Взглянув на корреспондентский билет, юноша вернул его Лагутиной.
— Этого недостаточно. Нужно разрешение начальника. Пройдите, пожалуйста, в его кабинет. Вон туда. — И, как бы давая понять, что сам тяготится нелепым порядком, сконфуженно пожал плечами: — Так у нас заведено.
Гребенщиков сегодня не в духе. Не выспался. Заболела дочь, пришлось несколько раз вставать к ней ночью. Однако корреспондентку он встретил с максимальной любезностью. Даже предложил свои услуги для ознакомления с цехом. К его удивлению, Лагутина отказалась — привыкла экономить время у начальства, к нему, возможно, придет выяснить лишь то, что останется неясным и что никто не сможет объяснить.
Обычно газетные работники берут у Гребенщикова интервью и отражают, как правило, его мнение. С такой независимостью он встретился впервые, это удивило его и насторожило.
— Вы хоть просмотрите отчет о работе за полгода, — предложил Гребенщиков и протянул папку. Он уже убедился в том, какое магическое действие оказывают на журналистов трехзначные цифры перевыполнения плана.
От такого предложения отказываться было неловко, и Лагутина принялась просматривать материалы.
Вошла секретарша, доложила, что пришел профессор Межовский.
— Просите.
С Межовским Лагутина была знакома. Слышала но один раз его выступления и даже написала статью в поддержку его метода ускорения плавок продувкой металла сжатым воздухом.
Увидев Лагутину, Межовский не сдержал возгласа удивления.
— Тесен мир, — улыбнулась Лагутина.
— А вас сюда какие ветры занесли?
— Прочитал вашу работу, доктор. Обстоятельно, с пометками. Интересно. Но многое парадоксально и в моих мозгах не укладывается, — скороговоркой произнес Гребенщиков, вынул из стола пухлый том. — Не верю, что сжатый воздух может ускорить плавку, не ухудшив качества металла. Никуда не денетесь, азот… Он растворится в металле.
— Обычный путь нового, — грустно ответил Межовский, — не сразу укладывается.
— Может быть, может быть. Но у меня есть железное правило: не тратить время на эксперименты, в безрезультатности которых уверен. К тому же такой большой цех — не лаборатория для подобного рода опытов. Я исповедую одну веру: бог металлургии — кислород. Цеху нужен кислород. Вот на третьей печи. Даем его в факел — и какой результат!
— Было время — и кислорода боялись, как черт ладана. — Межовский, как лезвием, резанул блестящими черными глазами. — Пророчили и плохое качество стали, и взрывы — чего только не пророчили! Кстати, кислорода в достаточном количестве вы еще года два не получите. Слишком уж сложна и дорога кислородная установка.
— Я не сторонник заменителей. Если применю ваш воздух, то кислорода вовсе не получу, — неожиданно для самого себя проговорился Гребенщиков и опасливо взглянул на Лагутину — не засекла ли та истинную причину его отказа. Но она сидела, погруженная в цифры, и, казалось, ничего не слышала, ничего не видела. — Я достаточно изучил наши планирующие органы. Если есть солома, они отрубей не дадут.
Межовскому известен характер Гребенщикова. Сказал «да» — это еще не означает «да», сказал «нет» — это непреоборимо.
— Идите, Яков Михайлович, в старый цех, — переменив тон на участливо-дружеский, посоветовал Гребенщиков. — А вдруг? Там все пробуют, дабы не прослыть консерваторами.
Лагутиной очень хотелось выйти вслед за Межовским, потолковать с ним с глазу на глаз, по она постеснялась Гребенщикова. Решит, что с ходу ухватилась за сюжетик.
— Межовский — фигура трагическая, — придав лицу скорбное выражение, пояснил Гребенщиков. — Его изобретения в тридцатых годах намного опередили технические представления, а сейчас это уже вчерашний день техники.
— Позвольте, значит, у него никогда не было сегодняшнего дня? — поддела его Лагутина.
— Что греха таить, многие изобретения становятся вчерашними, так и не став сегодняшними. Обсуждают их пригодность до тех пор, пока они морально не устаревают. А потом разводят руками. Соратники — с огорчением, противники — с радостью. И ни с кого никакого спроса. Ни с тех, кто плохо отстаивал, ни с тех, кто упорно сопротивлялся.
