Этгар Керет
Азъесмь
Толстячок
Удивлен? Конечно, я был удивлен. Встречаешь девушку. Первое свидание, второе, там ресторан, тут кино, всегда дневные сеансы. Дело доходит до секса, секс превосходный, чувства со временем тоже приходят. И вот в один прекрасный день она является к тебе в слезах, а ты обнимаешь ее и говоришь – успокойся, все в порядке, а она отвечает, что больше так не может, что у нее есть тайна, не просто тайна – нечто ужасное, проклятье, то, о чем она хотела сообщить тебе с самого начала, но не могла набраться мужества. Эта штука давит на нее, как две тонны кирпичей. И она обязана тебе рассказать, просто обязана – но ей ясно, что в ту самую секунду, когда она тебе откроется, ты ее бросишь и будешь прав. И она немедленно снова начинает плакать. «Я тебя не брошу, – говоришь ты, – не брошу, я тебя люблю». Может, с виду ты взволнован, но на самом деле нет, а даже если да – то из-за ее слез, а не из-за тайны.
Ты уже знаешь по собственному опыту, что все эти секреты, из-за которых женщины едят себя поедом, чаще всего сводятся к случайному сексу с каким-нибудь животным, или родственником, или с кем-нибудь, кто заплатил за это деньги. «Я шлюха», – всегда говорят они под конец, а ты обнимаешь их и говоришь: «Ты нет, ты нет», или: «Шшшшш…» – если они продолжают плакать. «Это действительно ужасно», – уверяет она, как будто поймала тебя на невозмутимости, которую ты так пытаешься скрыть. «Пока ты прячешь это внутри, оно, может быть, и звучит ужасно, – говоришь ей ты, – но это из-за акустики. Ты увидишь, вот скажешь вслух – и все сразу окажется менее ужасно». Она почти верит, колеблется секунду и говорит: «Если бы я тебе сказала, что по ночам превращаюсь в низенького толстого мужчину, без шеи, с золотым кольцом на мизинце, – ты бы и тогда продолжал меня любить?» И ты говоришь – конечно. А что ты еще скажешь – «нет»? Она просто экзаменует тебя, а ты любишь ее безоговорочно и при этом всегда прекрасно сдавал экзамены. И действительно, как только ты ей это говоришь, она тает, и вы начинаете трахаться, прямо в гостиной. И потом вы лежите в обнимку, и она плачет от облегчения, и ты тоже плачешь бог знает от чего. И – нет, она не встает и не уходит, как всегда. Она остается у тебя ночевать. И ты лежишь в кровати без сна, смотришь на ее прекрасное тело, на заходящее солнце за окном, на месяц, внезапно выскочивший как бы из ниоткуда, на серебряный свет, скользящий по ее телу; ты гладишь пушок у нее на спине. И буквально через пять минут ты обнаруживаешь в кровати рядом с собой толстенького коротышку. И этот коротышка встает, улыбается тебе, смущенно одевается. Он выходит из комнаты, а ты – за ним, и вот он уже в гостиной, нажимает толстенькими пальцами на кнопки пульта, смотрит спорт по телевизору. Футбол, Лигу чемпионов. Когда мажут, он ругается, а когда забивают гол, он вскакивает и делает волну. После игры он сообщает тебе, что у него сухо во рту и пусто в животе. Ему бы хотелось сэндвич, по возможности с курицей, но и с говядиной тоже ничего. И ты садишься с ним в машину и едешь в какой-то ресторан, который он знает в Азуре. Новое положение вещей тебя нервирует, очень нервирует, но ты совершенно не знаешь, что делать, твои центры принятия решений парализованы. Ты, как робот, переключаешь скорости, когда вы съезжаете на Аялон, а он сидит на соседнем сиденье, выстукивает ритм золотым кольцом на мизинце, и на светофоре около Бейт Дагон открывает окно, подмигивает тебе и кричит какой-то голосующей солдатке: «Зайка, хочешь, мы тебя погрузим сзади, как козу?» Потом в Азуре ты ешь с ним мясо, пока у тебя чуть не лопается живот, а он наслаждается каждым кусочком, смеется, как младенец. И все время ты говоришь себе, что это всего лишь сон – странный сон, что да то да, но ты вот-вот очнешься.
По дороге обратно ты спрашиваешь, где его высадить, а он делает вид, что не слышал, но выглядит очень несчастным. В конце концов ты понимаешь, что привез его назад к себе домой. Уже почти три. «Я иду спать», – говоришь ты, и он машет тебе рукой с пуфа и продолжает смотреть канал мод. Утром ты просыпаешься разбитым, с побаливающим животом, а она в гостиной, все еще дремлет. Но пока ты принимаешь душ, она встает. Она виновато обнимает тебя, а ты слишком смущен, чтобы обсуждать все это. Время идет, а вы по-прежнему вместе. Секс все лучше и лучше, она уже не так юна, как прежде, да и ты тоже, и вдруг ты ловишь себя на разговорах о ребенке. А ночью вы с толстячком оттягиваетесь, как ты еще никогда не оттягивался. Раньше ты не знал даже названий тех ресторанов и клубов, куда он тебя водит, и там вы танцуете вместе на столах и бьете тарелки, как будто это последний день вашей жизни. Он очень славный, этот толстячок, грубоватый, правда, в основном с женщинами. Иногда он отпускает такие замечания, что ты не знаешь, куда глаза девать. Но в остальном с ним очень по кайфу. Когда вы только познакомились, ты не слишком интересовался футболом, а сейчас уже знаешь все команды. И каждый раз, когда команда, за которую вы болеете, побеждает, ты чувствуешь себя так, будто загадал желание и оно сбылось, а это такое редкое чувство, особенно для типа вроде тебя, который сам никогда не знает, чего хочет. Таким образом, каждую ночь ты устало засыпаешь рядом с ним под матч аргентинской лиги, а утром снова просыпаешься рядом с красивой и понимающей женщиной, которую тоже любишь до боли.
Стрельба по Тувии
Тувию я получил на свой девятый день рождения от Шмулика Ревии, который был самым жадным в классе и у которого собака разродилась как раз в день моей вечеринки. Там были четыре щенка, и его дядя уже собирался пойти и сбросить их всех с моста в Аялон, но Шмулик – а он только и думал, как бы сэкономить денег на подарке, который весь класс покупал в складчину, – взял одного щенка и принес мне. Щенок был совсем маленький, и когда он лаял, у него получалось попискивание, но если его разозлить, он мог вдруг зарычать, и на секунду голос его становился таким, знаете, глубоким, низким, совсем не щенячьим, и это было смешно, словно он передразнивал другую собаку. Мы даже назвали его «Тувия» в честь Тувии Цафира,[1] тот тоже умел подражать голосам. Мой папа не переносил Тувию с первого дня, и Тувия тоже не слишком любил папу. Если честно, Тувия вообще не слишком любил всех, кроме меня. Щенком он на всех лаял, а когда подрос, немедленно начал пытаться укусить любого, до кого мог достать. Даже Саар, который просто так гадостей не говорит, сказал, что эта собака – псих. А мне – мне Тувия никогда ничего плохого не делал. Только прыгал на меня и лизался, а стоило мне отойти, как он начинал плакать. Саар сказал, тут дело ясное – я же его кормлю. Но я знал многих собак, которые лаяли и на тех, кто их кормил, и я знал, что дело тут не в еде, что он и правда меня любит. Просто так, без причины, – кто его знает, что у собак в голове, – но он сильно меня любил, по-настоящему. Бат-Шева, моя сестра, тоже его кормила, но ее он ненавидел всей душой.
По утрам, когда я собирался в школу, он всегда хотел пойти со мной, но я заставлял его остаться – боялся, что он устроит дурдом. Во дворе у нас был такой забор из сетки, и иногда, возвращаясь домой, я успевал заметить, как Тувия лает на какого-нибудь беднягу, который посмел пройти по нашей улице, а потом бросается на забор и грызет его, как ненормальный. Но стоило ему увидеть меня, как он таял и с ходу начинал ползать по земле, вилять хвостом и лаем рассказывать мне про всех уродов, которые прошли по улице, довели его до бешенства и прямо-таки чудом улизнули. Он уже тогда укусил двух человек, но они, слава богу, не пожаловались, а то папа на него все время зуб держал и только повода дожидался.
Но в конце концов это случилось. Тувия укусил Бат-Шеву, и ее забрала «скорая», повезла накладывать швы. Как только она вернулась домой, папа усадил Тувию в машину. Я сразу смекнул, к чему дело идет, и заплакал. Мама сказала папе: «Шауль, оставь его, ради бога, в покое, это собака мальчика, смотри, как мальчик плачет!» Папа ничего ей не ответил, а только сказал моему старшему брату ехать с ними. «Мне он тоже нужен, – еще раз попыталась мама. – Это сторожевая собака, от воров». Перед тем как сесть в машину, папа на секунду остановился и сказал: «Зачем тебе сторожевая собака? В этом районе что, хоть раз были воры? У нас что, вообще есть что воровать?»
Тувию они бросили с моста в Аялон и потом смотрели, как его уносит водой. Я знаю, потому что старший брат мне все рассказал. Я вообще ни с кем словом об этом не обмолвился и после той ночи, когда его забрали, даже совсем не плакал.
Через три дня Тувия пришел ко мне в школу. Я услышал его лай внизу. Он был весь грязный и жутко вонял, но в остальном совсем такой, как прежде. Я очень гордился, что он пришел, это еще и доказывало, что все разговоры Саара про то, что собака меня не любит, были враньем. Если бы все дело было в кормежке, он бы не пришел именно ко мне. И еще он был умный, мой Тувия, раз пришел в школу. Если бы он пришел домой без меня, папа бы с ним не знаю, что сделал. Но все равно, стоило нам явиться, как папа захотел немедленно отделаться от Тувии. Но мама сказала, что Тувия, может быть, как следует обдумал свое поведение и теперь будет хорошей собакой. Потом я вымыл его из шланга во дворе, а папа сказал, что с сегодняшнего дня собака будет все время привязана и если она еще хоть что-нибудь выкинет, пусть пеняет на себя. На самом деле Тувия не сделал никаких выводов, а только еще сильнее тронулся умом, и каждый раз, когда я приходил из школы, я слышал, как он лает на всех, кто проходит мимо, пока в один прекрасный день я не вернулся домой и не обнаружил, что нет ни папы, ни Тувии. Мама сказала, что приехали пограничники, они прослышали, что у нас такая страшная собака, и попросили разрешения призвать ее в армию, как призвали Азит, собаку-десантницу,[2] и теперь Тувия – собака-следопыт и кусает шпионов, которые пытаются пересечь северную границу. Я притворился, что верю, а вечером папа вернулся, и мама отвела его в сторонку и что-то шепнула, а папа покачал головой: мол, нет. На этот раз папа проехал сто километров, почти до Гадеры, и высадил Ту-вию там. Я знаю, потому что старший брат мне все рассказал. Еще он рассказал, что днем Тувия сумел освободиться и искусал постового.
