Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Трое за границей - Джером Клапка Джером на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

При таком условии Гаррис предоставил свое согласие, и отъезд был назначен на среду рано утром.

Глава IV

Почему Гаррис считает, что в доме будильник не нужен. — Социальный инстинкт юного поколения. — Что думает ребенок об утренней поре. — Бдительный страж. — Его непостижимость. — Его чрезмерное рвение. — Мысли, приходящие ночью. — Чем человеку можно заняться до завтрака. — Хорошая овца и дурная овца. — Невыгодное положение добродетели. — Новая плита Гарриса начинает за упокой. — Как мой дядюшка Поджер выходил каждый день из дому. — Почтенный джентльмен в роли скаковой лошади. — Мы прибываем в Лондон. — Мы говорим на языке путешественников.

Джордж приехал во вторник вечером и остался ночевать у Гарриса. Такой вариант устраивал нас больше, чем его собственный, когда нам пришлось бы захватывать его по дороге. «Захватывать» Джорджа утром — значит для начала извлекать его из постели и трясти, пока не проснется (занятие утомительное само по себе, и еще не хватало начинать с него день). Затем нужно помогать ему разыскивать вещи, заканчивать за него упаковку, после чего ждать, пока он позавтракает (мероприятие с точки зрения очевидца утомительное, исполненное цепенящего однообразия).

Вот если Джордж останется у Гарриса, то проснется вовремя. Я у Гарриса ночевал и знаю, чем такое кончается.

В районе полуночи, как вам кажется (хотя в действительности, возможно, и позже), вы, только уснув, в страхе вылетаете из постели — по коридору, как раз напротив вашей двери, бросается в бой, судя по грохоту, кавалерийский отряд. Вы, наполовину во сне, наполовину проснувшись, растеряны — то ли это грабители, то ли настал Судный День, то ли просто взорвался газ. Вы садитесь и внимательно вслушиваетесь. Долго ждать не приходится: секунду спустя на дверь обрушивается свирепый удар; кто-то (или что-то), очевидно, слетает с лестницы на чайном подносе.

— Вот видишь! — раздается голос.

Тотчас же нечто упругое (судя по звону, голова) бьет рикошетом от двери. Тем временем вы в смятении мечетесь по комнате, пытаясь одеться. Там, где вы побросали все накануне, ничего нет; самые существенные предметы вашего туалета исчезли без остатка; между тем убийство — или восстание, или что бы там ни было — беспрепятственно продолжается. На секунду вы замираете, засунув голову под шифоньер, где, по вашему предположению, могут обнаружиться тапочки, — тогда доносится мощный бой в какую-то далекую дверь. Жертва, заключаете вы, спряталась за этой дверью. Сейчас они его выволокут и прикончат. Только успеть!

Удары смолкают, и кроткий голосок, сладко-вкрадчивый в своей мягкой скорби, вопрошает:

— Папочка, мне можно вставать?

Что говорит другой голос, не слышно, но первый отвечает:

— Нет, это просто ванночка... Нет, совсем не ушиблась, ни капельки... Промокла только немножко. Да, мамочка, хорошо, я им скажу, скажу. Нет, ну мы-то ведь не нарочно! Да, да, спокойной ночи, папочка!

Затем тот же голосок, напрягаясь так, чтобы его было слышно в другом конце дома, замечает:

— Все, возвращайтесь наверх!!! Папа сказал, что вставать еще рано.

Вы возвращаетесь в постель и лежите, прислушиваясь к тому, как кого-то волокут наверх, очевидно против воли волокомого. Комнаты для гостей у Гаррисов рассудительно устроены как раз под детской. Тот же самый волокомый, делаете заключение вы, по-прежнему проявляя самое похвальное сопротивление, укладывается обратно в постель. Вы в состоянии отследить состязание с большой точностью, так как всякий раз когда тело обрушивается на пружинный матрац, кровать — у вас прямо над головой — как бы подпрыгивает; и всякий раз когда телу удается вырваться снова, вы догадываетесь об этом посредством глухого удара в пол.

Спустя какое-то время схватка стихает (или, может быть, ломается кровать), и вы погружаетесь в сон. Но в следующий миг (или как вам спросонья покажется) вы снова открываете глаза, чувствуя, что на вас смотрят. Дверь приоткрыта, и четыре серьезных лица, нагромоздившись одно над другим, глазеют на вас, как будто вы некая загадка природы, находящаяся на хранении в специализированном помещении. Заметив, что вы проснулись, верхнее лицо, невозмутимо растолкав трех прочих, проходит и непринужденно присаживается на постель.

