— Два портрета вешать товарища…, — и назвал ветерана политбюро, — третий слева от Генерального висит и еще раз пятый справа… Только один портрет периода исторического пленума ЦК в октябре 1946 года, а второй портрет периода подготовки XXV съезда партии.
Глянули повнимательней. Действительно, висят два портрета одного и того же знаменитого и уважаемого партийного лица. Близнецов в политбюро повесили. Три дня висели близнецы среди портретов членов политбюро и никто не заметил, кроме Славы Шепетилова. Хотя, если приглядеться, пиджаки у них разные и галстуки тоже. Можно данный художественный факт принять во внимание, конечно, в виде исключения и учитывая личное душевное состояние агитатора Якова Каши… Можно оправдать, учитывая его долгую безупречную службу. Но в политике, как в картежной игре, оправдаться невозможно. Поди докажи, почему у тебя в колоде два бубновых короля или два трефовых валета. «Да просто перепутал, нездоров был, известие дурное получил». Перепутал, а его бильярдным кием по спине…
Через неделю после праздников собрали в селе Геройское партбюро. Председательствовал Таращук. Ефим Гармата в качестве рядового члена сидел потупив глаза, на обвиняемого Якова Кашу старался не смотреть. Выступил инструктор райкома Могильный.
— Товарищи! Надо нам не только учиться у классиков марксизма, но и понимать их. Что говорил товарищ Карл Маркс? Ничто человеческое мне не чуждо. Это что значит? Это значит, что в каждом из нас, членов партии, помимо партийного есть человеческое. Но у товарища Карла Маркса партийное всегда брало верх над человеческим, а у товарища Якова Каши человеческое взяло верх над партийным…
Выступил Губко.
— Наши знамена, наши плакаты и особенно портреты наших руководителей есть наглядное оформление наших великих целей по строительству коммунизма. Портреты наших руководителей есть наглядная агитация народа за наши идеи. Понимал ли это бывший секретарь партбюро товарищ Гармата, когда он поручал Якову Каше, человеку малообразованному, столь ответственный идеологический участок? И не надо, товарищ Каша, кичиться тем, что вы старый член партии. Член партии возраста не имеет. Настоящий член партии всегда молодой. Наше политбюро, руководство нашего государства — самое молодое в мире.
Тут Губко несколько поправили.
— В партии есть старые члены партии, но главное не возраст, а опыт и зрелость.
Выступил Ефим Гармата. Постоянно отхаркиваясь в платок, натужно простуженно дыша он сказал.
— Знал я о человеческих недостатках члена партии Якова Каши, но по личным причинам скрывал их и покрывал. Полностью раскаиваюсь и разоружаюсь перед партией и ее руководством… — он сел, но тотчас встал и сказал: — Мы слишком часто гордимся своими достижениями, своим трудовым стажем тракториста или машиниста… А тут люди прожили большую часть своей трудовой жизни, своего трудового стажа в политбюро. Люди, можно сказать, состарились в политбюро… Проявляя заботу о нас, руководители партии торжественно заявляют: «Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме…» А мы, советские люди, должны торжественно заявить в ответ: «Нынешнее поколение советских руководителей уже живет при коммунизме…» — он хотел еще говорить, каяться и наговорил бы многое, но заметил строгий взгляд-окрик инструктора райкома и сел.
Дали слово Якову. Словно в бреду говорил Яков.
— На западе все за деньги, там они прощаясь друг другу «Будь бай» говорят… Там все за деньги, а тут все за спасибо… Это значит мэрдэка… Так в Индии спасибо говорят… Я в газете читал… Вот я и говорю мэрдэка за все, а особенно старому другу Ефиму Гармате мэрдэка.
— Тут нету ни друга, ни отца родного, — крикнул Гармата, — тут члены партии.
— Хорошо, — говорит Яков, — раз члены партии, ладно. Вы меня Марксом упрекнули, а я вас Лениным упрекну. Халатно вы разобрались в указаниях товарища Ленина из его брошюры «В чем дело?».
