Нам также было слышно как под парусиной приглушенно ругаются; мы представляли, что работа, которой были заняты Джордж и Гаррис, была довольно хлопотной, но решили что лучше всего пока подождем и, пока они там более-менее не разберутся, вмешиваться не будем.
Мы ждали еще какое-то время, но ситуация, по-видимому, только усугублялась, до тех пор пока, наконец, над бортом лодки не возникла голова Джорджа и не заговорила.
Она сказала:
— Ты что, не можешь помочь, раззява?! Стоит как набитое чучело, когда мы тут чуть не задохлись, оба! Болван!
Я никогда не остаюсь глух к призывам о помощи; я подошел, размотал их — как раз вовремя, так как у Гарриса лицо уже почернело.
Нам пришлось вкалывать еще полчаса, прежде чем, наконец, тент был натянут как полагается. Потом мы расчистили палубу и занялись ужином. Мы поставили чайник на носу лодки, а сами ушли на корму, делая вид, что не обращаем на него внимания и готовим к ужину совсем другое.
На реке это единственный способ заставить чайник вскипеть. Если он только заметит, что вы этого ждете и нервничаете, он даже не зашумит. Нужно удалиться и приступить к трапезе, как будто чай вы не собираетесь пить вообще. При этом на чайник ни в коем случае не следует даже оглядываться. Тогда вы скоро услышите, как он фыркает и плюется, теряя рассудок от стремления напоить вас чаем.
Также, когда вам очень некогда, хорошо помогает, если вы будете очень громко переговариваться между собой, что чаю вам вовсе не хочется и вы не собираетесь его пить. Вы располагаетесь невдалеке от чайника, так чтобы он мог вас подслушать, и кричите: «Я не хочу чаю, а ты, Джордж?», на что Джордж в ответ дерет глотку: «Да ну его, этот чай, я его ненавижу; мы будем пить лимонад; чай совсем не усваивается». После такого чайник немедленно начинает кипеть ключом и заливает спиртовку.
Мы приняли на вооружение эту невинную хитрость, и в результате, когда все остальное было готово, чай нас только и ждал. И тогда мы зажгли фонарь и сели ужинать.
Этот ужин нам был крайне необходим.
В течение тридцати пяти минут на всем протяжении этой лодки, как вдоль так и поперек, не раздавалось ни звука — за исключением лязга посуды и столовых приборов, а также непрерывного хруста четырех комплектов коренных зубов. Через тридцать пять минут Гаррис сказал «Уф!» — и вынув из-под себя левую ногу, заменил ее правой.
Еще через пять минут Джордж тоже сказал: «Уф!» — и швырнул свою миску на берег. Три минуты спустя Монморанси впервые после нашего отъезда обнаружил признаки примирения с действительностью, свалился на бок и вытянул лапы. Затем сказал «Уф!» я, и откинулся назад, и треснулся головой об одну из этих дурацких дуг, и не обратил на это никакого внимания, и даже не чертыхнулся.
Как хорошо себя чувствуешь на полный желудок, как бываешь доволен собой и всем миром! Чистая совесть — как говорят мне такие, кто проверял ее на себе — дает ощущения счастья и удовлетворенности; полный желудок делает то же самое ничуть не хуже, причем дешевле и не так хлопотно. Чувствуешь в себе столько всепрощения, столько добросердечия — после основательной и удобоваримой трапезы — столько духовного благородства, столько великодушия!
Странно, до какой степени органы пищеварения властвуют над нашим рассудком. Нельзя ни работать, ни думать, если наш желудок того не желает. Он диктует, что чувствовать, что переживать. После яичницы с беконом он велит: «Работай!». После бифштекса с портером он говорит: «Спи!». После чашки чая (по две ложки на чашку, заваривать не более трех минут), он командует мозгу: «А ну-ка воспрянь и покажи на что ты способен. Будь красноречив, и глубок, и тонок; загляни ясным взором в тайны Природы и жизни; простри белоснежные крылья трепещущей мысли и воспари, богоравный дух, над юдолью сует, направляя свой путь сквозь сиянье бескрайних россыпей звезд к вратам Вечности!».
