В ханьском Китае основной объем распорядительной функции также исполняется императорскими чиновниками.
То же самое в великой тысячелетней Византии.
То же самое в державе, где «никогда не заходило солнце», — в Испании XVI века.
Во франкской монархии, в Московском государстве, в османской Турции основная часть земли была разбита на участки — лены, поместья, тимары — и предоставлена в пользование не частным владельцам, а военнослужащим. Рыцарь, дворянин, тимариот должны были исправно являться к месту сбора по призыву монарха в полном вооружении — в противном случае им грозила утрата владения. Разве не ясно, что могущество Карпа Великого, Ивана Грозного, Сулеймана Кануни держалось именно на такой системе?
Наконец, в нашем веке сила и прочность таких государств, как Россия и Китай, тоже говорят в пользу передачи распорядительной функции целиком в руки служилого люда.
— Все это выглядит весьма заманчиво, — вступят тут защитники частнособственнического распорядительства. — Но давайте заглянем за фасад этих рассуждений и этих примеров. Причем оставим в стороне унизительность положения распорядителя-служащего, его раболепие, вошедшее в пословицы, его безразличие к добру и правде, если добро и правда не укладываются в циркуляры начальства. Будем рассуждать только с точки зрения государственной пользы — политической, экономической, военной.
Начнем с абстракций.
Действительно, распорядитель-служащий гораздо послушнее и удобнее, чем распорядитель-собственник. Но там, где превыше всего ценится повиновение, там инициатива, энергия, самостоятельность (главнейшие качества, необходимые распорядителю) начинают выглядеть чуть ли не пороком. Чиновник страшится любого отклонения от буквы приказа, инструкции; если он даже и увидит, как наилучшим образом исполнить дело или спасти порученную ему часть общественного достояния, он прежде всего станет прикидывать: а не рассердится ли начальство, а стоит ли вообще суетиться, пока нет распоряжений свыше? Если даже у него есть необходимые дарования и способности, он часто предпочитает скрывать их, чтобы его не заподозрили в желании обскакать других. Ведь все возможности к расширению социального я-могу такого человека связаны со служебной карьерой, — с постепенным повышением по лестнице чинов. Но повышение это происходит страшно медленно, вышестоящие умирают неохотно, на их места кидаются сразу несколько человек. Поэтому нетерпеливый распорядитель начинает использовать свое служебное я-могу для расширения я-могу лично-экономического, а попросту — воровать и брать взятки.
Послушание, исполнительность, чинопочитание — все так, но при этом чудовищная медлительность, коррупция, равнодушие к пользе дела, взяточничество — вот главные черты чиновника в Древнем Китае, Византии, Турции, России, Испании и любой другой стране, где распорядительная функция формировалась в основном служебным принципом.
Недостаток рвения приводит к тому, что технический прогресс постепенно замирает, хозяйственная жизнь хиреет. Создается странная картина — никто не оказывает неповиновения, но все приказы, циркуляры и распоряжения не достигают цели, уходят как вода в песок. Во все стороны скачут миссы франкских королей, цзянъюйщи китайских императоров, ревизоры русских царей, виновные распорядители теряют должность, а порой и голову, но принцип сохраняется, продолжается и оскудение. Королевские циркуляры подробнейшим образом предписывают, сколько подметок должно быть у башмака, как обшивать куртки мехом, сколько земли отводить под пахоту, сколько — под пастбища; но башмаков нет, куртки расползаются по швам, земля не родит, скот паршивеет. Люди много и напряженно трудятся, но все их усилия без должного руководства заинтересованным распорядителем тратятся почти впустую. Население стонет под гнетом новых налогов, а в казну почти, ничего не попадает — все поступления уходят на содержание бюрократического аппарата, созданного для выжимания тех же налогов. Главная же опасность состоит в постепенном ослаблении центральных связей и упрочении местных. Чиновник все чаще предпочитает подчиняться непосредственному начальнику, у которого он постоянно на глазах, а не закону, изданному где-то далеко в столице, — возникает реальная угроза феодального распада. Ибо феодализм (так же, как и рабовладение) — отнюдь не формация, а определенное состояние общества, наступающее в тот момент, когда принцип повиновения человека человеку полностью вытесняет принцип повиновения закону.
Примеры, приводившиеся вами (защитниками распорядителя-служащего), оборачиваются против вас же.
Египет. Блестящий период Раннего царства завершается феодальным распадом на номы, когда, каждый номарх настолько независим от фараона, что не платит податей, на войну отправляется когда захочет, а летосчисление ведет годами своего собственного правления. — Первая половина второго тысячелетия до P. X.- типичный феодализм, завершающийся вторжением гиксосов, правивших в Египте около ста лет. «Пришли нечаянные люди низкого происхождения с восточной стороны, обладавшие достаточной смелостью, чтобы идти походом на нашу страну, и насильно покорившие ее без единой битвы» (10, т. 1, с. 226). Когда же Яхмос Первый изгоняет гиксосов и Египетское царство возрождается в еще большем блеске, мы находим в нем уже рядом с чиновничьим управлением владение землей и собственностью с правом продажи и передачи по завещанию — класс распорядителей-собственников. Мало того — и с чиновников собирается налог золотом, серебром, полотном и прочим, что указывает на существование у них самостоятельных источников дохода, независимых от казны.
Китай времен Младшей Хань. Во II веке после P. X. коррупция чиновничьей системы доводит страну до того, что свободным людям не остается иного спасения от налогового грабежа, как отдаваться под власть сильных домов. За сто лет количество налогоплательщиков уменьшилось с 60 до 7,5 миллиона человек. «Площадь пахотных земель катастрофически сокращалась. Торговля замерла. Начался упадок товарно-денежных отношений. Огромные поместья феодализирующейся знати, где производились все необходимые продукты земледелия и ремесла, постепенно превращались в замкнутые экономические единицы» (68, т. 2, с. 537). За этим последовало восстание «желтых повязок», страшные междоусобия, распад империи на три царства, затем — вторжение гуннов, тибето-тангутов, жужаней, двухсотлетнее господство сяньбийцев.
Франкское королевство. «В начале средневековья обе системы институтов существовали как бы рядом. Внутри одной люди повиновались государственной власти, общим законам, общей администрации — то была монархия. Внутри другой они повиновались индивидуально Друг другу в силу личного и добровольного договора — то был феодализм… Граф зависел от короля, но в своем графстве он сам оказывался королем… В самом деле, довольно будет того, чтобы узы, связывающие графа с королем, порвались или только ослабели — и граф сделается независимым феодалом, причем в графстве ничего не изменится: ни местное население, ни персонал чиновников не послужат препятствием для такого процесса… Любопытно, что развитие сети (королевских чиновников в каролингскую эпоху) произошло именно накануне того дня, когда восторжествует над государством феодализм» (81, т. 6, с. 689, 545, 533). Вся Европа, впавшая в феодальное состояние, сделалась легкой добычей норманнов и арабов.
