Жан Флори
Повседневная жизнь рыцарей в Средние века
Предисловие
Как только речь заходит о средневековых рыцарях или о рыцарстве в целом, сразу же перед нашим мысленным взором проходит один и тот же, в сущности, образ: образ доблестных и благородных воителей в светлых блистающих латах. Вот их кавалькада выезжает рысью из ворот замка под яркими, радующими глаз свежестью красок знаменами. Вот они — кто с копьем наперевес, кто со сверкающим мечом в руке — устремляются в бой, чтобы отстоять право незаслуженно обиженного, чтобы защитить вдовицу и сироту…
Стоит, однако, в этот прекрасный образ вглядеться, как он начинает расплываться, дробиться, теряя свою первоначальную однозначность. Историческая реальность наверняка была куда более сложной до того, как в общественном сознании сложился стереотипный образ рыцаря, тот самый, что послужил Сервантесу моделью для его бессмертной, жестокой и вместе с тем трогательной карикатуры.
Начать с того, что само слово «рыцарь» имеет не одно значение. Первоначально оно указывает, очевидно, на воина-всадника (это очевидно для француза, испанца, итальянца, немца, но, например, не для англичанина. —
Именно взаимодействие этих двух полюсов, церковного и аристократического, дало
Рыцарство, прежде всего, это — профессия. Профессия тех отборных воинов, которые служат своему государю (королю) или своему господину (сеньору). Особые методы ведения боя у этой тяжелой кавалерии довольно скоро преобразуют ее — вследствие дороговизны вооружения и потребной для владения им тренировки — в аристократическую элиту. Военная служба все более сосредоточивается в руках этого общественного класса, который в конечном счете начинает смотреть на нее как на свою исключительную привилегию.
У такой военной службы — своя этика. Этика, восходящая к двум источникам. Первый из них — старая воинская мораль, требующая повиновения сеньору, храбрости, боевого мастерства. Второй — старая королевская идеология, взывавшая не только к выполнению чисто военного долга, но и, сверх того, возлагавшая на рыцарство обязательства несколько иного рода — такие, например, как защита страны и ее обитателей, покровительство по отношению к слабым, к вдовам и сиротам. Воспитание в таком же духе воинской элиты продолжила Церковь уже в собственно феодальную эпоху, когда упадок королевской власти выявил могущество владельцев замков и их вооруженных слуг.
Однако менталитет рыцарства определялся не только этим идеалом, внушаемым Церковью. Литература, имевшая более светский характер, выразила чаяния самих рыцарей и дала им модель поведения на примере своих героев. Эта модель, пожалуй, еще в большей степени, нежели упомянутые факторы, способствовала выработке чисто рыцарской идеологии, основанной на ценностях, которыми дорожили прежде всего сами рыцари и которые отстаивались и упрочивались именно рыцарями, никем иным. Идеология эта не лишена величия, но у нее есть и свои пороки. Признать их — отнюдь не значит отвергнуть рыцарский идеал, который, быть может, продолжает жить в глубине и наших душ.
Часть первая
Политика
Глава первая
Римская почва и германские семена, III–VI века
То рыцарство, которое соответствует данному выше суммарному определению, появляется на Западе лишь в XI–XII веках. Совсем не лишним будет краткий обзор тех глубоких политических, социальных и религиозных перемен, которые предшествовали такому появлению и сделали его возможным.
Каковы они и каковы их причины? В рассматриваемый в этой главе период (III–VI века) три главных действующих лица находились на авансцене. Римская империя образует культурный субстрат и составляет демографическую основу Западной Европы; варварские народы, в первую очередь германцы, введены в нее более или менее мирно, прежде чем они успели овладеть ее наследием; христианству, в его различных формах, удается в конечном счете пропитать собой обе эти сущности, романскую и германскую, что и дает ему возможность придать новому обществу, рожденному из их слияния, то действительное единство, которое в конце рассматриваемого периода может быть с полным правом обозначено как «западное христианство».
Все три актера совместно, хотя каждый на свой лад, принялись формировать новую общность. Мы ограничимся указанием лишь на те черты процесса, которые сыграли достаточно видную роль в постепенном складывании того общества и той ментальности, в рамках которых появилось рыцарство. Итак, мы приступаем к предыстории{1}.
Могучий воинствующий Рим — тот городок в Лациуме, что за несколько веков превратился в неограниченного владыку всего Средиземноморья, — оставил свой знак на всем географическом пространстве средневекового Запада. Главные компоненты римской цивилизации — латинский язык, римские учреждения, римское право, прочие культурные достижения римлян — стали общей основой и общим достоянием культуры всех народов Запада. Эта общая цивилизационная основа и общее культурное достояние пополнились позднее и теми двумя вкладами, о которых речь уже шла выше: христианским и германским.
Так, быть может, именно в латинской почве стоит поискать самые глубокие корни рыцарства? В успех поисков легко поверить, читая средневековых авторов. Они, проникнутые латинской культурой, в течение всего Средневековья, из столетия в столетие, постоянно оборачивались назад, к античности, в надежде обнаружить там начало всех вещей. Особенно не приходится удивляться, когда внезапно наталкиваешься на такой, к примеру, факт: в самом конце X века Ришер Реймсский, желая подчеркнуть знатность одного французского рода —
Всадническое сословие, учрежденное Августом в качестве противовеса чрезмерному могуществу враждебных ему сенаторских родов[2], долгое время занимало большинство руководящих постов в администрации — и в гражданской, и особенно в военной. В 260 году император Галлиен даже формально закрыл сенаторам доступ на военно-командные должности. Наступила эпоха милитаризации системы управления в целом: все общественные обязанности, в том числе и чисто гражданские, трактовались как воинский долг и обозначались в совокупности своей термином «
При Константине и позднее под вопрос ставится ранее никогда сомнению не подвергавшийся принцип разделения военной и гражданской власти, и армейские генералы начинают пополнять собой высший эшелон гражданской администрации. Только им дается слово. Армия распространяет свое влияние и внутри империи и все больше и больше варваризируется. Превратившись в финансистов, администраторов и прежде всего в крупных земельных собственников, члены римской аристократии долго наслаждались внутренним миром, который был обеспечен легионами, расположенными по границам (
Обе эти армии были в очень большой степени германизированы и выступали фактором «мирного» сближения римлян и германцев задолго до того, как пробил час «варварских завоеваний».