— О! — говорит оно. — А мы и не знали, что вы не спите. Я вот уже не сплю.

— Я так и понял, — отвечаете вы кротко.

— Папа не любит, когда мы просыпаемся рано, — продолжает оно. — Он говорит, что когда мы встаем, в доме никому нет покоя. Так что нам, конечно, нельзя.

В словах сквозит спокойная покорность судьбе. Это чувство, одухотворенное целомудренной гордостью, исходящее из осознанного самопожертвования.

— То есть вы еще как бы не встали? — предполагаете вы.

— Нет, еще не совсем. Видишь, мы еще не совсем одеты. (Факт очевиден сам по себе.) Папа по утрам очень всегда устает, — продолжает голос. — Конечно, он ведь страшно много работает днем. А ты вообще устаешь по утрам?

Здесь чадо оборачивается и замечает, что трое остальных ребят также вошли за ним в комнату и сидят на полу полукругом. Выражение физиономий сообщает, что происходящее они принимают за не особо увлекательное мероприятие, некую комедийную лекцию или представление фокусника, и терпеливо ожидают момента, когда вы, наконец, выберетесь из постели и займетесь, наконец, делом.

Их присутствие в спальне гостя вашего посетителя возмущает. Он властно приказывает им удалиться. Они ему не отвечают, они не спорят с ним. В мертвой тишине и единым порывом они набрасываются на него. С постели вам виден только беспорядочный клуб перевитых с ногами рук, напоминающий пьяного осьминога, пытающегося нащупать дно. Если вы спите в пижаме, вы выскакиваете из постели, тем самым добавляя сумятицы. Если на вас менее притязательное одеяние, вы остаетесь на месте и выкрикиваете команды, игнорируемые целиком и полностью.

Проще всего оставить все на усмотрение старшего. Спустя какое-то время он таки выпроваживает их и закрывает дверь. Она немедленно открывается, и кто-нибудь (как правило, Мюриэль) снова влетает в комнату — девочкой словно выстреливают из катапульты. Мюриэль имеет физический недостаток — длинные волосы, которые можно использовать как удобный темляк. Будучи, по видимости, осведомлена об этом своем естественном недостатке, одной рукой она крепко хватает их, другой наносит удары. Старший брат открывает дверь снова и искусно использует девочку как таран против стенки обороняющихся, подобным преимуществом не обладающих. Вам слышен глухой удар — голова Мюриэль разбивает ряды и разносит их. Когда победа одержана, братец возвращается и снова занимает место на вашей постели. Он не горит возмущением — инцидент позабыт.

— Я люблю утро, — объясняется он. — А ты?

— Иногда, — соглашаетесь вы, — все нормально. Иногда не все так спокойно...

Ваше замечание он игнорирует. Он смотрит куда-то вдаль, и лицо его просветляется.

— Я бы хотел умереть утром, — вздыхает он. — Утром ведь так все прекрасно.

— Что ж, — соглашаетесь вы. — Если твой папа разок оставит здесь на ночь злобного дядю... И не предупредит его ни о чем заранее...

Созерцательность покидает его, и он становится самим собой снова:

— А вот в саду весело! Вставай, пошли играть в крикет, ну-ка!

Ложась спать, вы строили другие планы на утро. Однако сейчас, когда дело приняло такой оборот, вам все равно — что принять приглашение, что лежать и безнадежно таращиться в потолок; вы соглашаетесь.

Позже вы узнаёте, что, утомившись, как оказалось, бессонницей, вы поднялись ни свет ни заря и подумали: не сыграть ли мне в крикет? Дети, воспитанные в духе обходительности к гостям, посчитали своим долгом ублажить вас. За завтраком миссис Гаррис заметит, что вы могли, по крайней мере, проследить, чтобы дети были нормально одеты, прежде чем тащить их на улицу. Гаррис же скорбно даст вам понять, что только одним этим утренним мероприятием вы, потворствуя, угробили месяцы воспитательного труда.