После горячих сдобных пончиков он говорит: «Будь тупым и бездушным как скотина на пастбище, безмозглым животным с равнодушным взглядом, в котором нет ни искры надежды и мысли, страха, любви, или жизни». А после должной порции бренди он приказывает: «Теперь, придурок, скаль зубы и падай с ног, чтобы твои дружки могли над тобой поразвлечься; пускай слюни и вытворяй всякую чушь, неси околесицу и покажи, каким беспомощным идиотом может стать человек, когда ум и воля его утоплены как котята в рюмке спиртного».
Мы всего лишь жалчайшие рабы своего желудка. Друг мой, не домогайся морали и добродетели! Следи неусыпно за своим желудком, питай его с разумением и осторожностью. И тогда к тебе явится добродетель, и явится благодать, и воцарятся они в душе твоей, безо всяких усилий. И станешь ты порядочным гражданином, и верным супругом, и нежным отцом — достойным, благочестивым мужем.
До ужина мы с Джорджем и Гаррисом были сварливы, брюзгливы и раздражительны; после ужина мы сидели и блаженно улыбались друг другу и нашей собаке. Мы любили друг друга, мы любили весь мир. Гаррис, передвигаясь по лодке, нечаянно наступил на мозоль Джорджу. Случись такое до ужина, Джордж бы выразил такие надежды и пожелания насчет участи Гарриса как на этом так и на том свете, что вдумчивый человек содрогнулся бы.
Теперь он сказал всего-навсего:
— Ай, старина! Полегче.
А Гаррис, вместо того чтобы своим самым гадким тоном сделать замечание в том духе, что нормальному человеку просто невозможно не наступить на какую-либо часть ноги Джорджа, передвигаясь в радиусе десяти ярдов от того места где он находится; вместо того чтобы посоветовать Джорджу никогда не садиться в лодки обычных размеров имея ноги подобной длины; вместо того чтобы предложить Джорджу развесить их по обоим бортам — перед ужином он так бы и поступил — вместо этого он просто ответил:
— Ох, дружище, прости! Надеюсь, тебе не больно?
И Джордж сказал:
— Пустяки! — и добавил, что виноват сам, а Гаррис сказал, что нет, виноват все-таки он.
Слушать их было одно удовольствие.
Мы закурили трубки и сидели, любуясь тихой ночью, и разговаривали.
Джордж высказал мысль: почему бы нам вообще так не сделать — не остаться вдали от мира с его грехом и соблазном, ведя воздержанную тихую жизнь, творя добро. Я сказал, что как раз о чем-то в подобном роде часто мечтал и сам, и мы принялись обсуждать, нельзя ли нам, всем четверым, удалиться на какой-нибудь удобно расположенный, хорошо оборудованный необитаемый остров и жить там среди лесов.
Гаррис заметил, что, как он слышал, проблемой необитаемых островов является сырость; но Джордж возразил, что это не так, если остров как следует осушить, чтобы не бояться промочить ноги.
Затем мы заговорили о том, что лучше промочить горло чем ноги, и в связи с этим Джордж вспомнил забавную штуку, которая как-то случилась с его папашей. Его отец путешествовал с приятелем по Уэльсу, и однажды они остановились на ночь в небольшой гостинице, где уже было еще несколько молодых людей, и они (отец Джорджа и его приятель) присоединились к этим молодым людям и провели вечер в их обществе.
Вечер получился крайне веселый, засиделись они допоздна, и когда пришло время отправляться спать, то оказалось что оба (отец Джорджа тогда был еще зеленым юнцом) тоже несколько навеселе. Они (отец Джорджа и его приятель) должны были спать в одной комнате, на разных кроватях. Они взяли свечу и поднялись к себе. Когда они оказались в комнате, свеча зацепилась за стенку, погасла, и им пришлось раздеваться и ложиться в постель во тьме наощупь. Они разделись, забрались в постель, причем, сами того не подозревая, в одну и ту же — хотя им казалось, что ложатся в разные. Один устроился головой на подушке, другой заполз на кровать с другой стороны, положив на подушку ноги.
