И они снова долго сидели, глядя на багровый закат.
— На живодерню скоро меня, — с горечью говорил Гармата, — как старую клячу… И шкуру обдерут… Теперь на партийной работе другие нужны… В спинжаках.
— Не простая стала жизнь, не простая, — ответил Яков, — но, может, так и надо… Чем выше в гору, тем тяжелей. А коммунизм ведь как называют — вершина… Я в профсоюзной санатории когда был — красота… Горы, как сахарные головки… Сахар в голубом небе… Не лизнешь, а во рту сладко от одного вида… Вот так, может, и коммунизм, рафинад наш небесный… Не лизнешь, а во рту сладко…
— Во рту-то сладко, да в животе урчит, — ответил Ефим Гармата, — давай-ка лучше ушицы… Хороша получилась ушица, с жирком.
Так ушицей и успокоился старый товарищ. Товарищ — дело хорошее, испытанное. Потому обрадовался Яков, когда Игорь приходит, говорит:
— Друг мой ко мне едет, товарищ мой.
— Какой товарищ?
— Валерка Товстых. Мы на исторический факультет в университет вместе намерены.
«Хорошо, — думает Яков, — сам я безграмотный, сын с дороги сбился, да внук радует… Хорошо».
Приезжает Валерка. Рыжий парень, увалень и спорщик. Ходят с Игоряхой по селу и спорят. Да как спорят, о чем? Про то, про что враги народа шептались на заре индустриализации и коллективизации, они в голос кричат. Игоряха, оказывается, за эсеров, а Валерка за монархию. Забеспокоился Яков, плохо стал спать. Как сказать Игоряхе, что дурной товарищ хуже татарина. Но само уладилось — поругались. Шли лесопосадкой, там хорошие молодые дубки вдоль узкой колеи, по которой гранит с карьера возят. И навалился Валерка на Чернова, покойного лидера эсеров. Игоряха хочет защитить, привести веские аргументы, а Валерка не дает, наседает и наседает, разгорячился. Тогда Игоряха останавливается и говорит:
— Можно, между прочим, разогнаться и удариться головой вон об то дерево.
Валерка тоже останавливается и отвечает:
— Раз ты так, то ладно… Мы шли по дороге, теряя друзей, а женщины наши ушли на панель.
А Валерка был, оказывается, не только монархист, но и крепкий бабник.
— Из всех видов спорта, — говорил он, — я предпочитаю бабенбол. По сути, это комплекс ГТО. Тренируется дыхание не хуже бега, пресс и мышцы спины не хуже гимнастики, есть борцовские захваты, есть ситуации, близкие к прыжку, есть как тактическое, так и стратегическое мышление, необходимое любому спортсмену от футболиста до шахматиста.
Не столько на почве политической дискуссии, сколько на почве эроса держалась дружба Игоряхи и Валерки. Ведь Дон Жуан любого калибра может обойтись без высокого роста, мужественной внешности, светлых, как лен, либо черных, как смоль, кудрей. Но он не может обойтись без мужского нахальства. Нахальства этого Игоряхе и не доставало, а у Валерки столько было, что мог бескорыстно поделиться. Однако в дубовой роще произошел разрыв на политической почве. Взял Валерка свой чемодан и ушел на станцию. Яков радости своей скрыть не может.
— По такому поводу, Игоряха, выпить надо… Плохой друг, как зверь лесной, — спиной не поворачивайся.
Но Игоряха сидит у стола мрачный, не отвечает. Выпил наливки, нехотя пожевал пирог. Вдруг через час примерно свист с улицы. Как встрепенется Игоряха, как вскочит, засиял весь и выбежал. Узнал Валеркин свист. Валерка у забора с чемоданом стоит, а рядом с ним две молодухи.
— Вот, — говорит Валерка, — арестовали они меня на станции, назад привели.
А молодухи: ха-ха-ха, — смеются дуэтом. О этот женский смех в полутьме, кто может устоять перед ним. О этот развратный смех незнакомых женщин в сумерках.
Стемнело уже, где-то на карьере ухала дробилка, за соседним забором мычала корова перед вечерней дойкой, и волнующе тянуло сыростью. Кто может помешать тому, что должно свершиться в вакхической тьме.
