Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Рыжая Зизи, жившая на хуторе, по-прежнему оплачивала содержание ребенка, а присматривать за ним поручила своей матери. Стареющая женщина нечасто навещала мальчика — и путь неблизкий, и недосуг. Так появилась брешь в глухой стене, воздвигнутой между родителями и сыном.

Один парень с площади, возивший овощи в Тохновку, заметил там чужого мальчишку, крутившегося возле кузни, и догадался, что это приемыш. Геня Левина из магазина мануфактуры тоже как-то раз гостила в Тохновке и узнала мальчишку по кудрявым, как у Нахума, волосам. Геня была женщина сердобольная, и лицо ее прямо светилось жалостью, когда она рассказывала, как стоит он себе, бедняжечка, в коротких штанишках и кусает яблоко.

Однажды в понедельник Нахум отправился в Тохновку, уже не ища никаких предлогов. Уехал он рано утром, а вечером вернулся другим человеком — словно помолодел. Его потухшее было лицо снова лучилось светом, разгонявшим обычную полутьму дома.

Правда, он видел мальчика совсем недолго, украдкой, но кто-то ему шепнул, что в базарный день в кузнице полно народа, и тогда, может быть, удастся побыть с ребенком подольше.

И вот каждый вторник, по базарным дням, ездил Нахум вместе с мелкими торговцами в соседнее местечко, возвращался вечером, и хотя возвращался он с пустыми руками, казалось, что приносит он сокровища.

В начале лета, когда рыжая уехала в гости, хитрая тетя Йохевед устроила так, чтобы малыша отвезли на несколько дней к ней в дом.

Будто бы она, тетя Йохевед, желает сшить ему пару летних костюмчиков, а ноги-то у нее больные и нет сил таскаться к ним на примерки, так вот поэтому надо бы мальчонке пожить у нее, пока она будет шить.

Тетя вытащила из ящиков комода отрезы тканей и известила племянницу, что они могут взять мальчика на полсуток. Кто-нибудь из надежных людей должен заехать за ним в полуденные часы и вернуть рано утром, только ни в коем разе не проезжать через Заречье, а ехать по горной дороге через Кухтицкие леса.

Если б донеслась до них весть с небес, не было бы в доме большей радости, чем нынче.

Услышав новость, Муся потянулась всем телом, словно желая встать, но ноги остались скованы; тогда она поудобнее уселась в кровати и оттуда стала отдавать распоряжения:

Нахума она послала к одному возчику, который известен был как человек надежный и расторопный, а Зосе велено было придвинуть к кровати ларец с приданым. Здесь среди прочего, хранилось несколько дорогих вещиц, с которыми сметливая Зося немедленно послана была к ростовщику; на обратном пути она накупила всякой вкусной еды в большой лавке, а затем отправилась на двор перетряхивать пестрые скатерти и покрывала, по обыкновению хранившиеся в шкафу.

К вечеру Нахум вышел на тракт, ведущий к Кухтицким лесам, а Муся, в оконной раме словно выросла, словно заполнила собою весь проем. Липша, хозяйка постоялого двора, поглядела со своего крылечка в сторону тракта, и на лице ее, вместе с любопытством, выразилось даже что-то похожее на уважение. Вот уже показалась телега; возчик, сидя на козлах, сдернул полость, чтобы издали показать, что телега пуста.

Из хитрой тетушкиной задумки ничего не вышло. Мальчика забрали у нее из дома еще до того, как приехал гонец.

Наступил день рождения Эти, внучки добрых стариков: ей исполнилось двенадцать. По такому случаю приехал из губернского города отец ее, Шмуэль-Элия, фотограф. В субботу он зашел вместе с родителями и дочкой навестить Нахума, старинного своего приятеля.

Шмуэль был скромный, приятный человек. Как и его родители, он словно не замечал Мусиного увечья, и за субботним столом беседовал с нею так же, как со всеми.

Видно было, что Шмуэль нежно любит дочку: он потихоньку гладил ее косичку, потолстевшую с годами, совал ей купленные в городе конфетки, а она, расшалившись, одаривала ими всех подряд, наполняя дом звонким смехом и сладковатым запахом карамели. С Нахумом гость вел беседу о ремесле фотографа, рассказывал о всяких новшествах в их деле и ходил вместе с хозяином дома осматривать его маленькую лабораторию.

Его собственное ателье в городе оставалось без присмотра, и потому назавтра ему пришлось спешно уехать, так что он даже не успел попрощаться с приятелем. Но дорога на станцию вела через родное нахумово местечко, и оказавшись там, Шмуэль зашел взглянуть на ребенка.

