По этой причине свою страсть к полезным советам мне пришлось обуздать. По этой причине на данных страницах никто (если я только сдержусь) в смысле практических указаний не найдет ничего. Здесь не будет описания населенных пунктов, здесь не будет исторических отступлений, никакой архитектуры, никаких нравоучений.
Как-то раз я спросил одного просвещенного иностранца, что он думает о Лондоне. Он сказал:
— Это очень большой город.
Я спросил:
— А что вас в нем больше всего поразило?
Он ответил:
— Люди.
Я спросил:
— По сравнению с другими городами — Париж, Лондон, Берлин — что вы о нем думаете?
Он пожал плечами:
— Он больше. Что еще сказать?
Один муравейник как две капли воды похож на другой. Сколько дорожек, узких или широких, где маленькие создания роятся в причудливой неразберихе! Эти куда-то спешат, деловые; эти остановились потрепаться. Эти согнуты непосильной ношей; эти просто греются на солнышке. Сколько кладовок, забитых кормом; сколько норок, где крохотные существа спят, питаются, любят — вот в уголке лежат их белые косточки. Этот улей побольше; тот поменьше. Это гнездо лежит на песке; другое спрятано под камнями. Это сделано только вчера; это свили, говорят, еще в допотопные времена — кто знает.
Также в этой книге не будет народных преданий.
Во всякой долине, где имеется какая-то крыша, имеется и своя песня. Я сообщу фабулу, вы можете передать ее стихами и переложить на свою собственную музыку: жила-была девушка, появился парень, полюбил ее и уехал.
Это однообразная песня, существующая во многих языках (молодой человек, должно быть, объехал весь свет). Его хорошо помнят в сентиментальной Германии; обитатели голубых Эльзасских гор также помнят его среди своих; побывал он, если память не изменяет мне, и на берегах Аллан-Уотер. Ни дать ни взять — Вечный Жид; глупые девчонки до сих пор, так рассказывают, прислушиваются к затихающему стуку его копыт.
В наших краях, где так много развалин, бывших когда-то давно многоголосым жильем, сохранилось немало легенд. И опять же я передам вам суть, а вы готовьте блюдо себе по вкусу. Возьмите одно-два человеческих сердца (чтобы подходили друг другу), добавьте пучок человеческих страстей (их не так много, полдюжины максимум), заправьте смесью добра и зла, приправьте все это соусом смерти и подавайте когда и где пожелаете. «Келья святого», «Башня с привидениями», «Могила в темнице», «Гибель влюбленного» — называйте как вам угодно, жаркое все то же самое.
Наконец, в этой книге не будет описаний природы. С моей стороны это не лень. Это самоконтроль. Нет ничего легче, чем описывать природу. И нет ничего труднее (и бессмысленнее), чем это читать. Когда Гиббону*, описывая Геллеспонт, приходилось полагаться на выдумки путешественников, а Рейн английским студентам был знаком главным образом по «Запискам» Цезаря*, каждому бродяге надлежало, по мере своих способностей, описывать, неважно как далеко это было, все, что он увидит. Д-р Джонсон, который ничего кроме пейзажа Флит-стрит, в общем-то, и не знает, прочтет описание торфяного болота в Йоркшире с удовольствием и практической пользой. Кокни, который никогда не забирался выше Кабаньего хребта в графстве Суррей, описание Сноудона прочитает с замирающим сердцем.
Но мы — вернее, паровой двигатель и фотографический аппарат для нас — все это переменили. Человек, каждый год играющий в теннис у подножия Маттерхорна, а в бильярд — на вершине Риги, не скажет спасибо за доскональное скрупулезное описание Грампианских гор. Среднему обывателю, какой знаком с дюжиной картин маслом, сотней фотографий, тысячью журнальных иллюстраций и парой панорам Ниагарского водопада, образное описание данного объекта утомительно.
Один мой друг-американец, человек образованный, любящий поэзию просто и без затей, как-то сказал мне, что посредством фотоальбома за восемнадцать пенсов приобрел такое точное и исчерпывающее представление об Озерном крае, какое не получил из сочинений Кольриджа, Саути и Вордсворта, взятых вместе*. Также помню его замечание насчет всего предмета литературных описаний природы: за такое он будет признателен автору так же, как за многоговорящее описание блюд, только что бывших у автора на обед. Правда, это имело отношение к другому вопросу — именно к вопросу о компетенции каждого вида искусства. Точка зрения моего друга была такова: как краски и холст представляют собой средства, непригодные для написания романа, так же образное описание, даже в лучшем виде, — не более чем неуклюжая попытка передать впечатление, какое гораздо лучше получить глазами.