С минуту царило молчание. Затем отец Джорджа сказал:
— Джо!
— В чем дело, Том? — ответил голос Джо с другого конца кровати.
— Слушай, у меня тут уже кто-то лежит, — сказал отец Джорджа. — Его ноги у меня на подушке.
— Странная вещь, Том, — отозвался Джо, — но, черт меня побери, у меня тоже кто-то лежит!
— И что ты собираешься делать? — спросил отец Джорджа.
— Я? Я его скину на пол, — отвечал Джо.
— Я тоже, — храбро заявил отец Джорджа.
Последовала короткая схватка, и за нею два полновесных удара в пол. Затем жалобный голос позвал:
— Том, а Том?
— Да…
— Ты как там?
— Сказать по правде, мой меня скинул!
— А мой меня! Ты знаешь, мне эта гостиница что-то не нравится. А тебе?
— А как называлась гостиница? — спросил Гаррис.
— «Свинья со свистулькой», — сказал Джордж. — А что?
— Да нет, значит не та.
— В смысле?
— Любопытное дело, — пробормотал Гаррис. — Точно такая же штука случилась и с моим папашей, в одной деревенской гостинице. Он про это часто рассказывал. Я вот подумал, может быть, в той же самой?
Мы отправились на боковую в десять, и я думал, что, устав за день, сразу усну. Но не тут-то было. Обычно я раздеваюсь, кладу голову на подушку, и потом кто-нибудь ломится в дверь и кричит, что уже полдевятого. Но сегодня, казалось, все было против меня. Новизна обстановки, жесткое дно, скрюченная спина (ноги у меня лежали под одной скамейкой, голова — на другой), плеск воды вокруг лодки, шуршание ветра в листьях — все это отвлекало и не давало уснуть.
Все-таки я заснул и несколько часов проспал. Потом какая-то часть лодки, которая выросла только на ночь (ее однозначно не было, когда мы отправлялись в дорогу, и она исчезла к утру), стала буравить мне спину. Я, тем не менее, какое-то время таким образом еще спал, и мне снилось, будто я проглотил соверен, и они, чтобы его достать, коловоротом сверлят у меня в спине дырку. Я считал, что такое с их стороны было весьма нелюбезно, просил поверить мне в долг и обещал расплатиться в конце месяца. Но они не хотели меня и слушать; они сказали, что деньги лучше достать немедленно, потому что в противном случае нарастут большие проценты. В общем, в конце концов я с ними повздорил и высказал все что о них думал. И тогда они крутнули бурав с таким изощренным садизмом, что я проснулся.
В лодке было душно, голова у меня болела, и я решил выйти подышать свежим ночным воздухом. Я натянул на себя что нашарил (кое-что было мое, кое-что Джорджа и Гарриса) и выбрался из под тента на берег.
Ночь была просто чудесная. Луна уже зашла, оставив притихшую землю наедине со звездами. Казалось, что в тишине и молчании — пока мы, ее дети, спали — звезды вели с ней, сестрой, беседу и поверяли великие тайны, голосами слишком вселенскими и бездонными, чтобы младенческий слух человека эти звуки мог уловить.
Они внушают нам трепет, эти необыкновенные звезды, такие яркие, такие холодные. Мы — словно дети, которых крохотные их ножки завели случайно в полуосвещенный храм божества, кому их поклоняться учили, но кого они не познали; и вот они стоят теперь под гулким сводом, простершимся над панорамой призрачного огня, смотрят вверх, наполовину надеясь, наполовину боясь узреть в небесах нечто, что приведет их в трепет.
И в то же время Ночь исполнена мощи и умиротворения. Перед ее величием тускнеют и стыдливо прячутся наши маленькие печали. День был полон суеты и волнений, наши души были исполнены зла и горечи, а мир казался нам таким жестоким и несправедливым. И Ночь, как мать, великая, любящая, ласково кладет ладонь на наш пылающий лоб, и оборачивает к себе заплаканные наши лица, и улыбается нам. И пусть она не произносит ни слова — мы знаем все, что она могла бы сказать, и прижимаемся щекой ей к груди, и боль наша уходит.