Утром в среду Джордж пожелал быть на ногах, кажется, уже в четверть шестого, и навязал детям уроки велосипедного мастерства в огурцовых парниках на новой машине Гарриса. Даже миссис Гаррис, однако, не стала обвинять Джорджа в этом случае. Она интуитивно почувствовала, что целиком такая идея от него исходить не могла.

Дело не в том, что дети Гаррисов имеют определенное представление, как можно уйти от вины за счет ближнего. (Принимая ответственность за собственные злодеяния, они, все как один, сама беспорочность.) Дело просто в том, каким образом вещь формируется в их представлении. Когда вы объясняете им, что на самом деле не собирались вскакивать в пять утра и мчаться к газону играть в крикет (или разыгрывать сцену из истории ранней церкви, расстреливая привязанные к дереву куклы из арбалета), что на самом деле, вообще-то, будь предоставлены собственной инициативе, предпочли бы спокойно поспать, пока вас не разбудят, по-христиански, в восемь утра с чашкой чая, — сначала они изумятся, затем начнут извиняться, затем будут искренне каяться.

В настоящем случае (не настаивая на уточнении чисто академического вопроса, проснулся ли Джордж почти в пять утра по велению естественного инстинкта или от случайно залетевшего в окно самодельного бумеранга) милые дети искренне признали, что винить в сем раннем подъеме следует их самих. Как сказал старший:

— Ведь нам говорили, что у дяди Джорджа был трудный день. Мы должны были отговорить его, чтобы он не вставал так рано. Это я во всем виноват.

Но случайный перерыв в системе никому не вредит; к тому же, как согласились мы с Гаррисом, для Джорджа это было неплохой тренировкой. В Шварцвальде нам придется быть на ногах в пять каждое утро — так мы договорились. (Разумеется, сам Джордж предлагал полпятого. Мы с Гаррисом, однако, возразили, что пяти будет вполне достаточно в любом случае; к шести мы уже будем в седле и успеем по холодку одолеть самую тяжелую часть пути. Иногда можно вставать и раньше — только не превращая это в привычку.)

Сам я в то утро был на ногах уже в пять. Раньше, чем собирался — ложась спать, я сказал себе: «В шесть ноль-ноль».

Я знаю, есть люди, которые могут просыпаться в любое время с точностью до минуты. Положив голову на подушку, они говорят себе, буквально: «Четыре тридцать; четыре сорок пять; пять пятнадцать» — в общем, во сколько надо вставать. Когда часы бьют, они открывают глаза. Вопрос удивительный; чем больше его разбираешь, тем больше в нем обнаруживается загадки. Некое ego внутри нас, действуя вполне независимо от нашего сознательного «я», должно быть, умеет вести счет времени пока мы спим. Без помощи часов или солнца, или прочих средств, известных нашим пяти чувствам, оно стоит во мраке на страже. В некий момент оно шепчет: «Пора!» — и мы просыпаемся.

Одному человеку, жившему на реке, по службе требовалось подниматься каждое утро за полчаса до прилива. Этот человек говорил, что ни разу не проспал ни минуты. Под конец он вообще перестал себя утруждать, подсчитывая когда начнется прилив. Он ложился, усталый, спал без снов; и каждым утром, в разное время, этот неведомый страж, постоянный как сам прилив, безмолвно будил его. Блуждал ли дух этого человека во тьме по илистым берегам реки? Или ему были открыты тайны Природы? Неважно что, но для самого человека это оставалось тайной.

В моем же случае моему внутреннему дозорному, возможно, не хватает практики. Он старается изо всех сил, но старается чересчур. Он волнуется и сбивается со счета. Скажу ему, например: «Будьте добры, пять тридцать» — он будит меня, для начала, полтретьего. Я смотрю на часы. Возможно, он посчитал, что я их забыл завести. Я прикладываю часы к уху — они тикают. Нет, он, скорее, подумал, что с ними что-то не так (он-то уверен, что сейчас полшестого, если даже не позже). Чтобы успокоить его, я надеваю тапочки и спускаюсь в столовую посмотреть на часы.

Что случается с человеком, когда он блуждает по дому посреди ночи в халате и тапочках, подробно излагать не требуется. Большинство это знает по опыту. Всякая вещь (особенно если у нее есть острый угол) в малодушном восторге поражает блуждающего. Когда у вас на ногах пара крепких ботинок, предметы расступаются перед вами. Когда вы рискнете появиться у мебели в вязаных шерстяных тапочках, без носков, она является и нападает на вас.