Яков выглянул из калитки, и Игоряха сказал ему грубо, как никогда ранее:
— Дед, чего лезешь не в свое дело?
Яков обиделся, но старался себя утешить: «Вырос Игоряха… Забыл ты, Яков, как сам молодой был. Про Полину забыл, бабку Игоряхи, и про Анюту, мать Игоряхи. Эх Анюта, Анюта…»
Бывают особые вечера, когда в воздухе растворено томление, сладко, как в горячей бане, ноют кости, и по животу скользит вниз от пупа та самая щекотка, застывая в напряжении.
Одна молодуха была соломенная вдова лет 23, тяжелая, грудастая, разведенная месяц с небольшим. Ее облюбовал для себя Валерка. Вторая была дважды разведенная Зинка Чепурная, которая своей подружке в матери годилась и у которой действительно подрастала пятнадцатилетняя дочь. Зинка Чепурная, благодаря миниатюрному сложению и чернявости, сохранила себя и казалась гораздо моложе своих лет. Впрочем, Игоряхе, как всякому девственнику, нравились женщины старше и опытнее его. Наконец должно было свершиться в жизни Игоряхи событие, равное второму рождению. Много раз не получалось, а сейчас, он понял, получится.
Мигом отнесен был чемодан Валерки, мигом надет был праздничный пиджак, а волосы, шея, подмышки сбрызнуты одеколоном «Шипр». Видя такое возбуждение и суету, Яков не препятствовал. Чем раньше Игоряха познает, тем раньше поймет, что жизнь обманывает нас сильнее всего там, где мы более всего ждем от нее удовольствий.
Вчетвером дошли до дома культуры, а там разошлись.
— Ни пуха, ни хера, — игриво крикнул Валерка вслед Игоряхе.
Зинка знала, чего не знал о ней Игоряха, знала, что это сын ее прошлого ухажора Емельяна. Гармониста, с которым у нее так все ладно получалось в молодости. Может, выйди она замуж за Емельяна, по-другому сложилась бы жизнь и у нее и у него. Говорят, спился где-то в Москве. Какой парень был. Сын, конечно, не то, хлипкий. Но и хлипкий, если разбежится да разойдется…
Зинка повела его к реке. Здесь стукались бортами и гремели цепями несколько рыбачьих лодок-плоскодонок и чернело какое-то строение. То был небольшой сарайчик, сколоченный рыбаками для своих нужд. У Зинки был с собой ключ, она отперла и сказала Игоряхе:
— Нагнись, головой треснешься… Штаны сюда, на жердочку повесь.
Она знала, что первый раз снять штаны перед малознакомой женщиной для девственника самое трудное. Действительно, Игоряха начал стаскивать штаны лихорадочно, стараясь быстрее от них освободиться и в то же время пугаясь этого.
— Что ты суетишься, точно я на тебя ружье навела, — сказала Зинка, шагнула к нему и помогла. И Игоряха ухватился за ее тело, как утопающий за умелого пловца. Пересохший рот вновь наполнился слюной, и к нему пришло ощущение человека, который первый раз поднимается в воздух. Он тщательно изготовился и вдруг понял, что уже давно летит… Было именно ощущение полета, но не во сне, а наяву… Такое чувство возможно только в первый раз в ранней молодости, почти мальчишестве и с умелой женщиной, не сверстницей. И был момент, когда никаких преград и углубление в самые кишки дьяволу…
Так, конечно, не думалось тогда Игоряхе, но так пелось без звука, так играл он собой, и так играла им ночь и женщина.
Потом Игоряха сидел с Зинкой, обнявшись, до утра, на лодке, накинув ей на плечи свой пиджак. Поднялось холодное еще солнце, озарило реку, листву деревьев, ослепило… Стадо мыча спускалось к воде. Пора было уходить.
6
Яков Каша узнал о случившемся быстро. От пастухов распространилось по селу.
— С Зинкой Чепурной! Да она тебе в матери годится! Отец ее бабку твою Полину трактором задавил. А сама Зинка, знаешь, кто? Она семью нашу развалила. Она с Емельяном, отцом твоим…
Сказал и пожалел, что сказал. Глянул на него Игоряха и узнал Яков Емельянов взгляд в момент ненависти. Но не мог уже удержаться Яков.