Порой наше горе поистине неподдельно и глубоко, и мы безмолвно стоим перед лицом Ночи, ибо у нашего горя нет слов, а есть только стон. И Ночь полна сострадания к нам. Она не может облегчить нам боль, но берет нашу руку в свою, и маленький мир уходит в какую-то даль и теряется у нас под ногами — а мы несемся на ее темных крыльях, чтобы предстать на мгновение перед ликом еще большей Силы, чем даже она сама, и в дивном сиянии этой великой Силы вся жизнь человека лежит перед нами как книга, и мы понимаем, что Боль и Страдание — лишь ангелы Божьи.
Только те, что несли в этой жизни мученический венец, только те могут узреть это неземное сияние; но они, возвратясь на землю, не смеют говорить о нем, не могут поведать тайны которую знают.
Случилось давным-давно, что несколько прекрасных рыцарей ехали по незнакомой стране, и путь их лежал по дремучему лесу, заросшему густо колючим терновникам, который раздирал в клочья их тело. И листья деревьев в этом лесу были такие темные, плотные, что ни один солнечный луч не проникал сквозь ветви, чтобы смягчить мрак и уныние.
И вот, когда они ехали по этому мрачному лесу, один из рыцарей отдалился от своих товарищей и уже не вернулся к ним больше. И они, в жестокой печали, продолжили путь без него, оплакивая как погибшего.
И вот наконец, когда рыцари достигли прекрасного замка, который был целью их странствия, они провели там многие дни в празднестве. И как-то вечером, когда бодрые и беззаботные сидели они в огромной зале, перед пылавшими в очаге бревнами, и осушали заздравные кубки, вдруг появился тот рыцарь, которого они потеряли, и приветствовал их. Его платье было в лохмотьях как платье нищего; на его белом теле зияли глубокие раны, но лицо его сияло светом великой радости.
И спросили они, что за участь его постигла, и она рассказал, как заблудился в дремучем лесу и блуждал много дней и ночей, пока не упал, израненный, истекающий кровью, чтобы расстаться с жизнью.
И вот, когда он был уже на пороге смерти, в глухом мраке подошла к нему величавая дева, и взяла его за руку, и повела тайными тропами, которых люди не знают. И вот над мраком леса воссиял лучезарный свет, пред которым свет дня был как лампада пред солнцем. И в этом дивном сиянии явилось измученному нашему рыцарю, словно во сне, видение. И столь удивительным, столь прекрасным было это видение, что рыцарь, забыв о своих тяжких ранах, стоял зачарованный, и радость его была глубокой как море, глубин которого не измерил еще никто.
И видение растворилось, и рыцарь, склонив колени, воздал святой благодарность — той, которая привела его в этот печальный лес, чтобы узрел он сокрытое в нем видение.
И имя этому дремучему лесу — Скорбь. Но о том, что явилось в нем прекрасному рыцарю, говорить и рассказывать мы не смеем.
Глава XI
Я проснулся в шесть и увидел, что Джордж тоже не спит. Мы поворочались с боку на бок и попытались снова уснуть, но все без толку. Если бы нам было нужно по какой-то особой причине сейчас же встать и одеться, то мы, конечно же, уснули бы мертвым сном едва поглядев на часы, и проспали бы до десяти. Но вставать нам было совершенно не нужно еще как минимум два часа (и вообще, вставать сейчас, в такое время, было полнейшей глупостью), и мы, в соответствии с общим твердолобым порядком вещей в природе, почувствовали, что если пролежим еще хотя бы пару минут, то умрем на месте.
Джордж рассказал, что нечто подобное, только хуже, случилось с ним полтора года назад, когда он жил сам, на квартире у некой миссис Гиппингс. Однажды вечером у него сломались часы и остановились на четверти девятого. Он этого не заметил, потому что забыл их перед сном завести (такое вообще с ним случается редко), и повесил у изголовья, даже не посмотрев на время.