Что касается этого вопроса, в моей памяти отчетливо сохранился один жаркий школьный день. Был урок английской литературы. Вначале нам дали читать какое-то длинное, но в остальном терпимое стихотворение. Как звали автора, я, к своему стыду, забыл (также как забыл название стихотворения). Мы закончили чтение, захлопнули книги, и учитель, добродушный седой джентльмен, предложил своими собственными словами пересказать только что нами прочитанное.
— Расскажите мне, — предложил учитель воодушевляюще, — о чем же здесь говорится?
— Здесь, сэр, — сказал первый мальчик (набычившись и с явным конфузом, словно вопрос был такой, какого сам бы он никогда не затронул), — говорится о деве.
— Верно, — согласился учитель. — Только расскажи своими словами. «Дева» у нас, в общем-то, не говорят... Скажем «девушка». Итак, здесь говорится о девушке.
— О девушке, — повторил наш первый ученик (от нового слова смутившись только сильнее), — которая жила в лесу.
— И что это был за лес?
Мальчик исследовал свою чернильницу, затем посмотрел в потолок.
— Ну, ну, — напустился учитель, теряя терпение, — вы читали про этот лес целых десять минут. Что-то ты ведь можешь про него рассказать?
— Кривые дерева, сплетенные их ветви, — отозвался наш лучший ученик.
— Нет, нет, — перебил учитель. — Не надо мне повторять текст! Перескажи своими собственными словами, что это был за лес, где жила девушка.
Учитель в раздражении топнул, отчего первый ученик чуть не подпрыгнул:
— Лес как лес, сэр.
— Скажи ему, что был за лес, — учитель вызвал второго ученика.
Второй мальчик сказал, что это был «зеленый лес». Это привело учителя в еще большее раздражение. Он обозвал второго ученика болваном (хотя я, вообще говоря, не понимаю, за что) и обратился к третьему, который в течение последней минуты, очевидно, сидел на раскаленной сковороде, размахивая правой рукой как испорченный семафор. (Секунду спустя он бы не вытерпел, независимо от того, вызвал бы его учитель или не вызвал, — он уже покраснел от натуги, унимая свою эрудицию.)
— Лес был темный и мрачный! — воскликнул третий мальчик, испытав огромное облегчение.
— Лес был темный и мрачный, — повторил учитель с нескрываемым одобрением. — А почему он был темный и мрачный?
Третий мальчик и здесь оказался на высоте:
— Потому что туда не попадало солнце!
Учитель понял, что открыл классу поэта.
— Потому что туда не попадало солнце, или, вернее, потому что солнечные лучи не могли проникнуть туда. А почему солнечные лучи не могли проникнуть туда?
— Потому что, сэр, листва была слишком плотной!
— Превосходно! — кивнул учитель. — Девушка жила в темном и мрачном лесу, сквозь сень листвы которого солнечные лучи не могли проникнуть. Так, а что в этом лесу росло?
Он вызвал четвертого мальчика.
— Деревья, сэр.
— А еще что?
— Поганки, сэр. (После паузы.)
Насчет поганок учитель был не вполне уверен. Однако, сверившись с текстом, убедился, что мальчик был прав — поганки упоминались.
— Ну ладно, — согласился учитель, — поганки там росли. А еще что? Что бывает в лесу под деревьями?
— Земля, сэр!
— Да нет, нет! Что в лесу под деревьями растет?
— Растет, сэр?.. Кусты, сэр?..
— Кусты! Превосходно. Идем дальше. В этом лесу росли кусты и деревья. А еще что?
Он вызвал малыша с первой парты, который, решив, что данный лес был слишком далеко, чтобы из-за него беспокоиться, проводил досуг за партией крестиков-ноликов сам с собой. Сбитый с толку и раздосадованный, но чувствуя, однако, необходимость пополнить каталог лесной флоры, он рискнул предложить ежевику. Это была ошибка: ежевики у поэта не было.
— У Клобстока, понятное дело, на уме только еда, — пояснил учитель, гордившийся своим остроумием. Клобстока осмеяли; учитель был счастлив.
— А ну, — продолжил он, вызывая мальчика в среднем ряду, — что еще было в этом лесу, кроме кустов и деревьев?
— Там был поток, сэр.
— В общем, да. А что поток делал?
— Журчал, сэр.
— Нет, нет! Журчат ручейки, а потоки...
— Ревут, сэр?
— Он ревел. А отчего он ревел?
