Двинул ногой в дверь, никто не отозвался. Бесполезно… Да и капитан.
Отошел в угол, нашарил в кармане свой священный календарь. С одной стороны календарь, с другой — симпатичная девчонкина мордашка. У нее перед глазами страховой полис… И надпись: Госстрах… Улыбается — чего-то обещая… С другой — календарь. Половина января — густо замазана.
Нет ручки, она в тумбочке, в казарме, на ней выцарапана моя фамилия, она заварена наглухо, чтобы не отвинтили и не вытащили стержень. Конечно, могут украсть всю, сломать и стержень увести, но это наглость. За это — оторвут голову. Можно брать только то, что плохо лежит. У своих.
Неважно, раз нет ручки. Голь на выдумки… Получай же.
Скребу ногтем следующий день, скребу, краска стирается, постепенно. Но это слишком филигранная для меня работа. Так я никогда не проживу эти три с половиной месяца. Слишком долго ждать.
Рву календарь пополам, с мстительным упорством. Рву на части, сворачиваю, снова рву. Подъемы, отбои, перекуры, рассветы, закаты, прапоров, сержантов, офицеров, команды, стук подошв, на ремень, на ремень, тяжесть автомата в руке, номер которого навсегда вписан в мой военный билет.
В моей воле сократить время, уничтожить его, стереть в порошок. Почему я должен следовать ему, — когда расправиться с ним так просто.
Мельчайшие осколки белым пухом опускаются на пол, покрывая его подобием снега.
Я отслужил свое, хватит! Время вышло.
Бью сапогом в дверь. Легкий гул проносится по коридорчику, — призывный сигнал услышит выводной, даже если стоит у ворот, даже если — у крыльца караулки.
Бью еще раз и еще!.. Бью самозабвенно, у меня много сил, я выломаю дверь, если придурок не подойдет.
Бью, слыша его шаги. Он идет быстро — молодец, выводной, не заставил себя долго ждать. Со слухом у него все в порядке.
— Чего? — говорит он испуганно. — Чего тебе, дед?
Это другой, смуглый молотобоец уже пришивает свежий подворотничок в казарме. Этот — Гафрутдинов, недоучившийся студент. Но все они одного поля ягоды.
— Открывай! — говорю я ему.
— Капитан в караулке, — отвечает молодой.
— Открывай, — говорю я.
— Капитан, — повторяет он мне.
— Открывай, салага, — рычу я, — кому сказал!
— Не могу, — бормочет Гафрутдинов растерянно, — капитан…
О, как я понимаю его: трудно служить двум господам сразу… Но этот сопляк из моей роты и моего взвода. Кара моя — кара старшего товарища, — от нее никуда не спрятаться, не заползти. Она будет преследовать его каждую минуту, каждую секунду, каждый час, день, ночь каждую, — до той поры, пока я буду здесь… Он знает это.
— Открывай, — шиплю я, — убью, скотина.
— Капитан, — лепечет он испуганно…
Я стучу в дверь ногой, та стоит твердо, гулкий бесполезный звук прокатывается вокруг.
— Сто тачек угля! — ору я, зная, что сделаю для него это. После караула он поплетется к котельной, исполнять обещанное. Уж я-то представляю, как это бывает. Сто метров от отвала, по дорожке из досок, до топки, сто — назад. Сто тачек угля! Для начала.
— Дед… — умоляет выводной.
— Ну!!! — тороплю я.
Он скрипит ключами, выбирая нужный. Кряхтит замок, я толкаю дверь, я — на свободе.
Сосунок сжался в комок. Мне — легче. Я уже могу дышать, уже раздвинулись горизонты, ужа мир становится необъятен.
— В сортир, — спасаю я его, — веди меня в сортир, салага… И не спеши.
Детское лицо Гафрутдинова расцветает от протянутой ему дружеской руки. Он благодарен, что я подумал о нем… Но что-то я еще различаю в признательности его взгляда — отголосок моей собственной тоски. Давно выветрившейся из головы. Потому что та, прошлая тоска — тоска младенца.
Мы поворачиваемся, и видим на пороге нашего капитана, он стоит в дверном проеме, прислонившись к нему плечом. Желваки играют на его скулах, он молчит. Сзади — понурая тень начальника караула.
— Вы Устав когда-нибудь читали? — холодно спрашивает он выводного.
— Читал, — отвечает он.
— Ну-ка, дай-ка сюда автомат, — протягивает капитан руку. Салага делает движение к оружию, я толкаю кулаком его худощавую задницу. Тот соображает, прикрывает автомат, как дитя, двумя руками.