А случилось это зимой, почти в самый короткий день, и впридачу всю неделю стоял туман. Таким образом факт, что когда Джордж утром проснулся, вокруг стояла кромешная тьма, не говорил еще ни о чем. Он приподнялся и снял часы. Они показывали четверть девятого.
— Святители милосердные, упасите нас! — вскричал Джордж. — В девять я должен быть в Сити! Почему меня никто не разбудил? Что за безобразие!
И он швыряет часы, и вскакивает с постели, и принимает холодную ванну, и умывается, и одевается, и бреется с холодной водой (потому что греть ее некогда), и снова несется к часам.
Может быть от сотрясения, когда он швырял часы на постель, может быть по другой причине, неясной самому Джорджу — но часы, застывшие на четверти девятого, пошли и теперь показывали восемь двадцать.
Джордж схватил часы и сбежал по лестнице. В гостиной было темно и тихо; ни огонька в камине, ни завтрака на столе. Это было невиданное безобразие со стороны миссис Г., и Джордж решил, что вечером, когда вернется, сообщит ей все что о ней думает. Затем он напялил пальто, нахлобучил шляпу, схватил зонтик и бросился к выходу. Дверь была еще на крюке! Джордж предал анафеме эту ленивую перечницу миссис Г. и — удивляясь людям, которые продолжают валяться в постели в такое неподобающее для приличных, почтенных людей время — откинул крюк, отпер дверь и выскочил на улицу.
Четверть мили он мчался как угорелый, и к концу этой дистанции начал соображать, как все это странно и любопытно, что на улицах так мало народу, а лавки все заперты. Конечно, утро было очень мрачное и туманное, но прекращать по этой причине всю деловую жизнь — дело чрезвычайное. Ему-то нужно идти на работу! Почему другие валяются под одеялом только из-за того, что на улице темнота и туман?
Наконец он добрался до Холборна. Ни омнибуса, ни одного открытого ставня! В поле зрения Джорджа оказалось три человека: полицейский, зеленщик с полной капусты тележкой, возница ветхого кэба. Джордж вытащил часы и воззрился на циферблат: без пяти девять! Он остановился и сосчитал пульс. Потом нагнулся и ущипнул себя за ногу. Потом, с часами в руке, подошел к полисмену и спросил, не знает ли тот который час.
— Который час? — переспросил полисмен, окинув Джорджа откровенно подозрительным взглядом. — А вот послушайте, сколько пробьет.
Джордж прислушался, и башенные часы по соседству не заставили себя ждать.
— Как, всего три? — возмутился Джордж, когда удары затихли.
— Ну да. А вам сколько нужно?
— Девять, разумеется, — заявил Джордж, предъявляя часы.
— А вы помните где живете? — строго вопросил блюститель общественного порядка.
Джордж подумал и сообщил адрес.
— Ах вот оно что. Ну так послушайтесь моего совета. Спрячьте подальше ваши часы и двигайте потихоньку домой. И чтобы я больше этого тут не видел.
И Джордж, погруженный в раздумья, вернулся домой.
Оказавшись дома, он сначала решил было раздеться и отправиться спать еще раз; но как только представил, что придется опять одеваться, опять умываться, опять принимать ванну, предпочел устроиться и поспать в мягком кресле.
Но уснуть он не мог: никогда в жизни он не чувствовал себя таким бодрым. Он зажег лампу, достал доску и стал играть сам с собой в шахматы. Но его не взбодрило даже такое занятие: оно было каким-то томительным, и он бросил шахматы и попытался читать. Убедившись, что читать ему также не хочется, он снова надел пальто и отправился на прогулку.
На улице была ужасная пустота и мрак; все встречные полисмены глазели на Джорджа с нескрываемым подозрением, провожали лучами фонариков, шли по пятам. От этого Джорджу стало казаться, что он натворил что-то на самом деле; тогда он стал прятаться в переулках и скрываться в темных подворотнях, как только издали доносилось мерное «топ-топ» служителей закона.