Это был завальный вопрос. Один мальчик (умом, надо сказать, у нас не блиставший) предположил, что поток ревел от девушки. Чтобы как-то помочь нам, учитель изменил постановку вопроса:
— Когда он ревел?
Здесь третий мальчик поспешил на помощь опять, объяснив, что поток ревел когда падал на камни. (Кое-кому из нас, наверно, подумалось, что поток был просто сопляк — поднимать такой шум по такому ничтожному поводу. Более мужественный поток, как нам казалось, поднялся бы и потек себе дальше, и словом бы не обмолвился. Поток, который ревет всякий раз упав на камень, в наших глазах был малодушным потоком; но учитель, судя по всему, был доволен и этим.)
— А кто жил в этом лесу? С девушкой? — был следующий вопрос.
— Птички, сэр.
— Да, птички жили в этом лесу. А еще кто?
Птички, похоже, истощили нашу фантазию.
— Ну, ну, — напустился учитель, — что это за такие животные с хвостами, которые бегают по деревьям?
Мы задумались. Затем кто-то предложил котов.
Это была ошибка. Про котов у поэта ничего не упоминалось; учитель пытался добиться от нас белок.
Ничего особенного вспомнить про этот лес больше я не могу. Я только помню, что там еще появлялось небо. В таких местах, где между деревьями возникали просветы, посмотрев наверх, можно было увидеть небо. В этом небе очень часто бывали тучи, и время от времени, если я ничего не путаю, девушка намокала.
Я остановился на этом казусе потому, что он кажется мне характерным в смысле вопроса литературных описаний природы вообще. Я не мог понять тогда, я не могу понять сейчас — почему конспекта, данного первым учеником, было недостаточно. Со всем должным почтением к поэту (что за поэт — неважно), приходится только признать, что его лес был «лес как лес» и никаким другим быть не мог.
Теперь, наконец, я мог бы описать вам Шварцвальд. Я мог бы перевести Гебеля*, воспевшего Шварцвальд. На многих страницах я мог бы сообщать и сообщать о его скалистых теснинах и ярких долинах, о поросших соснами склонах, об увенчанных скалами пиках, о пенных потоках (там, где аккуратные немцы не обрекли их чинно струиться по деревянным желобам и водосточным трубам), о белых деревнях, об одиноких фермах.
Но меня преследует подозрение, что вы всё это пропустите. Если вы достаточно добросовестны (или слабохарактерны) и будете читать все подряд, я в конечном итоге смог бы донести до вас только образ, намного лучше сформулированный простыми словами непритязательного путеводителя:
«Живописный горный район, с юга и запада ограниченный долиной Рейна, в направлении которого круто спускаются отроги гор. Геологическая формация представляет главным образом различные породы песчаника и гранита. Подошвы массива покрыты обширными хвойными лесами. Район достаточно орошен многочисленными потоками. Густонаселенные долины плодородны и хорошо возделаны. Гостиницы отличаются высоким уровнем обслуживания, однако к дегустации местных вин иностранцу следует подходить с осторожностью».
Глава VI
Мы прибыли в Гамбург в пятницу; плавание было спокойным и без особенных происшествий. Из Гамбурга мы направились в Берлин — через Ганновер. Путь не самый прямой. Объяснить, что нас занесло в Ганновер, я могу только словами одного негра, который объяснял суду, как очутился в курятнике пастора.
— Ну?
— Да, сэр, полицейский не врет, сэр, я там был, сэр.
— Был-таки. И что ты там делал, скажи на милость, с мешком? В курятнике у пастора Абрахама — в двенадцать ночи?
— Так вот, сэр, как раз хотел рассказать, сэр. Отнес я масса Джордану мешок дынь. А масса Джордан, сэр, он добрый такой, значит, заходи, говорит.
— Ну и что?
— Да, сэр, да, очень уж масса Джордан добрый. Потом сидим мы, значит, болтаем-болтаем...
— Вполне возможно. Но нам надо знать, что ты делал в курятнике пастора.
— Так вот, сэр, я ж и хочу рассказать-то. Когда я от масса Джордана уходил, уже очень поздно было. Ну, Улисс, говорю себе, надо же было так постараться. Теперь-то старуха тебе точно перцу задаст. Язык у нее — не язык, сэр, сущее помело, просто...
— Да господь с ней. У нас в городе таких языков хватает, кроме твоей жены. Но от дома Джордана до дома пастора тебе крюк в полмили. Как же ты оказался у пастора?
— Так вот, сэр, я ж и хочу рассказать-то!
— Я рад. Ну и что ты расскажешь?