В местечке у него был знакомый, который объяснил, как проехать на хутор Заречье. Шмуэль съездил на хутор, вызвал рыжую женщину с мужем и поговорил с ними со всей строгостью.

Слыханное ли дело, чтобы родителей разлучили с родным дитятею потому только, что они беспомощны и удручены бедностью и болезнью?

Конечно, мальчику нужен и присмотр, и уход. Так вот что: пусть малыша отдадут ему, Шмуэлю. Он займется его воспитанием, а когда тот подрастет, обучит своему ремеслу.

К удивлению родных, рыжая Зизи не возражала. Она потребовала только, чтобы родители не встречались с ребенком, пока не выплатят долг, весь, до последней копейки. По окончании переговоров она представила Шмуэлю счет, в котором подробнейшим образом перечислено было все, что она издержала на мальчика в эти несколько лет.

Это был длиннющий список, и когда он, наконец, попал к Нахуму и Мусе, те долго изучали его со смешанным чувством умиления и ужаса. Умиляли предметы: «носки», «матроска», «ботиночки на шнурках», ужасала сумма.

За день до того, как ребенок должен был отправиться в дорогу, Нахум съездил в Тохновку и вернулся поздно ночью, когда его никто не мог видеть. Надо было привести в порядок ателье, чтобы поправить дела.

Ведь каждый грош, уплаченный в счет долга, словно еще один камень вынимал из стены, возведенной между ними и их мальчиком!

Нахум прикрепил над входом в ателье новую вывеску, протер до блеска стекла витрины и тут же поместил объявление, извещавшее о снижении цен на семейные фотографии.

Потом он привез из губернского города почтовые открытки, входившие в моду у местной молодежи. Это были карточки со всякими аллегорическими рисунками: человеческое сердце на чашке весов против пригоршни монет или дамы, пронзенные стрелой Амура. Чего ж удобнее для влюбленных или покинутых девиц: надпиши только адрес, и отправляй готовое письмо, не прибавляя ни слова.

Тогда же Нахум начал подновлять вывески. И тут ему улыбнулась удача. Вывески выходили яркие, имя хозяина и название лавки выписаны были так броско, что соседям, чтобы не пропадать в безвестности со своими старыми, пыльными досками, приходилось тут же отправляться к Нахуму с заказом — вскоре задний дворик весь был забит аккуратно составленными в ряд дощатыми заготовками.

Ясными летними днями раскрывал Нахум настежь двери в дворик, и на свежем воздухе, мурлыкая песенку, возился с вывесками, раскрашивая доски длинной кистью. Он старался напевать погромче, чтобы Мусе в доме тоже было слышно.

В траве стрекотали кузнечики, со спуска, с огородов, вместе с запахами зелени, доносились песни девушек, половших грядки. В минуты отдыха Нахум закуривал папиросу и задумчиво смотрел на зеленые, поросшие лесом холмы и различал где-то вдалеке, в неясном будущем, заманчивые картины. Вот он сидит вместе с Биньямином в ателье, а Муся, сияя улыбкой, заглядывает к ним из горницы — и ноги у нее совсем здоровы!

Ведь ни один врач не сказал, что болезнь неизлечима, что нет надежды.

Если они вместе с сыном будут много-много работать, то, может быть, смогут отвезти Мусю в такое место… Нахум точно не знал, как оно называется, но слыхал, что приносят туда больных на носилках, а уходят они оттуда на своих ногах.

В угловом шкафу был у Нахума заветный ящичек, куда он складывал каждую сбереженную монетку, до последней копейки, и когда собиралась круглая сумма, отсылал ее заимодавцам, вытаскивал еще камешек из стены — и на душе у него становилось все легче.

Когда-то один знакомый в губернском городе научил его делать рамки из картона. Когда настала осень и работы в хозяйстве и под дому поубавилось, Нахум занялся новым ремеслом. Из толстой бумаги он клеил аккуратные прямоугольники, покрывал их краской и лаком и отсылал на продажу в город.

С утра до ночи он был занят, и к зиме гостиная превратилась в мастерскую: в ней воцарились приятная суета, рабочий беспорядок, запах краски. По углам, как пустые окошки, зияли некрашеные рамы, на плите, среди языков пламени, клокотал котел с клеем, а за столом Нахум, не замечая усталости, вдохновенно кромсал ножницами листы картона.