Византия. В течение многих веков сохраняет римский принцип осуществления распорядительной функции, искусно разделяя ее между чиновниками и собственниками, и за это время, несмотря на тяжкие вероисповедальные смуты, победоносно отражает натиск гуннов, аваров, славян, болгар, арабов, русичей. Но «в XI веке резко изменяется политика византийских царей… Казенные имения, пустопорожние и населенные крепостными, отдаются в пронию чиновникам и сановникам (властителям), получающим их в пожизненное владение… За это прониар обязывается нести военную службу и платить подати за своих крестьян… Не рассчитывая передать пронию в наследство детям, (он) не имел особых побуждений улучшать ее в хозяйственном отношении, крепостных не щадил, заботился только о том, чтобы извлекать больший доход… Жадность к стяжанию, своекорыстие, бессовестная готовность на всякий обман и беззаконную подделку составляли общее свойство сословия властителей по свидетельству самих византийских государей» (5, с. 644, 623). Именно в это время турки-сельджуки захватывают почти всю Малую Азию. Понадобилась столетняя работа разлагающего феодализма, чтобы в 1204 году сделать наконец возможной победу Энрико Дондоло (венецианского дожа), захватившего с горстью французских и немецких крестоносцев неприступный Константинополь.
Другие империи, заранее чувствуя опасность, пытались хотя бы частично превратить служебное я-могу распорядителя в я-могу личное. В Китае и Испании широко практиковалась продажа чинов, рангов и должностей. В Турции «уже при Османе было запрещено без причины отнимать тимары… и установлено, что тимар после смерти его владельца должен перейти к сыну, но с условием, что сын будет выполнять те же военные обязанности» (56, с. 34). Также и в России: поместье сначала передается сыну, затем постепенно превращается в полную собственность дворянина, а в XVIII веке указ о вольности дворянской освобождает владельца даже от обязательной службы, полностью превращает в распорядителя-собственника.
Что же касается примеров, социалистических стран, то, спору нет, весьма удобно иметь распорядителей настолько послушных, что они по команде начинают сеять кукурузу по всей необъятной стране или строить крохотные домашние домны в каждом дворе. Но ведь скот не накормишь лозунгами, промышленности нужен высококачественный металл, а не любовь к председателю Мао, — приходится обращаться туда, где распорядительная функция выполняется собственниками.
Таковы политические и экономические «выгоды». Остается еще военный аспект.
Действительно, класс распорядителей особенно важен для осуществления любого Мы тем, что из него формируется боеспособное ядро армии или по крайней мере офицерский состав. Это и понятно — только человек, обладающий значительным я-могу, будет сражаться не щадя себя ради сохранности Мы, которое это я-могу обеспечивает. Почти во всех странах, о которых идет сейчас речь, торжество принципа повиновения позволяло быстро собрать под знамена монарха огромное войско. Но гораздо труднее было заставить это войско сражаться.
Так, туркам для победы, как правило, требовалось многократное численное превосходство над противником. Двукратного, превосходства над монголами в 1243 году у Кеседага им, как известно, не хватило. При штурме Константинополя в 1453 году Мухаммед Второй, имевший стотысячную армию, построил весь расчет на том, что защитники города (пять тысяч итальянских наемников и пять тысяч греков) просто устанут рубить тысячи башибузуков, посылавшихся на стены волна за волной. В 1683 году 175-тысячное турецкое войско потерпело сокрушительное поражение от 13 тысяч защитников Вены и 25 тысяч подоспевших поляков.
В египтянах воинственный дух обнаруживается только в период империи (походы Тутмоса Третьего и Рамзеса Второго в Азию), то есть именно в период появления класса распорядителей-собственников. После этого периода войско формируется в основном из наемников, военачальники которых в конечном итоге свергают фараонов и учреждают собственные династии — ливийскую, эфиопскую.
Московское дворянское ополчение — это именно то войско, с которым Иван Грозный утратил все западные завоевания своего деда, которое пустило при нем же крымских татар в Москву (что стоило России до 800 тысяч убитых и угнанных в полон), которое топталось в 1612 году у стен Кремля, пока казаки не взяли приступом Китай-город и не прогнали у Волоколамска короля Сигизмунда. «Открытый бой с поляками в чистом поле, — говорит Гваньини, — очень редко удается московскому войску… Первый натиск старались произвести как можно стремительнее и сильнее, но не выдерживали долгой схватки, как будто говоря врагам: „…бегите, не то мы побежим“» (37, с. 106). Постоянная же экспансия России на юг и восток осуществлялась силами все того же казачества, то есть распорядителя-собственника.
Так что и с военной точки зрения распорядитель-служащий оставляет желать много лучшего.
— Что же вы предлагаете? Неужели опять священное право собственности, частная инициатива, свобода рыночных отношений, игра цен, спрос и предложение, гоняющиеся друг за другом, господство предпринимателя, денежный капитал как полное и единственное выражение социального я-могу?
— Да, да, и еще раз да! — воскликнет противник служилого распорядительства. — До тех пор пока экономическое и военное могущество будут считаться важными факторами бытия Мы, распорядитель-собственник останется оптимальным решением проблемы.
Взглянем на дело чисто теоретически.
Кто будет больше радеть о доходности имения владелец, надеющийся передать его детям, или управляющий, которого сегодня назначили сюда, завтра — туда, а послезавтра вообще сняли? Для кого качество и количество изделий станет кровным делом — для хозяина мастерской или для назначенного властями заведующего? Кто станет активнее искать возможностей применения капитала — банкир или государственный служащий на окладе? — Можно брать наугад любую распорядительную профессию и продолжать эту цепь риторических вопросов до бесконечности.
Ясно, что распорядитель-собственник, которому закон гарантирует обширное и неприкосновенное я-могу, будет не только энергичным деятелем, но и рьяным защитником закона, то есть самого Мы, и будет оборонять его с оружием в руках от внешних и внутренних покушений. Ясно, что в нем будет развиваться чувство гордой независимости, уважение к свободе. Ясно, что он будет по необходимости честен в деловом отношении, ибо украсть он сможет только у себя. Ясно, что недостаток способностей и энергии в условиях конкурентной борьбы немедленно обнаружится и заставит его уступить место более способному. Даже такой пассивный вариант распорядителя, как рантье или держатель акций, сам ничего не делая, выполняет весьма важную функцию — следит, чтобы капитал в стране не тратился нерентабельно, перетекал посредством перепродажи акций от предприятий слабых, недоходных, к предприятиям более перспективным.