— Но вы, кажется, в одном лице совмещаете опровергателей всех времен, если и сейчас еще опасаетесь, что металл будет насыщаться азотом, — снова поддела Лагутина и, не дав возможности парировать удар, спросила — Не потому ли вы и кислород вводите в факел, а не в жидкий металл? Ведь продувка кислородом вдвое эффективнее.
— Свою точку зрения на этот вопрос я изложил в вашей газете неделю назад, — сухо ответил Гребенщиков. — Называется она «Прожекты, прожекты…»
— Я ознакомлюсь с нею, хотя само название вскрывает содержание, — также официально произнесла Лагутина, еще раз озадачив этого самолюбивого человека.
Гребенщиков не успел ответить на ее выпад. В динамике прозвучал голос директора, началось селекторное совещание.
Лагутина выскользнула из кабинета и быстро пошла в цех.
Профессора она нашла там, где и ожидала, — у печи, которая привлекала общее внимание. Он заносил в записную книжку показания приборов.
— Как вам разговор? — поинтересовался Межовский.
— А вы уже и лапки сложили?! — Да нет, зачем же…
— Яков Михайлович, если у вас тут больше дел нет, уделите мне немного времени.
Прошли по длинному коридору, спустились вниз и очутились на заводском шоссе.
— Вы знаете, Дина Платоновна, в чем наша беда? — заговорил Межовский. — Мы порой упускаем тот факт, что человеку свойственно переходить в другое качество. Был одним — стал другим. Иногда это обусловливается обстоятельствами, иногда — новой должностью, а чаще всего появляется с возрастом. Инертность мышления — для нас это понятие не ново, а вот инертность отношения… Отольем в своем сознании стереотип человека, и так, без коррективов, он существует. Год, два, десять… Выработалась привычка считать его таким. Он уже изолгался, а мы продолжаем думать, что он твердит истину, он совершает ошибку за ошибкой, а мы стараемся не замечать их и по-прежнему считаем его непререкаемым авторитетом.
— Но, бывает, спохватываемся…
— Бывает. И тогда разводим руками: как же, проглядели, как же, не досмотрели! И досаднее всего, когда такие люди занимают посты, дающие возможность решать или, еще хуже, не решать вопросы.
— На меня Гребенщиков не производит такого впечатления, — возразила Лагутина. — Энергичный, волевой, дай бог другому молодому столько экспрессии. Боюсь, вы пристрастно о нем судите.
— Да, я субъективен, — согласился Межовский. — Но субъективизм — это линза, позволяющая разглядеть то, чего не видят другие.
Нравится Лагутиной Межовский. Он — как самозаряжающийся аккумулятор, всегда равномерного, высокого потенциала. Защитил кандидатскую диссертацию, потом докторскую. Не очень рано, но и не поздно — в сорок лет. Сколько людей, «остепенясь», почили на лаврах, успокоились. Обсасывают по десятку лет малозначительную темку, и им не жарко и не холодно от того, пригодится ли диссертация людям или будет пылиться на архивных полках. Их вполне устраивает такая жизнь, о другой они не помышляют. Яхты, укрывшиеся в гавани, где никакие ветры не задевают парусов. А этот борется, а у этого вся жизнь — сплошное наступление. Убеждать, настаивать, оспаривать, внедрять.
— Нет, нет, Дина Платоновна, — горячился Межовский, — Гребенщиков уже не летает. Он планирует. Держится на воздушной струе, которую создает ему былая слава. Опрометчивых поступков он не делает — достаточно умен и опытен, но мозг его уже отгородился защитным покровом от свежих идей, принадлежащих другим, и даже от своих собственных.
— Не знаю… Видела его первый раз.
— А вот под ним ходит Рудаев. Не знакомы? Познакомьтесь. Очень чувствует новое. Но он зажат, как и все остальные в цехе.
— Этот Рудаев, очевидно, разделяет вашу точку зрения?
— Да.
— Вот в чем корни ваших симпатий и антипатий. Межовский недружелюбно посмотрел на Лагутину.