Сто километров – это много даже на машине, а пешком – в тысячу раз больше, особенно для собаки, у которой каждый шаг – как четверть нашего, но через три недели Тувия все-таки вернулся. Он ждал меня у ворот школы и даже не лаял, потому что у него не было сил шевельнуться, он только вилял хвостом, лежа на земле. Я принес ему воды, он вылакал чуть ли не десять мисок. Папа увидел его и онемел. «Это проклятие, а не собака», – сказал он маме, которая сразу принесла Тувии с кухни косточек. В ту ночь я разрешил ему спать со мной на кровати. Он заснул первым и всю ночь скулил и рычал на тех, кто во сне приходил действовать ему на нервы.
В конце концов из всех людей на земле он должен был наброситься именно на бабушку. Он ее даже не укусил, просто напрыгнул и повалил на спину. Она сильно ударилась головой, и я вместе со всеми помогал ей встать. Мама послала меня на кухню за стаканом воды, а когда я вернулся, папа уже яростно волок Тувию к машине. Я ничего не сказал, и мама тоже. Я знал, что Тувия это заслужил. Папа опять сказал моему старшему брату ехать с ним, но на этот раз велел ему взять автомат. Мой брат был просто джобник,[3] но всегда приезжал домой с оружием, потому что служил далеко, на границе. Когда папа сказал ему взять автомат, брат сначала не понял и спросил папу, зачем, а папа сказал, – затем, чтобы Тувия перестал возвращаться.
Они отвезли его на свалку и выстрелили ему в голову. Мой брат сказал, до Тувии даже не доходило, что сейчас произойдет. У него было хорошее настроение, и он тащился от всего, что находил среди мусора. И тут – бум! Как только мой брат рассказал мне все это, я почти перестал думать о Тувии. В прежние разы я вспоминал его время от времени, пытался представить себе, где он находится и что делает. Но сейчас нечего было себе представлять, и я старался думать о нем как можно меньше.
Через полгода он вернулся. Ждал меня на школьном дворе. Он волочил заднюю лапу, один глаз закрыт, и челюсть, кажется, совсем не двигалась. Но он увидел меня и ужасно обрадовался, как ни в чем не бывало. Когда я привел его домой, папа еще был на работе, и мамы не было тоже, но они ничего не сказали, когда пришли. Вот и все. С тех пор Тувия оставался у нас, двенадцать лет, пока не умер от старости. Больше он никого не кусал. Время от времени, когда снаружи кто-нибудь проезжал на мотоцикле или просто шумел, он приходил в ярость и несся к забору, но силы как-то всегда оставляли его на полпути.
Один поцелуй в губы в Момбасе
На секунду я занервничал. Но она сразу меня успокоила, сказала, что нет поводов. Она выйдет за меня замуж, а если мне это важно – из-за родителей, – то даже с пышной свадьбой. Проблема не здесь. Проблема совсем в другом месте – в Момбасе, за три года отсюда, когда они с Лиги ездили отдыхать после армии. Они поехали вдвоем, потому что парень, с которым она тогда встречалась, как раз перешел в армии на контракт. Он занимался какими-то техническими штуками для ВВС. В Момбасе они все время жили в одном и том же месте, вроде мотеля, битком набитого молодежью, в основном европейской. Лиги не хотела оттуда уезжать, потому что ее угораздило прямо-таки влюбиться в немца из соседнего домика. Моя девушка тоже была не против остаться, ей вполне нравился покой. Несмотря на то что мотель просто лопался от наркотиков и гормонов, к ней никто не лез. Наверное, по ней было видно, что она хочет побыть одна. Никто не лез – кроме одного голландца, прибывшего где-то на следующий день после них и не отстававшего от нее до самого ее отъезда. Но и он не слишком к ней лез, просто очень часто на нее смотрел. Ей это не мешало. Он казался вполне нормальным человеком, немного грустным, но из тех грустных людей, которые никогда не жалуются. Они пробыли в Момбасе три месяца, и она слова от него не услышала. Разве что однажды, за неделю до ее возвращения, но и тогда он обратился к ней так мягко, так ненавязчиво, что как будто вовсе и не сказал ничего. Она объяснила ему, что нет шансов, рассказала про своего парня, который как раз перешел на контракт, про то, что они вместе еще со школы. А он только улыбался и кивал, а потом вернулся на свою прежнюю позицию на ступеньках домика, больше не заговаривал с ней, но смотреть – смотрел. Хотя нет, сейчас она припоминает, он заговорил с ней еще один раз, в день ее отъезда, и сказал самую смешную вещь, какую ей когда-либо доводилось слышать. Что-то вроде того, что между каждыми двумя людьми на земле существует поцелуй. Он пытался ей сказать, что уже три месяца смотрит на нее и думает об их поцелуе – каким он окажется на вкус, сколько времени продлится, какие вызовет ощущения. А теперь она уезжает, у нее есть парень и все такое, он понимает, но вот поцелуй – он бы хотел узнать, если она не против. Очень смешно было, как он все это говорил, сбивался и путался, может, потому, что не слишком хорошо знал английский, а может, просто невеликий был мастер говорить. Но она согласилась. И они поцеловались. А потом он не попытался сделать ничего такого, а она вернулась с Лиги в Израиль. Ее парень встретил их в аэропорту, он был в форме и увез их на своем «рено». Они стали жить вместе и для разнообразия внесли в свою сексуальную жизнь много нового. Привязывали друг друга к кровати, капали молоком, один раз даже попытались заняться анальным сексом, это было чудовищно больно, и посреди всех дел полезло дерьмо. Наконец они расстались, она пошла учиться и познакомилась со мной. И мы вот-вот поженимся. У нее с этим нет никаких проблем.
Она сказала, что я сам могу выбрать зал торжеств и дату и все такое, потому что ей самой совершенно все равно. Проблема вообще не в этом. И не в голландце, не имеет смысла к нему ревновать. Он наверняка давно скончался от передоза, или просто валяется пьяным где-нибудь на тротуаре в Амстердаме, или стал себе доктором наук, а это, кажется, еще хуже. Так или иначе, дело совершенно не в нем, а в том времени, когда она была в Момбасе. Три месяца человек сидит и смотрит на тебя, представляет себе поцелуй.
Твой человек
Когда Реут сказала, что хочет со мной разойтись, я был в шоке. Такси как раз остановилось у ее дома, она сошла на тротуар и сказала, что не хочет, чтобы я поднимался к ней, и говорить об этом она тоже совсем не хочет, и никогда больше не хочет обо мне слышать, никаких «с днем рождения» или «с Новым годом», а потом хлопнула дверью такси с такой силой, что водитель смачно выругался ей вслед. Меня на заднем сиденье парализовало. Если бы перед этим мы поссорились или что-нибудь в этом роде, я был бы, может, лучше подготовлен, но вечер прошел замечательно. Правда, фильм был не очень, но в остальном все было совершенно спокойно. И вдруг этот монолог, хлопанье дверью, трах! Все наши полгода вместе летят к черту. «Что делаем? – спросил водитель, глянув в зеркало. – Отвезти тебя домой? У тебя вообще есть дом? К родителям? К друзьям? В массажный кабинет на Аленой?[4] Ты хозяин, ты король». Я не знал, куда себя девать, я знал только, что это нечестно, после разрыва с Гилой я поклялся, что никому не дам приблизиться ко мне настолько, чтобы причинить мне боль, но появилась Реут, и все было так хорошо – я просто не заслужил такого обращения. «Прав, – пробормотал водитель. Он выключил мотор и откинул спинку сиденья. – Зачем ехать, если тут такое приятное место. Мне-то что, счетчик тикает». И тут по рации как раз передали этот адрес: «А-Гдуд А-Иври, девять, кто поблизости?» – а я уже слышал однажды этот адрес, и он прочно засел у меня в памяти, словно кто-то выцарапал его там гвоздем.
Когда я расстался с Гилой, все было точно так же, в такси, точнее – в такси, которое везло ее в аэропорт. Она сказала, что это конец, и действительно, больше я о ней не слышал. И тогда я тоже остался торчать на заднем сиденье. Тогдашний водитель много разговаривал, прямо без конца, но я не слышал ни слова. Но этот адрес, занудно несущийся из рации, я как раз помню прекрасно: «А-Гдуд А-Иври, девять, кто едет?» А сейчас – может, это чистое совпадение, но я велел водителю ехать, я должен был узнать, что там находится. Когда мы подъехали, от дома как раз отъезжало другое такси, и внутри, на заднем сиденье, я увидел тень маленькой головки, как у ребенка или даже младенца. Я заплатил водителю и вышел.
Это был частный дом. Я открыл калитку, прошел по тропе к двери и позвонил. Довольно глупый поступок, не знаю, что бы я делал, если бы мне кто-нибудь открыл, что бы я ему сказал. Мне нечего было там ловить, особенно в такой час. Но я так злился, что мне было совершенно все равно. Я позвонил еще раз, долгим звонком, а потом с силой постучал в дверь, как делал в армии, когда мы обыскивали один дом за другим, – но мне никто не открыл. У меня в голове мысли о Гиле и Реут начали путаться с мыслями о других разрывах, и все они слиплись в один ком. Этот дом, в котором мне не открывали, чем-то бесил меня. Я двинулся в обход, пытаясь найти окно, через которое можно было бы заглянуть внутрь. Но здесь не было окон, только стеклянная задняя дверь. Я попытался разглядеть что-нибудь сквозь нее – внутри было темно. Я вглядывался упорно, но моим глазам не удавалось привыкнуть к темноте. Казалось, чем больше я стараюсь, тем гуще становится темнота внутри. Это сводило меня с ума, просто сводило с ума. И вдруг я увидел себя как бы со стороны – вот я поднимаю камень, заворачиваю его в свитер и разбиваю стекло.
Я запустил руку внутрь, стараясь не порезаться осколками, и открыл дверь. Войдя, я пошарил в поисках выключателя, а когда он нашелся, свет оказался желтым и жалким. Единственная лампочка на всю эту большую комнату. Таким этот дом и был – гигантская комната, без мебели, совершенно пустая, кроме одной стены, целиком завешанной фотографиями женщин. Часть фотографий была в рамках, часть просто налеплена на стену кусочком скотча, и всех я знал: там была Рони, моя девушка из армии, и Даниэла, с которой я встречался еще в школе, и Стефани, работавшая у нас в киббуце, и Гила. Все они были там, а в правом углу, в тонкой золотой рамке, была фотография улыбающейся Реут. Я потушил свет и дрожа забился в угол. Бог знает, что за человек тут живет, почему он так поступает со мной, как ему удается всегда все разрушить. Но внезапно все встало на свои места, все эти беспричинные разрывы, все, кто бросал меня ни с того, ни с сего – Даниэла, Гила, Реут. Это не мы всегда были виноваты, а он, он.