— Гаденыш ты!
Бегают руки, бегают, и поясница ломит, точно тяжесть несет. Как побили его много лет назад в милиции, с тех пор разволнуется Яков — ломит поясницу.
Ничего не ответил Игоряха, собрал свои вещи, вышел, и к дому Зинки. Она ему перед расставанием сказала, что дочь ее в пионерлагере. Нашел дом, но заперто. Хорошо Валерку встретил. Идет веселый.
— Ну, как?
— К твоей можно чемодан поставить?
— С дедом поругался? Ладно, я тоже свой перенесу.
Нажарила Надька, соломенная вдова, сковородку картошки, моченых яблок поставила, соленых огурцов, самогонки. Выпил Игоряха. Впервые напился, упал на лежанку. К вечеру проснулся, выпил рассольчику, полегчало.
— К своей пойдешь? — спрашивает Валерка.
— Пойду, — отвечает Игоряха, а сердце колотится, колотится…
Прическу поправил, вынул из чемодана «Шипр», надушился, пошел. У Зины в хате свет горит. Значит, дома. Только бы дочери не было. Через забор Игоряха и огородом к окнам. Вдруг видит, мужик в кальсонах руку к выключателю протянул, и погас свет. Темно стало внутри и снаружи. Но залаяла собака, и опомнился Игоряха — через забор и бегом к реке. Возле реки, возле рыбачьего сарая, упал в траву и плакал, плакал, придавив с затылка руками свою голову к земле… Утром Игоряха уехал, не повидав деда, а Валерка еще неделю пожил в селе Геройское, бывшая деревня Перегнои, у Надюхи, соломенной вдовы. Правда, прогуливаться по деревне не решался и деду Якову на глаза старался не попадаться. Но дед Яков и сам на улицу не показывался, совсем плох стал. Тоска такая, словно в гробу лежит. Однако тоска дело личное, а работа дело общественное.
Наступила осень, приближалась очередная годовщина Октябрьской революции, и встретить ее надо было Якову Каше с полной мерой ответственности. К тому времени произошли хоть и небольшие, но существенные изменения в составе политбюро. Портрет, обозначенный «от Центрового номер два слева — Пристяжной», убирался вовсе, вместо него заказано было в райизо два новых портрета, номерной знак которых должен был быть уточнен райкомом. А следовательно, предстояла общая перестановка руководящего состава политбюро на фасаде дома культуры села Геройское, бывшая деревня Перегнои. И Яков Каша решил воспользоваться перестановкой в своих целях, т. е. заодно заказать второй комплект портретов членов политбюро. Хоть портреты, полученные по безналичному расчету от кондитерско-макаронной фабрики, содержались Яковом образцово, однако окончательно сырые пятна на холстах и трещины в рамках преодолеть не удалось.
— К тому же, — говорил он Ефиму Гармате, — наши руководители изображены на портретах в молодом возрасте, а теперь необходимо показать их в зрелом расцвете, ибо народ нашего села видит их по телевизору в одном облике, а на фасаде родного клуба совсем в другом.
Выслушали Якова, одобрили, бухгалтерия выделила средства, и портреты были изготовлены. Яков Каша принял их лично, осмотрел новенькие полированные рамы, чистые холсты, четкие изображения немолодых, но крепких лиц. Портреты членов политбюро были торжественно привезены Яковом на специально выделенном микроавтобусе и помещены в хорошо проветриваемое помещение.
Так работа шла своим чередом, а личная жизнь своим чередом. Игоряха на письма не отвечал. Анюта тоже не писала, а о Емельяне Яков уже и думать перестал. По ночам сильно болела поясница, холодели ноги. Утром Яков просыпался, точно его всю ночь колотили, пил дурно заваренный вчерашний чай, без аппетита жевал хлеб с жирной колбасой.
Вот в таком состоянии он и пришел накануне праздника к Ефиму Гармате получать разнарядку на порядок расположения портретов. Вместо Ефима Гарматы он застал в партбюро Таращука, избранного по предложению Губко к Ефиму в заместители.
