главному.
– Ганфштенгль, мы хотим, чтобы вы отправились в Вену и доложили нам о ситуации, – сказал Гитлер. – Поговорите с британским и американским министрами. Во всяком случае, вы знаете всех этих старух в полосатых штанах.
– Что я должен им сказать, господин Гитлер? – спросил я. – Мне нужны какие-то официальные инструкции.
Гитлер вел себя неясно. Он был в затруднительном положении и знал это, и прибегнул к своему последнему средству – словесному залпу:
– Этот господин Дольфус сажал наших товарищей по партии в концлагеря на месяцы! Народ должен знать, что это ничтожное католическое меньшинство, находящееся у власти, не имеет права прибегать к такой тирании, когда большинство населения хочет союза с Германией! Это Дольфус был диктатором, не я! За мной – девяносто процентов немецкой нации, а у него нет и одной десятой своей нации!
Мне была хорошо видна бессмысленность всего этого.
– Господин Гитлер, некоторые иностранные корреспонденты в Берлине уехали в Вену. Позвольте мне позвонить и выяснить, какова сейчас там ситуация, и это позволит нам решить, что надо делать!
– Да, да, Ганфштенгль, так и сделайте, – ответил Гитлер, удовлетворенный любым видом инициативы.
Я знал, как добраться до Луиса Лохнера – очень трезвомыслящего и опытного корреспондента Ассошиэйтед Пресс. Он был на телефоне как раз перед тем, как я уехал из Берлина. Мне удалось дозвониться до него, и он не стал тратить зря времени. Он встречался со всеми важными лицами, и суть его информации заключалась в том, что кризис преодолен и исключает какие-либо провокационные действия со стороны Германии, что нет и подобия физического вмешательства со стороны итальянцев.
Это я и передал Гитлеру и Герингу, и это было как раз той соломинкой, за которую им требовалось ухватиться. Они перестраховались и, что казалось мне более важным, успокоились. Уже не было помпезных разговоров о том, чтобы сбросить итальянские дивизии в Адриатику. Когда я вернулся в комнату, они разглагольствовали об оккупации итальянского Южного Тироля в качестве ответной меры, хотя даже Гитлер выразил свое беспокойство опасностью обнажения западной и восточной границ ради совершения такого шага. Они цитировали друг другу высказывания Фридриха Великого и Клаузевица, как будто десяток лет ничему их не научили. Они никогда не учились, но, по крайней мере, моя информация, хотя они и опять вышли сухими из воды с этим убийством, прекратила этот бред. Однако не все еще потеряно, подумал я. И это доказывает, насколько я стал легковерным либо то, как отчаянно человек цепляется за ложные надежды.
Мы все сели обедать. В разгар застолья вошел связной СС и объявил: «Государственный секретарь Майснер на проводе». Брюкнер вышел, чтобы ответить на звонок. Майснер был главой кабинета Гинденбурга, и я подумал, насколько плохи были новости о здоровье его престарелого шефа. Казалось, все происходило одновременно. Смерть президента породит еще один кризис, теперь уже с монархистами, вероятно возглавляемыми фон Папеном, в своей последней попытке хапнуть свое. Возможно, те же самые мысли пронеслись и в голове у Гитлера. «Конечно, не может быть и речи о возвращении Рита в Вену в качестве министра, – размышлял он, а потом во внезапном озарении: – Я догадался! Это Папен, вот кто! Как вы его называли два года назад, Ганфштенгль? Ветрогон! К тому же и католик в придачу! Он будет болтать с этими попами и монашками в Вене до тех пор, пока они не узнают, остаются или уходят!» – «Отличная мысль! – вступил в беседу Геринг. – Тем самым еще и удалим его из Берлина. Еще после дела Рема он стоял на дороге». И не дай бог кому-нибудь подумать, что я выдумал этот разговор.
Новость от Майснера состояла в том, что состояние здоровья президента в очередной раз ухудшилось. Пустив австрийскую ситуацию на самотек, Гитлер со своим штабом вылетел в Восточную Пруссию. Через неделю Гинденбург скончался. Этому событию суждено было стать последним из крупных политических явлений, с которым я был связан как шеф иностранной прессы при Гитлере, но мне мало что остается добавить в смысле новых доказательств. Не знаю, до какой степени разум Гитлера был столь же чист, как и меры, которые он предпринял, чтобы встретить эту возможность. Если у него были какие-то планы, они в моем присутствии не обсуждались, и я сильно подозреваю, что последовавшая за этим окончательная концентрация его власти явилась результатом чисто прагматических решений. Вопрос о наследовании был табу в его ближайшем окружении. Некоторые из нацистов поговаривали о генерале фон Эппе в качестве президента, а консервативные и монархические круги выступали за выборы одного из королевских принцев. Лишь после нашего возвращения в Берлин я впервые услышал, что посты канцлера и президента следует совместить.