Пограничная армия по-прежнему состояла как из римских солдат, так и — причем чем дальше, тем больше — из германских воинов, наемников на основе индивидуального договора, и из
Одновременно развертывается и процесс «романизации» тех варварских племен, которые давали империи солдат. Это медленное, постепенное взаимопроникновение двух миров, засвидетельствованное во множестве текстов и подтверждаемое данными археологических исследований, противоречит тезису, согласно которому «цивилизованный» римский мир был грубо «умерщвлен» в ходе массового нашествия озверевших варваров. Конечно, без насилия некоторые из этих вторжений не обходились. Однако самые глубокие и наиболее длительные влияния варваров на римский субстрат исходили, по большей части, от романизированных германцев, искренних защитников той цивилизации, которой они так восхищались и в которую им удалось интегрироваться, при этом в значительной степени модифицировав ее.
Процесс варваризации армии расширялся в силу двух простых причин: с одной стороны, римляне отвергали военную службу как непосильное бремя. С другой — германцы, которые преуспевали в военном деле и стремились обосноваться в Империи, с большой охотой брались за ремесло солдата, которое любили и к которому готовились с детства. Рекрутские наборы, если рассуждать теоретически, проводились среди всех свободных граждан, практически же поставка рекрутов на сборные пункты стала обязанностью латифундистов, причем разверстываемое между ними число новобранцев было прямо пропорционально налогу на земельную собственность. Латифундисты действительно обеспечивали армию рекрутами — преимущественно, если не исключительно, из тех лиц, которые не очень-то были пригодны в сельском хозяйстве. Что, понятно, не служило повышению боеспособности собственно римской части армии. Когда же землевладелец испытывал дефицит даже в тех «негодниках», которых ему не терпелось сбыть с рук, он искал, находил и оплачивал замену «своему» рекруту, с которым жаль было расставаться. Такой заменой всегда оказывался германец. Стоит подчеркнуть вот еще какое обстоятельство: военная, служба в эпоху упадка Империи, подобно прочим занятиям и ремеслам, превращается в наследственную обязанность, а ее-то римские элиты и чурались.
Итак, между римскими «рыцарями» («всадниками», которые растворились в конечном счете в сенаторском сословии без остатка) не только нет прямой линии преемственности, но и вообще отсутствуют какие-либо связи. С другой стороны, средневековая западноевропейская аристократия, позднее превратившаяся в дворянство, все же, вероятно, восходила отчасти к аристократии римской…
Но не стоит ли в таком случае предпринять поиски предков средневекового рыцарства не в сословии «всадников», довольно рано отошедшем от военной службы, а именно на самой службе, то есть в легионах, особенно в римской кавалерии? Вовсе нет! Конница в Риме не была ни традиционным, ни, тем более, почетным родом войск[3]. Если и допустимо говорить о каком-то прогрессе у римлян в области кавалерийского боя, то он достигался исключительно за счет заимствований у варварского мира. Когда Империя уже разваливалась (V век), римская армия формировалась из набранных в приграничных провинциях солдат, несущих военную службу по наследству, а также (в еще большей степени) — из варваров, навербованных индивидуально в качестве наемников, из
Что касается кавалерии, то ей в легионах как Республики, так и Империи отводилась лишь вспомогательная роль и к ней относились с откровенным пренебрежением. В эпоху поздней Империи «удельный вес» конницы, правда, возрастает. Это видно хотя бы из факта появления в воинских частях двух командных должностей — «начальника конницы» (
Продолжительная конфронтация между варварским «внешним миром» и римскими армиями, растянутыми по всему периметру укрепленных границ Империи (
К моменту падения Империи римская цивилизация явственно проявляет себя в областях права, администрации, в системе сбора налогов, в общей культуре, но никак не в военном деле, от которого Рим, уплатив высокую цену, постарался избавиться как от чрезмерного бремени, возложив его на плечи варваров-наемников. Впрочем, война не занимала (или, точнее, не занимала более) почетного места в римском менталитете, подвергшемся к этому времени глубокой христианизации. Римляне той эпохи склоняются все более к мирным добродетелям, находя мир, с точки зрения морали, более предпочтительным, а с хозяйственной точки зрения — более выгодным. Война в ту смутную эпоху не отвергалась, разумеется, целиком и полностью, но обладала, в глазах культурных и религиозных элит Империи, всего лишь ограниченной ценностью — на нее смотрели всего лишь как на средство восстановления мира{5}.
Итак, в наших поисках глубоких корней рыцарства мы должны обращаться не к Риму, но к варварскому миру, который мало-помалу проникает в мир римский, прежде чем стать его господином. Поздние ссылки на Рим и на римское всадническое сословие, относящиеся к эпохе взлета рыцарства (XI–XII века) и принадлежащие перу церковных авторов, должны быть отнесены на счет терминологической путаницы и объяснены пиететом людей Средневековья перед «классикой», перед римской цивилизацией.
Следует ли из сказанного то, что эта цивилизация вообще не оказала никакого воздействия на складывавшееся «рыцарское общество»? Нет, такое утверждение было бы чрезмерным. Некоторые признаки указывают на изменения в концепции римского государства как раз в самом конце его существования. Они свидетельствуют о значимости военной проблематики, о приоритете последней перед всеми прочими вопросами и о том, что в некоторых отношениях Империя накануне своего политического исчезновения предвосхитила черты нового общества.
На первой из этих черт мы останавливались особо: это — растущая варваризация армии. Этот феномен накладывает свою печать и на концепцию государственного устройства. Императоры, все из военных, окружают себя и чиновниками одного с ними социального происхождения. Имеет место определенная милитаризация и гражданского управления, что отражается, в частности, на лексиконе. Последнее обстоятельство для нашей темы отнюдь не безразлично: с той самой эпохи термин
И другие все более явственно проступающие черты говорят о том, что на смену старому римскому обществу грядет новое. Так, аристократические кланы все менее проявляют склонность поступать на государственную службу, и параллельно этому возрастает их стремление замкнуться в кругу сельской жизни. Вообще можно сказать, что общество бежит от государственных налогов и повинностей. Чтобы уклониться от их уплаты и выполнения, многочисленные мелкие земельные собственники (крестьяне), еще свободные, но все более стесняемые и разоряемые, продают свои земли могущественным семьям, причем часто получают их от новых владельцев уже в аренду и попадают тем самым в состояние
И другие свободные люди, крестьяне и ремесленники, скрываясь от рекрутских наборов или уплаты налогов, а также в поисках безопасности для себя и своих семей от царящего повсеместно бандитизма — находят приют в вилле «большого человека», выходца, например, из сенаторской семьи, или же обретают покровительство у местных военных командиров{7}. Эти свободные крестьяне, дезертиры или просто беженцы заявляют о своей
Заметим, однако, что эти черты вовсе не характерны для римского общества как такового и проявляются как раз тогда, когда Рим уже не прежний Рим. Впрочем, варваризация Империи вызывала в слоях собственно римского населения яростную германофобию, которая ныне была бы квалифицирована как «расизм» и которая была тем более неуместна, что сами эти слои полагались на романизированных германцев (в конечном счете более «патриотично» и проримски настроенных, нежели «чистые» римляне) в деле защиты от массированного напора с «той» стороны границы других германских народностей, которым суждено было стать господами Рима.