То, что так самоочевидно в теории, подтверждается всей мировой историей. Где бы ни столкнулись мы с феноменом стремительного расцвета и подъема какого-нибудь государства, всюду ему будет, предшествовать возникновение широкого слоя распорядителей-собственников. Вавилон и Тир, Карфаген и Тарент, Афины и Рим, Венеция и Генуя, Новгород и Псков, Соединенные провинции Голландии и Соединенные Штаты Америки — богатство и мощь этих республик неизменно связаны с торжеством принципа неприкосновенности социального я-могу каждого гражданина, то есть частнособственнического принципа.
Не устаешь поражаться тому; насколько силы этих стран непропорционально велики по отношению к исходным людским ресурсам.
Маленький город Тир долгое время держит в своих руках всю торговлю в бассейне Средиземного моря; в начале VI века, до P. X. Навохудоносор II покорил огромные страны, но Тир взять не мог, несмотря на упорную осаду.
Афины, где число свободных граждан не превышало 50 тысяч человек, через полвека после падения тирании и реформ Клисфена (509 год до P. X.) становятся столицей цивилизованного мира.
Рим к моменту принятия законов Секстия и Лициния (367 год до P. X.) — едва заметное пятнышко на берегу Тибра; через сто лет он повелевает всей Италией.
Тарент богат настолько, что может нанять для борьбы с Римом ни много ни мало армию самого Пирра.
Генуя так уверена в своих силах, что, когда византийский император «Иоанн Кантакузин сделал попытку частично восстановить свой флот и таможенные ограничения, генуэзцы, не колеблясь, атаковали Константинополь (1349) и сожгли строящиеся корабли» (25, с. 128).
Венеция, имевшая (по данным 1423 года) 190 тысяч жителей, стояла по военной мощи в ряду мировых держав, а по богатству превосходила многие.
«С тех пор как в соседстве с Псковской землей объединилась Литва и основался Ливонский орден, Псков, стоя на рубеже Русской земли в продолжение трех веков ведет с ними упорную двустороннюю борьбу располагая средствами своей небольшой области… при двусмысленном и нередко прямо враждебном отношении Новгорода» (36, т. 2, с. 92).
В огромной империи Карла V Фландрия давала половину всех доходов; Северные же провинции, вырвавшись из-под власти Испании, стали той самой Голландией, чей флаг развевался на всех морях, той Голландией, которая в конце XVII века в одиночку выстояла в войне против Англии Карла II и Франции Людовика XIV.
Наконец, взлет Соединенных Штатов Америки, начавшийся после войны за независимость (1783 год, около трех миллионов человек) и продолжающийся до сих пор, поднял их мощь и богатство на такую высоту, что ни одна страна в мире не может сравняться с ними.
Любопытно отметить, что частнособственническая форма распорядительства могла в сфере экономики компенсировать даже непроизводительность рабского труда; служебная же форма в соединении с рабством почти нигде не встречается, ибо такое соединение должно было приводить к полному экономическому краху. Примечательно также, что могущество упомянутых выше республик не обязательно выражалось в оккупации чужих земель. Многие из них ограничивались тем, что, захватив в свои руки торговлю, промышленность и финансы соседних стран, делались в этих странах распорядителями, не сливаясь с их народами, оставаясь самостоятельным политическим организмом. Финикийцы, афиняне, венецианцы, голландцы часто вступали в войну не ради территориальных приобретений, а ради того, чтобы защищать свои торговые колонии и фактории, своих граждан в других странах, свои таможенные привилегии, свои торговые пути, свои монопольные права на перевозку и производство товаров. Они часто поставляли соседям не только торговцев, промышленников и финансистов, но и воинов. Греческие наемники на службе у персидских царей, итальянцы — у византийских императоров и испанских королей, голландцы и немцы — в московском войске представляли собой (при условии исправной выплаты жалованья) грозную военную силу. При защите же собственного отечества эти люди делались практически непобедимыми.
— Непобедимыми? (Мы снова слышим голос сторонника служилого распорядительства.) Если их никто не мог победить, куда же они делись, эти прославленные, республики? Где Афины, где Тарент, где Венеция, Новгород, где вольные немецкие и итальянские города? Молчите? Так я попробую объяснить.
Все примеры стремительного взлета на вершины славы и процветания, приведенные здесь, — все они верны, но ни слова не сказано о том, чем пришлось платить за такой взлет. Платить же пришлось тяжелой и в конечном итоге смертельно опасной ценой — гигантской пропастью социального неравенства, раскалывавшей все эти общества на непримиримые партии.
Начинали они, казалось бы, с торжества равенства и справедливости. Вся земля разбивается на равные участки, каждый сеет весной, осенью собирает урожай — чего проще? То неравенство, которое неизбежно есть между людьми — один сноровистей, энергичней, экономней, опытней другого, — поначалу незаметно и проявляется лишь в незначительной разнице благосостояния. Но при свободе торговли, в условиях развитого денежного обращения процесс этот идет непрерывно и необратимо. Выигрывая каждый раз лишь небольшую толику, один, прикупая землю, нанимая работников, получает возможность распоряжаться все большей частью общенационального достояния, другой — все меньшей. Проходит десять, двадцать, тридцать лет, и последний превращается из самостоятельного землевладельца в должника — арендатора у соседа, а то и просто в батрака.
В промышленном государстве такое расслоение происходит за счет перераспределения прибылей еще быстрее. Тот, кто получает меньший доход от торгового или промышленного предприятия, вынужден постоянно сокращать производство, терять основной капитал, уступать часть за частью свое состояние более удачливому конкуренту. Удачливый же разбухает, растет, становится латифундистом, денежным мешком, миллионером. Правительство, чуя опасность, пытается ограничить допустимые размеры владений (не больше 500 югеров), вводит налоги на роскошь, на наследства, на сверхприбыли — все тщетно. Нужен очень небольшой в историческом отношении срок для того, чтобы распорядительная функция, распределенная поначалу между равноправными гражданами, перешла целиком в руки нескольких сотен богатых землевладельцев и капиталистов, окруженных ненавистью разоренных и безземельных людей.
Именно такая картина и складывалась во всех упомянутых республиках, именно социальное неравенство становилось причиной их внутреннего раскола, ослабления, гибели.
Афины при всей своей политической мудрости не избегли судьбы прочих греческих полисов — страшных внутренних раздоров. Жадность богатых широко распахивала двери надвигающемуся рабовладению, разоряемая беднота мстила им в Народном собрании, возлагая на них все расходы на празднества и строительство флота, политические демагоги всех мастей играли на этих страстях даже в моменты военной опасности. Изгнание самых способных вождей и казнь стратегов, победивших в морском бою у Аргинусских островов, обеспечили победу спартанской коалиции в Пелопоннесской войне. Денежная и наследственная аристократия, борясь за свое существование, не видела другого выхода, кроме заговоров и переворотов, сопровождавшихся обратным террором и казнями. Все общество, измученное усобицами и отчаявшееся найти своими силами выход из тупика, начинало искать помощи на стороне и чуть ли не с надеждой ждать прихода спартанцев, македонян, римлян.