Первый оказанный нам прием в Нойдеке, имении президента, в последние дни июля был ледяным. В дом пригласили только Гитлера да Брюкнера как его адъютанта, и я помню, как мы с Отто Дитрихом сидели на скамейке возле служебных пристроек без малейшего намека на гостеприимство к нам или вообще к кому-то. Это в таком-то восточнопрусском имении с феодальными традициями хотя бы формального приветствия и освежающих напитков путникам и посетителям было признаком настроения, царившего в окружении президента. Гитлер, выйдя из дома, был молчалив и необщителен и не давал никаких намеков на то, что там произошло. Мы отправились на ночь в поместье Финкенштайн графа Донья, где Наполеон провел часть своего романа с графиней Валевской, и его спальня осталась такой же, как и при нем; но Гитлер резко отклонил предложение заночевать в ней.
Неизбежное было объявлено на следующее утро Майснером, захлебывавшимся в слезах. Его преданность старику была неподдельной. «Президент потерял сознание вскоре после того, как вы ушли, – всхлипывал он. – Его сердце может отказать в любой момент». Тем не менее Гитлер улетел назад в Байрейт, и там весть о кончине президента достигла нас. Мы вновь полетели в Нойдек, где нас встретили безмолвные толпы недоверчивых местных людей да тройное кольцо оцепления людей из СС, охранявших дом. Мое главное воспоминание – о том, как прискорбно вел себя Генрих Гофман, который алчно и незаметно для других фотографов использовал свое влияние, чтобы удалить всех их, а потом пытался продать свои фотографии иностранной прессе по ценам черного рынка. Это породило самый страшный скандал, и впервые на моей стороне оказался Геббельс, хотя, действуя в своей обычной манере, он скоро забыл обещания. Когда жалобы стихли, он смог за мой счет набрать очки в глазах Гитлера за ревностную поддержку требований зарубежной прессы.
Моей другой проблемой были настойчивые слухи в мировой печати о существовании политического завещания Гинденбурга (и якобы намерении Гитлера скрыть его). Я завел об этом разговор с Гитлером, Герингом и Геббельсом во время чаепития в саду рейхсканцелярии. Гитлер пришел в раздражение. «Попросите своих зарубежных друзей подождать, пока не будут официально опубликованы документы», – сказал он. «Они предполагают, что содержание будет подделано», – ответил я. «А меня не волнует, что там думает эта банда лжецов!» – заорал Гитлер. «Единственный способ, чтобы они удовлетворились, – перебил я, – это сфотографировать завещание и распространить копии. Дайте мне полчаса, и я смогу в отделении нашей семейной фирмы в Берлине сделать эту работу». Гитлер с сожалением посмотрел на меня: «Странные у вас идеи, мистер Ганфштенгль!» Я уловил интонацию и понял, что что-то идет не так. Могу поклясться, на лицах и Геббельса, и Геринга появилась самодовольная ухмылка.
Спустя день или два за обедом в канцелярии вновь был поднят вопрос завещания. У меня было ощущение, что дела шли совсем не так гладко, как они планировали, но мои возражения были грубо отвергнуты Гитлером, который повернулся ко мне и отрывисто произнес: «Мой дорогой Ганфштенгль, здесь не до шуток. Если что-то пойдет не так, то вздернут не только нас, но и вас тоже». Им нужно было время, и, конечно, они его использовали. Удобная часть завещания была с триумфом продемонстрирована как раз перед референдумом, который подтвердил обретение Гитлером верховной власти, а Оскара фон Гинденбурга привезли на радио, чтобы сказать, что оно отражает желания его отца. Имея Геббельса во главе его министерства непрерывной революции, теперь уже ничто не стояло на пути реализации параноидальных кошмаров Гитлера.
Я все еще угрюмо посещал полуденные заседания в канцелярии, но уже была достигнута точка, когда даже Гитлер часто не изволил приветствовать меня. То, что наша последняя ссора была тривиальной по форме, не скрывало факта, что она была фундаментальной по сути. Корни ее находились в том самом первом вечере, когда я увидел его, когда я ощутил мгновенно неприязнь к одному члену его окружения. Это был человек сомнительного поведения, который постепенно занимал ряд мелких должностей на задворках этого движения. Наши пути не раз пересекались, но, когда после восшествия Гитлера к власти он попытался получить для себя более важный пост, я получил доступ к его полицейскому досье и показал его Герингу, который не только отменил назначение, но и арестовал этого человека. В конце концов он сбежал за границу, и вопрос о его деятельности всплыл в ходе беседы за обедом в канцелярии.