— С подсказкой, — констатирует капитан. — Ну-ка, покажись на свет.
Это уже мне… Я показываюсь из-за спины выводного, и замираю перед начальством. Я люблю гнев нашего капитана. Он напоминает холодный, душ, — хорошенько взбадривает.
— Ты здесь, оказывается, главный, — говорит он. — Сам решаешь, сидеть тебе или разгуливать. Сам решаешь, сколько… Может, тебе пару лычек повесить, чтобы посолидней было?! Или одну широкую, за особые заслуги?!
Я понимаю, чем он занимается, — он ловит кайф. От воспитательного процесса.
Положено молча внимать наставлениям, — в этом правиле солдатская мудрость. Но со мной что-то не то, что-то не то творится сегодня со мной.
— Не плохо бы, — говорю я тихо.
— Что? — переспрашивает он. — Что, я не расслышал? Повтори-ка погромче.
— Не плохо бы, — повторяю я, невинно рассматривая стену.
Он — меня.
Он отрывается от косячка, заполняя собой дверной проем. Взгляд его, рассерженного мужика, тяжел. Я вижу, как сжимаются его кулаки. Но знаю, до мордобоя наш капитан еще никогда не поднимался.
— Чем занимаются арестованные? — спрашивает он громко. Это начальнику караула.
— Уборкой территории, — отвечает четко он.
— Немедленно, — строевой, — командует капитан. — Проведите лично… Выводному место там, не здесь. В свободную смену учить Устав гарнизонной и караульной службы. Наизусть. По параграфам. Проверить исполнение и доложить… Вопросы есть?
Вопросов не было. Салага и Складанюк исчезают. Слышу, как они орут во дворе на губарей. Сынок тоже. Таким заливистым баском. Подумать только — у него получается. Все-таки, не проходят даром жизненные уроки…
Капитан молчит… И — я.
Он смотрит на меня, а я — перед собой.
— Значит, хочешь стать сержантом? — переспрашивает он. — Интересно узнать, зачем?
— Никем я не хочу стать, — отвечаю я, поставленный к стенке.
— Зачем же так рвался, ногами стучал.
Есть выход, он предлагает его, почему-то, мне. Может, у него хорошее настроение, и не охота возиться по мелочам… Достаточно сказать: да в сортир же… — как эта версия пересилит все остальные.
Но я не пользуюсь подсказкой. Не знаю, почему.
— Да надоело все, — открываю ему свою тайну.
Чувствую, неземное облегчение охватывает меня. Так неожиданно — я разом выдохнул из себя свою тяжесть. Не ожидал, — это так просто сделать. Открыть какой-то таинственный крантик — и все.
— Надоело? — переспрашивает он. — О дисциплинарном батальоне ты не думал?.. Сержант?! Командир, от горшка два вершка?! Может, на мое место захотел?!. Ротой командовать?! Начальничек?!
Он начал орать, и я перестал соображать, я сжался, слушая звук его голоса, — раскатистый, будто в трубе.
Уже раскаивался, что высунулся. Жить бы и дальше мышкой, — нет, возомнил себя черт знает кем. Может, крысой, — она побольше. Зачем мне эти приключения на свою задницу? Зачем?
— Собирайся! — орал он. — Мы посмотрим сейчас, кто на тебя накинулся, с бутылками вина и помидорчиками! Год дисбата, это я тебе точно обещаю. Придурок!..
Он потащил меня в караулку. Я шел сзади, наблюдая, как в немом кино: по ровному кругу ходят, высоко задирая ноги, губари. С поднесенной к виску правой рукой… Они поедают глазами Гафрутдинова, стоящего в центре, сапоги их поднимают с асфальта небольшие облака изморози.
Были они на одно лицо и одинаково прилежно старались. Я подумал: в каждом из них живет бесконечное терпение, а вот я сплоховал. Неизвестно теперь, как выкручиваться. И — дисбат.
И тут я вспомнил, что со мной нет дембельского календаря, — что теперь его у меня вообще нет… Ужас охватил меня.
Едва слышная гитарная струна.
Я замер, обратившись в слух. Берлога чернела передо мной, но сна не стало. Что-то случилось с темнотой, она озарилась странным звуком. Он не повторялся, я напрасно стоял несколько минут, вслушиваясь в тишину.