Не знаю, сколько времени прошло до его появления. Сперва я услышал, как отъезжает такси, потом скрежет ключа в передней двери, потом снова зажегся свет, и вот он стоит передо мной и улыбается, сукин сын, просто смотрит и улыбается. Он был низенький, ростом с ребенка, с огромными глазами без ресниц, и держал в руках разноцветный пластмассовый ранец. Когда я поднялся из угла, он только захихикал, как извращенец, которого в эту самую секунду поймали с поличным, и спросил, как я сюда попал. «Она тоже ушла, а? – сказал он, когда я уже был совсем близко. – Ничего, всегда найдется другая». Вместо ответа я опустил камень ему на голову, и когда он упал, я не остановился. Не хочу другую, хочу Реут, хочу, чтобы он перестал смеяться. И вот я луплю его камнем, а он только воет: «Что ты делаешь, что ты делаешь, что ты делаешь, я твой человек, твой человек», – пока наконец не замолкает. Потом меня вырвало. Когда рвота прекратилась, мне разом стало легче, как в армии во время марш-бросков, когда кто-то подменяет тебя под носилками, и ты вдруг чувствуешь такую легкость, о какой уже давно успел забыть. И эта легкость поглощает все – и страх, и чувство вины, и ненависть, которые еще могут навалиться на тебя позже.
За домом, недалеко, было что-то вроде рощицы, я бросил его там. Окровавленные камень и свитер захоронил в саду. В последующие недели я все время искал его в газетах – и в новостях, и в сообщениях о пропавших без вести, но ничего такого не писали. Реут не перезванивала, и на работе кто-то сказал мне, что видел ее на улице с одним блондином, высоким таким, это больно ранило меня, но я знал, что делать нечего, все в прошлом. Некоторое время спустя я начал встречаться с Майей. И с самого начала с ней все было так трезво, так хорошо. С ней я вел себя не так, как обычно веду себя с девушками: я с первой секунды был открытым, я не пытался защищаться. По ночам мне иногда снился этот карлик – как я бросил его труп в рощице, – а когда я просыпался, в первую секунду мне было просто жутко, а в следующую секунду я говорил себе, что все в порядке, потому что его больше нет; я обнимал Майю и снова засыпал.
Мы с Майей расстались в такси. Она сказала, что я каменный, что я совершенно ничего не понимаю, что иногда она может страдать самым страшным образом на свете, а я буду уверен, что она счастлива, потому что в этот самый момент я сам счастлив. Она сказала, что у нас уже давно проблемы, но я не обращаю на них никакого внимания. Тут она заплакала. Я попытался обнять ее, но она отодвинулась и сказала, что, если она мне небезразлична, я должен дать ей уйти. Я не знал, выйти ли за ней следом, спорить ли. По рации в такси назвали адрес – «А-Маавак, четыре». Я велел водителю отвезти меня туда. Когда мы подъехали, там уже стояло другое такси, в него сели парень и девушка моего примерно возраста, может, чуть младше. Их водитель что-то сказал, и они рассмеялись. Я велел ехать на А-Гдуд А-Иври, девять. Я поискал в роще его труп, но трупа не было. Я нашел только ржавый прут. Я поднял его и направился к дому.
Дом был точь-в-точь как в прошлый раз, – темный, с разбитым стеклом в задней двери. Я просунул руку, поискал щеколду, стараясь не порезаться. Выключатель нашелся за одну секунду. По-прежнему было совершенно пусто, лишь фотографии на стене, уродливый ранец карлика и темное липкое пятно на полу. Я посмотрел на фотографии – все были на месте, точно в том же порядке. Разобравшись с фотографиями, я открыл рюкзак и стал в нем рыться. Там была купюра в пятьдесят шекелей, наполовину использованный проездной, футляр от очков и фотография Майи. На фотографии ее волосы были собраны, она выглядела немного одинокой. Я вдруг понял, что он говорил мне тогда, перед смертью, – что всегда найдется другая. Я попытался представить его себе в ту ночь, когда я расстался с Реут, – как он едет, куда положено, возвращается с фотографией, заботится, уж не знаю как, о том, чтобы я познакомился с Майей. Только я и в этот раз умудрился все просрать. А теперь уже нет гарантий, что я познакомлюсь с другой. Потому что мой человек умер, я и в самом деле его убил.
Одно доброе дело в день
Был тот негр из Сан-Диего, который залил нам кровью всю машину, пока мы везли его в больницу; была толстая бомжиха из Орегона, которой Авихай подарил свою мерзкую футболку, ту, с эмблемой войск связи, Авихай получил ее на курсе радистов; еще был паренек в Лас-Вегасе, с полными слез глазами он сказал, что проигрался в пух и у него нет денег на автобус, а Авихай думал, что паренек вымогатель, и долго не хотел ему ничего давать; и был кот в Атланте, у него гноились глаза, и мы купили ему молока. Много разного было, я всего и не упомню, большей частью мелочи, – скажем, подвезти автостопщика или оставить побольше чаевых старой официантке. Одно доброе дело в день. Авихай сказал, что это полезно для нашей кармы и что людям вроде нас, едущим через Штаты из конца в конец, нужна хорошая карма. Штаты – это, конечно, не дикие джунгли Южной Америки и не деревня прокаженных в Индии, но все же, все же.
В Филадельфию мы приехали уже совсем под занавес, в самом конце путешествия. Дальше мы собирались в Нью-Джерси. У Авихая там был друг, который обещал нам помочь продать машину. Оттуда я должен был ехать в Нью-Йорк и лететь обратно, в Израиль. Авихай планировал провести в Нью-Йорке еще несколько месяцев и поискать работу. Путешествие было убойное. Гораздо лучше, чем мы ожидали. С катанием на лыжах в Рино, с аллигаторами во Флориде, со всем на свете. И все это за четыре тысячи долларов на человека. И главное, мы хоть и жлобились время от времени, но на важных вещах не экономили никогда. В Филадельфии Авихай затащил меня в скучный Музей Природы, потому что его друг из Нью-Джерси сказал, что там круто. Потом мы пошли обедать в одно китайское местечко, они предлагали шведский стол без ограничений за шесть долларов девяносто девять центов, и из дверей хорошо пахло.
«Эй, не оставляйте здесь машину! – крикнул нам какой-то худющий негр, который выглядел так, будто совсем загибался от наркотиков. Он встал с тротуара и пошел к нам. – Поставьте ее напротив, здесь ее в пять минут разберут на запчасти. Хорошо еще, что я вас вовремя перехватил». Я сказал: «Спасибо!» – и двинулся к машине, но Авихай сказал, чтобы я никуда не ходил и что негр несет чушь. Негр очень разволновался из-за того, что я остановился, и из-за нашего странного языка, повторил, что нам надо переставить машину, а то ее мигом разнесут, и что он дает нам хороший совет, отличный совет, совет, который спасет нашу машину, такой совет стоит как минимум пять долларов. Пять долларов человеку, спасшему нашу машину, пять долларов голодному отставному военному, и благослови нас Господь. Я хотел уйти, вся эта история с машиной меня достала, потому что я выходил в ней вроде как идиотом, но Авихай продолжал беседовать с негром. «Ты голодный? – сказал Авихай. – Пойдем, пообедаешь с нами». У нас было вроде правила: мы не даем джанкам денег, чтоб они не купили на них дозу. Авихай положил ему руку на плечо и попытался повести к ресторану. «Я не люблю китайское, – занервничал негр. – Ну же, ребята, дайте пятерку. Будьте людьми, у меня сегодня день рожденья. Я спас вам машину. Я заслужил, заслужил, заслужил право в свой день рожденья поесть по-человечески!» «Поздравляю, – улыбнулся Авихай, демонстрируя бесконечное терпение. – День рождения – действительно повод для праздника. Скажи нам, чего тебе хочется, и мы поедем обедать с тобой». «Хочется, хочется, хочется, – мялся негр. – Ну, дайте мне пятерку. Пожалуйста, ну не будьте такими, это очень далеко». «Нет проблем, – сказал я, – мы с машиной. Поедем вместе». «Вы мне не верите, да? – продолжал негр. – Вы думаете, я врун. Нехорошо. Особенно после того, как я спас вашу машину. Разве так себя ведут с человеком в его день рожденья? Вы плохие, плохие, плохие. Сердца у вас нет». И вдруг ни с того ни с сего он заплакал. Мы стоим, а худой негр стоит рядом и плачет. Авихай замахал на меня – мол, нет! – но я все равно достал из набрюшника десятидолларовую бумажку. «Вот, возьмите, – сказал я, а потом прибавил: – Извините, пожалуйста», – хоть и сам не знал, за что. Но неф даже не прикоснулся к бумажке, он все плакал и плакал и говорил, что мы назвали его вруном, что у нас нет сердца и что с отставными военными так не поступают. Я попытался засунуть бумажку ему в карман, но он не дал мне приблизиться, все пятился и пятился от меня. В какой-то момент он просто медленно побежал, раскачиваясь из стороны в сторону, и с каждым шагом все сильнее плакал и ругался. После обеда в китайской забегаловке мы пошли смотреть на Колокол Свободы, который считается вроде как одной из самых важных вещей в истории Америки. Мы простояли в очереди три часа, а когда все-таки добрались до конца, нам показали довольно уродливый колокол, в который звонила какая-то шишка, когда американцы провозгласили независимость, – в таком духе. Ночью, в мотеле, мы с Авихаем посчитали оставшиеся деньги. Вместе с тремя тысячами, которые мы надеялись получить за машину, набиралось почти пять штук. Я сказал, что он может пока оставить все себе и вернуть мне мою часть, когда вернется в Израиль. Авихай сказал, что сначала надо продать машину, а там посмотрим. Он остался в номере смотреть канал о природе, а я выскочил за кофе в круглосуточный магазинчик напротив мотеля. Выйдя из магазинчика, я увидел на небе огромную луну. По-настоящему огромную. Я в жизни не видел такой луны. «Большая, а?» – сказал мне сидевший на ступеньках магазина прыщавый пуэрториканец с красными глазами. На нем была короткая футболка с портретом Мадонны, его руки были исколоты к чертям. «Огромная, – сказал я. – Я никогда такой луны не видел». «Самая большая в мире, – сказал пуэрториканец и попытался встать. – Хочешь ее купить? Для тебя – двадцать долларов». «Десять», – сказал я и протянул ему бумажку. «Знаешь что? – пуэрториканец обнажил в улыбке гнилые зубы. – Пусть будет десять. Ты мне нравишься».