— Не отношение к моей идее высветляет для меня человека, а отношение ко всякой новой идее вообще, реакция на новое. Степень проницаемости черепной коробки.
— На каких заводах ведут продувку металла воздухом? — спросила Лагутина и достала из сумочки блокнот.
— Вот он, легок на помине! — воскликнул Межовский, увидев Рудаева.
— Я очень боялся, Яков Михайлович, что вы уже уехали. С шефом у меня произошел крупный разговор. — Рудаев покосился на Лагутину.
Межовский понял его взгляд и взглядом успокоил: можно, говорите.
— Журналисты — народ опасный. Не так ли? — не особенно дружелюбно произнесла Лагутина. — Что ж, могу оставить вас вдвоем, — добавила с обидой в голосе, однако не тронулась с места.
Рудаев шумно вздохнул, достал папиросу, закурил.
— Знаете, что мы сделаем, Яков Михайлович? — сказал озорно. — Первого августа Гребенщиков едет в Карловы Вары, а мы с вами дунем воздух. Рискнем во имя науки.
— Не хочу.
— Почему?
— Потом Гребенщиков выдует вас из цеха. Рудаев задумался.
— Откровенно говоря, не хотелось бы этого. Но пришла пора идти в наступление. Только проведите небольшую работу с директором. Он незнаком с особенностями вашего метода.
— Он против Гребенщикова не пойдет.
— И все же попробуйте разъяснить ему, что это не пустая забава. Игра стоит свеч. Тогда мне легче будет отдуваться.
— Н-да… — неопределенно произнес Межовский. — Легче… А вам известно, что в Кузнецке, — он исподлобья взглянул на Рудаева, — что в Кузнецке, когда я проводил опыты, обрушился свод? Вы отдаете себе отчет в степени риска, на который идете? Вы ведь приняли такое решение сгоряча.
— Ничего подобного. Я все тщательно взвесил и уверен, что так нужно.
— И сколько времени вы думаете отвести на опыты?
— Месяц. Чем дольше — тем убедительнее.
— Тогда как вы спрячете подготовку?
— Мне трудно определить меру откровенности. — Рудаев снова недвусмысленно покосился на Лагутину.
«Нет, он взрослее и занятнее, этот человек, чем показалось сначала», — подумала Лагутина. И вое же обидное чувство шевельнулось в душе. Захотелось и самой подковырнуть Рудаева, чтобы не остаться в долгу.
— Я не совсем понимаю, чего вам, собственно, хочется, — обратилась она к Рудаеву, — решить техническую проблему или разрушить миф о непогрешимости Гребенщикова?
— И то и другое, — не замедлил с ответом Рудаев и повернулся к Межовскому. — Вы сможете обеспечить исследования на двух печах одновременно?
— Почему на двух?
— На третьей дадим кислород не в факел, а в ванну. Сразу получим сравнительную картину, что и насколько выгоднее. На второй будем дуть в металл сжатый воздух и выявим его эффективность.
— Вот это размах! — Восхищенный Межовский, казалось, уже забыл о том, какой опасности подвергает себя Рудаев. Торжествующе взглянул на свою спутницу.
Лагутина озабоченно сжала губы. Она понимала, что Рудаев многое ставит на карту. Начальники типа Гребенщикова такой самостоятельности не прощают.