Скорее всего именно в варварском мире, куда менее «престижном» в глазах церковных писателей, появляются первые эмбриональные признаки будущего рыцарства. Все служит этому свидетельством: лексика, нравы, военное дело, обычаи, менталитет и шкала моральных ценностей, свойственные германским обществам. Ф. Кардини{9} удачно обрисовал эти фундаментальные «варварские» ценности, восходящие в некоторых отношениях к скифам и сарматам, степным народам. К таковым принадлежит обожание лошади (иногда погребаемой в могиле государя) и оружия — в особенности меча, наделенного сакральным характером: у меча свое имя собственное, на мече клянутся, ему же приписывают «чудесное» происхождение. Все это предвещает высокую оценку «рыцарского» оружия, выкованного таинственными кузнецами, как, например, то оружие, что досталось Джефри (Жефруа) Плантагенету в 1127 году{10}; отсюда же — наименования мечей «Веселый», «Эксклабюр» или «Дюрендаль».
В противоположность римскому германское общество — это община воителей, превыше всего ставящая боевую доблесть и владение оружием. В него, в эту общину свободных людей (
Германцы, добавляет он, не испытывают никакой привязанности к мирной жизни; они полагают, что достоинство добывается лишь в пылу боя, куда они устремляются вслед за своим вождем, которому бесконечно преданы. Положение этих «соратников» в общине (
Во многих отношениях германское общество возвещает грядущие «рыцарские ценности» — в основном военные. Именно эти черты в наибольшей степени характерны для варварских племен, которые расселились по всей Западной Европе, в Галлии особенно плотно, после целого ряда поражений, нанесенных ими римским армиям в течение V века.
Это превознесение военной доблести в значительной мере объясняет успехи варваров. Храбрость, в их глазах, не только и даже не столько моральное качество, достигаемое воспитанием, тренировкой и т. д., сколько проявление харизмы (передаваемой в латинском языке словом «
Вместе с тем в древнегерманском обществе можно найти и более «ощутимые» элементы, роднящие его с будущим рыцарством. Военное товарищество — один из них. Через обряд торжественного вручения оружия юноша допускается в
Речь идет прежде всего о военном характере общества — как древнегерманского, так и феодального. О нем говорит, причем весьма красноречиво, уже французская военная лексика, перешедшая к нам из Средневековья. Хотя латынь стала матрицей нашего языка в целом{16}, военная терминология, за самыми малыми исключениями, почерпнута не в ней, а в языке древних франков. С 14 лет всякий свободный германец (а иногда, к великому удивлению римлян, и раб) становился полноценным воином.
В большинстве своем воины эти — пехотинцы, особенно у англосаксов и у франков. Вообще у варварских народов конница, как правило, играла менее важную роль, чем пехота. Все же она все более находит себе применение в войсках готов, аламанов, лангобардов и аваров. Последние следовали тактике, заимствованной у скифов и сарматов и, позднее, у гуннов. Приверженцами этой тактики выступали баски и, быть может, визиготы, но все же — не большинство европейских народов и, во всяком случае, не франки. Сущность ее сводилась к следующему: вооруженные дротиками, луком и стрелами легкие наездники внезапно обрушиваются на противника, а затем рассыпаются по полю боя, обращаясь в притворное бегство и стремясь увлечь неприятеля за собой; если хитрость удается, они, продолжая скакать прочь, оборачиваются в седлах и выпускают в преследователей стрелы из своих колчанов, очень часто поражая цель. Напротив, остготы и, в меньшей степени, аланы и лангобарды пошли по пути создания тяжелой кавалерии, предназначенной наносить в схватке прямой удар холодным оружием. Всадники и их лошади были защищены кольчужной броней, весьма дорогостоящей. Они сражались верхом (но без стремян), удерживая копье в вытянутой руке, — способ не из самых эффективных, но тем не менее воспринятый франкскими конниками значительно позднее, уже в эпоху преемников Пипина Короткого.
Но до этой поры франки, будущие господа Галлии, этой колыбели рыцарства, среди прочих варварских народов менее всего ценили кавалерию. Стало быть, потребовался целый ряд заимствований для того, чтобы кавалерия у франков, без которой этот народ одержал свои решающие победы на Западе Европы, восприняла военную идеологию других германских племен — идеологию, которую Церковь постаралась обуздать, поставить под свой контроль и направить в желательном направлении.
Христиане первых времен находились в ожидании неминуемого конца света и надеялись на второе пришествие Христа, который установит на земле Царство Божие. Они не только ждали Спасителя, но и старались приблизить его возвращение верностью его учению и своей истовостью. Евангелие и апостолы призывали их отрешиться от забот бренной жизни, проявляя, однако, уважение к установленной государственной власти. Последняя рассматривалась как благо, поскольку она должна утверждать на земле мир, порядок и правосудие — даже если ее представители, поддаваясь внушениям Лукавого, злоупотребляли ею. В принципе, христиане подчинялись императору и римским, пусть и языческим, магистратам, видя в них представителей богоугодного порядка, но вместе с тем оставляли за собой возможность неповиновения представителям власти, когда последние явно выступали противниками Закона Божия{18}. Такая позиция могла привести христиан к «гражданскому неповиновению» и к мученичеству, что часто и случалось, когда они отказывались от военной службы.
Этот отказ обусловливался и иными соображениями. Первые христиане, часто подвергавшиеся гонениям со стороны «властей предержащих» (рвение которых подстегивалось чернью, так же как и они языческой), проявляли явную склонность к противопоставлению двух реальностей, двух сущностей: с одной стороны, это — Бог и Добро, Церковь, чистая, добрая, миролюбивая, противница всякого насилия и вселенская; с другой — Сатана и Зло, мир нечистый и злой, воинственный и яростный, нетерпимый и всегда готовый к преследованиям. Война между этими двумя сторонами бытия была, в их глазах, вполне реальной, но вместе с тем — и чисто духовной, ведущейся в сердце каждого человека перед лицом всего мира, всей вселенной. Эта доктрина не исключала, впрочем, и того, что и в лоне Церкви имеются свои грешники или «плохие христиане». Моральная радикализация той же доктрины приводила уже к дуализму, к стремлению отряхнуть с ног своих прах этого греховного мира, звала к монашеству.