Шрики
Знакомьтесь – Рувен Шрики. Что за человек, не человек, а человечище! Уж с размахом, так с размахом, да еще с каким размахом! Посмел осуществить мечты, какие большинство из нас и мечтать не смеет. У Шрики денег как мусора, но дело не в этом. А еще у него подружка – французская манекенщица, снималась голой для таких журналов, что если вы на них не дрочили, так это просто потому, что у вас их под рукой не было, – но мужиком его делает не это. Много есть таких, кто высоко забрался, а только Шрики – случай особый, потому что он не из тех, кто умней тебя, или там красивей тебя, собранней или хитрей тебя, или даже везучее тебя. Шрики совершенно, ну прямо совершенно как ты да я – по всем параметрам, отсюда и зависть: как такой человек – и так высоко залетел? А кто пытается выдвигать версии типа «в правильное время в правильном месте» или там про теорию вероятностей, тот просто вам голову морочит. Секрет Шрики куда серьезнее: он преуспел, потому что дошел в своей обыкновенности до самого до упора. Вместо того чтобы с ней бороться или ее стесняться, Шрики себе сказал: да, я такой, и дело с концом. Он не понижал свой уровень и не повышал свой уровень, а просто плыл себе по течению – натуральный такой продукт. И изобретал самые обычные вещи, повторяю – обычные. Не блестящие, обычные – ровно то, что человечеству нужно. Может, гениальные изобретения и хороши для гениев, но сколько тех гениев? А ведь обычные изобретения – они хороши для всех.
В один прекрасный день сидел Шрики в гостиной у себя дома, в Ришон-Ле-Ционе, и ел оливки, фаршированные болгарским перцем. Удовольствие, которое Шрики получал от оливок, было неполным. Он любил сами оливки куда как больше, чем серединку из болгарского перца, но, с другой стороны, предпочитал перец твердой и горькой косточке, которая там была в оригинале. Так ему в голову и пришла идея – первая в цепочке идей, которые в будущем изменили его и нашу жизнь: оливка, фаршированная оливкой, именно так, оливка без косточки, у которой середина заполнена другой оливкой. Понадобилось некоторое время, чтобы идея прижилась, но уж когда она прижилась, ее было не отогнать, как бультерьера, сомкнувшего челюсти на ноге жертвы. А сразу после оливок, фаршированных оливками, появился авокадо, фаршированный авокадо, а уж самый последний, самый сладкий и любимый – абрикос, фаршированный абрикосом. Не прошло и шести лет, как слово «го-го» потеряло всякий смысл,[5] а Шрики, ясное дело, стал миллионером. После удара, нанесенного пищевой промышленности, Шрики занялся инвестициям в область недвижимости – и тоже безо всякого особого подхода. Он старался покупать, где подороже, – и там действительно за год-другой становилось еще дороже. Так богатство Шрики все росло и росло, и со временем он обнаружил, что вкладывает почти во все области, кроме хайтека, – эта сфера отталкивала его по неясным причинам, которые он даже словами выразить не мог.
Деньги изменили Шрики, как всякого обычного человека. Он стал более понтовым, более улыбчивым, более добрым, более полным – короче, более всем. Люди не то чтобы очень-очень его любили, но он вполне им нравился, а ведь и это немало. Однажды, в ходе несколько настырного телеинтервью, Шрики спросили, многие ли, по его мнению, стремятся быть как он. «Им не надо стремиться, – Шрики улыбнулся не то ведущему, не то своим мыслям. – Они уже как я», – и студия наполнилась бешеным громом аплодисментов, несущихся из электронного прибора на контрольной панели, купленного продюсерами передачи специально для таких искренних ответов.
Представьте себе Шрики – как он сидит себе в кресле-качалке на берегу собственного бассейна, ест лабанэ, пьет свежевыжатый сок, в то время как его стройная подруга загорает голышом на надувном матрасе. А теперь представьте себе себя на месте Шрики – как вы пробуете свежевыжатый сок, бросаете какую-нибудь фразочку на английском голой француженке. Проще простого, а? А теперь попробуйте представить себе Шрики на вашем месте – как он сидит ровно там, где вы сейчас сидите, читает этот рассказ, думает о вас там, на вилле, представляет себе себя на берегу бассейна, на вашем месте – оп-па! – и вот вы снова здесь, читаете рассказ, а он снова там. Такой простой-простой, или, как любит говорить его французская подружка, «транкиль-транкиль», съедает еще одну оливку и даже косточку не сплевывает, потому что косточки-то и нет.
Восемь процентов от ничего
Хази-Риэлторы почти полчаса прождал их у входа в дом, а когда они пришли, сделал вид, что совсем не сердится. «Это все она виновата», – рассмеялся пожилой мужчина и протянул руку для бескомпромиссного делового рукопожатия. «Не верьте Бучи, – пропищала крашеная блондинка, на вид младше своего мужчины как минимум на пятнадцать лет. – Мы были здесь раньше, нам просто не удалось найти стоянку». А Хази-Риэлторы улыбнулся ей нахальной и любопытной улыбкой, как будто причина их с Бучи опоздания была ему до задницы. Он показал им почти полностью меблированную квартиру, с высокими потолками и окном на кухне, из которого, можно сказать, видно море. И уже в середине стандартного обхода Бучи достал чековую книжку и сказал, что он готов и что у него даже нет проблемы заплатить за год вперед, но он хочет, чтобы сумму чуть-чуть скруглили по краям, тогда он будет чувствовать, что ему идут навстречу. А Хази-Риэлторы объяснил ему, что хозяина нет в стране, а сам он не вправе снижать цену. Бучи настаивал, что речь идет буквально о копейках. «По мне, – сказал он, – так вычти это из своих комиссионных. Сколько процентов ты получаешь?» «Восемь», – сказал Хази-Риэлторы после недолгих колебаний, не рискнув соврать. «Ну так будет пять», – припечатал Бучи и подмахнул чек, а заметив, что агент не протягивает за ним руку, добавил: «Ты подумай. Рынок сейчас – дерьмо, а пять процентов от чего-то – это гораздо больше, чем восемь процентов от ничего».
Бучи, он же Тувия Минестер, как было написано в чеке, сказал, что завтра утром крашеная подскочит забрать вторую пару ключей. Хази-Риэлторы сказал, что нет проблем, только пусть будет до одиннадцати, а то потом у него встреча. Назавтра она не явилась, часы уже показывали двадцать минут двенадцатого, и Хази-Риэлторы, которому пора было бежать, но подводить тоже не хотелось, вытащил чек из ящика. На чеке были пропечатаны и рабочие телефоны тоже, но он предпочел избавить себя от еще одной утомительной беседы с Бучи и сразу позвонил по домашнему номеру. Лишь когда она ответила, он вспомнил, что даже не знает, как ее зовут, и поэтому остановился на «госпоже Минестер». Некоторым образом по телефону она казалась менее глупой, но все равно не помнила, кто он такой и что они договорились на утро. Хази-Риэлторы набрался терпения и напомнил ей медленно, как ребенку, что вчера встречался с ней и с ее мужем и они заключили сделку на квартиру. Когда на том конце провода она замолчала, а потом попросила его описать ее собственную внешность, он понял, что сглупил по-крупному. «Честно говоря, – начал выкручиваться он, – я, видимо, где-то ошибся. Как, вы говорите, зовут вашего мужа? Ой, нет, мне нужны Шауль и Тирца. Опять эта информационная служба меня подвела. Простите, всего доброго», – и бросил трубку прежде, чем она успела ответить. Через четверть часа в офис явилась крашеная, с полузакрытыми глазами и неумытой рожей. «Прошу прощения, – чирикнула она. – Я полчаса пыталась поймать такси».
Когда на следующее утро он приехал открывать офис, кое-кто уже поджидал его на улице. На вид ей было лет сорок, и что-то в ее одежде, в запахе было настолько нездешним, что он, не раздумывая, заговорил с ней по-английски. Она же ответила на иврите и сказала, что ищет двух – трехкомнатную квартиру и что она предпочла бы купить, но ее устроит и снять, лишь бы въезд в квартиру был немедленный. Хази-Риэлторы сказал, что у него как раз есть несколько хороших квартир на продажу, а поскольку рынок сейчас слабый, то и цена у них терпимая. Он спросил, как получилось, что она вышла именно на него, и она сказала, что через «Желтые страницы». «Вы Хази?» – спросила она. Он сказал, что нет, здесь уже давно нет никакого Хази, но он, купив фирму, сохранил ее имя, чтобы не терять наработанную репутацию. «Меня зовут Михаэль, – улыбнулся он, – и, если честно, на работе я и сам иногда об этом забываю». «Меня зовут Леа, – улыбнулась женщина в ответ. – Леа Минестер. Мы вчера говорили по телефону».
«Она красивая?» – вдруг, совершенно неожиданно, спросила Леа Минестер. Первая квартира была, на ее вкус, слишком темной, и они как раз ехали ко второй. Хази-Риэлторы решил прикинуться дурачком и заговорил о потоках воздуха и всяком таком, словно речь шла о квартире. Леа Минестер проигнорировала его попытки. «После вашего звонка я рискнула поговорить с ним обо всем этом. Сначала он лгал, но потом ему надоело, и он сознался. Вот почему квартира. Я от него ухожу». Хази-Риэлторы вел машину, не говоря ни слова, а про себя думал, что это не его дело и у него нет поводов беспокоиться. «Она молодая?» – снова приступила Леа Минестер, он кивнул и добавил: «Вы гораздо красивее, чем она. Мне неприятно так говорить о клиенте, но, по-моему, он просто идиот».
Вторая квартира освещалась лучше, Хази начал показывать Леа направление потоков воздуха и почувствовал, что она придвигается к нему, не то чтобы касается, но стоит достаточно близко. Хоть квартира ей и понравилась, она попросила показать еще одну. В машине она расспрашивала его о крашеной, и Хази-Риэлторы старался отзываться о той нелестно, но в то же время расплывчато. Ему было немного неловко, но он продолжал, видя, что ее это радует. Когда они замолкали, возникало какое-то напряжение, особенно на светофорах, и почему-то ему не удавалось – хотя он всегда это умел – отыскать тему для легкой беседы, которая заставила бы их забыть, что они застряли в пробке. Он просто пялился на светофор и ждал, пока свет сменится. Наконец свет сменился, но стоявший впереди «Мерседес» не тронулся с места, Хази-Риэлторы два раза погудел ему и обругал водителя из окна. А когда водитель «Мерседеса» не продемонстрировал никакой готовности его слушать, он разозлился и вышел из машины. Только там и ругаться-то было не с кем, потому что водитель, который, казалось, задремал, не проснулся, даже когда Хази-Риэлторы дотронулся до него. Потом прибыла «скорая», и выяснилось, что с ним случился удар. Одежду водителя и саму машину обыскали, но не нашли никаких документов, удостоверяющих личность. И Хази-Риэлторы устыдился собственной ругани в адрес этого безымянного человека и пожалел, что говорил гадости о крашеной, хотя никакой связи между этими вещами вроде и не было.