Гитлер сидел через два стула от меня. К этому времени моя чаша переполнилась. «Вот, господин Гитлер, – произнес я, – в течение последних одиннадцати лет я предупреждал вас о том, что не стоит держать людей такого типа вокруг себя». А потом я углубился в некоторые детали полицейского досье, которые я знал слишком хорошо. «Все движение запятнано тем, что таким людям дается чересчур много свободы. Стоит ли удивляться, что у нас плохая репутация?» Гитлер аж побагровел от ярости. «Это все ваша вина, Ганфштенгль! – парировал он. – Вам следовало обращаться с ним куда более дипломатично». Я был вне себя. «А как, по-вашему, можно обращаться с такими людьми дипломатичнее?» – ответил я. Атмосфера становилась все более неловкой и неприятной. Гитлер попробовал прикрыться, утверждая, что в полицейских материалах речь идет о другом человеке. «Хорошо, я опять возьму их и покажу вам, – с горячностью возразил я. – Эти факты касаются его одного, и все это знают». Все разошлись из-за стола, гадая, что же будет дальше. Я занялся опять добыванием этих материалов, и в этот период вопрос не поднимался. Два или три дня спустя я прибыл в канцелярию на обед, и, когда мы уселись, Гитлер вдруг сказал: «Ганфштенгль, сыграйте-ка ту вашу вещь!» – «Какую?» – сконфуженно спросил я. «Да ваш похоронный марш», – сказал он. Многочисленные оркестры играли его не так давно перед партийным съездом в Нюрнберге. Странно, подумал я с предчувствием чего-то дурного. И я отбарабанил его. Он воспринял марш довольно пассивно. Как это ни звучит мелодраматично, но это был последний раз, когда я вообще видел его.
Спустя день или два я принес полицейские материалы и положил их на стол Брюкнера. Тот прокашлялся и смущенно взглянул. «Ведется расследование, – сказал он. – Фюрер хотел бы, чтобы вы не приходили сюда в ближайшие две недели, пока не будет принято решение». Позднее я узнал, что эти материалы оказались на столе Гитлера, и, как только он услышал, что это за бумаги, он смахнул их на пол в бешенстве и заорал: «Больше не хочу и слышать об этом!» Эти две недели стали для меня двумя годами, а потом мне пришлось спасать свою жизнь бегством.
Если бы Гитлеру удалось получать некое удовлетворение в унижении тех немногих женщин, которых он оказался в состоянии уговорить вступить с ним в сексуальные отношения, он бы, может, никогда и не был бы центром нашего интереса либо кончил бы в какой-нибудь психиатрической больнице для уголовников или в тюремной камере, что, по сути, одно и то же. Но у него были дополнительные внутренние качества выдающегося оратора. Его мозг являл собой нечто вроде первозданного желе или эктоплазмы, которая вздрагивала в ответ на всякий импульс, исходящий из окружающей ее среды.
Что большинство людей забывают в своем суждении о характере Гитлера – это то, что этот характер просто не подходил ни под одну из четырех категорий, изложенных Альбрехтом Дюрером: сангвиник, меланхолик, холерик и флегматик. У него были характеристики какой-то средней личности, которая поглощала и давала выражение с помощью индукции и осмоса страхам, амбициям и эмоциям целой германской нации. Ни одна сторона его темперамента не была так твердо развита, что ее можно было столь долго использовать, как некий канал для внешнего влияния на его разум. Он мог часами лежать, растянувшись, как крокодил, дремлющий в нильском иле, или как паук, неподвижно застывший в центре своей паутины. Он может грызть ногти, бездумно уставиться в пространство, иногда насвистывать. Как только в его компании появляется какая-нибудь интересная личность – и не было никого такого, кто бы его какое-то время не интересовал, – было почти видно, как он приводил в движение свою внутреннюю машину, тут же излучались запрашивающие импульсы, как у гидролокатора, и через короткое время он уже обладал четкой картиной длины волны и тайных побуждений и эмоций своего партнера. Маятник беседы начинал колебаться все быстрее, и человек подпадал под гипноз, веря, что в Гитлере находятся бездонные глубины симпатии и понимания. Гитлер обладал самой потрясающей силой убеждения любого мужчины либо женщины из всех, кого мне когда-либо доводилось встречать, и было почти невозможно избежать того, чтобы не оказаться как бы окутанным им, спеленутым.