— Да видать заплутал, сэр, маленько.
Как я понял, мы заплутали маленько.
На первый взгляд, так или иначе, Ганновер кажется неинтересным городом, но потом захватывает. По сути дела, это не один, а два города. Город красивых широких современных улиц, устроенных со вкусом садов живет бок о бок с городом шестнадцатого столетия, где старые бревенчатые дома нависли над узкими переулками, где сквозь низкие подворотни можно заглянуть во дворики с галереями — где когда-то, без сомнения, толпились всадники или теснились громоздкие экипажи, запряженные шестерками лошадей, в ожидании богатого торговца-хозяина и его безмятежной дородной фрау, и где сейчас копошатся, как им заблагорассудится, только цыплята и дети, а над резным парапетом балконов сохнет выцветшее белье.
Над Ганновером царит необычно английское настроение, особенно по воскресеньям, когда со своими закрытыми лавками и бренчащими колоколами он напоминает солнечный Лондон. Такую воскресную британскую атмосферу заметил не только я (иначе отнес бы ее к работе воображения); ее почувствовал даже Джордж. Мы с Гаррисом, вернувшись в воскресенье после обеда с небольшой прогулки, вышли покурить и увидели, как Джордж мирно дремлет в курительной, в самом удобном кресле.
— Все-таки, — сказал Гаррис, — есть в английском воскресенье нечто такое, к чему неравнодушен человек, в котором течет английская кровь. Мне будет жаль, если оно совершенно исчезнет, и пусть молодое поколение болтает что ему вздумается.
И, разместившись по краям большого дивана, мы составили Джорджу компанию.
Говорят, в Ганновер надо ехать чтобы выучить самый правильный немецкий. Недостаток здесь в том, что за пределами Ганновера, который всего лишь небольшой район страны, никто этого правильного немецкого не понимает. Таким образом, вам придется решать: или говорить по-немецки правильно и застрять в Ганновере, или говорить по-немецки неправильно и путешествовать по стране. В Германии, которая на протяжении многих столетий была раздроблена на дюжину княжеств, на беду немцев существует целое множество диалектов. Немцу из Позена, пожелавшему пообщаться с немцем из Вюртемберга, нередко приходится говорить по-французски или по-английски. Молодые барышни, получившие дорогое образование в Вестфалии, к удивлению и разочарованию своих родителей не в состоянии понять даже слова в Мекленбурге.
Иностранец, знающий английский язык, в захолустьях Йоркшира или на задворках Уайтчепела окажется в подобном затруднительном положении — это так*. Но здесь дело другое. В случае с Германией, по-своему говорят не только в деревне или среди безграмотных. В каждом районе есть фактически свой собственный язык, которым гордятся и который поддерживают. Образованный баварец признает, что с академической точки зрения северо-немецкий более правилен. Но будет по-прежнему говорить на южно-немецком и учить ему своих детей.
С течением времени, я думаю, Германия разберется с этой проблемой — начнет говорить по-английски. В Германии говорит по-английски любой мальчик и любая девочка (кроме крестьянских). Будь английское произношение не таким капризным, нет никакого сомнения, что в течение буквально нескольких лет английский, можно утверждать, превратился бы в международный язык. Все иностранцы признают, что английскую грамматику учить проще всякой другой. Немец, сравнивая английскую грамматику со своей, где каждое слово в каждом предложении подчиняется по меньшей мере четырем разным независящим друг от друга правилам, утверждает, что в английском языке грамматики нет вообще. (Немало англичан, похоже, пришли к такому же заключению, но они ошибаются. На самом деле в английском языке грамматика есть, и когда-нибудь наша школа сей факт признает; грамматику станут преподавать, и она, возможно, проникнет даже в круги писателей и журналистов.)
В настоящее же время нам, как видно, приходится соглашаться с иностранцами, что эта грамматика — величина пренебрежимо малая. Камень преткновения на пути к прогрессу — произношение. Английская орфография, как представляется, создавалась главным образом с целью скрывать истинное произношение. Это талантливая идея, рассчитанная на то, чтобы обуздать самоуверенность иностранца (иначе он выучил бы всю английскую орфографию в течение года).
В Германии языки преподают совсем не так, как у нас, и как следствие, когда немецкий юноша или немецкая девушка оканчивает в возрасте пятнадцати лет гимназию или среднюю школу, чадо в состоянии понимать тот язык, которому обучалось, и на нем разговаривать. У нас же в Англии практикуется метод, которому, в смысле того, как добиться минимально возможного результата при максимально возможных затратах денег и времени, равных, может быть, нет.