Побледневшая Леа Минестер сидела рядом с ним в машине. Он отвез ее обратно в офис и сделал кофе себе и ей. «Честно говоря, я ничего ему не говорила, – сказала она и прихлебнула из чашки. – Я просто соврала, чтобы вы рассказали мне о ней. Извините меня. Я обязана была узнать». А Хази-Риэлторы улыбнулся ей и своим мыслям и сказал, что вообще-то ничего страшного, они всего-навсего посмотрели на пару квартир и на какого-то несчастного покойника, а если из всего этого и следует вынести урок, то – слава богу, что они сами живы, и тому подобное. Она допила кофе, еще раз извинилась и ушла. А Михаэль, оставшийся с недопитым кофе, оглядел свой офис – кладовку размером три метра на метр семьдесят, с витриной, выходящей на Бен-Еуда. Внезапно это помещение показалось ему таким же маленьким и видным насквозь, как муравьиный город, однажды, миллион лет назад, полученный им в подарок на Бар-Мицву.[6] И вся эта репутация фирмы, о которой он так серьезно рассказывал всего два часа назад, тоже показалась ему какой-то чушью. В последнее время его стало раздражать обращение «Хази».
Удовольствие
К концу первой трети года Лиам Гузник уже был самым высоким парнем в классе, а может, и во всей параллели. Кроме того, у него был новый гоночный велосипед, лохматый пес-коротышка с глазами старика в больничной очереди, подружка из класса, которая не хотела целоваться в губы, но давала потрогать еще не появившиеся сиськи, и табель со всеми четверками, кроме «устной Торы», да и то лишь потому, что училка была сука. Словом, Лиаму было не на что жаловаться, а родители его так буквально лопались от удовольствия. Стоило вам их встретить, как они начинали разводить май-сы о своем преуспевающем сыночке. А люди, как и положено людям, поддакивали им со смесью скуки и искреннего уважения и говорили: «Какой он молодец, господин/госпожа Гузник, ну просто молодец!» Но на самом деле важно совсем не то, что люди говорят тебе в лицо. Важно то, что они говорят у тебя за спиной. А за спиной, когда заходила речь об Ихиэле и Халине Гузник, люди в первую очередь говорили, что они всё уменьшаются и уменьшаются в размерах. За одну зиму, кажется, потеряли как минимум по пятнадцать сантиметров на каждого. Госпожа Гузник, когда-то считавшаяся рослой, сейчас с трудом доставала в супермаркете до полки с кукурузными хлопьями, да и Ихиэль, когда-то бывший аж под метр восемьдесят, уже до упора приблизил сиденье машины, чтобы доставать до педали газа. Ничего хорошего, а особенно все это бросается в глаза на фоне их выдающегося сына, который еще только в четвертом классе, а уже перерос мамочку на целую голову.
Каждый вторник после обеда Лиам отправлялся с отцом на школьную площадку играть в баскетбол. Папа всегда побеждал Лиама, потому что был и умным, и высоким. «На протяжении всей истории евреи считались умным, но очень низкорослым народом, – любил он объяснять Лиаму, показывая, как попадать в сетку. – А уж если раз в пятьдесят лет и родится какой здоровый лоб, то он всегда оказывается уж таким пнем, что ему нельзя даже объяснить, что такое "полушаг"». Лиаму же как раз можно было объяснить, и с каждой неделей он играл все лучше и лучше. А в последнее время, с тех пор, как его отец уменьшился, они стали играть на равных. «Ты еще будешь большим игроком, как Тинхум Коэн-Минц, только без очков». Лиам очень гордился такими похвалами, хотя ни разу в жизни не видел этого Коэн-Минца в игре. Но больше всего Лиам был напуган. Напуган тем, как уменьшаются его родители. «Может, так оно со всеми родителями, – пытался он время от времени утешать себя вслух, – и уже в будущем году мы будем проходить это по природоведению». Но в глубине души он знал: тут что-то не так. Особенно когда Яара, которой он пять месяцев назад предложил стать его девушкой и которая согласилась, поклялась ему на Торе, что ее собственные родители с самого ее детства оставались более или менее одного размера. Если честно, он хотел с ними об этом поговорить, но чувствовал, что есть вещи, о которых лучше не заговаривать. Например, у Яары было немного светлых волосков на щеках, вроде бородки, и Лиам всегда делал вид, что их не замечает, потому что думал, она может и сама о них не знать, а если ей сказать, она только зря расстроится. Может, и с его родителями все обстоит так же. Или даже если они знают, они все равно рады, что он не обращает внимания. Так все и продолжалось до конца Пасхальной недели. Родители Лиама все уменьшались и уменьшались, а он по-прежнему вел себя как ни в чем не бывало. Если честно, никто бы ни до чего и не докопался, если бы не Зайде.
Еще совсем маленьким щенком пес Лиама всегда тянулся к старикам. Из-за этого он больше всего любил прогулки в парк Царя Давида, где толклись все старики из домов престарелых. Зайде мог часами сидеть рядом с ними и слушать их долгие истории. Они же и дали ему имя Зайде, которое он сам предпочитал исходному «Джимми», как его назвали в собачьем приюте. Среди всех стариков Зайде больше всего любил одного чудака в кепке, который говорил с ним на идиш и кормил кровяной колбасой. Лиаму этот старик тоже нравился. Уже при первом знакомстве старик заставил Лиама поклясться, что тот никогда не войдет с Зайде в лифт, потому что, по словам старика, собаки не способны усвоить идею лифта, и тот факт, что они входят в какую-то комнату в одном месте, а когда двери снова открывают, они уже в другом месте, нарушает их уверенность в себе и их чувство пространства, и вообще страшно их унижает. Лиаму он не предлагал кровяную колбасу, но баловал его драже и золотыми шоколадными медальками. Видимо, этот старик умер или переехал в другой дом престарелых, потому что больше он им в парке не встречался. Иногда Зайде с лаем бросался за каким-нибудь относительно похожим стариком, тихонько скулил, обнаружив свою ошибку, – и все. В один прекрасный день, после Пасхи, Лиам вернулся из школы злой и, погуляв с Зайде, поленился идти пешком по лестнице и завел его в лифт. Он чувствовал себя немного виноватым, когда нажал на кнопку «4», но про себя подумал, что тот старик уже все равно умер, а это гарантированно освобождает от любой клятвы. Когда двери открылись, Зайде выглянул наружу, вернулся в лифт, тихонько зарычал и потерял сознание. Недолго думая, перепуганные Лиам и его родители бросились к дежурному ветеринару.
Относительно собаки ветеринар их успокоил. Но только этот ветеринар был не простым ветеринаром. Он был семейным врачом и гинекологом из Южной Америки и на каком-то жизненном этапе по личным причинам решил перейти на лечение животных. Ему хватило одного взгляда, чтобы распознать у Гузников редкую семейную болезнь, в результате которой Лиам будет расти все выше и выше – но за счет своих родителей. «Никаких вариантов, – разъяснил ветеринар. – Каждый сантиметр, который мальчик прибавит, убавится у родителей». «Эта болезнь, – прохрипел Лиам, – когда она прекращается?» «Прекращается? – ветеринар попытался скрыть сострадание за тяжелым аргентинским акцентом. – Только после исчезновения родителей».
Всю дорогу домой Лиам плакал, а родители пытались его успокоить. Странное дело, ожидающая их ужасная судьба совсем их не волновала. Наоборот, казалось, они получают от этого некоторое удовольствие. «Многие родители умерли бы за то, чтобы всем пожертвовать для своих детей, – объяснила ему мама, когда он уже лежал в постели. – Но не у всех есть шанс. Знаешь, каково быть, скажем, тетей Рутке, и видеть, что твой сын вырос глупым и бездарным недоростком, совсем как его папа, и не иметь возможности ничего сделать? Ну да, в конце мы исчезнем – ну и что? Все равно в конце все умирают, а мы с твоим папой – мы даже не умрем, а просто исчезнем».
На следующее утро Лиам пошел в школу без особой охоты и на уроке «устной Торы» снова вылетел из класса. Он сидел на ступеньках возле спортзала и жалел себя, и тут ему в голову пришла идея: если каждый сантиметр его роста идет за счет родителей, то он может спасти их, просто-напросто перестав расти! Лиам поспешил в кабинет медсестры и с невинным видом попросил всю имеющуюся информацию по теме. Из буклетов, которые ему сунули в руку, Лиам узнал, что, если он хочет дать росту настоящий бой, он должен много курить, мало и беспорядочно есть, еще меньше спать, и желательно – просыпаться как можно позже.
Сэндвич, которым он планировал перекусить на большой перемене, Лиам отдал Шири, толстенькой симпатичной девочке из далет-два.[7] К еде, которую ему давали, он старался едва прикасаться, а чтобы никто ничего не заподозрил, отдавал мясо и десерты своему верному псу, в ожидании смотревшему на него из-под стола печальными глазами. Со сном все устроилось само собой, потому что со дня встречи с ветеринаром он все равно был не в состоянии проспать больше десяти минут – какой-нибудь кошмарный сон, полный чувства вины, немедленно его будил. Оставались только сигареты. Он выкуривал две пачки «Ноблеса» в день. Две целые пачки, и ни одной сигаретой меньше. Его глаза покраснели, во рту поселилась горечь, а еще он начал кашлять старческим кашлем, но ни разу не подумал бросить.
Через год с небольшим на церемонии вручения табелей Саси Золотницкий и Яиш Самара уже были выше его. Яиш, кроме того, стал новым парнем Яары, которая бросила Лиама из-за плохого запаха изо рта. Да и в целом общественный статус Лиама за этот год несколько пошатнулся. Сказать правду, дети его просто изводили, говорили, что его хронический кашель действует им на нервы, а кроме того, он стал хуже учиться и хуже играть в баскетбол. Только Шири все еще была готова с ним общаться – сначала он понравился ей из-за сэндвичей, а потом из-за характера и многого другого, и они проводили вместе долгие часы, разговаривая о таких вещах, о каких он никогда не говорил с Яарой.
Родители Лиама остановились на росте в пятнадцать сантиметров, и когда врач это подтвердил, Лиам даже попытался бросить курить, но не смог. Он ходил к специалисту по иглоукалыванию и к одному гипнотизеру, и оба сказали, что проблема у него в основном с избалованностью и слабым характером, но Шири, которой как раз нравился запах сигарет, утешила его и сказала, что это совершенно не имеет значения.