— Садитесь, Яков Павлович, — любезно сказал Таращук.
— Нет, — ответил Яков, — спасибо, я по делу.
— По какому делу?
— Насчет расположения портретов членов политбюро.
— А, да, да… Разнарядка из райкома уже получена, могу ознакомить.
— Нет, спасибо, я привык по этому вопросу с товарищем Гарматой.
— Ну, как знаете… Товарищ Гармата простужен, он на бюллетене.
— Спасибо за сведения, — дипломатично отвечает Яков и прямиком к Гармате домой.
У Гарматы Яков застал небольшую предпраздничную выпивку.
— Садись, — обрадовался Гармата, — третьим будешь.
А вторым был незнакомый мужчина, лысый, с продолговатым, как у коня, лицом.
— Свояк мой, — отрекомендовал Ефим, — в гости приехал.
— Ты что ж, Ефим, заболел? — спрашивает Яков.
— Да что-то першит у горловине, прополоскать надо.
Выпили, вкусно, по-семейному закусили, как давно уж Яков не закусывал.
— Я насчет разнарядки райкомовской, — сказал Яков, цепляя вилкой шипящее еще, жареное сало, — прихожу в партбюро, там Таращук сидит.
Да, старая сталинская гвардия кое-кому не по душе, — сказал Гармата, глянув на свояка, — но мы еще не на последнем месте в государстве… Мы, старые стахановцы, комсомольцы, большевики тридцатых годов… Верно, Яков?
— Верно, — отвечает Яков, чувствуя головокружение от выпитого, — но прежде давай райкомовскую разнарядку рассмотрим… А то члены политбюро у меня новые, на них еще номера не проставлены.
— Пиши, — говорит Гармата и достает из тумбочки разнарядку, — вообще партийные документы брать домой не следует, но я в виде исключения, — и диктует, — центр ты знаешь… Центр прежний… Справа первый товарищ… справа второй товарищ… слева первый товарищ… справа пятый товарищ… и т. д.
Свояк слушал, слушал и вдруг говорит:
— Конечно, этим теперь легко. А попробовали бы в наше время. Тогда врагов народа было много, это не то, что теперь — Сахаров, да тот, что по телевизору каялся, да еще пара пацанов… Я в охране Кремля работал. Строгость и порядок были. Тяжело было служить, но порядок. Жара не жара, окна в караулке закрыты. Если форточку случайно откроешь, выстрелить могли. Особенно мы с Василием Иосифовичем мучались, — предался сладким воспоминаниям свояк, — нарушал порядок, ох нарушал. Едет в Кремль на полной скорости. А любая машина должна тормозить, иначе стреляем. Ой, говорит, да как же я буду тормозить. Я летчик, я скорость люблю. Может, я какой-либо знак вам подавать буду, — расчувствовался свояк. Улыбка на губах, слезы на глазах.
Поговорил Яков со своими современниками, легче на душе стало. А когда на душе легко, то и работается по-стахановски. Вовремя, умело вывесил Яков портреты членов политбюро, украсил фасад электрическими лампочками, и в общесоюзном праздничном убранстве село Геройское, бывшая деревня Перегнои, снова не на последнем месте оказалось. Об этом и районная газета накануне праздника писала.
На третий же день праздника, в восьмом часу утра, в квартире секретаря райкома товарища Клеща раздался телефонный звонок. Отрыгивая коньяком, Клещ с трудом полуразлепил глаза и почти на ощупь взял трубку. Звонил дежурный по райкому инструктор Могильный.
— Чего ты?
— Богдан Спиридонович, прошу прощения за беспокойство. В селе Геройское с портретами членов политбюро непорядок.
Жилистые, волосатые ноги Клеща уже в штанах, левая рука уже ремень застегивает, по пуговицам ширинки побежала, как по клавишам гармони.
— Сам видел?
— Нет, сигнал поступил…
— От кого?
— Человек мне звонил.