«Что делать?» — подсказывает инструктор райкома. — «Что делать?»
— Что делать, — отвечает Яков, — решайте сами… Чуткости в вас ленинской нет, матери вашей дышло…
Встал Яков, вышел и дверью не хлопнул только потому, что левой рукой за сердце держался, а правой за затылок.
Были предложения исключить, но, учитывая прошлое, объявили строгий выговор. Правда, выговор этот должен был еще райком утвердить. Это по партийной линии, а по служебной уволили на пенсию не как стахановца и старого комсомольца, не пенсионера республиканского значения, а пенсионера обычного разряда, как рабочего карьера, затем сторожа.
Отворяй ворота, Яков, отворяй пошире, беда стучится у порога, ноги вытирает…
На следующий день после партбюро прибыла из Москвы телеграмма. Чужими пальцами открыл ее Яков, открыл неловко, разорвал пополам. Сложил обрывки, прочитал подпись — «Анюта». Потом глянул на короткий текст… Повеяло от телеграммы московским праздником. Вихрями враждебными над нами и над вами.
7
На освещенных огнями праздничных иллюминаций вечерних улицах опять двоевластие, опять революционная ситуация. У Емельки Каши в руках гармонь, у Васьки Пугачева, дружка его, бутылка — грозное оружие пролетариата. Емелька и Васька в одной первичной ячейке состоят при винно-водочном отделе продмага № 18 Куйбышевского района города Москвы. Зеленая гвардия. Вся Москва вдоль и поперек опутана сетью некой общественной организации, не имеющей пока руководящего центра, созданной по инициативе низов. Из сравнительно недавнего прошлого известен случай эффективного создания организации вокруг газеты. Паук, талантливое, несправедливо презираемое насекомое, создал революционную паутину. Здесь обратный принцип, паутина создает паука.
Личный состав ячеек вокруг винно-водочных отделов почти постоянен. Отношения ясные. Летописец мог бы написать о них эпопею из двух фраз: «Познакомился Сидор с Петром. Начали драться…» Бьют своих, а чужие боятся. Время к полуночи. Тонконогий интеллигент бежит из ресторана театрального общества. У памятника Пушкину революционный патруль зеленогвардейцев — Емелька Каша да Васька Пугачев. Вспоминает Емелька Зину. «Ведь могли бы жить, могли бы любить… Пропала Зинка, и я пропал…» Так личные беды рождают всемирную злобу.
— Тонконогий побежал, — говорит Васька, — на вилы бы его…
— Буржуазия опять закуску у народа отнимает…
Икнул со страха тонконогий. «И кто его знает, чего он икает», — это Омеля так.
Но патрули политбюро в полном составе заняли опасные перекрестки на фасадах зданий. Поднял глаза Емельян, увидел боевую цепь портретов с Центровым во главе и вспомнил, как его самого било демобилизованное крестьянство в участке. Только зубами скрипнул: «Гад отец, сука Анюта, курвенок Игоряха… Эйсех вус… Зовер…» Не отвел душу на тонконогом, в копилку злобу отложил. «Эх, революцию бы…» Так контрреволюционное правительство в который раз спасло от революционных погромщиков неблагодарного интеллигента. Впрочем, тонконогий это понял. Прибежал тонконогий в праздничную компанию… Анчоусы… Крабы с яйцом… Сельдь в сметане… Студень телячий… Гренки со шпротами… Шампанское «Крымское»… Коньяк дагестанский «Приз» с лошадиной головой на этикетке… Праздник…
Засмеялся тонконогий и процитировал Горация:
Ешьте анчоусы, гренки со шпротами жуйте! А далеко ли до последнего дня, этого никто не знает.
А на улице блоковский революционный ветер.
Во втором часу ночи вышла молодежь во двор от дешевого бутербродного стола. Игоряха, Тамарка, Игоряхина пятнадцатилетняя любовница, Нинка, подруга Тамарки, которая сохла по Валерке Товстых, и пара молодых женатиков Ирка-Юрка. А Валерки с ними не было, завел себе девочку на стороне.