Я возвращаюсь в постель злой как черт и отвергаю его дальнейшее предположение, что все часы в этом доме составили против меня заговор. Чтобы заснуть заново, мне требуется полчаса. Затем я жалею, что с ним связался вообще — с четырех до пяти он будит меня каждые десять минут. В пять часов он, утомившись, отправляется спать сам, препоручив дело служанке, которая будит меня на полчаса позже обычного.

В эту среду он надоел мне до такой степени, что я вскочил в пять просто чтобы от него отделаться. Я не знал, куда себя деть. Поезд отходил после восьми. Весь багаж был упакован и отправлен в Лондон еще накануне, вместе с велосипедами. Я пошел в кабинет, надеясь с часок поработать. Раннее утро натощак, я делаю вывод, — не весьма подходящее время для эпистолярных усилий. О моих трудах, бывало, отзывались не слишком почтительно, но ничего, достойного трех этих параграфов, никогда еще сказано не было. Я порвал их, бросил в корзину, уселся и попытался припомнить, нет ли у нас какого-нибудь благотворительного фонда по выплате пенсий исписавшимся авторам.

Чтобы спастись от потока таких размышлений, я положил в карман мячик для гольфа, выбрал клюшку и побрел на газон. Там паслась пара овец; они увязались за мной и проявили недюжинный интерес к моим упражнениям. Одна из них оказалась сердечной сочувственной душкой. Я не думаю, что она разбиралась в правилах; я думаю, ей просто импонировало такое невинное развлечение в такое раннее утро. После каждого удара она блеяла:

— Бра-а-а-во, про-о-о-сто бра-а-а-во!

Она была так довольна, как будто била сама.

Что касается другой, та оказалась вздорной сварливой штукой и смущала меня так же, как ее подруга воодушевляла.

— Кошма-а-а-р, про-о-о-сто кошма-а-а-р! — комментировала она почти каждый удар. Некоторые удары на самом деле были, вообще говоря, превосходны, но она издевалась просто из духа противоречия, просто чтобы меня побесить. Я это видел.

По самой досадной случайности один из самых ловких мячей угодил хорошей овечке в нос. Здесь плохая овца расхохоталась — расхохоталась явно, бесспорно, хриплым непристойным хохотом. Пока ее подруга стояла как вкопанная, не в силах двинуться от изумления, плохая овца в первый раз сменила пластинку и заблеяла:

— Бра-а-а-во, про-о-о-сто бра-а-а-во! Са-а-а-мый лу-у-у-чший уда-а-а-р!

Я бы отдал полкроны, чтобы под мяч угодила не хорошая овечка, а эта овца. В данном мире страдают всегда добрые и любезные.

Я заигрался в гольф больше чем собирался, и когда Этельберта спустилась сообщить, что уже полвосьмого и что завтрак уже на столе, я вспомнил, что еще не побрился. (Этельберту нервирует, когда я бреюсь на скорую руку. Как она опасается, посторонних такое бритье может навести на мысль о малодушной попытке самоубийства, и, как следствие, по соседству могут подумать, что мы несчастливы вместе. Кроме того, она намекала также, что мой внешний вид не из таких, с каким можно валять дурака.)

В целом я был даже рад, что долгого прощания с Этельбертой не получилось: я не хотел подвергать риску ее здоровье. Но с детьми я был должен попрощаться более основательно (особенно в отношении моих удочек, настойчиво употребляемых ими в качестве крокетных столбиков).

В общем, я ненавижу бегать за поездом. За четверть мили до станции я нагнал Джорджа и Гарриса, которые также спешили. В их случае, как проинформировал меня Гаррис, урывками, пока мы мчались ноздря в ноздрю, винить следовало новую кухонную плиту. Этим утром они опробовали ее в первый раз, и по какой-то причине она взорвала почки и обварила кухарку. Гаррис выразил надежду, что, когда мы вернемся, к плите как-то привыкнут.

На вокзале мы едва успели вскочить на подножку. Пока я сидел, задыхаясь, в купе и переваривал утренние события, перед моим умственным взором предстал яркий образ дядюшки Поджера, который двести пятьдесят дней в году ездил в город поездом 9:13.