С этими базовыми понятиями суммировались и новые обстоятельства, особенно во II и III веках: обожествление императора и установление, в связи с императорским культом, новой процедуры принесения воинской присяги. И то и другое ассоциировалось в христианском сознании с идолопоклонством. Эти новшества вынуждали христиан покидать военную службу в массовом порядке и отказываться даже от пассивного участия во всем, что так или иначе было связано с насилием. Верующий больше не мог пойти в цирк, чтобы насладиться там боями гладиаторов; он не мог также занять должность магистрата, так как последняя предполагала, например, вынесение преступнику смертного приговора. Христиане требовали права молиться, по примеру языческих жрецов, за здравие императора и за победу его армий над неприятелями, не принимая вместе с тем участия в военных действиях.
Церковь первых христиан рассматривала, следовательно, профессию солдата как несовместимую со статусом христианина{19}. Множество мучеников, от Галлии до Африки, заплатили своей жизнью за отказ служить оружием языческому императору. Повесть о мученичестве Максимилиана (III век), среди прочих, тому яркий пример: своими словами, а затем, в подтверждение их, и добровольным принятием мученической кончины{20}Максимилиан свидетельствовал о несовместимости служения Богу и военной службы императору. Такова крайняя позиция, и имеется множество указаний на то, что большинство христиан не были готовы к такому самопожертвованию. Но, наряду с ними, мы находим столь же бесспорные свидетельства тому, что отнюдь не ничтожное в численном отношении меньшинство в христианской общине III века придерживалось самых радикальных взглядов и было способно пойти путем мученичества до конца.
Общее положение изменилось при Константине, который даровал христианам статус законной религии (313), прежде чем выступить их покровителем открыто. С той поры массовое обращение в христианство становится в Империи обыденным явлением, и хотя такого рода христианизация не всегда шла от чистого сердца, эдикт императора Феодосия (391) провозглашает веру святого Петра государственной религией и запрещает языческие обряды. В глазах большей части христиан, изумленных крутым поворотом от преследования к покровительству, император выступает отныне как выразитель воли Бога. Церковь рассматривает его как епископа. В новых условиях пацифистские и антимилитаристские тенденции становятся подозрительными. Арльский синод (314) уже демонстрирует эту ориентацию, отлучая от Церкви верующих, которые отказались нести военную службу в мирное время{21}. Ныне считается общепризнанным, что первым намерением этого церковного совета было поощрить христиан к несению службы под знаменами, хотя бы только в мирное время. Сам факт того, что приходилось выносить постановления такого рода, показывает достаточно ясно, что военная служба еще оставалась у христиан «вопросом совести» даже при императоре-христианине. Следовательно, не только императорский культ, не только обязанность приносить жертву перед статуей императора (перед идолом), столь долго бывшие главным препятствием к несению христианином воинской службы, затрагивали христианскую совесть{22}. Как бы то ни было, церковные власти вполне сознательно занимают позицию одобрения этой службы. Римская империя им представляется «Градом Божиим». Надлежит, следовательно, сотрудничать с императором, ниспосланным Богом для выполнения этой миссии.
Не будучи безусловным сторонником этой концепции (даже в пору, когда угроза вторжения варваров широко разрастается), Августин подчеркивает, тем не менее, что Римская империя, став христианской, выполняет волю Бога и является, в некоторых отношениях, воплощением Добра (роль Зла отводится варварам). Христианам необходимо, стало быть, сражаться с оружием в руках против темных сил. Война, конечно, есть зло, но иногда это зло необходимо — тогда именно, когда война ведется законной властью и служит средством к установлению справедливости, к восстановлению попранного права, к наказанию преступных деяний; если воин выполняет свой долг бескорыстно, без ненависти к противнику и без иных дурных страстей, то он, поражая врага, вовсе не становится убийцей. С другой стороны, завоевательные войны с полным основанием могут быть приравнены к разбою{23}.
Вооруженное противостояние варварским нашествиям становится, как видим, делом законным — иначе спасти цивилизованный мир невозможно.
Иероним (347–419), укрывшись от нашествий северных варваров в Палестине, описывает их с таким ужасом и омерзением, что в нашей памяти оживает призыв Урбана II к крестовому походу: «Готы, аланы, вандалы, гунны, маркоманы жгут, разрушают, грабят, убивают, насилуют девиц и вдов, накладывают кандалы на епископов, предают мечу священников, устраивают в церквах стойло для своих лошадей. Почему это все происходит? Это — наказание Божие: силу варварам дают наши грехи»{24}.
Иероним выступает здесь выразителем апокалиптической или эсхатологической тенденции, столь характерной для христианства того времени. Она, тенденция эта, охотно смешивает конец мира с падением Римской империи. По созвучию имен готы принимаются многими за «гогов и магогов» из Апокалипсиса Иоанна, за эти два народа, которые явятся в мир накануне его гибели. На нашествие варваров смотрят как на кару Шсподню: этот могучий «поток народов» уподобляется библейскому Потопу — варвары огнем и мечом с этим миром делают то же самое, что «хляби небесные» содеяли с тем{25}.
Варвары не просто «странные люди», с непонятными нравами и обычаями и к тому же неприятно пахнущие. Сверх того, они — неистовые воители, язычники или, хуже того, еретики. За исключением франков, долго хранивших верность язычеству, германские народы обратились в христианство в то самое время, когда затопили собой Империю. Но отношение к ним других народов лучше не стало. Напротив, они сделались еще более ненавистными, так как примкнули к арианству, отвергавшему «божественную природу» Христа. Их вероучение почти в той же мере, что и манихейство, постоянно, на протяжении всей истории, наталкивалось на стойкое сопротивление, усиленное отвращением, со стороны официальной церкви. Эти германцы, принявшие христианство от готов, обращенных Ульфилой в конце IV века, стало быть, были не на лучшем счету, чем язычники. Тех еще можно было обратить в истинное христианство, этих же — гораздо труднее.