Глава 6
Сложные отношения возникли у сталеваров третьей печи с остальными сталеварами цеха. Весь цех чем-то поступался для них. Печь избавляли от малейших задержек, пропускали вне очереди чугун, ковши, краны, отдавали лучшую шихту, весь кислород, который получал цех, расходовали на нее. В. фокусе внимания руководства завода, городских организаций и прессы находились только сталевары третьей печи. Было бы у них всех высокое мастерство, ранее установившаяся репутация, с этим положением мирились бы. Но таких было только двое. Что касается Мордовца и Сенина, то они ничем не проявили себя, пока печи не создали исключительные условия. У Мордовца, правда, за спиной десятилетний стаж, а вот Сенину не могли простить столь быстрого взлета — всего два года работает он на заводе и вообще не похож не то что на сталевара, просто на рабочего. Худенький, щуплый, тихий, даже женственный. И прозвище свое — «Есенин» он получил не столько за сходство фамилий, сколько за голубую грусть в глазах, пшеничные волосы и интеллигентность манер. Обычно сталевара легко узнают на печи по решительности, расторопности, по командным ноткам. Женя двигался не спеша, говорил негромко, держался незаметно. Именно его посторонние люди, — а на третью печь приходили многие, просили показать сталевара. Женя привык к этому и перестал обижаться. Но, покладистый и добродушный, он приходил в ярость, когда появлялись газетчики, — считал их главными виновниками своих бед. Хотя он никаких разговоров с ними не вел, ссылаясь на то, что он самый молодой, работает всего два года, а на печи есть люди старше его и заслуженнее, газетчики тем не менее писали о нем чаще, чем о ком-либо другом. Именно в нем, молодом пареньке со средним образованием, студенте вечернего института, видели они тип нового советского рабочего, символ слияния труда физического и умственного. И именно эти статьи вызывали к нему недружелюбное отношение не только сталеваров других печей, но даже его, третьей.
Особенно невзлюбил Сенина Серафим Гаврилович Рудаев. Ему, человеку энергичному и горячему, меланхолически спокойный Сенин был противопоказан.
— Знаем мы таких выскочек! — ярился он. — Кнопками управлять научились, а случись что на печи — ни черта ладу не дадут. Опыт — вот что главное в нашем деле.
И все-таки ни в совете, ни в помощи, ни в общении он Сенину не отказывал.
Обычно с рапорта сталевары уходили гурьбой. Обсуждали свои непростые сталеварские дела, со всеми тонкостями разбирали случившееся в цехе. Особую пищу для разговоров поставлял Гребенщиков. Он любил поупражняться в остроумии, помотать душу, прицепить какое-нибудь необычное прозвище. Это с его легкой, а вернее, тяжелой руки Сенин стал «Есениным», Пискарев — «недотыкомкой», Мордовец — «полуфабрикатом». Даже всеми уважаемого Серафима Гавриловича Гребенщиков под горячую руку назвал Херувимом Гавриловичем. Правда, другие себе этого не позволяли. Пришел бы Гребенщиков в цех со сложившимся коллективом, его быстро отучили бы от дурных замашек. А здесь ему было приволье. Пускала новую печь — и приходили новые люди, приходили по одному, с разных заводов. Они быстро растворялись среди старожилов и попадали под влияние установившейся традиции: начальнику все дозволено. В этом цехе не было руководства цеха. Был один руководитель, все остальные — подчиненные.
Долгое время Женя охотно уходил со сталеварами. И Пискарев и Серафим Гаврилович наперебой рассказывали ему разные истории, случавшиеся на их памяти, смешные и трагические, но особенно красочно расписывали они крупные аварии, которых перевидали на своем веку пропасть. А от кого узнаешь столько интересных подробностей о руководителях, в разное время возглавлявших завод, как не от бывалых людей?
И когда в день получки сталевары заворачивали в ресторан, разделял с ними компанию и Женя. Не потому, что его тянуло выпить. Хотелось лучше узнать своих собратьев по профессии и больше почерпнуть от них. Под влиянием услышанного — у него складывались свои представления о людях той ленинской когорты, ярчайшим представителем которой был Орджоникидзе, чуткий, памятливый, широкий, решительный. С этой высокой меркой он теперь подходил к руководителям, с которыми сталкивался, и мерка эта никому не была впору. Что-то от Серго было у Троилина, но только частичка — теплота и памятливость. А вот Гребенщиков — антипод Серго. На самом деле: почему любой рабочий мог запросто подойти к Серго, обратиться с любым вопросом, даже дать совет? А попробуй заговори запросто с Гребенщиковым. Что обусловливает такое различие в поведении, в отношении к нижестоящим? Может быть, возраст? Троилин почти на десять лет старше Гребенщикова, он общался с Орджоникидзе, получал от него предметные уроки отношения к людям. А может, все дело в характере? Но ведь характер — это тоже результат длительного воздействия многих, а не что-то заданное наперед при рождении. Так что же? Другое время воспитывало? Другая среда? Но и эта среда дала удивительных людей.