Побоища, устраивавшиеся враждующими партиями на вече и на мосту через Волхов, — вот характернейшая черта новгородской вольницы. «Противоречие, укоренившееся в политическом строе Новгорода, привело к тому, что этот вольный город… оставался в руках немногих знатных фамилий богатых капиталистов… У новгородского веча мятеж был единственным средством сдерживать правительство, когда оно, по мнению народа, угрожало народному благу… Смуты, какими социальная рознь наполняла жизнь Новгорода в продолжение веков, приучали степенную и равнодушную часть общества не дорожить столь дорого стоившей вольностью города… В 1471 году, начав решительную борьбу с Москвой и потеряв уже две пешие рати, Новгород наскоро посадил на коней и двинул в поле 40 тысяч всякого сброда, гончаров, плотников и других ремесленников… На Шелони четырех с половиной тысяч московской рати было достаточно, чтобы разбить наголову эту толпу, положив тысяч 12 на месте» (36, т. 2, с. 101).
Улицы итальянских городов-республик обагрялись кровью то гвельфов, то гибеллинов чуть ли не каждый год, и любой завоеватель всегда мог рассчитывать на то, что одна из враждующих партий откроет ему ворота, что и случалось много раз.
В Германии, «и особенно в прирейнских городах, борьба (между „старшими“ и „молодшими“ гражданами) была особенно ожесточенной так как там господство старших бюргеров было полным. В Кельне — ремесленники были приведены чуть ли не в рабство, а купцы в Брюсселе могли давать когда им угодно пощечины человеку, живущему своим трудом. Подобная общественная тирания одного класса над другим порождала в германских городах в течение целого века кровопролития» (20, т. 1, с. 177)
И в наши дни ни многие страны Европы, ни даже сама великая Америка накануне своего двухсотлетия не могут похвастаться социальным миром и внутренней устойчивостью.
К сожалению, эту критику частнособственнической формы распорядительства мы тоже должны признать серьезной и справедливой.
Но при всех обоюдных недостатках кто же все-таки перспективнее для Мы — распорядитель-собственник или распорядитель-служащий?
Ни политическая теория, ни политическая практика не могут до сих пор дать однозначный ответ на этот вопрос. В истории любого государства мы можем найти лишь эмпирические попытки использовать то один, то другой метод, видим моменты изменения социальной структуры как в ту, так и в другую сторону.
Например, расширение частнособственнической сферы распорядительства в Риме доходит до того, что даже такие важные государственные функции, как взимание налогов и таможенный сбор, были переданы в руки частным откупщикам. «За такие предприятия могли браться, конечно, только крупные капиталисты и преимущественно крупные землевладельцы, потому что государство было очень требовательно насчет материального обеспечения» (51, т. 1, с. 252). Все больше обогащаясь, они постепенно захватили огромные территории. «Будучи по праву собственностью государства, эти территории фактически оказались во владении 400 или 500 знатных римских фамилий; затем под ними на тех же землях располагалось несколько миллионов свободных людей, италийцев или провинциалов, которые занимали землю как бы вторично… Аграрные законы Гракхов не были враждебны частной собственности; они стремились, наоборот, установить частную собственность там, где она не существовала. Все они касались громадных земель, которые государство допустило захватить без права. Они отнимали государственные земли у тех (латифундистов), которые владели ими по милости государства, с тем чтобы раздать их частным лицам (римским гражданам) на полном праве собственности» (81 т. 5, с. 114, 118).
После того, как Гракхи потерпели поражение, стремительный рост неравенства и столетняя гражданская война первого века до P. X. настроили общественное сознание таким образом, что порядок и устойчивость стали цениться превыше всего, даже превыше неприкосновенности социального я-могу. При империи количество государственных служащих на жалованье неуклонно возрастает. «Откупщики были поставлены под контроль и в дальнейшем перерождаются в простых чиновников» (77, с. 220). Теперь даже крупные богачи стремятся получить какой-нибудь пост, ибо служебное я-могу начинает значить все больше и больше. Для этого они окружают себя толпой клиентов, которые должны обеспечить им вес и влияние, победу на выборах. Но отношения между патроном и клиентом — покровительство с одной стороны, преданность и послушание — с другой — это точная копия отношений между сеньором и вассалом. Так же и в сфере землевладения повсеместная практика прекария, когда земледелец обрабатывает участок лишь до тех пор, пока на то будет милость владельца, является прообразом бенефициальных отношений феодальной эпохи. В законах ничего не говорится ни о клиентах, ни о прекаристах, ибо их существование обусловлено не общегосударственным правом, а личными связями между людьми и связями, которые, судя по всему, обеспечивали более надежную защиту, чем закон. И точно так же, как раньше над Египтом, — а впоследствии над Франкским королевством, над поздней Римской империей нависает угроза ослабления центральных связей, угроза феодального распада.
Другой пример — Испания. История этой страны в XV–XVII веках являет собой картину постоянных метаний, удручающей непоследовательности в устройстве распорядительной функции. Крестьяне Кастилии, Леона и Каталонии получают полную свободу, в то время как крестьяне Арагона остаются в полном рабстве у своих сеньоров. Городам даются привилегии, а промышленность душат мелочной регламентацией, каждый год выпускаются десятки королевских указов, диктующих, как и сколько может производить тот или иной цех, «продукция подвергается стольким досмотрам; что любые изделия, поступающие на продажу, имели три печати мастерской и четыре печати органов общественного надзора» (1, т. 1, с. 490). Собственность охраняется законом, но идут непрерывные конфискации имущества по приговорам инквизиции, и целые народы — евреи (около 500 тысяч человек), мориски (около миллиона), туземцы колоний, (многие миллионы) — подвергаются изгнанию, ограблению, уничтожению. Барселонские советники 1492 года дают такой наказ преемникам! «Пусть будущие советники вспомнят, как из-за инквизиции, учрежденной когда-то в городе, возникло множество затруднений для торговли, произошло уменьшение городского населения и причинён был иной непоправимый ущерб общественному благу, пусть они помнят, что так будет продолжаться и впредь, если не обнаружится какое-нибудь целительное средство» (1, т. 1, с. 494). Но единственное целительное средство, которое могли придумать испанские властители, состояло в расширении сети чиновников, в усугублении централизации и контроля. В конечном итоге восторжествовала «огромная бюрократическая машина, поглощавшая все силы страны и порождавшая бешеную погоню за должностями; система камарилий и фаворитизма, под прикрытием которой шел бесстыдный обман государства; развал финансовой системы…» (1, т. 2, с. 211). Распорядительная функция, узурпированная почти целиком, духовенством и чиновничеством, превратилась в удобный способ паразитирования, в раковую опухоль, низведшую великую нацию на дно нищеты, голода, невежества, бесправия и беспомощности, всю меру ужаса которых можно ощутить разве что по гравюрам Гойи.