Потом неслышно двинулся по завещанному мне периметру, в сторону озера. Идти было метров двести, — не делая ни одного движения, я величаво скользил между деревьями. Лампочку костра на том берегу увидел еще из-за сетки стволов. Бледный штык был заметен, я заученно смахнул его, спрятал в ножны. Ничего не шевельнулось в моем мраке. Темный забор уходил вправо, — мне с ним не по пути…
Гитара звенела — то была бездарная игра и бездарное пение. Похожее на завывание дворовой собаки. Но это говорил во мне, наверное, слишком придирчивый ценитель…
Я стоял в десяти метрах, наблюдая иную жизнь.
Они пели нестройным хором, два парня и три девушки. Впрочем, одна молчала, — молчание выделяло ее.
Перед ними были бутылки и закуски, сзади — две палатки, натянутые кое-как, так что их крыши провисали почти до земли.
Между палатками снопом выставлены лыжи с палками. Я подумал: они, должно быть, очень удивлены, что попали в весну, — не могут прийти в себя от изумления.
Я стоял так, может, пятнадцать минут, может, чуть больше, — но потом начал понимать, что нужно выйти к ним, потому что подглядывать за ними оказалось мне уже мало. Словно, я уже все понял про них. И сделал окончательный вывод: они не угрожают нападением на охраняемый мной объект.
Я духом почувствовал: здесь мне нальют и покормят. До этого я не хотел ни есть, ни пить. Тут — жажда налетела на меня, даже пересохли губы. И я сделался голоден, — а у них стояли открытыми какие-то консервы… Предчувствие удачи наполнило меня уверенностью.
Был барьер, был. Непросто возникнуть на свет, потеряв невидимость… Но в желудке урчало, и во рту выступила голодная слюна. Гори оно все огнем.
Тем более — я окажусь для них героем.
Я выступил на полянку и, еще не потеряв своей тени, чтобы они не испугались, сказал:
— Здравия желаю.
Музыка прервалась, возникла тишина. Они рассматривали меня. Я видел: я для них — желанный гость. На мне была форма, и я был с автоматом. С этим признаком мужества, и доверия, оказанного мне.
— Я — часовой, — сказал я, — охраняю здесь кое-что. Услышал, как вы поете. Понравилось.
А, может, и понравилось. Кто его знает…
Навстречу поднялся гитарист. В одной руке у него была гитара, вторую он раскрыл для объятий, и на самом деле, обнял меня. Он был на полголовы ниже и, наверное, на год или два моложе, так что я сразу почувствовал себя старше его.
— Служба, — сказал возбужденно он, — подсаживайся к нам.
Девушки повторили его просьбу, и стали освобождать мне место рядом с ними.
У капитана была «Волга», но он никогда не приезжал на ней в гарнизон, оставлял ее на стоянке за проходной.
Мы шли рядом от губы до проходной, это больше километра, и мы были одни.
Это было необычно.
Он и я… Мы шли ровно, я чуть сзади, он ни разу не обернулся, чтобы посмотреть, не отстал ли я. Я редко ходил этой дорогой, к проходной. Очень редко. Один раз — в увольнение. За год и девять месяцев. Нечего нам там было делать — в тусклом селе, что стоит на железной дороге за четыре километра от нашей части.
Он шел привычно. Я видел: для него нет ничего удивительного в нашем пути. Это была его дорога, не моя.
Был он в шинели, в сапогах, в шапке, и гладко выбрит. Он всегда гладко выбрит, до синевы. И всегда у него мешки под глазами, и светлые брови. И офицерские хромовые начищенные до блеска сапоги.
Они поскрипывали впереди: раз-два, раз-два, раз-два, раз-два…
Я подумал: разве может со мной произойти что-нибудь страшное, когда я иду за ним, — вообще, разве может произойти что-нибудь страшное в безмятежном мире. Когда капитан рядом…
Он достал ключи, — блестящую связку на черном кольце, — открыл дверь машины. Потянулся, открыл другую и сказал:
— Садись, быстрей.
Я сел рядом с ним, захлопнул дверь за собой. Мотор завелся и продолжал гудеть на одной ноте. Запах был незнакомый, странный какой-то мужской полугражданский запах.
Я догадался через несколько минут, — здесь не пахло оружием.
Вот какой она может быть, — жизнь.
Мотор грелся, мы молчали, я хотел что-нибудь сказать ему, чтобы не молчать. Я не чувствовал его ненависти к себе. Он не знал меня, я был один из многих, но я-то знал его хорошо. Один год и девять месяцев почти каждый день я выполнял его команды, слушал его наставления. Я хорошо его знал, и знал: он справедлив.
Еще не так давно он пил с нами караульный сладкий чай и спрашивал: