Нет, Безбедов не мешал, он почему-то приуныл, стад молчаливее, реже попадал на глаза и не так часто гонял голубей. Блинов снова загнал две пары его птиц, а недавно, темной ночью, кто-то забрался из сада на крышу с целью выкрасть голубей и сломал замок голубятни. Это привело Безбедова в состояние мрачной ярости; утром он бегал по двору в ночном белье, несмотря на холод, неистово ругал дворника, прогнал горничную, а затем пришел к Самгину пить кофе и, желтый от злобы, заявил:
— Подожгу флигель, — к чорту все!
— Предупредите меня об этом за день, чтоб я успел выехать из квартиры, — серьезно и не глядя на него сказал Самгин, — голубятник помолчал и так же серьезно. прохрипел:
— Ладно.
Вслед за тем его взорвало:
— Р-россия, чорт ее возьми! — хрипел он, задыхаясь. — Везде — воры и чиновники! Служащие. Кому служат? Сатане, что ли? Сатана — тоже чиновник.
Самгин пил кофе, читая газету, не следил за глупостями неприятного гостя, но тот вдруг заговорил тише ч как будто разумнее:
— Этот парижский пижон, Турчанинов, правильно сказал: «Для человека необходима отвлекающая точка». Бог, что ли, музыка, игра в карты…
Посмотрев на него через газету, Самгин сказал:
— А — голуби?
— А голубям — башки свернуть. Зажарить. Нет, — в самом деле, — угрюмо продолжал Безбедов. — До самоубийства дойти можно. Вы идете лесом или — все равно — полем, ночь, темнота, на земле, под ногами, какие-то шишки. Кругом — чертовщина: революции, экспроприации, виселицы, и… вообще — деваться некуда! Нужно, чтоб пред вами что-то светилось. Пусть даже и не светится, а просто: существует. Да — чорт с ней — пусть и не существует, а выдумано, вот — чертей выдумали, а верят, что они есть.
Он шумно встал и ушел. Болтовня его не оставила следа в памяти Самгина.
А Миша постепенно вызывал чувство неприязни к нему. Молчаливый, скромный юноша не давал явных поводов для неприязни, он быстро и аккуратно убирал комнаты, стирал пыль не хуже опытной и чистоплотной горничной, переписывал бумаги почти без ошибок, бегал в суд, в магазины, на почту, на вопросы отвечал с предельной точностью. В свободные минуты сидел в прихожей на стуле у окна, сгибаясь над книгой.
— Что читаешь? — спрашивал Самгин.
— Журнал «Современный мир», книгу третью, роман Арцыбашева «Санин». Самгин внушал ему:
— Отвечая, не следует вставать предо мною: ты — не солдат, я — не офицер.
— Хорошо, — сказал Миша и больше не вставал, лишив этим Самгина единственной возможности делать ему выговоры, а выговоры делать хотелось, и — нередко. Неосновательность своего желания Самгин понимал, но это не уменьшало настойчивости желания. Он спрашивал себя:
«Что неприятно мне в этом мальчишке?» И нашел, что неприятен прямой, пристальный взгляд красивых, но пустовато светлых глаз Миши, взгляд — как бы спрашивающий о чем-то, хотя и почтительно, однако — требовательно. Все чаще бывало так, что, когда Миша, сидя в углу приемной, переписывал бумаги, Самгину казалось, что светлые прозрачные глаза следят за ним.
— Затвори дверь ко мне в кабинет, — приказывал он.
Еще более неприятно было установить, что его отношение к Мише совпадает с отношением Безбедова, который смотрел на юношу, дико выкатывая глаза, с неприкрытой злостью и говорил с ним презрительно, рычащими словами.
«Не стоит обращать на это внимания», — уговаривал он себя. От этих и вообще от всех мелких мыслей его успешно отвлекали размышления о Марине. Он пытался определить: проще или сложнее стало его отношение к этой женщине? То, что ему казалось в ней здравым смыслом, — ее деловитость, независимая и даже влиятельная позиция в городе, ее начитанность, — все это заставляло его забывать, что Марина — сектантка, какая-то «кормщица», «богородица». Он решил, что это, вероятно, игра воли к власти, выражение желания кем-то командовать, может быть, какое-то извращение сладострастия, — игра красивого тела.
«Идол», — напоминал он себе.
Но этому противоречил взрыв гнева, которым она так поразила его.
«Она тверда и неподвижна, точно камень среди ручья; тревоги жизни обтекают ее, не колебля, но — что же она ненавидит? Христианство, сказала она».
Все чаще ему казалось, что знакомство с Мариной имеет для него очень глубокое, решающее значение, но он не мог или не решался определить: какое именно?
«Я слишком много думаю о ней и, кажется, преувеличиваю, раздуваю ее», — останавливал он себя, но уже безуспешно.
На-днях она сказала ему:
— Утихомирится житьишко, — поеду за границу, посмотрю — что такое? В Англию поеду.
Было очень трудно представить, что ее нет в городе. В час предвечерний он сидел за столом, собираясь писать апелляционную жалобу по делу очень сложному, и, рисуя пером на листе бумаги мощные контуры женского тела, подумал:
«Будь я романистом…»
Начал он рисовать фигуру Марины маленькой, но постепенно, незаметно все увеличивал, расширял ее и, когда испортил весь лист, — увидал пред собой ряд женских тел, как бы вставленных одно в другое и заключенных в чудовищную фигуру с уродливыми формами.
«Да, будь я писателем, я изобразил бы ее как тип женщины из новой буржуазии».
Перевернув испорченный лист, он снова нарисовал Марину, какой воображал ее, дал в руку кадуцей Меркурия, приписал крылышки на ногах и вдруг вспомнил слова Безбедова об «отвлекающей точке». Бросив перо, он снял очки, прошелся по комнате, закурил папироску, лег на диван. Да, Марина отвлекает на себя его тревожные мысли, она — самое существенное в жизни его, и если раньше он куда-то шел, то теперь остановился пред нею или рядом с ней. Он предпочел бы не делать этого открытия, но, сделав, признал, что — верно: он стал относиться спокойнее к жизни и проще, более терпимо к себе. Несомненно — это ее влияние. Самгин вздохнул, поправил подушку под головой. У стены, на стуле, стояло небольшое, овальное зеркало в потускневшей золотой раме — подарок Марины, очень простая и красивая вещь;
Миша еще не успел повесить зеркало в спальной. Сквозь предвечерний сумрак Самгин видел в зеркале крышу флигеля с полками, у трубы, для голубей, за крышей — голые ветви деревьев.
Отражалось в зеркале и удлиненное, остробородое лицо в очках, а над ним — синенькие струйки дыма папиросы; они очень забавно ползают по крыше, путаются в черных ветвях дерева.
«Чем ей мешает христианство? — продолжал Самгин обдумывать Марину. — Нтет, это она сказала не от ума, — а разгневалась, должно быть, на меня… В будущем году я тоже съезжу за границу…»
Дым в зеркале стал гуще, перекрасился в сероватый, и было непонятно — почему? Папироса едва курилась. Дым краснел, а затем под одной из полок вспыхнул острый, красный огонь, — это могло быть отражением лучей солнца.
Но Самгин уже знал: начинается пожар, — ленты огней с фокусной быстротою охватили полку и побежали по коньку крыши, увеличиваясь числом, вырастая; желтые, алые, остроголовые, они, пронзая крышу, убегали всё дальше по хребту ее я весело кланялись в обе стороны. Самгин видел, что лицо в зеркале нахмурилось, рука поднялась к телефону над головой, но, не поймав трубку, опустилась на грудь.
«Пожар, — строго внушил он себе. — Этот негодяй — поджег».
Не отрывая глаз от игры огня, Самгин не чувствовал естественной в этом случае тревоги; это удивило его и потребовало объяснения.
«Первый раз вижу, как возникает пожар, — объяснил он. — Нужно позвонить».
Но — не пошевелился. Приятно было сознавать, что он должен позвонить пожарной команде, выбежать на двор, на улицу, закричать, — должен, но может и не делать этого.
«Могу, — сказал он себе и улыбнулся отражению в зеркале. — Дела и книги успею выбросить в окно».
Но все-таки он позвонил; из пожарной части ему сказали кратко и сердито:
— Знаем.
Зеркало, густо покраснев, точно таяло, — почти половина хребта крыши украсилась огнями, красные клочья отрывались от них, исчезая в воздухе.
Когда Самгин выбежал на двор, там уже суетились люди, — дворник Панфил и полицейский тащили тяжелую лестницу, верхом на крыше сидел, около трубы. Безбедов и рубил тес. Он был в одних носках, в черных брюках, в рубашке с накрахмаленной грудью и с незастегнутыми обшлагами; обшлага мешали ему, ерзая по рукам от кистя к локтям; он вонзил топор в крышу и, обрывая обшлага, заревел:
— Воды-ы!
«Испугался, идиот, — подумал Самгин. — Или жалко стало?»
К Безбедову влез длинный, тощий человек в рыжей фуфайке, как-то неестественно укрепился на крыше и, отдирая доски руками, стал метать их вниз, пронзительно вскрикивая:
— Бер-регись, бер-регася-а!
А рядом с Климом стоял кудрявый парень, держа в руках железный лом,
— Разойдитесь, господа!
Серебряная струя воды выгоняла из-под крыши густейшие облака бархатного дыма, все было необыкновенно оживлено, весело, и Самгин почувствовал себя отлично. Когда подошел к нему Безбедов, облитый водою с головы до ног, голый по пояс, он спросил его:
— Голуби — погибли? Безбедов махнул рукой.
— К чорту! А я собрался в гости, на именины, одеваюсь и — вот… Все задохнулись, ни один не. вылетел.
Лицо у него было мокрое, вся кожа как будто сочилась грязными слезами, дышал он тяжело, широко открывая рот, обнажая зубы в золотых коронках.
— Как это случилось? — спросил Самгин, неожиданно для себя строгим тоном.
Безбедов, поднимаясь на крышу, проворчал:
— Не знаю. Огонь — вор. И, плюнув, повторил:
— Вор.