Разумеется, в глазах Полиции подобный образ действия скомпрометировал Джорджа как никогда больше; они обнаружили его и спросили, что он здесь делает. Когда он ответил «ничего» и что он просто вышел подышать воздухом (это было уже в четыре утра), они почему-то ему не поверили; двое констеблей в штатском проводили его до самого дома, чтобы выяснить, правда ли он живет там где говорит что живет. Они посмотрели, как он открывает дверь своим ключом, расположились напротив и стали наблюдать за домом.
Вернувшись домой, Джордж решил развести огонь и приготовить себе завтрак, просто так, убить время. Но за что бы он ни брался — за ведерко с углем или чайную ложку — все подряд валилось из рук; он сам то и дело обо что-нибудь спотыкался. Поднялся такой грохот, что он чуть не умер от страха, представляя себе, как миссис Г. вскакивает с постели, воображает что это грабители, открывает окно и визжит «Полиция!», после чего эти сыщики врываются в дом, надевают на него наручники и волокут в участок.
К этому времени нервы у Джорджа были так взвинчены, что ему уже мерещилось и судебное заседание, и как он пытается растолковать присяжным обстоятельства дела, и как ему никто не верит, и как его приговаривают к двадцати годам каторги, и как его матушка умирает от разрыва сердца. И тогда Джордж бросил готовить завтрак, завернулся в пальто и просидел в кресле до тех пор, пока в половине восьмого не появилась миссис Г.
Джордж сказал, что с тех пор никогда раньше времени не поднимался. Эта история послужила ему хорошим уроком.
Пока Джордж рассказывал мне свою правдивую повесть, мы оба сидели завернувшись в пледы. Как только он кончил, я взялся за дело: начал будить веслом Гарриса. С третьего тычка Гаррис проснулся: он повернулся на другой бок и сообщил, что сию минуту спустится, пусть только ему принесут тапочки. Пришлось брать багор и напоминать ему где он находится; тогда он вскочил, а Монморанси, спавший у него на груди сном праведника, полетел кувырком и растянулся поперек лодки.
Потом мы задрали брезент, все четверо высунули носы по правому борту, поглядели на реку — и затряслись мелкой дрожью. Накануне вечером мы предвкушали, как проснемся чуть свет, сбросим пледы и одеяла, сдернем тент, бросимся с восторженным кликом в реку и предадимся купанию, долгому, упоительному. Сейчас, когда наступило утро, эта перспектива показалась нам почему-то менее соблазнительной. Вода казалась слишком холодной и мокрой, а ветер — зябким.
— Ну и кто первый? — спросил наконец Гаррис.
Давки не было. Что касается Джорджа, он решил дело тем что скрылся в лодке и стал натягивать носки. Монморанси завыл, инстинктивно, сам того не желая, как будто только мысль о подобном привела его в ужас. Гаррис же пробурчал, что потом будет чертовски трудно забираться в лодку, вернулся и стал выуживать свои штаны.
Идти на попятный мне не очень хотелось, но и купание меня не прельщало. Еще, чего доброго, напорешься на корягу или увязнешь в водорослях. Поэтому я решился на компромисс: спуститься к воде и просто облиться водой. Я взял полотенце, выкарабкался на берег, пополз по ветке, которая уходила в воду.
Было зверски холодно. Ветер резал кинжалом. Я подумал, что обливаться, пожалуй, не стоит — лучше вернуться в лодку и поскорее одеться. И я уже собирался так сделать, но пока я собирался, дурацкая ветка треснула, мы с полотенцем со страшным всплеском шлепнулись в воду, и я, с галлоном Темзы в желудке, очутился на середине реки раньше чем сообразил, что, собственно, произошло.
— Ё-ё-ё! Старина Джей-таки это сделал! — услышал я, всплыв на поверхность. — Вот уж не думал, что у него кишки хватит! А ты, Джордж?
— Ну и как? — крикнул Джордж.
— Прелестно, — пробулькал я в ответ. — Вы просто олухи, что не хотите купаться. Я бы ни за что на свете не отказался. Ну, ну, давайте! Нужно только немного решиться, и все!