Повсеместно считается, что Гитлер обращался к любому так, будто они находились на каком-то массовом митинге. Это верно лишь отчасти. Это справедливо, главным образом, для периода после 1932 года, когда он в своих выступлениях стал пользоваться микрофоном. Он упивался этим металлическим рокотом своего собственного голоса, который, естественно, не был его голосом. Громкоговоритель усиливает человеческую речь, но при этом совершенно лишает голос природных свойств, превращая его в звуки какой-то лягушки-вола. Потом, когда он пришел к власти, окончательное обожествление культа Гитлера довело его паранойю до той точки, где он был уже не способен вести разговор как между равными людьми. Ничего этого не было в его ранние годы, когда он все еще сохранял способность использовать людей как отдельные личности и будил в них убеждение, что он обращается к их лучшим инстинктам.
И даже в этом случае его власть была властью речи. Он считал, что если говорить достаточно долго и решительно, повторять свои аргументы десяток раз в десятке различных форм, то не будет никакого препятствия, человеческого или технического, которое невозможно преодолеть. Нацистское движение было движением ораторов, кроме важных администраторов вроде Гиммлера и Бормана, и люди были нужны Гитлеру в прямой пропорции с их способностью доводить массовую аудиторию до истерии. Никто из тех, кто не имел такого дара, не играл при его режиме более чем второстепенную роль. Он полагал, что весь мир – чуть больше Хофбраухауса или «Шпортпаласта», и им, мол, можно управлять теми же самыми методами. У него был этакий хамелеоновский дар отражения желаний масс, и эта информация передавалась ему на волне, которая не относилась к речи, а была неким иным набором колебаний, на которые он себя настраивал. Это может даже являться одной из причин его полного презрения к иностранным языкам и необходимости учить и понимать их. Он разговаривал с иностранцем, пользуясь переводчиком для слов, но его дар медиума, похоже, срабатывал одинаково здорово и с готтентотом, и с индусом.
Еще в 1923 году, когда я, возможно, стоял к Гитлеру ближе всего, он однажды обрисовал ту привлекательность, которую он старался создать, привлекательность, которая привела его к власти только для того, чтобы эти идеалы были развращены самой властью, которая и уничтожила его. «Когда я говорю с людьми, – сказал он, – особенно с теми, кто еще не вступил в партию или которые вот-вот покинут ее по той или иной причине, я всегда разговариваю так, как если бы судьба целой нации была связана с их решением. Что они могут дать отличный пример для многих, которому можно следовать. Определенно, здесь обращаешься к их тщеславию и амбициям, но как только я довел их до этой точки, остальное уже легко. Каждый индивидуум, будь то богатый или бедный, имеет внутри себя ощущение нереализованности. Жизнь полна подавляющих разочарований, с которыми люди не могут справиться. Бездействие, полусонное состояние – это готовность рисковать какой-то последней жертвой, какого-то приключения для того, чтобы дать своей жизни какое-то новое очертание. Они затратят последние гроши на лотерейный билет. И мое дело – направить этот порыв в политических целях. По сути, всякое политическое движение базируется на желании своих сторонников, мужчин или женщин, сделать жизнь лучше не только для себя, но и для своих детей и других людей. Здесь вопрос не только денег. Конечно, каждый рабочий хочет повышения своего уровня жизни, и марксисты наживаются на этом, не имея возможности пойти дальше заданной точки. Кроме того, у немцев есть чувство связи с историей. Миллионы их соотечественников погибли в войне, и, когда я призываю к равному чувству пожертвования, вспыхивает первая искра. Чем скромнее, беднее люди, тем сильнее у них стремление отождествить себя с делом, которое больше, чем они сами, и если я смогу убедить, что на карту поставлена судьба немецкой нации, тогда они станут частью непреодолимого движения, охватывающего все классы. Дайте им какой-нибудь национальный или социальный идеал, и их повседневные заботы в большей степени исчезнут. Это граф Мольтке сказал, что надо требовать невозможного, чтобы добиться возможного. Всякий идеал должен выглядеть до некоторой степени нереализуемым, если ему не суждено быть запятнанным мелочами и пустяками реальности».