Россия за последние четыреста лет перепробовала, кажется, все формы распорядительства. Чудовищная централизация власти при Иване Грозном шла рука об руку с низведением всех социальных я-могу до минимума. Частная собственность была настолько не обеспечена, что англичанин Флетчер, посетивший Россию в 1589 году, мог вставить в свою книжку обширную главу, называвшуюся «О способах ограбления подданных» (79, с. 48). В этой книге между прочим упоминается об обширном торгово-промышленном товариществе братьев Аникиных, умевших поставить дело с таким размахом, что у них по временам работало до 10 тысяч нанятого народу. Недолгое время братьям удавалось укрываться у себя в Вычегде от длинных лап царя Ивана, который время от времени отбирал у них помимо податей денежные «подарки» тысяч по двадцать зараз, пока не разорил вконец. Системой непрерывного сыска, постоянным перемещением воевод и приказных с места на место (воеводу меняли не реже чем раз в три года, чтоб не успел врасти корнями, — набрать силу) московскому правительству удалось избегнуть опасностей феодализации, зато, разорение и ослабление страны было полным. Тягостное зрелище этого разорения впоследствии отшатнуло всю мыслящую и деятельную часть русского общества на сторону Петра, с которого и начинается обратное движение — медленное, но непрерывное расширение социального я-могу распорядителя. Льготы купцам и промышленникам, закрепление за помещиками права собственности на землю, указ о вольности дворянской, упорядочение прав мещанского сословия, Наконец, освобождение крестьян — все это позволило России в конце XIX века догнать цивилизованный мир по уровню культуры, богатства, военной мощи. Но неизбежное следствие расширения сферы частнособственнического распорядительства — бездна социального неравенства — подкарауливало политически незрелое Мы, и на «въезде» в индустриальную эру русскую «птицу-тройку» тряхнуло в 1905–1930 годах с такой силой, что распорядитель-собственник был растоптан, смят, уничтожен и сама мысль о возможности его возврата объявлена преступлением.
Наши воображаемые спорщики, находясь на противоположных полюсах политического мышления, естественно, оставили без внимания промежуточную форму распорядительства — корпоративную. Между тем во многие исторические эпохи на корпорациях лежала значительная доля выполнения распорядительной функции. Храмовые, и монастырские хозяйства — вот самый яркий пример такого решения проблемы. Другой пример — сельская община, владеющая землей сообща, связанная круговой порукой, облагаемая податью как самостоятельная хозяйственная единица. То же самое можно сказать о средневековых цехах. Принципиальное значение перехода от цехового производства к мануфактуре состоит не в усложнении техники (она может поначалу оставаться на том же уровне), не в Усугублении разделения труда, а в переходе распорядительной функции от совета старейшин к частному владельцу.
И снова я вынужден заметить: в переходе этом не было никакой необратимости, он совершался и в ту и в другую сторону много раз.
Пока производство было организовано в виде мелких единиц, им вполне мог управлять один человек, как, например, отец Демосфена, имевший в ту бурную эпоху не так уж много досуга для занятия своими мастерскими — оружейной и мебельной. Когда же укрупнение оказывалось рентабельным, сочетать его со свободой труда удавалось только цеховой организации. Цех должен был следить за качеством продукции, за колебаниями цен, обеспечивать равномерное снабжение сырьем, хранение, сбыт, порой даже охрану своих помещений и своих работников — ясно, что сил одного человека на все это не хватало. Но жизнь двигалась дальше, во многих странах успехи цивилизации приводили к тому, что развитая торговля могла гарантировать бесперебойные поставки сырья и сбыт продукции, социальный порядок обеспечивал рынок квалифицированной рабочей силой, законность — права собственника, образование способно было дать нужный объем специальной информации, — тогда снова распорядительная функция могла перейти к частному владельцу и использовать все преимущества этой формы, как, скажем, в Англии времен промышленного переворота.
В наши дни маятник этот опять пошел в обратную сторону. Невероятное усложнение и укрупнение производства, оказавшееся, неизбежным при создании самолетов, авианосцев, ракет, турбин, экскаваторов и прочего, снова потребовало замены индивидуального руководства коллективным. Даже в Америке около половины всей производственной мощи перешло в руки гигантских корпораций, управляемых не частными владельцами, а советами директоров — «техноструктурой», получающих твердые оклады от самой фирмы и не заинтересованных в погоне за сверхприбылями. Форд, пытавшийся противиться этому процессу, чувствовал, что реальная власть утекает из его рук, увольнял своих способнейших администраторов одного за другим и довел фирму до того, что в начале сороковых годов ставился вопрос о ее национализации, но в конце концов и он должен был уступить руководящую роль совету директоров. И хотя корпоративное распорядительство чревато некоторым снижением экономической эффективности, оно всё же лучше, чем полное торжество распорядителя-служащего. Свидетельство тому — успехи корпоративной экономики Югославии.
Все рассмотренные выше аспекты различных форм распорядительной функции позволяют сделать следующий вывод.
Расширение сферы частнособственнического распорядительства, дает немедленное возрастание экономической и военной мощи Мы, но полное господство этого принципа, торжество рыночно-денежных отношений чревато стремительным ростом неравенства, уменьшением числа реальных распорядителей, экономическими кризисами, социальной враждой, политической неустойчивостью и в конечном итоге ослаблением Мы.
Передача распорядительной функции в руки чиновно-служилого аппарата дает возможность стабилизировать положение; укрепить центральную власть, подавить внешние выражения вражды, связать огромные массы людей в единое Мы, но подобное Сужение я-могу распорядителя резко уменьшает отдачу его энергии, неизбежно ведет к экономическому спаду, к ослаблению боевого духа нации, так что в перспективе стабилизация может обернуться полным умиранием Мы или феодальным распадом.
Поэтому задача политического мышления состоит не в том, чтобы остановиться на той или другой форме, а в том, чтобы, ясно сознавая выгоды и опасности, заложенные в каждой, вырабатывать применительно к текущему историческому моменту оптимальное их сочетание.