В полдень заходила иногда Этя, внучка приветливых старичков. Полы ее городского пальто весело развевались и на память Мусе приходил светлый дом Шмуэля-Элии, где нынче жил их мальчик. Лицо девочки еще было по-детски наивным, но во взгляде уже таилась стыдливая юность. Сердце Муси исполнилось нежности, когда Этя подошла и ласково погладила теплую фуфайку, которую она связала сыну, а потом аккуратно вправила жесткий узелок, чтобы он не натер мальчику кожу.

К своему восемнадцатилетию Этя поехала в губернский город, к отцу, и провела там несколько недель, а когда вернулась — упала, наконец, завеса, скрывавшая от Нахума и Муси лицо их сыночка.

Этя говорила немного: она выложила на стол пачку фотографий — и жизнь сына развернулась перед ними во всех подробностях. Краткие замечания девушки освещали фон: их сын в своей комнате за приготовлением уроков; их сын у стола за обедом; их сын за работой — помогает в фотоателье, такой ловкий, смышленый, такой важный и серьезный в своей городской одежде…

Биньямину уже исполнилось четырнадцать. К пятнадцати годам, как обещал его воспитатель, он должен был окончательно овладеть ремеслом, а Нахум к тому времени надеялся раскрошить последние ряды кладки в разделявшей их стене. Ради этого он напрягал все силы, все дольше засиживался за работой, рано вставал и поздно ложился.

Он был сосредоточен и немногословен, при ходьбе клонился всем телом вперед, словно взбирался на гору. И если у него слегка дрожали колени и кружилась голова, как у героя, поднимающегося на вершину горы, он считал это естественным.

Однажды, в начале лета — этот день многим запомнился надолго — Нахуму было как-то особенно трудно справляться с работой. День выдался суматошный. Рано утром его вызвали на хутор фотографировать какие-то здания; потом надо было паковать рамки перед отправкой на станцию — возчик с телегой уже стоял у дверей, — а тут из соседней Борисовки прибыла повозка со старыми вывесками, которые требовалось подновить.

Целая улица лавок и магазинов осталась без вывесок и стояла, как шеренга безвестных и безымянных людей на рыночной площади. Медлить было нечего, и Нахум тут же приступил к работе; отломив между делом краюшку от ковриги, лежавшей на подоконнике, и жуя хлеб, стал разбирать доски, попросил заглянувшего к ним мальчишку принести из лавки олифы, протянул ему жестянку — но вдруг все посыпалось у него из рук, а сам он стал медленно оседать у стены; но так как он продолжал улыбаться, а лицо сохраняло всегдашнее доброе выражение — мальчишка подумал, что он шутит, и легонько подтолкнул его в плечо. И только увидев, как Нахум валится на землю, словно желая улечься поудобнее, мальчишка ринулся в ателье, заглянул через открытую дверь во внутреннюю комнату — и с воплем помчался по улице.

Ну, не странно ли это: буря, безумствуя, ломает крепкий дуб, а чахлой травинке, растущей с ним рядом, ничего не делается. Сколько ни треплет ее ветер — она гнется во все стороны, но стоит. Странно и удивительно!

Именно это чувство — изумление — испытали жители местечка, увидев назавтра женщину в окне на ее обычном месте. Но к этому чувству примешивалось облегчение, ибо вчера, когда муж ее помер в одночасье, они почувствовали страх, а некоторые — даже угрызения совести.

В древние времена, если вблизи от города или селения находили неизвестное мертвое тело, старейшины собирались и приносили жертву во искупление греха. То был случайный прохожий, которого они сроду не знали и не видали, — и все же они омывали руки в знак очищения от греха и говорили: «Наши руки не проливали этой крови». А тут все же знакомый человек, земляк, сосед, который годами ходил по этой самой площади, горбясь от изнеможения и горя, и никто не предложил ему помощи, не подошел со словом утешения.

На окно гостиной нельзя было даже взглянуть. Взгляд избегал этого страшного места, как раны, с которой сняли повязку. В ночных кошмарах являлся им этот дом, качаясь и оседая, словно из-под него вытащили фундамент.

Но вот встали они наутро — и увидели, что дом стоит себе, как стоял, из трубы идет дым, молочник привез молоко, а по комнатам расхаживает сын и продолжает вить нить бытия с того места, где она оборвалась еще вчера. «Как свеча, которую ставят вместо догоревшей»,[1] — промолвила мудрая старушка, мать Шмуэля-Элии.