От дома дядюшки Поджера до железнодорожной станции восемь минут пешком. Что всегда говорил мой дядюшка:

— Выходи за пятнадцать минут и не торопись.

Что он всегда делал: выходил за пять минут до отправления поезда и мчался как угорелый. Не знаю почему, но в пригородах это обыкновенно. В то время в Илинге проживало немало солидных джентльменов из Сити (многие, надо думать, живут до сих пор), и все ездили в город ранними поездами. Все опаздывали, у всех был черный портфель с газетой в одной руке, зонтик — в другой, и последнюю четверть мили до станции они, посуху или в слякоть, все неслись.

Народ, которому было нечем заняться (главным образом нянюшки и рассыльные, по временам в компании с фруктовщиком), соберется обычно ясным утром и глазеет на них, и воодушевляет самых достойных. Вообще же зрелище было не блеск. Бегали они абы как, даже не быстро. Но относились к вопросу серьезно и делали все, что могли. Представление взывало не столько к чувству прекрасного, сколько к естественному восхищению добросовестным прилежанием.

Иногда в толпе заключались пари, маленькие и безобидные.

— Два к одному против того джентльмена в белом жилете!

— Десять к одному на Паяльную Лампу, если он не слетит сам по дороге!

— Столько же на Пурпурного Императора*! — (прозвище, дарованное неким юнцом энтомологической склонности некому офицеру в отставке, соседу моего дядюшки, мужчине импозантной наружности в состоянии покоя, но уходящему в глубокий цвет под нагрузкой).

Мой дядюшка сотоварищи направлял в «Илинг Пресс» горькие жалобы о халатности местной полиции; редактор помещал одухотворенные передовицы о падении нравов среди лондонского простонародья, особенно в западных пригородах. Но ни к чему хорошему это не привело.

Причина была не в том, что мой дядюшка вставал недостаточно рано. Причина была в бедствиях, которые сыпались на него в последний момент. Первым делом после завтрака он потеряет газету. Мы всегда знали, когда дядюшка Поджер что-то терял: следовал возмущенно-разгневанный фразеологизм, посредством которого в подобных случаях дядюшка выражал свое отношение к миру вообще. Не было такого случая, чтобы дядюшка Поджер сказал себе:

— Я беспечный старик. Теряю все подряд и никогда не помню, где что лежит. Сам найти ничего вообще не могу. Всех вокруг я уже просто достал. Я должен взяться за ум и перевоспитать себя.

Наоборот, посредством неких неординарных умозаключений он убеждает себя, что когда что-то теряет, в этом виноват кто угодно в доме, только не он собственно сам.

— Минуту назад я держал ее в этой руке! — закричит он.

По его тону следует сделать суждение, что он живет в окружении чародеев, которые похищают у него предметы просто чтобы поиздеваться над ним.

— Может быть, ты оставил ее в саду? — предположит тетушка.

— Какого-такого мне оставлять газету в саду? В саду мне газета не нужна, газета нужна мне в поезде!

— А в карман ты ее не положил?

— Пощади, матушка! Ты что, думаешь, я бы торчал тут сейчас, без пяти девять, и искал бы ее? А она все это время у меня в кармане? Я дурак, по-твоему, да?

Тут кто-нибудь крикнет:

— А это что? — и протянет ему откуда-то аккуратно сложенную газету.

— Я бы попросил никого не трогать моих вещей, — прорычит дядюшка, свирепо выхватывая газету.

Он откроет портфель, собираясь положить газету, но взглянув на число, остолбенеет, онемев от оскорбления.

— Что-то не так? — спросит тетушка.

— Она позавчерашняя! — ответит дядюшка, в душевной боли не способный даже повысить голос, и швырнет газету на стол.

Будь газета хотя бы однажды просто вчерашней, это внесло бы некоторое разнообразие. Однако газета всегда строго позавчерашняя (кроме вторника, когда она будет субботней).

Наконец газету для него мы разыщем. Очень часто он на ней просто сидит; в таком случае он улыбнется — не добродушно, но в измождении, какое одолевает человека, который понимает, что по горькой воле судьбы заброшен в толпу безнадежных кретинов.

— И все это время... У вас перед носом...

Он не закончит (он вообще гордится собственным самоконтролем).

Разобравшись с газетой, он полетит в прихожую, где тетушка Мария ввела в обыкновение держать детвору наготове прощаться с дядюшкой.