— Ничего, — смеется Игоряха, — проучим его, чтобы обществом не пренебрегал.
У Игоряхи с Валеркой дружба была веселая, вечно они друг другу подвохи строили, шутки разные. А готовились вместе в университет поступать, на исторический.
— Поступим, — говорил Валерка, — национальные кадры нужны. Недаром Ломоносов писал: «Что может собственных Платонов и быстрых разумом Аронов российская земля рождать…»
Остроумный Валерка, но и Игоряха ему уступить не хочет.
— Не горюй, Нинка, мы его отучим к чужим ходить и своими пренебрегать. Мы его в проходном дворе перехватим, где ящики лежат, магазинная тара.
Походили по двору, поежились, пообнимались, слышат шаги.
— Тихо, — шепчет Игоряха, — Валерка идет.
Подкрался Игоряха, едва сдерживая смех, кинулся сзади на плечи Валерке, кепку его ему же на глаза глубоко рывком надвинул, прижал к пустым ящикам и начал часы с руки снимать. Валерка охнул, пискнул как-то, а вся компания за углом рты зажимает, чтоб не расхохотаться… Вдруг Валерка вывернулся, то ли почувствовал слабину нападавшего, то ли часы стало очень жалко, вывернулся и сильно ударил кулаком Игоряху в солнечное сплетение. Упал Игоряха, как подрубленный. Выбежала вся компания из-за угла.
— Ты что делаешь, Валерка! — кричит Нинка. — Он же пошутил.
— Ничего, — говорит Валерка, оглядываясь, — в следующий раз будет знать, с кем и какие шутки проходят. Гангстер какой нашелся. Кто же так грабит…
Наклонилась Тамарка над Игоряхой, а он уже ее не видит. Видит он только ночной купол небесный, звездами усыпанный. Опустились края этого купола как шатер на землю, и меж звезд люди, такие же маленькие, как звезды, усеяли над Игоряхой края ночного небесного шатра.
— Ой, ребята, — кричит Тамарка, — плохо Игоряхе. Пена изо рта с кровью.
Любила Тамарка Игоряху, стихи ему писала:
— Ой, плохо Игоряхе, — кричит Тамарка.
— Ребята, — запинаясь говорит Валерка, — вы ж видели… Не знал я… Он сам сзади… Я ж думал, грабят…
— Чего оправдываться, — кричат ребята, — «скорую помощь» надо.
Кто уж что кричит, непонятно… Побежали на угол — телефон-автомат не в порядке… Побежали на соседнюю улицу — у телефона-автомата вовсе трубка вырвана. Побежали звонить в одну квартиру, не пустили, во вторую — совсем не ответили… Людей можно понять. Ломятся ночью, кричат, а праздники — опасное время… Побежали такси ловить… Это в Москве-то, в праздники, в третьем часу ночи на окраинной улице такси поймаешь… Бегали, бегали…
— Ой, совсем плохо Игоряхе, — плачет Тамарка, — белый весь, и глаза закатились…
— Сажай его мне на спину, — кричит Валерка, — сзади поддерживай…
И помчались по пустым улицам. Как конь скачет Валерка, дышит с надрывом, обхватил болтающиеся ноги Игоряхи, а сзади Игоряху Юрка за спину поддерживает. Руки Игоряхи Валерку словно вожжи хлещут, голова у Игоряхи мотается. Девочки тоже бегут, но поотстали. Проскакали так несколько улиц.
— Стой! — милиция, демобилизованное крестьянство, — давно пятнадцать суток не получали?
— Товарищу плохо…
— С перепою, что ли?
— Нет, несчастный случай… «скорую» надо…
Подбежали девочки.
— Плохо ему, — плачет Тамарка, — помогите…
— Ну как, дружок, — потряс Игоряху за плечо милиционер.
— Так он же мертвый, — говорит второй милиционер.
— Я — я-я-я, — заикается Валерка.
— Снимай его со спины, — говорит второй милиционер, — теперь уж ему спешить некуда.