Прослеживая историю видоизменений распорядительной функции, можно заметить примечательную закономерность: полное оттеснение распорядителя по праву собственности распорядителем по долгу службы можно встретить только в моменты перехода Мы из одной эры в другую. Таким предстает перед нами Древний Египет в начале своей оседло-земледельческой поры, таким же, судя по всему, был поначалу Древний Китай, не было собственников и в Мексике к моменту ее открытия европейцами. «Ни перуанцы, ни ацтеки и вообще ни одно индейское племя в период открытия Америки не дошло еще до представления о частной собственности на землю и передаче ее по наследству» (54, с. 64). Франки, норманны и турки, переходя к оседло-земледельческому существованию, тоже не могли придумать ничего иного, кроме превращения земельных участков в плодоносные источники «окладов» для военнослужащих. Дорийцы, осевшие в Пелопоннесе, очень скоро испытали на себе все бедствия, связанные с неограниченным торжеством частной собственности. «Господствовало страшное неравенство, толпы неимущих и нуждающихся обременяли, город, а все богатства перешли в руки немногих… Ликург, дабы изгнать наглость, зависть, злобу, роскошь, богатство и бедность, уговорил спартанцев объединить все земли, а затем… хранить имущественное равенство, превосходства же искать в доблести» (60, т. 1, с. 59). Превратив таким образом всех распорядителей в граждан-солдат на постоянном «пайке», поставляемом илотами, спартанцы добились стабилизации своего общества примерно на пятьсот пет. Какой ценой — это, конечно, другой разговор.
Заглядывая сейчас из XX века в далекое прошлое, нам нетрудно представить себе, какой опасной нелепостью должна была показаться древнему египтянину, вавилонянину или китайцу передача ирригационных сооружений в руки частных лиц или древнему мексиканцу — поручение строительства пуэбло чьей-то личной инициативе. Ибо мы тоже переживаем момент вступления в новую эру — индустриальную, и общественному сознанию наших дней тоже кажется в высшей степени рискованным ставить такие отрасли хозяйства, как, например, железнодорожный транспорт, энергоснабжение, тяжелое машиностроение, добычу ископаемых, в зависимость от произвола частного собственника, от неуправляемой стихии рыночных отношений. В памяти у нас слишком свежи мировые кризисы, мировые войны и такие всплески взаимной вражды, зависти, ненависти и злобы, которые под именем революций парижской, японской, китайской, турецкой, германской, русской, мексиканской, испанской, греческой, египетской, вьетнамской и прочих навсегда останутся в мировой истории кровавой метой на стыке двух эр. Именно осознание этой опасности привело к столь заметным победам социализма, в одних странах — к полным, в других — к частичным, выразившимся в национализации многих отраслей промышленности, в приходе к власти социалистических партий, в расширении плановой и корпоративной экономики.
Да, спорить с этим не приходится: во всем мире сейчас распорядитель-служащий заметно теснит распорядитепя-собственника. Однако было бы наивностью выдавать этот факт за его окончательную историческую победу. Даже в тяжелой индустрии и крупносерийном производстве, где распорядитель-собственник оказался явно несостоятельным, он был с большим успехом заменен не служащим, а корпорацией. В сферах же легкой промышленности, мелкосерийного производства, торговли, обслуживания все преимущества частнособственнического принципа обнаруживают себя с небывалой ранее наглядностью. В сельском хозяйстве владельцы небольших ферм тоже ухитряются получать от земли во много раз больше, чем чиновники, управляющие гигантскими колхозными латифундиями. Не следует также забывать, что кроме права собственности могут быть изысканы другие способы закреплять социальное я-могу не за местом, а за личностью распорядителя, например: заменам твердого оклада скользящим, зависящим от стажа, образования, проявленных способностей, успехов управляемого предприятия, или предоставление каких-то неденежных льгот за определенный объем заслуг перед обществом.
Зато все опасности, заключенные в чиновничьей форме распорядительства, грозят оказаться в индустриальную эру еще более серьезными, чем когда-нибудь раньше. Если труд современного рабочего довольно легко поддается нормированию, учету и справедливой оценке, то деятельность распорядителя практически ускользает от эффективного контроля. Директор современного завода, начальник строительного управления, заведующий банком — каждый из них своим небрежением или бездарностью может нанести экономике гораздо больший урон, чем двадцать чиновников земледельческой эры. Коррупции и взяточничеству нет больше нужды реализовываться в набитых золотом кисетах или пачках денег, передаваемых из-под полы: достаточно поставить две-три «законные» подписи на нужных бумагах — и все участники сделки дружно загребают из бездонного кармана государства! Специализация производства, невероятное усложнение техники превращают любую систему ревизий и проверок в бесплодную трату средств, ибо такие проверки требуют от ревизоров непосильно большого объема специальных знаний. Новые средства связи и сообщения дают, конечно, огромные возможности для централизации государства, но полное торжество принципов подчинения человека человеку, упрочение личных отношений в чиновничьей иерархии может вызвать к жизни угрозу распада Мы.
Международная напряженность сдерживает пока всякие центробежные и сепаратистские тенденции.
Однако рост миролюбивых устремлений в мире, усиление роли международных организаций, успехи разоружения — все это может привести в обозримом будущем к реальному ослаблению военной опасности. И вот тогда-то мы и увидим то, что многим сейчас покажется невероятным, — индустриальный феодализм.
Экономические предпосылки к этому проглядывают в особенностях организации многих современных фирм. Наподобие того, как раньше сеньор мог оказывать своим вассалам и сервам более существенную поддержку и покровительство, чем слабеющая королевская власть, так и теперь в некоторых странах служащий и рабочий чаще вынуждены обращаться за помощью к своей фирме, чем к государству. Социальное обеспечение, жилищное благоустройство, медицинское обслуживание, присмотр за детьми, организация досуга — все это крупная фирма постепенно берет на себя, привязывая тем самым человека все прочнее к себе и ослабляя его зависимость от государства. Больше того: в странах где основной объем распорядительства выполняется чиновниками, рынок никогда не может обеспечить своевременные поставки сырья и вспомогательного оборудования, поэтому там каждое крупное предприятие стремится обзавестись собственными подсобными конторами и цехами, пусть неэффективными, нерентабельными, зато своими, приближаясь постепенно по сути своей к тому, что в средние века называлось «натуральным хозяйством».
Политические предпосылки феодализации также могут быть обнаружены без всякого труда.
С тех пор как земля перестала быть главным источником богатств, государства гораздо меньше вожделеют к чужим территориям. (Недаром, вступив в индустриальную эру, большинство европейских стран довольно легко расстались со своими колониями.) Поэтому не сдерживаемая страхом вражеского вторжения чиновничья сеть может однажды перестать поддерживать центральную власть, распасться на отдельные звенья или кланы мафианского толка, каждое звено установит в доставшейся ему «самостоятельной» области военную диктатуру, превратится в паразитирующую прослойку, получающую в виде бенефициев не деревни и села, а заводы, фабрики, порты, шахты, гаражи, аэродромы. Если раньше такое Мы вскоре поплатилось, бы за свою политическую близорукость утратой самостоятельности, то теперь оно может быть надолго оставлено загнивать и агонизировать в полной изоляции, как оставлено какое-нибудь злосчастное Гаити. Но так или иначе сужение я-могу распорядителя до сугубо служебных рамок и в индустриальную эру не пройдет безнаказанно — в этом мы можем быть твердо уверены.