Контраст между Гитлером начала 1920-х и Гитлером у власти был таким же, как между пророком и священником, Мохаммедом и халифом. В свои ранние годы он был конкретным неизвестным солдатом, который выступал от имени миллионов своих погибших товарищей и пытался воскресить нацию, за которую они сражались. В его движении было «возрожденческое» качество; я пишу «возрожденческое», потому что было бы богохульством утверждать, что оно было религиозным, но каждый, кто изучает организацию его движения, найдет много параллелей с активистом католической церкви. Нацистская иерархия была организована на манер Игнатия Лойолы – в чем можно опять же увидеть влияние Геббельса, которого воспитывали иезуиты. Слепое подчинение своему начальнику – доктрина обеих организаций, и при магнетизме и фанатизме Гитлера в центре прямое сравнение приводило к Геббельсу как генералу ордена, к гауляйтерам провинций, которые представляли следующее звено в цепи.
К этому надо добавить эту невероятную мощь оратора, которая дала Гитлеру его первоначальный контроль над массами. Он знал, что в какой-нибудь гостиной или в обычном обществе он был бы относительно незначительной фигурой. Крест, который ему было суждено нести в жизни, в том, что он не являлся нормальным человеком. Его фундаментальная стеснительность при столкновении с отдельными людьми, особенно женщинами, которым, как он знал, ему нечего было предложить, компенсировалась этим титаническим порывом завоевать одобрение масс, которые были заменителем партнера-женщины, которую он так и не нашел. Его реакция на аудиторию была сродни сексуальному возбуждению. Он наливался краской, как петушиный гребень или бородка у индюка, и только в этих условиях он становился грозным и неотразимым. Когда он пришел к власти, он считал, что такой же подход позволит господствовать над страной, и в течение многих лет это получалось, но лишь для того, чтобы сооружение рухнуло, потому что внешний мир не поддался этим чарам. Он находил отдохновение только в атмосфере, которая отвечала его собственному духу, в эротических крещендо вагнеровской музыки. Он мог погружаться в этот поток звука и превращаться в то, что ни при каких других обстоятельствах себе бы не позволил, – в ничто, в нечто среднего рода.
Люди часто спрашивают, не был ли Гитлер всего лишь демагогом. Я попытался показать, что качеств в нем было больше, чем одно это, но он в столь превосходной степени обладал даром всех великих демагогов, что низводил сложные вопросы до ярких афоризмов. Он был огромным почитателем методов британской пропаганды в войне, с которыми немцы со своими длинными заявлениями, составленными пятьюдесятью профессорами, никогда даже и близко не могли сравниться. Опасность, конечно, лежала в том факте, что он до конца так и не осознавал, что занимается сверхупрощением вещей. Серые оттенки в аргументе или ситуации, естественно, доходили до него, но то, что выходило наружу, всегда было черным как сажа либо безукоризненно белым. Для него существовала только одна сторона вопроса. Розенберг, его самый опасный наставник, выработал дилетантскую теорию о превосходстве нордической расы, доведя ее до карикатурного вида. Тем не менее ее прямота нравилась Гитлеру, и он заглотнул ее целиком. Моя борьба с ним в течение нескольких лет была, главным образом, попыткой доказать, что вещи – не простые, а сложные. Я использовал одно сравнение, когда впервые начал играть для него на фортепиано, что безнадежно пробовать играть его любимый «Либестод», пользуясь только белыми клавишами. Он посмотрел на меня наполовину изумленно, наполовину обескураженно, но эта фраза запомнилась, и я пользовался ею время от времени в течение нескольких лет, когда мои советы все меньше и меньше приветствовались.
Гитлер был не таким уж специалистом-винокуром, как какой-нибудь гениальный бармен. Он брал все ингредиенты, которые предлагал ему немецкий народ, и смешивал их через свою частную алхимию в коктейль, который им хотелось выпить. Если мне позволительно смешать мои метафоры, он был еще и канатоходцем, удерживавшим, пока он подавлял все возможные источники сопротивления, шаткий баланс между их конфликтующими требованиями. Его так называемая интуиция была не чем иным, как камуфляжем неуклюжих решений, которые могли оскорбить ту или иную фракцию. Его величайшая сила зиждилась на ограниченности его кругозора. Многие из нас могли бы стать знаменитыми, или прославленными, или могучими, если б мы только делали то же самое, что делал Гитлер. Во вторник он делал то, на что он решился в понедельник, и то же самое – в среду, и так всю неделю, и все месяцы и годы. Он добивался своего, со всеми своими ошибками и недостатками, которые такое поведение заключает в себе. Остальные из нас все выходные дни размышляют над решением, просыпаются утром, так и не приняв решения, на следующий день опять передумываем и так или иначе портим то, что делали вчера, небольшим непостоянством завтра или послезавтра. Гитлер выдерживал свой курс, как ракета, и долетал до цели.