Человек этот был секретарь комсомольской организации школы-десятилетки села Геройское, Слава Шепетилов, ученик 9 класса. Слава Шепетилов был ходячей политической энциклопедией села Геройское, а возможно, и всего района. Он знал фамилию-имя-отчество не только центрального руководства, но также всех союзных республик, руководителей социалистических стран и мирового коммунистического движения. Ученики, поступающие в комсомол, были буквально терроризированы политическими вопросами, так что Славу, с теплотой, разумеется, по-дружески сдерживали более старшие товарищи: «Не каждый поступающий может обладать полными политическими знаниями. Комсомол для того, чтобы эти знания развить и привить».
Урезонивали его, объясняли, но Слава на бюро не выдерживал, засыпал робко краснеющее юное пополнение политически зрелыми вопросами: «Кто секретарь коммунистической партии Гондураса? В каком году была создана коммунистическая партия Шри Ланки? Сколько партийных съездов было в Болгарии?»
Вот этот-то Слава Шепетилов и просигнализировал рано утром в райком, на третий день праздника. Утром, когда полагалось измученным партийным руководителям спать, спать и спать после демонстраций, митингов, торжественных заседаний и заздравных тостов.
Весть о событиях в селе Геройское была тем более неприятна, что менее месяца прошло, как Богдан Спиридонович присутствовал на узком совещании в соответствующем учреждении, где говорилось об участившихся случаях идеологической диверсии в адрес партийно-государственных символов, лозунгов и эмблем. В одном месте (секретарь райкома такой-то) прицепили непристойную листовку с матерщиной в адрес политики партии в области обеспечения населения продовольствием. В другом месте (секретарь райкома такой-то) на плакате Самому товарищу… чернилами нарисовали длинные усы. В третьем месте (секретарь райкома такой-то) некий гражданин, выйдя на балкон, призывал уничтожить «царство американского сионизма». Это не вызвало бы возражений, если бы гражданин был одет хотя бы как физкультурник, то есть в майке и трусах. Но на нем был только пионерский галстук, хотя гражданин был уже пожилого возраста, а на голове — сложенная из газеты «Правда» треуголка. Кроме того, антисионистские призывы он чередовал с петушиным криком и здравицей в честь «интернационалиста Большакова». Сперва думали, что речь идет о местном хулигане Витьке Большакове по кличке Петух. Но, во-первых, Витька в настоящее время находился под следствием за изнасилование в нетрезвом виде тещи своего брата Вовки и никаких связей с гражданином никогда не имел, а, во-вторых, в номере «Правды», из которой гражданин сделал себе треуголку, была обнаружена антисионистская статья В. Большакова, однофамильца Петуха. На этом успокоились. Гражданин был водворен назад в психлечебницу, клиентом которой состоял, а секретарь райкома получил выговор по партийной линии.
Вот почему всполошился так Богдан Спиридонович. Мигом вызвал он из гаража машину. Не «Волгу», а «газик», ибо предстоял боевой выезд. Была проведена и срочная перестановка кадров. Вместо Могильного был поставлен дежурным другой сотрудник райкома, а инструктор Могильный взят с собой.
Попетляли между мокрыми городскими заборами, выехали в мокрые поля и инкогнито, без сообщения местному начальству, в начале десятого оказались на пустынной сельской улице перед клубом села Геройское… Глянули на портреты. Висят в полном порядке в окружении лампочек, знамен и плакатов. Недаром районная газета отмечала образцовое праздничное убранство дома культуры села Геройское.
— Ну, товарищ Могильный, так что ж это за апрельские шутки в ноябре?
Покраснел инструктор Могильный. Действительно, вот в центре Сам… вон по правую руку Лично… вон по левую руку Непосредственно…
— Богдан Спиридонович, — лепечет инструктор, — в общем, как говорилось при старом режиме, слава Богу…
— Богу-то слава, — отвечает Богдан Спиридонович, — но Бог инструктором по идеологии пока еще в моем райкоме не работает.
Загрустил Могильный. Холодом повеяло. Тут к «газику» подбежал вихрастый мальчишка в очках.
— Комсомолец Шепетилов… Здравствуйте, это я звонил в райком.
— Комсомолец, значит, — говорит Могильный, выскакивает из машины и мальчишку за плечо, — а зачем же ты партию обманываешь, комсомолец?
— Так я же не знал, что так положено.
— Как положено?