По субботам Лиам сажал родителей в карман рубашки и ехал с ними кататься на велосипеде. Он ехал достаточно медленно, чтобы толстенький Зайде успевал бежать за ними следом, а когда родители в кармане начинали ссориться или просто надоедали друг другу, он переносил одного из них в другой карман. Однажды к ним даже присоединилась Шири, они доехали до Национального парка и устроили там настоящий пикник. А по дороге домой, когда они остановились полюбоваться закатом, папа Лиама громко прошептал ему из кармана: «Поцелуй ее, поцелуй ее!» – и это было немножко стыдно. Лиам сразу попытался сменить тему и заговорил с Шири о солнце – какое оно горячее и большое и все такое прочее, пока не спустился вечер и его родители не уснули глубоко-глубоко в карманах. А когда у него закончились все истории про солнце и они уже почти дошли до самого дома Шири, он рассказал ей про луну и про звезды и про их влияние друг на друга, а когда закончились и эти истории, он закашлялся и умолк. И Шири сказала: «Поцелуй меня», – и он ее поцеловал. «Молодец, сын!» – услышал он папин шепот из глубин кармана и понял, что его чувствительная мама толкает папу в бок и плачет тихими слезами радости.
Грязь
Представим себе, что я умер или, скажем, открываю первую прачечную самообслуживания на всю страну. Я снимаю маленькое, чуть обшарпанное здание в южной части города и крашу все в голубой цвет. Сначала там только четыре машины и специальный автомат, продающий жетоны. Потом я докупаю телевизор и даже игральный автомат, пинбол. Или я лежу на полу собственной ванной комнаты с пулей в черепе. Меня находит папа. Сперва он не обращает внимания на кровь. Он думает, я вздремнул или играю с ним в одну из моих идиотских игр. Только дотронувшись до моего виска и почувствовав, как горячая липкая жидкость течет по пальцам к запястью, он понимает: что-то не так. Люди, которые приходят стирать в прачечную самообслуживания, – одинокие люди. Чтобы это понять, большого ума не надо. Вот я не большого ума – и понял. Поэтому я все время пытаюсь создать в прачечной обстановку, притупляющую чувство одиночества. Много телевизоров. Машины, которые благодарят тебя человеческим голосом за покупку жетона, постеры с многолюдными демонстрациями на стене. Столы для складывания одежды устроены так, что одним столом приходится пользоваться многим людям сразу. Это у меня не ради экономии, это нарочно. Многие пары познакомились у меня благодаря этим столам. У людей, которые были одиноки, теперь есть кто-то, а может, и не один, кто по ночам засыпает рядом с ними, толкает их во сне. Первое, что делает мой папа – моет руки. Только потом он вызывает «скорую». Это мытье рук дорого ему обойдется. До самой смерти он не простит себя за это мытье рук и будет стыдиться рассказать о нем кому бы то ни было. О том, как его сын агонизирует у его ног, а ему, вместо страха, или горя, или жалости, или хоть чего-нибудь в этом роде, удается почувствовать только отвращение. Эта прачечная превратится в целую сеть. Сеть, приносящую основные доходы в Тель-Авиве, но преуспевающую и на периферии. Логика успеха проста: везде, где существуют одинокие люди и грязное белье, у меня будут клиенты. Когда мама умрет, даже мой папа придет стирать в одно из таких отделений Он никогда не найдет себе там пару или даже друга, но шанс на это будет каждый раз подталкивать его, давать ему маленький кусочек надежды.
Дапочка
Первые подозрения возникли у него из-за запаха. Не то чтобы от нее вдруг стало пахнуть другим мужчиной, каким-нибудь густым мужским лосьоном или волосатым потом. Просто ее собственный запах, всегда такой нежный, почти неощутимый, вдруг стал головокружительно сильным. А кроме того, она время от времени исчезала, ненадолго, на четверть часа, чуть больше, а потом возвращалась как ни в чем не бывало. Дошло до того, что однажды, во время «Мабата»,[8] она попросила его разменять ей сто шекелей. Полный подозрений, он медленно потянулся за кошельком, выудил из него две бумажки по пятьдесят. «Спасибо», – сказала она и легонько поцеловала его в щеку. «Пожалуйста, – сказал он, – но скажи мне, зачем тебе ее разменивать, вдруг, посреди ночи?» «Просто так, – улыбнулась она. – Правда, нет никакой причины, захотелось, и все», – и исчезла на кухонной веранде.
Они не стали меньше трахаться – а это, говорят, верный способ выяснить, есть ли у нее кто-то еще, – а когда трахались, делали это с прежней страстью. Она не начала просить у него больше денег – второй признак того, что дело дрянь, – наоборот, стала экономнее. Что же до разговоров между ними, то они и раньше не слишком много беседовали, так что и здесь, собственно, не было повода для подозрений. Но он все равно знал, что существует нечто – тайна, покрытая мраком, таким мраком, что у нее появилась темная кайма под ногтями, как в фильмах, где в конце выясняется, что твоя женщина – проститутка, или агент Мосада, или что-нибудь в этом роде.
Он мог выследить ее, но предпочел ждать. Наверное, слишком боялся того, что мог обнаружить. Пока в один прекрасный день мигрень не заставила его вернуться с работы в середине дня, припарковать машину прямо у въезда во двор и увидеть, как рядом с ним останавливается серебряная «мицубиси» с наклейкой партии «Центр» и принимается бибикать: «Ну же, подвинь машину, ты что, не видишь, что перекрыл мне въезд?» Честно говоря, ему особо нечего было перекрывать на въезде в собственный дом, но рефлекторно он слегка подвинулся и дал «мицубиси» проехать. Выйдя из машины, он подумал, что хоть голова и раскалывается, а все-таки хорошо бы проверить, зачем этот центровик явился к нему во двор. Он успел сделать всего несколько шагов, как вдруг увидел ее, посреди запущенного двора, как раз там, где когда-то обещал ей посадить шелковичное дерево: на ней был грязный синий комбинезон, и она склонялась над «мицубиси», держа в руках черный шланг. Он поднял глаза и увидел, что шланг ведет к бензоколонке. Рядом с бензоколонкой стоял воздушный насос, а между ними – маленькая будка с табличкой. А на табличке было написано крупным детским почерком: «ДЕШЕВЫЙ БЕНЗИН». «Полный, полный! – услышал он крики водителя. – Заливай ей в глотку, пока не задохнется!» С минуту он пялился на нее. Она его не видела, потому что стояла к нему спиной, а когда колонка дзынькнула в знак того, что бак полон, он встряхнулся, как от дурного сна, вернулся в машину и поехал обратно на работу как ни в чем не бывало.
Он ничего не сказал ей, хотя его не раз подмывало. Он только молчал и ждал, что она сама расскажет ему обо всем. Вдруг возникла единая картина: запах, грязь, ее краткие исчезновения. Он не мог понять только одного: почему она не поделилась с ним. Чем больше объяснений он пытался придумать, тем сильнее ощущал, как нарастает обида. Обидно же, когда любимый человек открывает собственное дело у тебя за спиной. И никакие объяснения, никакая психология не помогает. Ничего не поделаешь, это просто ранит, и все. Когда в следующий раз она спросила, есть ли у него разменять, он сказал, что нет, хоть кошелек и лопался от двадцаток и полтинников. «Прости, пожалуйста, – сказал он с деланным сочувствием. – Зачем, ты говоришь, тебе нужно разменять?» «Просто так, – улыбнулась она. – Не знаю, вдруг приспичило». А потом снова исчезла на веранде. Сучка.
Она вела дело не в одиночку. Был у нее один помощник, араб. Он знал, потому что немного шпионил за ней. Однажды, когда она ушла на рынок за покупками, он даже подъехал на машине, как обычный клиент, и поговорил с Мони – так он просил его называть, этот араб, – это вроде сокращения от «Монир».
«Хороша эта твоя заправка», – расчетливо похвалил он Мони. «Уалла,[9] спасибо, – обрадовался Мони. – Но она не совсем моя. Пополам – я и госпожа». «Ты женат?» – он прикинулся дурачком. «Уалла», – закивал Мони и вытащил из бумажника фотографии детей, но сообразил, в чем дело, и сказал, что дама, которая ведет с ним бизнес, не его жена, а совсем другая женщина. «Жалко, что моей напарницы сейчас нет, – улыбнулся Мони. – С ней всегда весело, такая дапочка[10]». С тех пор он успел не раз посетить заправку, но только в ее отсутствие. Они с Мони успели даже немного подружиться. У Мони была степень бакалавра философии и психологии, полученная в Хайфском университете, и не то чтобы это позволяло ему лучше понимать мир, но по крайней мере позволяло сформулировать, чего именно он не понимал. «Скажи мне, – спросил он однажды у Мони, – если бы ты узнал, что близкий человек что-то от тебя скрывает, не изменяет, нет, но все-таки скрывает – что бы ты сделал?» «Я думаю, ничего», – сказал Мони. «Уалла, – сказал он. – Но почему?» «Потому что я все равно не знал бы, что делать», – ответил Мони не задумываясь, как отвечают на особо легкие вопросы.
Потом прошло несколько лет, у них родился ребенок, даже два, идентичные близнецы. Ближе к концу беременности на заправке дела шли совсем уж напряженно, и он помогал Мони так, чтобы она не знала. Близнецы тоже оказались дапочками, просто бурлили энергией. Они подросли и стали постоянно драться, но всегда было ясно, что они ужасно друг друга любят. Когда им было по девять лет, один выбил другому глаз, и они перестали быть идентичными.
Иногда он жалел, что не посадил обещанную шелковицу, еще тогда. Дети же любят лазить по деревьям, и шелковицу тоже любят, но он никогда об этом не заговаривал. И вообще он больше на нее не сердился и всегда разменивал деньги, если у него была мелочь, и не задавал при этом никаких вопросов.
Лев-Тов
Полгода назад в каком-то захудалом городишке возле Остина, штат Техас, Амир Лев-Тов убил семидесятилетнего священника и его жену. Лев-Тов застрелил их в упор, пока они спали. До сих пор не известно, как он вошел в квартиру, но, по всей видимости, у него был ключ. Все-таки, воля ваша, это очень странная история: как получается, что молодой парень, без уголовного прошлого, отслуживший в спецназе, в один прекрасный день идет и вбивает пули в голову двум совершенно незнакомым людям в какой-то богом забытой дыре посреди Техаса – да еще и парень по фамилии Лев-Тов.[11] Когда вечером об этом объявили в новостях, я даже не слышал, потому что был с Альмой в кино. А потом, в постели, как раз когда мы трахались, она вдруг заплакала, и я сразу прекратил, решил, что делаю ей больно, а она сказала, чтобы я продолжал, что ее слезы – это добрый знак.
Обвинение утверждало, что Лев-Тов получил тридцать тысяч долларов за убийство и что все это дело связано с каким-то местным конфликтом вокруг наследства. Пятьдесят лет назад тот факт, что священник и его жена были черными, только помог бы ему, но сегодня все обстояло строго наоборот. Тот факт, что старик был священником, тоже играл против Лев-Това. Адвокат сообщил, что если Лев-Тов будет признан виновным, то попросится отбывать срок в Израиле. Потому что в американских тюрьмах содержится столько черных, что его жизнь будет стоить меньше, чем использованный чайный пакетик. Обвинение же, напротив, утверждало, что Лев-Тов все равно умрет гораздо раньше. Техас – один из немногих штатов, где существует смертная казнь.