Это может вызвать удивление, но тайным идолом Гитлера был Перикл. Одним из многих разочарований Гитлера в жизни была его неудача в попытке стать архитектором, а великий греческий архитектор-политик был чем-то вроде героя его молодых лет. Я знал много книг, которые Гитлер читал в свои ранние дни, и одной из них был том столетней давности «Исторические портреты» A.B. Грубе. Книга обычно лежала в груде предметов в его квартире на Тьерштрассе, и он помнил наизусть многие подробности этой концентрированной истории. Для Гитлера совет старейшин на холме Ареопага, который штурмовал Перикл, олицетворял коррумпированные буржуазные силы, которые нацисты поклялись ликвидировать. В своем слепом преклонении перед символами Гитлер даже не мог разглядеть, что параллели стали жалкими, вызывающими презрение. Мне представлялось, что Анаксагор, наставник Перикла, был забавным маленьким профессором Петшем, который учил Гитлера в Линце. Если Фидий был Генрихом Гофманом, тогда Зено – этот диалектик – был, вероятно, Розенбергом. И тут, конечно, запас имен иссякает, потому что у Гитлера – этого фальшивого Перикла – не было Аспазии.
Поскольку Перикл нес гром на кончике языка, а богиня убеждения проживала на его губах, Гитлер считал, что слова – это все, что Перикл когда-либо использовал, и видел в себе воплощение мятежного агитатора-воина. Но в его личном случае трагедия оратора стала трагедией его слушателей.
Глава 15
Пустыня и полет
Я продолжал вести себя как обычно. С моей стороны это не было ни героизмом, ни бахвальством, а чистой инерцией. Со временем моя контора была переведена из Объединенного штаба связи в другое здание, дальше по Вильгельмштрассе на углу Унтер-ден-Линден, напротив отеля «Адлон». Мои старые комнаты занял Риббентроп, сейчас становившийся соперником Розенберга в области иностранных дел. Гитлер никогда не признавал, что я изгнан, и весть о том, что я уже не пользуюсь его доверием, не вышла за пределы внутреннего круга лиц. Я все еще мог видеться с Гессом и Герингом, а иногда с Геббельсом и мог побеседовать с Нейратом. Офис иностранной прессы продолжал поддерживать свой ритм. Я устраивал интервью через Ламмерса и Функа, передавал информацию и делал все, что мог, чтобы мои иностранные друзья-дипломаты могли оценить, что происходит, всегда надеясь, что, несмотря на все, ситуация в конце концов придет в норму.
Таких несуразностей и перемен, из-за которых оказываешься в такой ненормальной ситуации, был легион. Каждый утверждал, что ничего не изменилось. Когда Эдда Чиано приехала в Берлин и сказала: «А где наш старый друг Ганфштенгль?», Геббельсу, конечно, пришлось пригласить меня в загородный клуб рядом с его домом в Шваненвердере. Я, в свою очередь, должен был делать вид, что все еще являюсь членом внутреннего круга, на случай, если вдруг Муссолини пожелает использовать меня в качестве канала для какой-нибудь связи с Гитлером. С Герингом еще осталось что-то от старой сердечности, пока я не раскритиковал его в лицо однажды в 1935 году за налеты на германские музеи с целью раздобыть картины и предметы искусства для его пышных резиденций. На последнем праздновании его дня рождения, на котором я присутствовал, устроенном «в двухэтажной манере»: его семья и близкие друзья находились на втором этаже, а партийная иерархия – в гостиной этажом ниже, – я оказался сосланным во второй дивизион.
Притворство полностью скрывать не удавалось. Когда мой старый друг Уильям Рендолф Херст, которого я сопровождал в его интервью с Гитлером осенью 1934 года, послал своего лондонского корреспондента Билла Хиллмана встретиться с Гитлером, мне пришлось вернуться. Поводом был плебисцит в Сааре в начале 1935-го, когда Гитлер объявил, что евреи на оспариваемой территории будут освобождены от предписаний, существовавших тогда на остальной территории Германии. У Херста была идея посмотреть, нельзя ли воспользоваться этим случаем, чтобы получить заверения от Гитлера о том, что это – прелюдия к послаблениям во всей Германии. Мне пришлось сказать Хиллману, что я уже не являюсь персоной грата, и мы прошли через пантомиму вручения запечатанного письма от Херста Гитлеру через Брюкмана, который дал нам честное слово, что передаст его лично в руки Гитлеру и что сам будет отвечать за ответ. После того как мы прождали час, тяжело ступая, вошел неописуемый Шауб с открытым конвертом в руке, чтобы сообщить, что Гитлеру нечего заявить в ответ.