Серафим Гаврилович иногда повторялся. Раз пять слышал от него Женя, как приехал Серго на завод, вошел в мартеновский цех, а он весь выбелен, выметен, колонны заново покрашены. Улыбнулся Серго в усы, взял за пуговицу подвернувшегося рабочего, спрашивает: «Всегда в цехе так чисто?» Рабочий растерялся. Правду сказать— начальство подвести, а солгать паркому — совестно. И он ответил уклончиво, хотя и прозрачно: «Да было еще один раз так. К Первому мая». Рассмеялся Серго, посмотрел на директора критически, сказал снисходительно: «Это приятно, что меня встречают, как первомайский праздник». С тех пор за чистоту стали бороться, как за план.
— Вот где педагогика! — стремительно, как кнутовище, подняв палец, неизменно заключал Серафим Гаврилович. — А у нас в цехе… так твою растак или «недотыкомка».
Последнее время Сенину перестало доставлять удовольствие общество Серафима Гавриловича. Проглотив рюмку-другую, тот становился агрессивным, поддевал парня, посмеивался над ним. А однажды взял и выложил ему все, что просилось наружу. При всем честном народе так и сказал:
— Удивляюсь я тебе, Денька: чего ты нас держишься? Такому, как ты, надо водить компанию с себе равными, именитыми сталеварами. Ты рысак, а мы битюги. Разве рысаки с битюгами в одной упряжке ходят? У них и корм другой — овес, а не сено. Водился бы ты со своими рысаками с третьей печи. Они создают славу господской конюшне. А мы что? Мы тяжелую кладь возим.
— А чем я виноват? — смутился Женя.
— А тем, что не по крыльям взлетел, не по горлу распелся. О деньгах я молчу — на третьей тяжело работать, успевай только поворачиваться. А вот насчет славы… Ну скажи по совести: разве ты лучший сталевар? Лучше меня или Пискарева? А ходишь в лучших.
— Не надо так, Серафим Гаврилович, — попытался образумить старшего Рудаева Пискарев. — Парень-то ни при чем, что ему подфартило.
— Ни при чем? — Серафим Гаврилович двинул кулаком по столу, так что жалобно зазвенели рюмки. — Помнишь, когда тебя мастером ставили, что ты сказал оберу? «Умение у нас с Капитоновым одинаковое, а стаж у него больший, его и ставьте». По справедливости? По справедливости. Вот так рабочий класс когда-то поступал.
Сенин не произнес ни слова в оправдание. Бросил на стол свою долю денег и ушел. Он давно чувствовал неловкость своего положения и был готов выслушать нарекания, но такая обнаженная грубость его возмутила.
На другой день на рапорте, когда Гребенщиков спросил, есть ли у кого вопросы, Сенин поднялся и заявил, что больше на третью печь не выйдет, просит перевести на любую другую.
— Это еще что за новости? — нахмурился Гребенщиков. Он терпеть не мог категорических заявлений, расценивал их как ущемление собственного авторитета.
— Я бы хотел без объяснения причин…
— Ну, знаете, если у меня каждый без всяких мотивировок станет проситься куда вздумается, это будет не цех, а… — Гребенщиков осекся, заметив, как лаборантка пригнула голову в ожидании крепкого слова.
— Не хочется мне говорить, Андрей Леонидович…
— Я требую.
Сенин уставил тоскливый взгляд на пол. Так смотрят не умеющие плавать люди перед прыжком в реку, глубина которой им неизвестна. Вздохнул, сказал с несвойственной ему твердостью в голосе:
— Не по праву я на третьей печи. Ни по стажу, ни по опыту этого не заслуживаю.
Гребенщиков посмотрел на Сенина с загадочно-снисходительной усмешкой и стал вертеть четырехцветную шариковую ручку, с которой не расставался на рапортах. Он всячески старался скрыть, что озадачен сейчас, что не знает, как поступить, что предпринять. Он так и не нашел ничего более удачного, чем предложить Сенину подать заявление о расчете.
— Это не входит в мои планы, — невозмутимо заявил Сенин.
— Тогда я вас уволю.