4. Социальное я-могу и власть
Границы-запреты, образующие социальное я-могу работника или распорядителя, в значительной мере устанавливаются и удерживаются силами центральной власти. Власть издает законы, власть формирует аппарат управления, власть карает всякого, кто попытается преступить границу-запрет. Любые попытки подданных изменить свое социальное я-могу выражаются в том или ином давлении на правительство, а когда правительство не поддается давлению, в обществе возникают революционные тенденции, укрепляется мысль о необходимости свержения правительства и замены его новым.
Но, новая или старая, передовая или реакционная, сильная или слабая, власть не может быть вручена каким-то надчеловеческим существам — ни древним оракулам, ни современным компьютерам. Как и все прочие функции Мы, она имеет единственно возможного исполнителя — человека или группу людей — и, следовательно, может быть описана через социальное я-могу власть имущих так же, как другие функции были описаны через социальное я-могу трудящихся и распорядителей.
От раба до самостоятельного хозяина — вот диапазон изменения социального я-могу трудового человека.
Я-могу завмага, торгующего по государственным ценам, и я-могу владельца торговой конторы, подчиняющегося только законам рынка, — вот примеры двух крайних вариантов устройства распорядительной функции.
Я-могу выборного члена народного собрания, парламента, конгресса, стортинга, кнессета, с одной стороны, и я-могу абсолютного монарха, обладающего всей полнотой законодательной и исполнительной власти — с другой, — между этими полюсами лежат все возможные градации социального я-могу власть имущих.
«Верховная власть в государстве необходимо принадлежит одному человеку, или меньшинству, или большинству» (4, с. 11.1). Единовластие, олигархия, демократия — такие названия укрепились в истории за тремя этими возможными вариантами, которые нам и следует рассмотреть.
Однако сразу встает вопрос: что может послужить критерием для оценки той или иной формы власти?
Трудовую функцию мы оценивали через производительность труда.
Распорядительную — через экономическую и военную мощь Мы.
Но власть — чем ее мерить? Устойчивостью? Долговечностью? Благом подданных? Великолепием? Уровнем культуры?
Две главнейшие задачи, стоящие перед любым правительством, — поддержание внутреннего мира и внешней безопасности — уже они требуют прямо противоположных направлений в законодательной деятельности. Внутренний порядок и спокойствие достигаются путем сужения социальных я-могу подданных, ужесточения границ-запретов; внешняя же безопасность может быть обеспечена лишь такими подданными, которые готовы самозабвенно трудиться и смело сражаться, — людьми с обширным социальным я-могу. Не легче согласовать между собой требования гибкости и устойчивости. Ибо гибкость подразумевает умелое манипулирование посредством законодательных рычагов размерами всех социальных я-могу в соответствии с внешнеполитическими или внутри-экономическими изменениями; но постоянное манипулирование границами-запретами порождает в человеке представление об их непрочности, побуждает его к борьбе за расширение своего я-могу — вся устойчивость начинает трещать по швам. Наконец, постоянные переходы от войны к миру и обратно требуют, чтобы власть была то мобильной и всемогущей (для войны), то стабильной и ограниченной (для мира).
Вопрос, столь трудный даже в теории, в реальной жизни стократно усложняется кипением властолюбивых устремлений и часто превращает проблему формирования власти в бурлящий котел страстей, борьбы, кровопролитий, насилий. Власть имущие сплошь и рядом манипулируют социальными я-могу подданных не ради пользы и процветания Мы, а ради расширения и упрочения собственных привилегий. В тех, кто пытается их свергнуть, идеальные и жертвенные мотивы так густо перемешаны с «похотью господствования», что провести грань между ними почти невозможно. Уровень цивилизации, политическая культура народа, географическое положение и численность — все это накладывает дополнительные условия на решение задачи об оптимальной форме правления: то, что может представляться вполне удовлетворительным для данного народа в данный момент историй, в другой момент или для другого народа окажется просто гибельным.
И все же, и все же, и все же!
Раз уж мы допускаем, что между расширением социальных я-могу подданных, чреватым смутами, и сужением их, чреватым экономической и военной беспомощностью, существует некая золотая середина; раз уж мы допускаем, что для каждого народа в тот или иной момент его истории должна существовать некая оптимальная форма социальной структуры; раз это так, мы можем считать наилучшей ту форму власти, которая с большей готовностью станет изменять законодательство в сторону приближения существующих я-могу к идеально-оптимальным даже в том случае, если это поведет к сужению социального я-могу власть имущих.
«Только те политические устройства, которые имеют в виду общее благо, суть устройства правильные и согласные с понятием справедливости в абсолютном смысле этого слова. Те, напротив, которые организованы исключительно в интересах одного правительства, суть ненормальные… Если все внимание верховной власти обращено на собственный интерес — одного, или меньшинства, или даже большинства, то в этом случае политическое устройство представляет уклонение от правильного» (4, с. 110).
Какая же форма власти скорее других «уклоняется от правильного пути» на своекорыстный, эгоистический? Спору нет — конечно, единовластие.
Как бы ни велика была власть абсолютного монарха, тирана, диктатора, сам он остается человеком и не может изжить в себе главное человеческое устремление — жажду расширить свое я-могу. Что ему до того, что миллионы человеческих судеб уже находятся в полной его воле, что все услады жизни — к его услугам, что редчайшие драгоценности стекаются к нему со всех концов земли. Ведь все это он уже может! Военная агрессия — вот вид расширения я-могу, обожаемый всеми владыками. Причем агрессия эта часто может быть начата без реальной оценки соотношения сил, без всяких мыслей о политических или экономических выгодах, вопреки очевидным опасностям утраты власти в результате поражения. Достаточно вспомнить бесплодные войны римских императоров с парфянами; тупое упрямство, с которым испанские и французские короли пытались высадить десант в Англии; двадцатитысячный корпус, посланный Павлом Первым через Среднюю Азию на завоевание Индии; бессмысленную войну с Японией, чуть не стоившую Николаю Второму трона; безумие Наполеона и Гитлера, ввязавшихся в войну с Россией, имея за спиной такого врага, как Англия.