Мое настроение не улучшилось от истории, которую я услышал от Рольфа Гофмана, который был представителем моего отдела иностранной прессы в Коричневом доме в Мюнхене. Примерно в это время был закончен мой павильонный фотопортрет, на котором было слишком ясно видно, в каком состоянии духа я находился. Я послал его копию Гофману, который повесил его в рамку на стене своего кабинета. Однажды он говорил по телефону, когда вошел Гитлер. Гитлер дал ему знак продолжать разговор, а сам простоял две или три минуты, сердито глядя на мою фотографию с расстояния не больше чем полметра. Его концентрация была настолько интенсивной, а выражение на лице настолько угрожающим, что Гофману стало явно неудобно. Когда он положил трубку, прошло две-три секунды, пока Гитлер не прервал молчание. Потом он никак не высказал своего отношения и лишь оставил самую банальную записку. На Гофмана так повлияло настроение Гитлера, что, когда я на следующей неделе оказался в Мюнхене, он отвел меня в сторону и предупредил, что убежден, что затевается нечто неприятное.
Кампания с целью моей нейтрализации не обошлась без нелепых аспектов. Я поехал в Нюрнберг на партийный съезд 1935 года и попытался отвлечь иностранную прессу от господствовавшей там атмосферы, устроив для корреспондентов прием в Германском музее. Я подготовил речь, которой был весьма доволен. В конце концов, это была моя собственная тема. «Господа, – начал я, – я очень рад приветствовать вас в городе этого великого художника Альбрехта Дюрера…» И что же произошло к тому времени, когда ведомство Геббельса кончило кромсать этот доклад? Эта часть уже выглядела так: «Доктор Ганфштенгль, руководитель отдела иностранной прессы, вчера приветствовал журналистов в городе фюрера…»
Из чистого упрямства я возобновил контакты с самыми старыми приверженцами партии раннего периода. Антон Дрекслер, пренебрегаемый и позабытый, был почти калекой. Все его амбиции ограничивались маленькой инвалидной машиной, которую благодарная партия так и не сочла уместным подарить ему. Он был в отчаянии от того, как разворачивались события, но не имел абсолютно никакого влияния. Герману Эссеру наконец-то удалось найти синекуру на посту министра провинции Баварии, и я обычно встречался с ним, когда бывал в Мюнхене. Это он ввел меня в курс дела в отношении ситуации с Евой Браун. Она ходила в школу с его второй женой, и они часто виделись друг с другом. Было ясно, что Ева – это не больше чем часть домашней декорации в мире грез, в котором теперь жил Гитлер. Она едва ли могла покинуть Мюнхен без разрешения Гитлера или Бормана, а однажды появилась у Эссеров в слезах, жалуясь на свое положение невольницы. «Я самая настоящая заключенная! – рыдала она, а потом добровольно поделилась впечатляющей информацией: – Да я ничего не имею от него как от мужчины!»
Тем не менее Гитлер оплачивал ее присутствие своей протекцией. Она скромно появилась на нюрнбергском партийном съезде в 1935 году в очень дорогой меховой шубе. Магда Геббельс, считавшая себя единственной женщиной, которой Гитлер должен оказывать внимание, весьма неосмотрительно позволила себе сделать пренебрежительное замечание, которое привело Гитлера в бешенство. Магде несколько месяцев запрещалось бывать в канцелярии, и она ходила кругом, умоляя людей замолвить за нее словечко, несомненно подстрекаемая на это своим мужем, который не мог вынести даже мысли, что его власть над Гитлером как-то ослабла. В конечном итоге ее стали вновь принимать, но соперничество между этими двумя женщинами никогда не прекращалось. Не надо быть хорошим драматургом, чтобы представить себе эмоции, вынудившие каждую из них оставаться до конца в осажденном бункере фюрера, поскольку там оставалась и другая.
В 1936 году я утратил еще одно звено из ранней цепочки связей с Гитлером. Моя жена покинула меня. Ее неприязнь к Гитлеру давно превзошла мою, хотя он продолжал посылать ей цветы на ее день рождения до тех пор, пока она не уехала из Германии в Соединенные Штаты, где провела эти военные годы. Долгое отсутствие и растущая несовместимость сделали наш разрыв неизбежным.