Исповедание веры, принятое германцами, было не только арианским. Кроме того, христианская вера в этой ереси оказалась в большой мере искаженной языческой культурой и менталитетом тех германских народов, к которым со своей проповедью обратился Ульфила, передавший им Библию, которая была переведена им на готский язык. Апостол готов прекрасно отдавал себе отчет в том, что проповедует учение любви и мира воинственному до мозга костей народу. Чтобы без нужды не возбуждать кровожадные инстинкты новообращенных, он предпочел даже опустить в переводе «Книгу Царей», изобилующую сценами насилия. Однако он не смог избежать двойной ловушки, расставленной языком и менталитетом готов. У них, например, отсутствовали такие понятия, как милосердие, мир, прощение, любовь к ближнему. В любом случае, трудно было отыскать в их языке эквиваленты этих понятий. Так, метафоры, посредством которых апостол Павел пытался донести до сознания верующих мысль о необходимости духовной борьбы, метафоры, которые им строились на широком заимствовании военной лексики (апостол настаивал на том, что такая борьба требует от христианина осторожности, смелости, рассудительности, дисциплины, выполнения взятых на себя обязательств, а отсюда — уподобление требуемых моральных качеств «оружию Божию»: «щиту веры», «шлему спасения», «мечу слова Господня», «портупее истины», «панцирю справедливости» и т. д.{26}, — так вот: эти метафоры готами, как и вообще всеми германцами, воспринимались не в переносном, а в прямом смысле, что, разумеется, придавало посланию апостола Павла очень воинственный колорит, столь милый германскому сердцу. Еще труднее обстояло дело с переводом на германские языки Библии с греческого языка. В греческом переводе библейский текст был осмыслен в категориях эллинистического мира, теперь же он оказывался в духовном мире, совершенно чуждом и эллинам, и эллинизму в более широком значении. Те, кому предназначался германский перевод, были вовсе не подготовлены к восприятию абстрактных понятий и к различению смысловых оттенков. Даже передача общего смысла и основного содержания Евангелия, уже не говоря о тонкостях, представлялась задачей почти неразрешимой, так как наталкивалась на непреодолимую пропасть между греками и германцами в структуре мышления.
Встретившись с огромными трудностями такого рода, проповедники христианства оказались перед выбором: либо полный отказ от миссионерской деятельности, либо готовность довольствоваться ее минимальными результатами. Большинство из них, движимых стремлением донести до грубых германских народов хоть что-нибудь из «Благой вести» (Евангелия), предпочитали последнее, это «хоть что-нибудь», сосредоточивая свою энергию лишь на самом неотложном. Крестили, не успев обратить, и откладывали более глубокую евангелизацию до лучших времен. В погоне за малым они старались как-то смягчить, христианизировать культ войны и насилия, не имея возможности вырвать его с корнем. Но даже и эта, с облегченными условиями, задача представлялась неразрешимой — по крайней мере в краткие сроки. Как вынудить народы, у которых насилие было возведено в ранг сакрального, для которых кровная месть была как гражданским, так и религиозным долгом, для которых оружие имело и магическую и религиозную ценность, — как их вынудить принять религию любви и прощения? Из христианства германцы усвоили образ Христа, воинствующего и победоносного, образ Бога армий, хорошо запомнили всадников-мстителей из Апокалипсиса, но образ страдающего Бога, воплотившегося в сыне человеческом, они отвергли — как, впрочем, и другие последователи Ария.
По всем упомянутым причинам, евангелизация готов, а затем и других германских народов не привела к глубокому изменению их духовного мира. Язычество вовсе не исчезало, давая место новой религии; оно с нею смешалось, сплавилось. Если ту же мысль выразить более точно — христианство у германцев приспособилось к язычеству, позаимствовав и усвоив многие черты, обычаи и манеры поведения предшествовавшей ему религии. Произошло взаимопроникновение двух религий без их взаимоуничтожения. Это видно на примере обрядов: справедливость своего дела доказывают либо принесением клятвы, либо в ходе судебного поединка; клятву же приносят либо на Библии, либо на обнаженном мече. Последний выбор, по своей значимости, выходит за рамки всего лишь подробности. Ф. Кардини имеет все основания подчеркнуть: «Установления знака равенства между оружием и Евангелием — типичное проявление аккультурации (приспосабливания к культуре чужого народа. —
Варвары, принявшие христианство, так и остались варварами, то есть воителями как в душе, так и в своих деяниях. И культура их осталась варварской, и их социальная структура — тоже.
Некогда они в качестве «союзников» Империи расположились в приграничных ее провинциях и создали там свои королевства; как таковые они верно обороняли доверенные им земли, иногда обращая оружие против своих же соплеменников по ту сторону границы («лимес»), но… Но однажды они силой того же оружия подчинили те самые провинции, которые когда-то обороняли, своей воле и своим законам.
В лоне этих «романо-германских» королевств и родилось новое общество, унаследовавшее традиции Рима, Церкви и варварских народов, — общество, которое изобрело новые политические и социальные структуры, новые способы правления, новые концепции государства, общественной и военной службы, новые формы общения людей между собой и Богом.
Помимо прочего, это общество стало матерью (или, скорее, праматерью) нашего рыцарства. Последнее появилось на свет как плод слияния двух совершенно несовместимых идеалов, формально противоположных, но тянущихся один к другому, словно в гипнотическом сне, — идеала христианской веры (порывы к которому уже благоразумно, впрочем, сдерживались жесткими церковными структурами) и военного идеала германского язычества (лишь слегка смягченного проповедью арианства).
Деяние рыцаря Роланда в Ронсевальском ущелье не может быть понято вне этого контекста.
Глава вторая
Укоренение, VI–X века
Из процессов постепенного исчезновения с политической карты Римской империи и возникновения на ее территории германских королевств мы отберем здесь лишь элементы, характеризующие новое, средневековое общество.
Первый из них (о нем уже шла речь выше) — это активное назначение германцев на командные посты имперских армий, набранных, в большинстве своем, тоже из варваров. Более того: в тот самый момент, когда нероманизированные племена (аламаны, аланы, свевы, саксы, гунны и т. д.) пытаются прорваться в Империю либо для того, чтобы завоевать ее, либо чтобы просто пограбить и наложить на нее дань, оказывается, что только другие варварские племена, размещенные в качестве союзников вдоль границ Империи, способны дать им отпор. Это система «федерации», посредством которой Рим пытается интегрировать народы-иммигранты, предоставляя им единственное подходящее им по вкусу занятие, а также роль, которую сам он больше не в силах играть, то есть роль гаранта его, Рима, безопасности. С тех пор элиты варварского общества выступают на первых ролях в военной области, занимающей авансцену, и готовятся заполонить собой все сценическое пространство Империи.
Римская империя, таким образом, превращается в огромное поле боя, на котором в смертельной схватке сходятся, с одной стороны, якобы «римские» армии во главе с романизированными германцами и, с другой, рвущиеся в Империю поголовно вооруженные германские народы. Каждая из «римских» армий верна прежде всего (если не исключительно) своему командующему или, в переводе на германскую терминологию, своему
Итак, средоточением всего нового политического порядка становится король в окружении своих товарищей по оружию. И раньше солдаты обычно испытывали привязанность к своему генералу, но теперь это чувство замещается более сильным и глубоким — верностью воинов-германцев своему вождю-королю «федерату» («федерату» — то есть «союзнику Римского народа»). Пройдет сравнительно немного времени, прежде чем он станет просто
Общий для Западной Европы процесс возникновения варварских королевств принял во Франции форму установления франкского господства во главе с династией Меровингов (от легендарного Меровея, предка Хлодвига), которая в середине VIII века оказалась вытесненной династией Пипинидов (от Пипина Эрстальского, родоначальника клана). Последняя в своем конце была представлена гигантской фигурой Карла Великого. Тем временем рождается новое общество, совмещающее в себе никогда не исчезавшие римские традиции и традиции личной связи между людьми, привнесенные германцами. Завязывается и еще одна важная связь, которой предстоит стать прочной и длительной, — связь между Церковью и франками. Это тот самый союз, который при Пипинидах превратится в имперско-папский сговор, послуживший источником новых конфликтов вокруг вопроса о «мировом господстве». Параллельно с переменами политического и общественного порядка происходят изменения и в области военной: меняется само понятие войны, меняется порядок несения военной службы, меняется и способ ведения боя. Тяжелая кавалерия, прототип рыцарской, уже при Карле Великом начинает вытеснять основной, до той поры у франков, род войск — пехоту. Нависшая над Европой грозовой тучей — и часто разражавшаяся грозой — опасность сарацинских, норманнских и венгерских вторжений побуждает Церковь изображать супостатов как вырвавшихся на землю сил ада и представлять противостоящее им христианское воинство чуть ли не как небесное.
В роли первого объединителя Галлии выступает Хлодвиг. Всего лишь несколько лет ему понадобилось на то, чтобы устранить «короля римлян» Сигерия, разгромить аламанов, затем бургундов Гондебода (на чьей племяннице, Клотильде, Хлодвиг был, кстати, женат) и, наконец, вестготов под главенством Йорика (
Какова главная причина его побед? Не в военном ли превосходстве салических франков? Да, еще во времена службы Риму они зарекомендовали себя как достойные воины. В основном пехотинцы, они в совершенстве владели
Основным козырем Хлодвига было то, что его франки в эпоху борьбы за Галлию оставались, как это ни парадоксально звучит,
Поворотной точкой в развитии событий сначала стало обращение Хлодвига в католицизм, а затем и крещение его (ок. 498) Реми Реймсским. Произошедший еще до крещения (и, наверное, не без влияния его жены католички Клотильды) знаменитый эпизод с суассонской чашей дает основание для предположений о достижении предварительных тайных договоренностей между королем франков и католическим епископатом Галлии. Хлодвиг прекрасно понимал, что отнюдь не в его интересах отчуждать от себя духовенство даже в той части страны, которая уже была под его полным контролем. Еще более выгодно было бы заручиться поддержкой епископов и идущей за ними католической паствы на тех вожделенных для франков землях, которые все еще оставались под властью германских вождей арианского исповедания. Своим обращением Хлодвиг привлек к себе приязнь и византийского императора Анастасия. Получив возможность выступить одновременно в двух ролях — как поборника «римского дела», восстановителя Империи на Западе, и как защитника истинной веры против злых варваров-еретиков — король франков не преминул воспользоваться таким положением. Его поход на вестготов (507) принимает характер священной войны. На ратный подвиг его благословляют святые покровители Галлии — святой Мартин Турский и святой Илэр из Пуатье. Поход сопровождается многими знамениями и чудесами. Церковная пропаганда, дошедшая до нас через Григория Турского, представляет Хлодвига новым Константином, основателем королевства — одновременно и франкского, и католического. Во Франции, во всяком случае, первоначальное авторство прошедшей через века идеи о союзе трона и алтаря принадлежит, бесспорно, ему{2}.
Такой союз вовсе не означал подчинения короля Церкви. Скорее напротив. Созванный Хлодвигом в Орлеане первый собор галликанской церкви (511) обсуждает борьбу против арианства, но он же выносит постановление: ни один мирянин отныне не сможет стать клириком без согласия короля.
К слову сказать, победа Хлодвига над вестготами приносит ему очень богатую добычу. Церковь получает свою часть, что еще больше привязывает ее к королю. Галло-римская аристократия переходит на его сторону без каких-либо колебаний. Франкский король, наследник Рима, не отвергает ни культурного наследия, доставшегося ему от «вечного города», ни того, что уходит корнями к его предкам-варварам. Войдя в роль хранителя Римской империи, он под своей властью сначала объединяет, а затем и соединяет галло-римскую аристократию с германской, мирскую — с церковной, достигая в этом деле слияния такого успеха, что ныне историкам очень трудно установить этническую принадлежность тех представителей нобилитета, чьи имена дошли до нас.
Преемники Хлодвига, как известно, «поделили» между собой королевство, созданное им и выросшее благодаря его победам. Некогда из этого исторического факта делался тот казавшийся непререкаемым вывод, что франки были полностью лишены инстинкта государственности. Более близкие к нам по времени историки несколько умерили жесткость такого суждения{3}: меровингская политическая концепция сводилась к тому, что
Германские короли, как мы уже видели, были прежде всего военными вождями, власть которых распространялась в первую очередь (если не исключительно) на их «компаньонов», то есть товарищей по оружию. В V–VI веках происходила постепенная трансформация власти над определенным кругом лиц во власть над определенной территорией — короли обретали свои королевства. Чтобы править, король помимо того, что отбирал для этих дел из общего числа сотоварищей самых надежных, должен был искать себе помощников и среди представителей наиболее могущественных местных кланов — как германских, так и коренных, в большинстве своем галло-римских. Хлодвиг и его преемники с успехом разыгрывают карту общего сотрудничества, что и ведет к постепенному слиянию двух аристократических групп. Проблема с тех пор превращается из этнической в политическую.