Мы с Лев-Товом не общаемся уже десять лет, но когда-то, в школе, он был моим лучшим другом. Я все время проводил с ним и с Дафной, его подружкой еще с пятого класса. Когда нас призвали в армию, связь прервалась, я не большой мастер сохранять старые связи. А вот Альма как раз это умеет, своих лучших подружек она знает еще с детского сада, и я ей даже слегка завидую.
Процесс длился три месяца. Кучу времени, если учитывать, что все были уверены в виновности Лев-Това. Я сказал папе, что во всей этой истории есть, мне кажется, какая-то несуразность. Мы же знаем Амира, он был нам как родной, – а папа сказал: «Иди пойми, что творится у людей в головах». Мама заметила, что всегда знала: Амир плохо кончит. У него был взгляд как у больного пса. Ей, сказала мама, делается дурно при мысли, что этот убийца ел из ее посуды, сидел с нами за одним столом. Я вспомнил, когда виделся с ним в последний раз. Это было на похоронах Дафны, она умерла от какой-то болезни как раз после нашего дембеля. Я пришел на похороны, а он меня буквально прогнал. Он так яростно велел мне уходить, что я даже не спросил, почему. Прошло уже лет семь, но я все еще помню его ненавидящий взгляд. С тех пор мы не разговаривали.
Каждый день, вернувшись с работы, я искал отчеты о ходе суда на «Си-эн-эн». Раз в несколько дней сообщали новые подробности. Время от времени, когда его портрет показывали по телевизору, я чувствовал, что ужасно по нему скучаю. Это всегда был один и тот же портрет, что-то вроде старой фотографии на паспорт, волосы расчесаны на пробор, как у хорошего мальчика на церемонии Дня Поминовения.[12] Альму взволновал тот факт, что я с ним знаком, это все время занимало ее мысли. Несколько недель назад она спросила, какой самый ужасный поступок я совершил за всю свою жизнь. Я рассказал ей, что, когда мама Ницана Гросса разбилась за рулем, Амир уговорил меня пойти с ним и сделать на стене их дома граффити «Твоя мама поехала». Альма решила, что это вполне ужасно и вдобавок ко всему рисует Амира Лев-Това не слишком приятным человеком. Самый ужасный поступок, который совершила она, был в армии. Ее командир, толстый и мерзкий, все время пытался ее трахнуть, а она его ненавидела, тем более что он был женат и его жена как раз была на сносях. «Ты себе вообще представляешь? – она затянулась. – Его жена таскает в животе его собственного ребенка, а он в это время только и думает, как бы трахнуть другую». Ее командир приобрел на ее счет совершенную обсессию, а она решила это использовать и сказала ему, что готова с ним потрахаться, но только за очень большие деньги, тысячу шекелей, тогда ей казалось, что это много. «Деньги меня не интересовали. – Вспомнив эту историю, она поджала губы. – Я просто хотела его унизить. Пусть он почувствует, что бесплатно ни одна женщина его не захочет. Уж если я кого ненавижу, так это изменяющих мужиков». Ее командир явился с тысячей шекелей в конверте, а в результате от всех волнений у него не встал. Но Альма не согласилась вернуть деньги, так что унижение было двойным. Эти деньги, по ее словам, были так ей противны, что она погребла их в какой-то накопительной программе и до сих пор не готова к ним притронуться.
Суд закончился довольно неожиданно, по крайней мере для меня, и Лев-Това присудили к смертной казни. Ведущая-японка рассказала по «Си-эн-эн», что, услышав приговор, он тихо заплакал. Моя мама сказала, что так ему и надо, а папа, как всегда, сказал: «Иди знай, что творится у людей в головах». Как только я услышал приговор, я понял, что должен слетать и повидаться с ним прежде, чем его убьют. В конце концов, когда-то мы были лучшими друзьями. Это было странновато, но все, кроме мамы, поняли меня. Ави, мой старший брат, попросил меня протащить ему оттуда ноутбук, и в крайнем случае, если меня поймают на таможне, оставить его там и просто уйти.
В Техасе я поехал из аэропорта прямо к Амиру в тюрьму. Я договорился о посещении заранее, еще из Израиля, и мне дали полчаса. Когда я вошел к нему, он сидел на стуле. Он был связан по рукам и ногам. Охранники сказали, он все время бузит, и поэтому его приходится связывать, но мне он показался совершенно спокойным. Я думаю, они сказали это от балды, им просто нравилось над ним издеваться. Когда я сел перед ним, все показалось таким обычным. Первым делом он извинился передо мной за похороны Дафны и за свое поведение. «Я набросился на тебя ни с того ни с сего, – сказал он. – Нехорошо получилось». Я сказал, что давно все забыл. «У меня, как видно, это долго лежало камнем на душе, и вдруг ее смерть и все дела, и оно просто вырвалось. Это не из-за того, что ты с ней спал за моей спиной, клянусь, это только из-за того, что ты разбил ей сердце». Я сказал, чтобы он не болтал глупостей, но не сумел справиться с дрожью в голосе. «Перестань, – сказал он. – Она мне рассказала. А я давно простил. Весь этот бардак с похоронами, честное слово, я был просто идиот». Я спросил его про убийство, но он не хотел об этом говорить, так что мы поговорили о других вещах. Через двадцать минут охранник сказал, что полчаса истекли.
Когда-то смертников сажали на электрический стул, и, когда поднимали рычаг, во всей округе свет мигал несколько секунд, и все прекращали свои дела, в точности как во время сирены.[13]
Я представил себе, как сижу в гостиничном номере, а свет начинает мигать, но этого не произошло. Сегодня смертную казнь осуществляют, делая укол яда, так что никто не может почувствовать, когда именно это происходит. Они сказали, что это будет ровно во столько-то часов. Я следил за секундной стрелкой; она добралась до двенадцати, и я сказал себе: «Теперь он наверняка мертв». Если честно, это я написал граффити на стене у Ницана, Амир просто смотрел, я думаю, он даже был немножко против. А сейчас его, по всей видимости, уже нет в живых.
Во время обратного перелета рядом со мной сидел какой-то толстяк. Его кресло оказалось сломано, а стюардессы не могли пересадить его на другое место, потому что самолет был забит. Его звали Пелег, он рассказал мне, что совсем недавно освободился с контрактной службы в звании полковника, а сейчас как раз возвращается с курсов повышения квалификации для менеджеров в области высоких технологий.
Я смотрел, как он откидывается в кресле с закрытыми глазами, пытается устроиться поудобнее в своем поломанном кресле, и ни с того ни с сего меня посетила мысль, что, может быть, он-то и есть армейский командир Альмы. Тот тоже был толстый. Я представил себе, как он ждет ее в какой-нибудь вонючей гостиничной комнате, потными руками пересчитывает тысячу шекелей. Думает о предстоящем сексе, о жене, о младенце. Пытается найти себе какое-нибудь оправдание. Я смотрел, как он вертится в своем кресле, его глаза все время были закрыты, но он не спал. И тут у него из горла вдруг вырвался короткий вздох, печальный-печальный. Может, он как раз это и вспомнил. Не знаю, мне вдруг стало его жалко.
Блестящие глаза
Это рассказ о девочке, которая больше всего на свете любила все блестящее. У нее было платье с блестками, и носочки с блестками, и чешки с блестками. И черная кукла по имени Кристи, в честь прислуги, и тоже с блестками. Даже ее зубы блестели, хотя папа и настаивал, что они «сверкают» и что это совсем не одно и то же. «Блестящий, – думала она, – это цвет фей, и поэтому он красивей, чем любой другой цвет на свете». На Пурим[14] она переоделась маленькой феей. В садике она распыляла блестки на каждого проходившего мимо ребенка и говорила ему, что это специальный порошок желаний, если перемешать его с водой, любое желание исполнится, и если сейчас пойти домой и перемешаться с водой, исполнится и его желание. Это был очень впечатляющий костюм, занявший первое место на детсадовском конкурсе костюмов. А воспитательница Гила сказала себе, что если бы она не знала девочку раньше и просто встретила на улице, то немедленно поверила бы, что это и впрямь фея.
Вернувшись домой, девочка сняла костюм, осталась в одних трусах, подбросила в воздух остатки блесток и крикнула: «Я хочу блестящие глаза!» Она выкрикнула это так громко, что мама прибежала посмотреть, все ли с ней в порядке. «Я хочу блестящие глаза», – повторила девочка, на этот раз уже тихо, и повторяла во время всего купания, но даже после того, как мама вытерла ее и одела в пижаму, девочкины глаза остались обыкновенными. Зелеными-презелеными и очень, очень красивыми, но не блестящими. «С блестящими глазами я смогу делать столько всякого разного, – объясняла она маме, которая, кажется, начала терять терпение. – С ними я смогу ходить ночью по проезжей части, а машины будут видеть меня издалека, а потом я вырасту и смогу читать ими в темноте и сэкономлю кучу электричества, а если я потеряюсь в кино, вам будет легко меня найти и не надо будет звать билетера». «Что это за болтовня про блестящие глаза? – спросила девочку мама и сунула в рот сигарету. – Ничего подобного не бывает, кто вообще вбил эту глупость тебе в голову?» «Бывает! – крикнула девочка и запрыгала на кровати. – Бывает бывает бывает, а кроме того, тебе нельзя курить рядом со мной, потому что мне это вредно». «Хорошо, – сказала мама, – хорошо, я даже не прикурила. – И вернула сигарету в пачку. – А теперь давай ты ляжешь в кровать, как хорошая девочка, и расскажешь мне, от кого ты слышала, что бывают блестящие глаза? И не говори мне, что от этой, как ее, толстой воспитательницы». «Она не толстая, – сказала девочка, – и вообще не от нее, и вообще не слышала, а сама видела. Такие есть у одного грязнули в нашем садике». «Как его зовут, этого грязнулю?» «Не знаю, – пожала плечами девочка. – Он весь такой грязный, и все время молчит, и всегда сидит в сторонке. Но уж глаза у него блестят так блестят, и я тоже такие хочу». «Ну так спроси его завтра, где он их достал, – посоветовала мама. – А когда он скажет, мы поедем и привезем тебе такие же». «А до завтра?» – спросила девочка. «А до завтра ты будешь спать, – сказала мама, – а я выйду покурю».