Если же слабость государства такова, что возможность военной агрессии отпадает, народу следует не радоваться, а, наоборот, ждать худшего, ибо в таком случае повелителю не остается ничего другого, как расширять свое я-могу за счет сужения я-могу подданных. И делать это он будет не только путем введения жестоких законов. Нет, каким бы свирепым ни был закон, он все же кладет некий предел воле самого правителя и тем одним становится ему ненавистным. Возможность бесконтрольного произвола начинает казаться ему самой дорогой прерогативой власти. Ждать, что абсолютный монарх добровольно расширит социальные я-могу подданных, это значит ждать чего-то противоестественного, то есть чуда: что человек сам, своей волей сузит свое я-могу в пользу других. Привести примеры таких «самосужений» почти невозможно; только я-могу полицейско-сыскного аппарата расширялись всеми владыками с большой охотой. Когда же некоторым из них под давлением снизу приходилось идти на уступки, это справедливо расценивалось подданными не как благодеяние, а как проявление слабости и подхлестывало продолжать борьбу. Карл Стюарт, пожертвовавший парламенту головы самых жестоких своих министров, Людовик XVI, решившийся созвать Генеральные штаты, Александр II — освободитель крестьян, Николай II, сделавший шаг в сторону конституционного правления, — все они погибли насильственной смертью.
Большинство же единовластных владык видели свою главную задачу в последовательном расширении личного я-могу.
Узурпация всех видов власти, в том числе и религиозной, полный произвол в выборе жертв, свобода грабежа, нарушение законов Божеских и человеческих, убийство собственных родных и детей — вот логический предел, до которого доходили многие из них. Камбис, Нерон, Калигула, Цинь Ши-хуанди, Иоанн Анжуйский, Борджиа, Филипп II, Иван IV, Павел I, Гитлер, Сталин, Мао Цзэдун — чем дальше мы будем продолжать этот бесконечный ряд, тем глубже проникнемся убеждением, что «абсолютная монархия — самая пагубная из всех азартных игр» (51, т… 1, с, 655).
И тем не менее народы мира все снова и снова с непонятным упорством пускаются в эту рискованную игру. Единовластие остается до сих пор наиболее распространенной формой устройства правящей функции. Как спичечный коробок, подброшенный в воздух, девять раз из десяти упадет на широкую сторону, так и всякое Мы после сильной встряски, как правило, окажется под единоначальным управлением. Есть в единовластии какая-то изначальная устойчивость, логическая завершенность. Один правит, все прочие подчиняются — такой порядок обладает заманчивой простотой, доступен самому примитивному сознанию. Когда со смертью Федора Иоанновича оборвалась династия московских Даниловичей, русские люди впали в великое сомнение и смуту не потому, что искали новую форму правления, а потому, что надо было выбирать нового царя, а «выборный царь казался им такой же нелепостью, как выборный отец, выборная мать» (36, т. 3, с. 53).
Действительно, есть в истории моменты, когда единовластие являлось подлинным спасителем для Мы. Август, положивший конец ужасам гражданских войн в Риме, первые Тюдоры, избавившие Англию от Алой и Белой розы, Иван III, покончивший с грызней удельных князей, «католические супруги» — Фердинанд и Изабелла, утихомирившие Испанию, Людовик XIV, именем которого Мазарини заставил фронду вложить шпаги в ножны, — все они по заслугам представлялись большинству благонамеренных граждан ниспосланными свыше избавителями отечества. Однако инерция народного сознания бывает так велика, что поклонение конкретному владыке распространяется и на все его потомство, и на самый принцип единовластия. Все, что возвышает власть, расширяет я-могу монарха, кажется тогда направленным ко благу Мы; всякие попытки поставить пределы произволу и самовластию выглядят покушением на государственный порядок, крамолой, изменой. Император в Японии, царь-батюшка в России, султан в Турции, король в Испании были часто объектами такого искреннего народного обожания, что никакие преступления не могли омрачить или ослабить это чувство. Владыка казнит и грабит подданных? Так ведь казнит и грабит в первую очередь, высокопоставленных и богатых. Последнюю копейку и последнюю горсть зерна надо отдать для уплаты налогов? То злые советники обманывают доброго царя и обирают народ. Враги наступают со всех сторон, разоряют землю? То панская-господская-боярская измена, мало их казнили, супостатов государевых.
Стабильность — вот главное достоинство единовластия. Когда вся полнота законодательной, судебной и исполнительной власти вручена одному человеку, политическая борьба различных группировок естественно затихает или ограничивается кругом дворцовых интриг, убийств, переворотов. Вся же остальная страна в перерывах между вспышками террора вкушает относительный покой. В отличие от бесчинств свободы, сопровождающихся криками, уличными стычками, взаимными угрозами и оскорблениями, бесчинства тоталитаризма творятся повседневно и незаметно, ибо совершаются всегда сильными над слабыми, не имеющими никакой надежды, что их голос протеста будет услышан. Если «в государстве, называющем себя республикой, все спокойно, то можно быть уверенным, что в нем нет свободы» (53, с. 87). Но так как большинству людей покой гораздо дороже свободы, единовластие процветало, процветает и, по-видимому, будет процветать в истории вопреки всем проклятиям и разоблачениям, обрушенным на него сторонниками свободы.
Власть меньшинства, олигархическая форма правления в чистом виде, встречается гораздо реже. Народ может обожать великодержавного владыку, может искренне дорожить своими вольностями и демократическими учреждениями, но представить себе народную любовь к кучке правителей просто невозможно. Поэтому олигархия во многих случаях предпочитает выступать под чужим обличьем. Сплошь да рядом за монархическим или демократическим фасадом мы обнаруживаем, что реальная власть находится в руках привилегированного меньшинства, которое само себя обновляет путем привлечения новых членов по признаку знатности, богатства, способностей, готовности сотрудничать. Из открытых олигархий можно упомянуть досолоновские Афины, управлявшиеся в течение четырех веков эвпатридами, Спарту на всем протяжении ее истории, Карфаген, где во время борьбы с Римом власть принадлежала герусии из 30 членов и совету 104 мужей (судей). Во Франкском же королевстве при мажордомах графы и герцоги бережно сохраняли призрак монархии; так же и в Англии XVIII века правящая верхушка партии вигов посадила на трон Ганноверскую династию, хотя очень мало считалась с мнением первых Георгов; бешеная ненависть Ивана Грозного к боярам в значительной мере вызывалась тем, что в допетровской России основные нити управления находились в руках боярства. Наоборот, многие греческие полисы, итальянские и немецкие города, поздний Новгород, Голландия XVIII века прятали свою олигархическую суть за внешностью республик. Иногда правление меньшинства устанавливалось как временная мера: в монархиях, когда обрывалась династия или на престоле оказывался малолетний царь; в демократиях, когда излишек свободы доводил государственный организм до полного расстройства (например, военные хунты наших дней).