Королевская власть, исторически производная от роли вождя германских воинов, отныне распространяется на ряд различных народов, населяющих Галлию. И только армия в состоянии обеспечить выполнение государственной воли. Чтобы распоряжаться этим рычагом, король, с одной стороны, умножает число лиц, носящих титул
При первых меровингских королях победы над визиготами, потом над остготами и над бургундами, а начиная с эпохи Дагоберта, и над славянами приносили богатую добычу как в материальных ценностях, так и в людях, обращенных в рабство. Слово «рабы» (
Как рекрутирование производилось? У «варваров» военная служба была обязанностью всякого свободного мужчины (у франков — за исключением клириков, но, скажем, бургунды такого исключения не признавали), который должен был приходить под королевское знамя со своим оружием, со своими припасами и оставаться под ним до завершения похода или до окончания военной кампании. Нарушители подвергались тяжелым штрафам. У франков, начиная со второй половины VI века, в отличие от других германских королевств галло-римляне не были отстранены от службы, что приводило к взаимопроникновению двух народов, особенно в среде аристократии. Более того, у франков перестал производиться ежегодный военный смотр всех свободных воинов на «марсовом поле». Отныне при сборе ополчения обращались только к аристократам, которые и являлись на место сбора во главе собранных ими отрядов.
Власть аристократии, основанная на земельной собственности, все возрастала, даже в чисто военной области. В подражание королям, которые окружили себя «личной гвардией», «Гранды» (
Это явление встречается не только у франков. Оно, с некоторыми нюансами, обнаруживается и у визиготов, где
При Меровингах ежегодно созываемые армии состояли почти исключительно из пехоты. Когда мажордом (дворецкий) Карл Мартелл одержал верх над арабами в битве при Пуатье (732), то это была победа пехотинцев. Однако позднее армия франков, быть может, по примеру ее противников — сарацин, готов, авар — все же обзаводится собственной кавалерией, которой предстоит стать главной силой в будущих армиях. Лишь с 760 года ежегодная мобилизация армии проходит на «майских полях», дающих достаточно кормов для боевых коней. Кавалерия — род войск более дорогостоящий, и короли довольствуются ее формированием исключительно из грандов и их вооруженных свит. И в самом деле, расходы на ее содержание, экипировку, на необходимое пополнение лошадьми ложатся на плечи аристократии в продолжение всей летней кампании, длящейся, как правило, три месяца.
Долгое время считалось, что развитие кавалерии, начавшееся со времен Карла Мартелла, было связано с появлением стремени — с новшеством, будто бы вызвавшим к жизни целый социальный класс, а именно — «рыцарей», которые, вставив ногу в стремя, сражались уже по принципиально иной методике, что и привело прямо к феодализму{6}. Ныне выясняется, что упомянутая концепция вряд ли имела под собой солидную фактологическую основу. Стремя, известное в Китае с V века, медленно распространяется сначала, естественно, в Азии, а затем и в Европе, и к VII веку вряд ли во всей Евразии можно было обнаружить такую страну, где бы на китайское изобретение смотрели как на диковинку. Однако изобретение это не обусловило собой ни модификации способов конного боя, ни появления новых социальных структур. Последние возникали и видоизменялись в разных регионах по-разному, никакой унификации в формах их развития после появления стремени наукой отмечено не было{7}. Стремя, на наш взгляд, важный элемент, но всего лишь один из элементов развития кавалерии, а мы здесь пока лишь
Впрочем, взаимозависимость и взаимовлияние двух сфер — собственно социальной и чисто военной — вполне очевидны. Между тем как политика завоеваний начинала задыхаться и все более редкие победы не приносили с собой столь желанной добычи и в желанных размерах, Меровинги вынуждены были расточать свои финансовые средства ради приобретения все новых «верных» (воинов). В известном смысле они «покупали» их военную службу, раздавая (помимо прочего) им и земли из королевского фонда, что приводило, в фигуральном смысле, к опасному «обезземеливанию» династии.
Прямым следствием столь близорукой политики было то, что усилившаяся аристократия делалась все более независимой, а ее верноподданнические чувства — все более сомнительными. Королевская же власть, со своей стороны, чем дальше, тем больше попадала в глубокую зависимость по отношению к аристократии. Само расширение франкского королевства вынуждало короля искать себе точки опоры в местных аристократических кланах, и потребность эта становилась все более насущной по мере того, как вырисовывались контуры таких «квазинациональных» региональных образований (превратившихся со временем в «малые отечества», а то и просто в Отечества), как Аквитания, Бургундия, Нейстрия, Австразия и, позднее, Германия. У каждого из них имелись свои политические, экономические, культурные особенности, свой местный «менталитет», то есть те черты, которые в совокупности составляли его неповторимое лицо. Первым (но, конечно, не единственным) выразителем такого рода «особенностей» и выступала местная аристократия, то есть «большие» семьи, укоренившиеся благодаря поддержке более или менее фактически зависимых от них прочих землевладельцев, благодаря густой сети прямых «клиентов», каждый из которых располагал своей собственной сетью вассалов, «сателлитов» — одним словом, вооруженных слуг. Гранды и претендовали на роль выразителей региональных интересов, навязывая тому или иному королю своего представителя в качестве дворецкого, мажордома. Эти региональные общности (так же как и борьба за преобладание между ними) выходят на первый план, когда происходит раздел единого королевства, и уходят в глубь политической сцены, когда конфликты такого рода так или иначе разрешаются и власть вновь сосредоточивается в руках одного короля. И в периоды относительной раздробленности, и в периоды относительного единства должность дворецкого, «мэра, дворца» («
Ослабление династии Меровингов имело, очевидно, несколько причин. Скрытно ведущаяся пепиннидская пропаганда загодя подчеркивает вялость, изнеженность королей из этой династии, их неспособность ни к ратному подвигу, ни к напряженным трудам по правлению (отсюда — образы «ленивых королей», знакомые нам с детства из учебников истории). Правда состоит в том, что они становились королями в юном возрасте и умирали молодыми — по крайней мере, многие из них; и в том, что их престиж как военных вождей был равен нулю (если не считать нескольких внешних побед, одержанных Дагобертом). Не имея военной добычи, лишенные возможности распоряжаться по собственной воле потоками прямых доходов (налоги) и косвенных (сборы, пошлины), уходящих куда-то за пределы королевской казны, Меровинги были вынуждены ради создания новых «верностей»[4] для мирской и церковной аристократии раздавать направо и налево наследственные земли. Действуя так, они нищали сами и увеличивали богатство и своеволие аристократии, которая кончила тем, что свергла их с престола.