Когда закончились семь траурных дней, Шмуэль-Элия устроил все дела. Он завершил расчеты с владельцами Заречья, расплатился с остатками долга, вынес из дома и со двора вывески и рамки и уехал, зная, что его ученик сможет прокормиться ремеслом фотографа.

И вправду, как только в витрине появились первые работы юноши, двери ателье наконец-то распахнулись. Первыми явились фотографироваться неказистые дочки аптекаря, и надо же — к их собственному удивлению, на фотографиях они вышли живыми и симпатичными. Потом с верхней улицы потянулись другие, и в их лицах на снимках тоже проступила красота, до поры скрытая от глаз.

У мальчика оказался талант — он умел видеть и показать все самое лучшее, самое достойное, что было в человеке — таящуюся в нем искру нежности, благородства, душевной тонкости.

Легковерные дурнушки, увидев себя на фотографиях в новом свете, преисполнились жалости к себе: теперь им стало ясно, что до сих пор их просто никто не смог оценить по достоинству. Да и остальные клиенты как-то прониклись к себе почтением, словно фотокарточки придали им значительности. Око фотокамеры этого подростка, казалось, изменило облик города.

Но самое удивительное случилось, когда он сфотографировал мать.

Самое сокровенное, скрытое столько лет от всех и от нее самой, — страдания, робкая любовь, тревога и печаль, подавленные вздохи, непролитые слезы, оскорбленное материнство — все проступило в ее до времени увядшем лице и обернулось светом, лучившимся из каждой морщинки.

Когда Биньямин протянул ей эту фотографию, она долго молча всматривалась в нее и вдруг заплакала, и в утешение он положил ей руки на плечи. Сын наконец вернулся к ней, вернулся после стольких лет разлуки.

Из губернского города сын привез кое-какую обстановку для ателье, а еще кресло-каталку для матери — в нем она могла сама передвигаться с места на место, помогая себе руками. То, что было далеким и недоступным, сразу приблизилось. Медленно, осторожно перемещалась она на этом железном седалище, с радостным удивлением ребенка, делающего первые шаги. Теперь она сама приносила еду с кухни, добиралась до окошка ателье и глядела на сосновую рощу, шелест которой слышала столько лет, а после, у входа в дом, принималась наконец, вместе с Зосей, за повседневный и вечный женский труд. Руки, ослабевшие за годы вынужденной праздности, чистили свеклу и репу, крошили лук и щавель, и со всех сторон, от всех порогов звучно откликались ножи и сечки и приветливо кивали хлопотливые хозяйки, улыбаясь в лучах июньского солнца.

День ото дня все слабее становилось тело, все бледнее — лицо в венчике серебристой седины, издали похожей на тот нимб, который, как с благоговением замечают люди, в конце концов озаряет голову мученика на месте тернового венца, сплетенного их собственными руками.

Ей не разрешали самой передвигаться в кресле-каталке — это было для нее слишком утомительно. Обычно кресло возил сын, а когда он бывал занят в ателье, его заменяла Этя, делавшая все так легко и проворно, что женщине в кресле подчас трудно бывало различить, кто из них двоих у нее за спиной.

Как-то раз, заметив взгляд матери, задержавшийся на детях, старая Этина бабушка поняла, что Муся хотела бы всегда видеть их вместе. Она первая решилась выговорить это вслух: хотя ее внучка немного постарше годами, ростом она невелика, сложения нежного и всегда обращается к Биньямину за помощью, если требуется сила или особое уменье. Вот и случилось так, что женщина в кресле-каталке еще успела на склоне лет своих увидеть излучаемый молодыми свет любви.

Сидя в своем покойном кресле, в час сумерек, она все думала о детстве, которое тоже представлялось ей озаренным теплым светом. Она вспоминала старых кукол, скрашивавших ее прежнее одиночество, добрую ясноглазую стряпуху Хаю-Ришу и ореховые деревья во дворе, в дождь и в солнце осенявшие маленькую девочку. Там, под этими деревьями, училась она когда-то следить за искрами света, запутавшимися в густой лиственной тени.

В сумерках, в этот час между сном и бодрствованием, сквозила перед нею порою узкая тропинка, ведущая меж глухих плетней в соседский сад. Теперь ей ведомо было, что это и есть ее жизнь — путь, усеянный терниями и шипами; но и теперь, как прежде, когда Нахум был с ней, она все тянулась вперед, чтобы взглянуть на розовые кусты.



Поделиться книгой:

На главную
Назад