Назавтра девочка заставила папу отвезти ее в сад рано-рано, потому что ей ужасно не терпелось спросить грязнулю, где берут такие блестящие глаза. Но это не помогло, потому что грязнуля пришел последним, намного позже всех. Но сегодня грязнуля не был таким уж грязным. То есть его одежда по-прежнему была немного поношенной и в пятнах, но сам он казался очень чисто вымытым и даже почти причесанным. «Скажи мне, мальчик, – заговорила она, не медля ни секунды, – откуда у тебя такие блестящие глаза?» «Это не нарочно, – извинился почти причесанный мальчик. – Это произошло само собой». «А что я должна сделать, чтобы это и со мной произошло?» – заволновалась девочка. «Я думаю, тебе надо захотеть чего-нибудь сильно-сильно, и чтобы оно не произошло, и тогда у тебя сразу станут блестящие глаза». «Глупости, – рассердилась девочка. – Вот я же, например, хочу блестящие глаза, а у меня их нет, так почему мои глаза не становятся от этого блестящими?» «Не знаю, – сказал мальчик, очень испугавшись, что она рассердилась. – Я знаю только про себя, а про других не знаю». «Извини, что я раскричалась, – успокоила его девочка и маленькой ручкой коснулась его плеча. – Может, это происходит, только если хотеть какие-то особые вещи? Скажи мне, что это за вещь, которую ты хочешь так сильно, а она не происходит?» «Одна девочка, – пробормотал мальчик, – чтобы она была моей подружкой». «И все? – изумилась девочка. – Но это же совсем-совсем просто. Скажи мне, кто эта девочка, и я немедленно прикажу ей быть твоей подружкой. А если она не согласится, я ей организую веселую жизнь». «Я не могу, – сказал мальчик. – Я стесняюсь». «Ладно, – сказала девочка. – Это на самом деле не важно. И не слишком-то решает мою проблему с глазами. Потому что я не могу захотеть, чтобы кто-нибудь стал моей подружкой и чтобы этого не случилось, потому что все девочки хотят быть моими подружками». «Ты, – пробормотал мальчик против собственной воли. – Я хочу, чтобы ты была моей подружкой». Девочка на секунду умолкла, потому что грязнуле удалось ее изумить, но потом снова дотронулась до него маленькой ручкой и объяснила таким голосом, каким обычно пользуется папа, когда она пытается выбежать на дорогу или сунуться к электричеству: «Но я не могу быть твоей подружкой, потому что я очень умная и популярная девочка, а ты просто грязнуля, который всегда сидит в сторонке и все время молчит, и в нем нет ничего особенного, кроме блестящих глаз, но и это исчезнет, если я соглашусь быть твоей подружкой. Хотя сегодня, я должна сказать, ты гораздо менее грязный, чем обычно». «Я перемешался с водой, – признался менее-грязный-мальчик. – Чтобы мое желание исполнилось». «Извини», – сказала девочка, у которой совсем кончилось терпение, и вернулась на свое место.
Весь день девочка грустила, поняв, что у нее, кажется, уже никогда не будет блестящих глаз. Все рассказы, и песни, и гимнастики не смогли развеять эту грусть. Время от времени, когда ей почти удавалось все забыть, она видела молчаливого мальчика, он стоял на другом конце дворика и смотрел на нее, и его глаза, как назло, блестели все сильней.
Бени-Багажник
Я еду по старой трассе на юг, в сторону Ашдода. Рядом со мной сидит Бени-Багажник, слушает радио и барабанит по приборной панели. Он прекрасно знает дорогу, еще с доармейских времен, он тогда жил в этой части страны и каждую пятницу ездил с друзьями в Тель-Авив. Они-то и придумали ему эту кличку, Бени-Багажник. Сегодня никто уже не называет его Бени-Багажник, и даже просто Бени не называет. Сегодня большинство людей называет его «господин Шолер» или «Шолер». Его жена зовет его Биньямином. Мне кажется, ему не слишком нравится, когда она его так зовет.
Сейчас мы едем в один областной совет под Гедерой заключать сделку. Вернее, он едет ее заключать, а я его везу. Это моя работа, я шофер. Когда-то у меня был бизнес по доставке молочных продуктов, это гораздо больше денег, но уж очень меня не устраивало вставать каждое утро в четыре часа и ругаться со всякими жадными лавочниками из-за десяти агорот. Бени-Багажник однажды сказал мне, что я человек без амбиций, и поэтому он мне завидует. То был единственный раз, когда я почувствовал, что он передо мной выпендривается. В основном он как раз нормальный парень.
Уже с первого дня, когда я начал на него работать и открыл перед ним дверь машины, он сказал, что не надо открывать ему двери и что он всегда сидит спереди, даже если читает или просматривает бумаги. Когда мы останавливались поесть, он всегда угощал. Это мне как раз не нравилось, и в конце концов мы договорились, что за каждые пять раз, когда он угощает, один раз угощаю я, потому что он зарабатывает примерно в пять раз больше меня. Это была его идея, а я согласился, потому что в этом был резон.
Первый раз я его угощал в одном мясном ресторанчике возле заправочной станции где-то на юге. Еда была дерьмовая, а официанта осенило, как раз когда я собрался платить: «Ух ты, чтоб я сдох, если это не Бени-Багажник!» Тот как бы улыбнулся официанту и покивал, но я видел, что эта встреча совсем не вызывает у него восторга. У нас был договор, что, если один угощает, другой оставляет на чай, и по дороге к двери я вдруг сообразил, что он ничего не оставил официанту.
«Вот прилипала», – сказал я потом в машине. «Чего? Как раз нормальный парень, – сказал он, явно не слишком искренне. – Был чуть ли не лучшим учеником во всей нашей параллели. Странно, что он застрял тут в официантах». Я хотел спросить его про чаевые, но мне показалось, это не слишком красиво, и вместо этого спросил про кличку. «Я не люблю эту кличку, – сказал он вместо ответа. – Никогда меня так не называй, о'кей?»
Вечером, когда я вез его домой, он немножко размяк и рассказал мне, что ребенком однажды опоздал в школу. В коридоре кто-то посоветовал ему сказать учительнице, что папа подвозил его на машине и по дороге что-то поломалось. Учительница спросила, что именно поломалось, а маленький Бени сказал, что поломался багажник, – и тут же отправился к директору.
С тех пор я всегда называю его Шолер, но в моих мыслях он всегда оказывается Бени-Ба-гажником. «Я собираюсь выкатить ему, этому Шимшону, такую цену, что у него кипа слетит, – говорит Бени и выстукивает на приборной панели ритм песенки, которую передают по радио. – Эти из областного совета прикидываются бедненькими, а сами на бешеных бабках сидят». Мы уже договорились, что после его встречи поужинаем в русском ресторане в Ашдоде, говорят, там очень круто. Бени-Багажник платит. Я, может, даже выпью чуть-чуть, не слишком много, потому что мне потом еще сидеть за рулем до самого Тель-Авива.
Он пошел на свою встречу, а я паркую машину. Всю дорогу мне не нравилось, как ведет себя руль, а теперь я вижу, что из переднего колеса вышел почти весь воздух. У меня как раз есть запасное, только вот домкрат пропал. Можно дотащиться до Тель-Авива и так, но мне все равно как-то надо убить время. «Мальчик, – говорю я какому-то дистрофику, который лупит по мячу во дворе, – пойди спроси папу, нет ли у него домкрата». Мальчик убегает и возвращается с человеком в шортах и шлепанцах. «Скажи мне, псих, – говорят шлепанцы и помахивают в мою сторону ключами от их собственной машины, – с чего я стану помогать тебе с домкратом?» «Потому что жить веселее, когда люди внимательны друг к другу». – Я пытаюсь воззвать к его человечности. А еще говорят, что в провинции живут добрые люди. «Не помнишь меня, а? – говорит он, доставая домкрат из машины и бросая его мне под ноги. – Две свиные без косточки, кола, диетическая кола, один баварский мусс и две ложечки. А про чаевые ты не слыхал, а, мистер Жить Веселее?» Тут до меня доходит, что это наш официант, мой и Бени-Багажника. И он вполне милый человек, ругаться ругается, а с колесом мне помогает. Я в этих делах совсем ничего не смыслю. «Респект твоей тачке, – говорит он, закончив, а когда я объясняю, что я всего лишь водитель, он, кажется, удивлен. – Так в ресторане ты был с боссом, – улыбается он. – Бени-Багажник – твой босс? Респект твоей тачке и респект твоему боссу. Бедный малый». Его сын возвращается к нам с большой бутылкой колы, из которой почти вышел газ, и с двумя стаканами. «Он тебе рассказал, почему его зовут Бе-ни-Багажник?» Я киваю. «Вот мы были психи, а? – он довольно мерзко смеется. – Ты все еще возишь его иногда в багажнике, а? Ради воспоминаний?»
Потом, видя, что я его не понимаю, он рассказывает мне, что в школе их было шестеро дружбанов, и каждую пятницу они все вместе выбирались в Тель-Авив. Пятеро спереди – и Бени. «Он себе сворачивался сзади, в парадной одежде, – улыбаются шлепанцы, – а мы закрывали багажник и открывали уже в Тель-Авиве. И потом то же самое по дороге обратно. Ты когда-нибудь ездил пьяный в багажнике?» Я качаю головой. «И я не ездил. – Он берет у меня пустой стакан. – Ну ничего, по крайней мере теперь он ездит впереди».
Я еду по старой трассе на север, в сторону Тель-Авива. Рядом со мной сидит Бени-Багаж-ник, слушает радио и барабанит по приборной панели. Он прекрасно знает дорогу. Еще с доармейских времен, он тогда жил в этой части страны и каждую пятницу ездил с друзьями в Тель-Авив. Они-то и придумали ему эту кличку, Бени-Багажник. Сегодня никто уже не называет его так.
Реммонт
Кажется, у меня в коммпьютере что-то полом-малось. Видиммо, это даже не самм коммпыотер, а просто клавиатура. А ведь я купил его совсемм недавно, подержанными, у человека, помместившего объявление в газете. Странный такой тип, открыл ммне дверь в шелковомм халате, точно какая-нибудь дорогая шлюха в черно-беломм фильмме. Сделал ммне чаю с ммя-той, которую самм любовно вырастил. Говорит: «Коммпьютер за гроши отдаю. Берите, не пожалеете». Я выписал емму чек и сейчас как раз об этомм и жалею. В газете было написано, что распродается все иммущество хозяев квартиры в связи с отьездомм за границу, но человек в халате сказал ммне, что на саммомм деле все распродается в связи с темм, что он вот-вот уммрет от какой-то болезни, но о таких вещах в газете не пишут, особенно если хотят, чтобы кто-нибудь все-таки пришел. «Честно говоря, – сказал он, – сммерть – это в некоторой ммере путешествие в неведоммое, так что я не слишкомм наврал». Когда он это говорил, в его голосе появилась бодрая такая вибрация, как будто он суммел на секунду представить себе, что сммерть – это нечто вроде приятной экскурсии в какую-нибудь новую страну, а не просто теммное ничто, дышащее емму в затылок. «А гарантия есть?» – спросил я, и он засммеялся. А я как раз вполне серьезно спросил, и лишь когда он засммеялся, я от неловкости сделал вид, что пошутил.
Человек без головы