Такое могло бы произойти и при новой династии. Однако Карл Мартелл выбрал другой способ привлечения к себе «верностей» — способ, позволивший ему решить эту трудную задачу, не затрагивая огромных личных земельных владений: несмотря на добрые отношения, связывавшие его с духовенством, он принялся наделять своих «верных» церковными землями — теми самыми, которые в свое время были переданы Церкви королями и грандами в основном «за упокой души». Вовсе не желая грабить Церковь, но одновременно полагая, что земли эти принадлежат, в известном смысле, государству, он сохранил за Церковью лишь довольно-таки абстрактное право собственности на них, между тем как право владения и пользования (причем право, опять-таки, не абсолютное, а условное — взамен военной главным образом службы) передал тем, кто, получив их в держание, становился его вассалом. Доход, получаемый вассалом с земли, должен был покрыть все расходы на доспехи, оружие, боевого коня и пр.
До того уступка земель вассалам в качестве возмещения затрат на военную службу за пределами Церкви была довольно редким явлением. Карл Мартелл превратил исключение в общее правило. Эта секуляризация в разумных пределах значительно увеличила число «верностей», замыкавшихся лично на Карле Мартелле (то есть воины, получившие их, обязаны были своей верностью исключительно ему). Если суммировать с этими людьми число «верностей», созданных ранее на основе собственных земель дворецкого, то станет ясным, кому в королевстве принадлежала действительная власть.
Папство по этому поводу не обманывалось и даже не сомневалось. Благосклонным оком оно следило за предпринятым Карлом «умиротворением» Саксонии, где ранее славно потрудились англосаксонские миссионеры, ученики Бонифация. Оно ликовало, когда до Рима донеслась весть о победе Карла над мусульманами при Пуатье. Последней радовалось все западное, по меньшей мере христианское. Христианская община в арабско-мусульманской Кордове отпраздновала это событие как победу «европейцев»{8} (то был первый отмеченный в истории признак общеевропейского сознания и чувства). «Общественное мнение» безусловно видело в Карле Мартелле самого доблестного поборника христианства и подлинного властелина Запада. Именно к дворецкому, а не к королю франков обратился за помощью против лангобардов в 739 году папа Григорий III (лангобарды представляли собой угрозу политической и территориальной независимости постепенно складывавшегося Папского государства, которое осторожно высвобождалось из-под вялой опеки далекого Константинополя). Папа послал было Карлу ключи от гробницы святого Петра, тем самым призвав его к походу на лангобардов, но дворецкий этой военной акции не предпринял: он не хотел ссориться с лангобардами, его союзниками в недавних боевых действиях в Провансе. Хорошие отношения между мажордомом и папством от этого, однако, не пострадали — благодаря влиянию на папу таких близких к Пипину (занявшему по смерти отца тот же пост) людей, как Бонифаций, Фулрад или Бурхард. Когда Пипин решился, наконец, присвоить корону, он обращается к папе, чтобы разоружить католическую «легитимистскую» оппозицию, еще очень сильную в Нейстрии, и направляет в Рим Фулрада (настоятеля монастыря Сен-Дени) и епископа Бурхарда (
Этот государственный переворот, поддержанный, санкционированный и даже освященный римским понтификом, заслуживает нашего внимания. Впервые над франкским королем свершается обряд миропомазания; монархи у вестготов и у англосаксов примерно в течение века уже были «священными королями». Но здесь именно посланец папы совершает обряд, и Пипин «сделан королем» по папскому приказу. Рим не забудет этого и, когда окрепнет, будет претендовать на право «делать» королей и императоров и низлагать их. Наконец, стало ясным для всех, что всего лишь политическое и в первую очередь военное могущество дворецкого побудило папу «назначить» его королем, дабы угодный Богу порядок был сохранен. Реальные интересы папства и новой династии совпали, и это совпадение было незамедлительно прикрыто благочестивыми фразами о единстве христианской миссии.
Связи между новым королем и Римом стали еще более тесными в 754 году, когда папа Этьенн II прибыл во дворец Пипина в Понтьоне, чтобы просить у франков помощи в деле «возвращения святому Петру и святому Павлу» (или, говоря короче, самому папе) Равенский экзархат, отнятый королем лангобардов Айстульфом. Если же говорить точнее, спорная территория принадлежала по праву не лангобардам и не Риму, а Византии. Римский епископ не мог заявить о своих претензиях на нее «с пустыми руками», не подтвердив документально
Союз папства с Каролингами демонстрируется еще раз, когда два сына Пипина, Карл и Карломан, были миропомазаны папой и наречены «римскими патрициями», что ставило их в положение покровителей Рима. При Карле (успевшем стать Великим) эти связи крепнут еще больше, когда на Рождество Христово в 800 году папа венчает короля императорской короной, а король-император подтверждает право Льва III на престол святого Петра, несмотря на обвинения в ереси, тяготевшие надо Львом, и несмотря на протесты Византии.
И жест этот важен. Он указывает на трещину (пока не на пропасть), которая все углубляется и расширяется в отношениях между Западом и Востоком; этот знаковый жест желает удостоверить то, что сам Христос вручает власть императорам через папу; но, с другой стороны, он же подтверждает власть франкского монарха и над Италией, и над Римом, и над римским епископом. Теократический идеал еще не актуален, так как Карл Великий намеревается, подобно Константину, править своей империей на благо христианской веры, вовсе не испытывая чувства какой-либо зависимости или подчиненности по отношению к кому-либо.
Папское государство в процессе становления вносит свой вклад в растущую неразбериху по вопросу о разграничении светской и духовной властей. Споры эти возникают на местном уровне по поводу земельных владений, скопившихся у церковных учреждений, епископств и аббатств. Они являют собой, наряду с графствами, автономные территориальные образования (позднее их назвали бы княжествами). В любом случае, это — сеньории. В качестве таковых они обязаны представить соответствующий контингент на военную службу. Их добрые соседи взирают на них с вожделением как на лакомый кусок, а они, естественно, должны защищать себя силой оружия, не упуская повода, чтобы подчеркнуть: воины такого-то, скажем, аббатства сражаются не только за монастырь, но и за правое дело, за его святого патрона. В этой почти повседневной практике искусства выживания имеется очень интересный момент: воины превозносятся, так как сражаются в интересах Церкви. Отсюда — дорога к сакрализации некоторых войн (ниже мы к этому сюжету вернемся). Наиболее показательны в этом отношении действия римского епископа, главы Западной церкви.
Уже в 739 году папа призвал франкского вождя предпринять военный поход в Италию, чтобы защитить его, папу, от лангобардов. Веком позже, когда мусульмане овладевают Сицилией и грабят Рим (846), Лев IV вновь зовет к себе на помощь франкских воинов. Он восхваляет боевую неукротимость франков, но, не ограничиваясь комплиментами, так сказать, мирского, земного свойства, обращает взор своих адресатов и на некоторые небесные обстоятельства: «небесные царства (