Мое положение в Берлине становилось все более и более небезопасным. За моим персоналом в конторе велась слежка, и людей допрашивали о моем общем отношении к событиям. Партийная организация требовала от меня представить генеалогическое древо для доказательства того, что, имея дедушку по имени Гейне, я не был частично евреем, – еще один образчик их тупой зацикленности. Друзья старались предупредить меня, что мои несдержанные комментарии доведут меня до беды. Помню, Марта Додд еще в 1934-м сказала мне: «Пущи, твоя толпа тебе уже не верит!» Теперь еще более прямое предостережение поступило от Розалинды фон Ширах – сестры Бальдура. Они с отцом постоянно осуждали поведение брата, и у нее хватало мужества в таких обстоятельствах приходить и видеться со мной. Она рассказала, как Бальдур однажды вечером выпил чуть больше, чем надо, у них в доме в Баварии и сказал ей, чтобы держалась от меня подальше, потому что я занесен в черный список и мне недолго еще быть на свободе. Мне стали чудиться писания на стене, и по предложению еще одного друга я начал вывозить в Лондон предметы из золота и платины, чтобы быть готовым ко всякого рода неожиданностям.
Когда мог, я продолжал конфликтовать с Гиммлером от имени лиц, поссорившихся с нацистской системой. В случае с одной американской матерью мне удалось вызволить из концентрационного лагеря в Саксонии ее дочь по имени фон Пфистер, куда ее посадили за пренебрежительные высказывания о режиме. Я протестовал против хода событий в разговоре с каждым, кто меня слушал, и один из моих друзей того времени, Эдгар фон Шмидт-Паули, автор книги «Люди вокруг Гитлера», свидетельствовал в мою пользу в 1948 году, что пройтись со мной по улице и послушать мои комментарии могло стоить жизни. Это был комплимент, который я был счастлив принять на свой счет.
Все, во что я верил, было предано, но, по крайней мере, я не был одинок. Фрау Бехштайн, опекунша Гитлера десяток лет назад, принимавшая его с жалким букетиком цветов на свой день рождения, отправилась к нему на прием и назвала его в лицо «жалким подобием канцлера». Я снимаю перед ней шляпу. Я становился все более неосмотрительным в своем осуждении. В начале 1937 года, помню, была вечеринка в швейцарской дипломатической миссии в Берлине, где я долго беседовал с генералом Иоахимом фон Штюльпнагелем, который в то время был начальником отдела кадров сухопутных войск, а в 1939-м стал главнокомандующим резервной армией. Несколько членов его семьи были старшими офицерами и находились среди наиболее стойких противников военной политики Гитлера, хотя в ранний период власти Геринг хвастался своей дружбой с ними. Мы говорили, быть может, с неуместной откровенностью о сгущающихся военных тучах. Гитлер шел маршем в Рейнскую область, и разразилась испанская гражданская война при активном германском вмешательстве на стороне Франко. «Это может привести только к катастрофе, – сказал я. – Теперь только рейхсвер может выступить и призвать остановиться».
Слухи о таком поведении расходились кругами, и антиганфштенгльское настроение партийной иерархии достигло опасной степени. В течение года я написал музыку и помог снять еще один фильм, который назовут «Народ без пространства». Я опять был в Лондоне в конце 1935 года и увиделся с сэром Робертом Ванситартом, постоянным главой Форин Офиса. Суть моего разговора с ним состояла в том, что, учитывая, что ситуация в Германии показывает признаки успокоения, британское правительство не имело бы возражений против обсуждения проблемы бывших германских колоний. Мне представлялось, что, если эту возможность довести до сведения моих соотечественников в разумной форме, это могло бы отвлечь их умы от более опасных авантюр и помочь разрядке внутренней напряженности.
Этот фильм был попыткой достичь такой цели, а сценарий был написан Гансом Гриммом, поэтом. Часть финансовой поддержки поступила от Шахта. Мне следовало бы получше знать, что нельзя упускать из виду накопленный яд министра пропаганды. На этот раз Геббельс запретил фильм, даже не просмотрев его, и в своей последней попытке он убедил Гитлера, что во время съемок я истратил слишком много. Дошедший до меня комментарий Гитлера был таков, что если мне позволить зарабатывать слишком много, то они бы видели меня в последний раз, а так будет много лучше, если я буду зависим от них. В последний момент мне удалось одолжить достаточно денег, чтобы опровергнуть обвинение в злоупотреблении средствами, но сейчас невод подбирался ко мне все ближе.