— Они видели, — заикается Валерка, — он сам… Он сзади напали грабить…
— Поехали в участок, там разберемся.
Следствие было, но до суда не дошло. Свидетели все показали одно и то же. Даже статью 106 Уголовного кодекса применить не удалось: «Убийство, совершенное по неосторожности». Вынесли решение: «Поскольку Каша И. Е., инсценируя нападение, пытался сделать это правдоподобно, поскольку Товстых В. И. мог обоснованно считать, что на него действительно напали, он имел основание для защиты».
Анюта наняла адвоката, Емельян ходил с ломиком, грозился Валерке голову проломить. Но кончилось тем, что Валерка уехал в Ригу и поступил в мореходное училище.
Бабка Полина под трактором погибла, и внук ее, Игоряха, тяжело умер. Страшная смерть — убийство кулаком. И в обоих случаях виновных не нашлось. Где ж их найдешь, виновных в судьбе рода Якова Каша?
Получив телеграмму о смерти внука, лежал Яков на кровати. Никуда не ходил, зарос, потный весь стал, оттого что не умывался, исхудал, оттого что не ел десять дней, а может, и более. По логике ему надо бы тоже умереть. Да какая уж логика в несчастье…
Где-то на двенадцатые-тринадцатые сутки умылся Яков, побрился, пожевал кусок хлеба, ставший сухарем… Жить не хотелось, однако как-то жилось само собой.
Раз слышит он стук в дверь. Отпер Яков. Входит Таращук и с ним еще какой-то незнакомый. Поздоровались.
— Вот, товарищ Каша, — говорит Таращук, — пришла гора к Магомету.
А второй, незнакомый, Таращука урезонивает.
— Ладно, Пантелей Кузьмич. У товарища несчастье. Мы знаем, сочувствуем. Но личные дела партийных не отменяют, а скорее наоборот. Третий раз ваше персональное дело на бюро райкома переносим.
— А вы кто будете? — спрашивает Яков.
— Я представитель райкома Носенко Остап Петрович.
— Садитесь к столу, Остап Петрович, — говорит Яков, — и вы, Пантелей Кузьмич… Чайку попейте, конфеток попробуйте, печенья.
А Яков до этого в сельмаге был и кое-что купил. Садятся партийные товарищи к столу, чай пьют, конфетами и печеньем заедают. И Яков с ними. Выпили по стакану.
— Может, еще хотите?
Выпили по второму.
— Все? — спрашивает Яков.
— Что — все? — на вопрос вопросом отвечает представитель райкома.
— Напились?
— Да, спасибо…
— А теперь вон отсюда!
— Это как же? — растерянно спрашивает Носенко.
— Что ж тут непонятного, — говорит Яков, — если гонят из чужого дома, надо вставать и уходить.
— Ты, Каша, брось, — горячится Таращук, — ты антипартийную линию занял.
А представитель райкома урезонивает.
— Товарищ в нервном состоянии… Хорошо, мы уйдем. Но мы еще с вами встретимся.
— Мы с вами можем встретиться только в винно-водочном отделе трындинского гастронома, — говорит Яков, — эх вы, жиды партийные…
Вот на это обиделись.
— За такие слова партийный билет положите.
— Не ты мне его давал, — кричит Яков, — я из первых стахановцев. Я при Сталине в партию вступил…
Действительно, сильно изменился Яков. Пить начал и по антисемитской части преуспевать, подобно многим несчастным людям.
— Жиды мне в Биробиджане сына моего испортили, Омелю…
И плакал. Как про Омелю заговорит, вспоминает, какие у него младенчиком ручки-пирожки были. И Полину вспоминать стал чаще. Пойдет на мост в Трындино, где когда-то водяная мельница была, стоит, смотрит на воду и молчит. Три часа может так простоять. Курит и молчит.
Но были и радости. Гармата, окончательно уволенный с партийной работы на пенсию, взял пол-литра «Московской», баночку консервов «Килька в томате», полкило селедки и пришел мириться.
— Я партийной дисциплине подчинялся. Ты, Яков, сам должен понимать.