Сама тетушка никогда не покидала дом (если только не забежать к соседке), не попрощавшись сердечно с каждым членом семьи. «Откуда ты знаешь, — говорила она, — что может произойти».

Кого-нибудь одного, разумеется, не хватает; выявив недостачу, остальные шестеро тотчас, улюлюкая, бросятся врассыпную на поиски. Как только они исчезнут, пропажа обнаружится сама по себе; она находилась где-нибудь совсем рядом, всегда в состоянии обосновать наиболее уважительную причину, по которой отсутствовала; она тотчас устремляется вслед остальным, чтобы довести до сведения, что нашлась.

Таким образом, пять минут уходит на поиски всеми всех. (Этого как раз хватает, чтобы дядюшка нашел зонтик и потерял шляпу.) Затем, наконец, компания собирается в прихожей снова. Часы в гостиной начинают бить девять. У часов холодный пронзительный звон, всегда приводящий дядю в смятение. В ажитации он поцелует кого-нибудь дважды, кого-нибудь пропустив; забудет, кого целовал, кого нет, и ему придется начинать сначала. (Он всегда говорил, что они путаются нарочно, и я не готов утверждать, что обвинение было полностью лишено оснований.) Вдобавок ко всем неприятностям кто-то обязательно в чем-то измажется, и этот кто-то всегда обожает дядюшку больше всех.

Если все пройдет слишком гладко, старшее чадо начнет сочинять, что все часы в доме опаздывают на пять минут, отчего накануне ему пришлось опаздывать в школу. Дядюшка пулей понесется к воротам, где обнаружит, что забыл как портфель, так и зонтик. Все, кого тетушка не успевает схватить, несутся за ним; двое сражаются из-за зонтика, прочие бьются вокруг портфеля. Они возвращаются; на столике в прихожей мы замечаем самый важный из забытых предметов — газету, и нам весьма интересно, что дядюшка скажет по этому поводу возвратившись.

Мы прибыли на Ватерлоо в начале десятого и безотлагательно приступили к осуществлению Джорджева эксперимента. Открыв раздел, озаглавленный «На бирже извозчиков», мы вступили на кэб, подняли шляпы и пожелали извозчику «Доброе утро!».

В предмете куртуазности этого человека не смог бы превзойти никакой иностранец (ни живой, ни липовый). Крикнув товарищу по имени «Чарльз!» «Подержи коня!», он соскочил с козел и ответил поклоном, какой сделал бы честь самому г-ну Тервейдропу*. От лица, очевидно, всей нации, он поприветствовал нас в Англии, выразив сожаление, что Ее Величество в данный момент пребывает в загородной резиденции.

Ответить ему по достоинству мы не смогли. Ничего подобного в книге предусмотрено не было. Мы назвали его «возничим» (на что он вновь поклонился до тротуара) и спросили, не окажет ли он нам любезность отвезти нас на Вестминстер-Бридж-роуд.

Он положил руку на сердце и заверил, что это будет для него честью.

Выбрав третью фразу в разделе, Джордж поинтересовался о «стоимости проезда».

Этот вопрос, обозначивший корыстный элемент нашей беседы, по-видимому, чувства его оскорбил. Он сообщил, что с высоких гостей денег никогда не берет. Он бы предпочел простой сувенир — бриллиантовую булавку, золотую табакерку, какой-нибудь подобный пустяк на добрую о нас память.

Так как вокруг уже собралась небольшая толпа, а шутка со стороны кэбмена стала переходить границы, мы забрались внутрь без дальнейших переговоров и укатили, напутствуемые восторженными восклицаниями. Мы остановились у обувной лавки сразу за театром «Эстли»; с виду лавка была как раз что нам надо. Это был один из таких переполненных магазинчиков, которые, отворив утром ставни, извергают товар повсюду вокруг. Коробки с туфлями были свалены на мостовой и в сточной канаве напротив. Туфли висели гирляндами вокруг дверей и на окнах. Ставни, словно грязной виноградной лозой, были увиты черными и коричневыми туфлями. Внутри была туфельная резиденция. Хозяин, когда мы вошли, был занят с молотком и стамеской, вскрывая новую тару с туфлями.

Джордж поднял шляпу и произнес «Доброе утро!».



Поделиться книгой:

На главную
Назад