Чувствовалось, что Безбедов искренно огорчен, а не притворяется. Через полчаса огонь погасили, двор опустел, дворник закрыл ворота; в память о неудачном пожаре остался горький запах дыма, лужи воды, обгоревшие доски и, в углу двора, белый обшлаг рубахи Безбедова. А еще через полчаса Безбедов, вымытый, с мокрой головою и надутым, унылым лицом, сидел у Самгина, жадно пил пиво и, поглядывая в окно на первые звезды в черном небе, бормотал:
— Вот увидите, завтра Блинов с утра начнет гонять, чтобы подразнить меня…
Самгин давно не беседовал с ним, и антипатия к этому человеку несколько растворилась в равнодушии к нему. В этот вечер Безбедов казался смешным и жалким, было в нем даже что-то детское. Толстый, в синей блузе с незастегнутым воротом, с обнаженной белой пухлой шеей, с безбородым лицом, он очень напоминал «Недоросля» в изображении бесталанного актера. В его унылой воркотне слышалось нечто капризное.
«Нет» он не поджигал, неспособен», — решил Самгин, слушая.
— Завидую вам, — все у вас продумано, решено, и живете вы у Христа за пазухой, спокойно. А вот у меня — бури в душе…
Самгин улыбался, заботясь вежливо, чтоб улыбки казались не очень обидными. Безбедов вздохнул.
— К этому пиву — раков бы… Да, бури! Дым и пыль. Вот — вы людей защищаете, в газете речь вашу хвалили. А я людей — не люблю. Все они — дрянь, и защищать некого.
— Ну, полноте! — сказал Самгин, — вовсе вы не такой свирепый…
— Такой! — возразил Безбедов, хлопнув ладонью о подоконник, сморщился и замотал ладонью в воздухе, чтоб охладить ее. — Мне, знаете, следовало бы террористом быть, анархистом, да ленив я, вот что! И дисциплина там у них, казарма…
В его стакан бросилась опоздавшая умереть муха, — вылавливая ее из пены мизинцем, он продолжал, возбуждаясь:
— Хороших людей я не видал. И не ожидаю, не хочу видеть. Не верю, что существуют. Хороших людей — после смерти делают. Для обмана.
— Расстроила вас потеря голубей, вот вы и ворчите, — заметил Самгин, чувствуя, что этот дикарь начинает надоедать, а Безбедов, выпив пиво, упрямо говорил, глядя в пустой стакан:
— Маркович, ювелир, ростовщик — насыпал за витриной мелких дешевеньких камешков, разного цвета, а среди них бросил пяток крупных. Крупные-то — фальшивые, я — знаю, мне это Левка, сын его, сказал. Вот вам и хорошие люди! Их выдумывают для поучения, для меня:
«Стыдись, Валентин Безбедов!» А мне — нисколько не стыдно.
Встряхнув головою и глядя в упор на Самгина, он вызывающе просипел:
— Не стыдно.
— Ну, если б не стыдно было, так вы — не говорили бы на эту тему, — сказал Самгин. И прибавил поучительно: — Человек беспокоится потому, что ищет себя. Хочет быть самим собой, быть в любой момент верным самому себе. Стремится к внутренней гармонии.
— Гармония — гармонией, а — кто на ней играет? — спросил Безбедов, широко и уродливо усмехаясь. Самгин нахмурился, говоря:
— Плохой каламбур.
— А если я не хочу быть самим собой? — спросил Безбедов и получил в ответ два сухих слова:
— Ваша воля.
Несколько секунд Безбедов молчал, разглядывая собеседника, его голубые стеклянные зрачки стали как будто меньше, острей; медленно раздвинув толстые губы в улыбку, он сказал:
— Ну — вас не обманешь! Верно, мне — стыдно, живу я, как скот. Думаете, — не знаю, что голуби — ерунда? И девки — тоже ерунда. Кроме одной, но она уж наверное — для обмана! Потому что — хороша! И может меня в руки взять. Жена была тоже хороша и — умная, но — тетка умных не любит…
Он прервал свою речь, так хлопнув губами, точно откупорил бутылку, быстро взглянул на Клима и, наливая пиво в стакан, пробормотал:
— Они ссорились. Тетка и жена…
«Пьянеет», — отметил Самгин и насторожился, ожидая, что Безбедов начнет говорить о Марине. Но он, сразу выпив пиво, заговорил, брызгая пеной с губ:
— А может быть, о стыде я зря говорю, для приличия. Арцыбашева — читаете? Вот это честный писатель, небывало честный! Он, по-моему, человека из подполья, — Достоевского-то человека, — вывел на свободу окончательно. Он прямо говорит: человек имеет право быть мерзавцем, это — его естественное назначение. Цель жизни — удовлетворение всех желаний, пусть они — злые, вредные для других, наплевать на других! Драка будет? Все равно — деремся! А искренний человек, сильный человек — всегда мерзавец, с общепринятой кочки зрения. Кочку эту выдумали слабенькие дураки для самозащиты. Вот как он говорит!
Все это он сказал не свойственно ему быстро, и Самгин догадался, что Безбедов, видимо, испуган словами о Марине.
— Я не читал «Санина», — заговорил он, строго взглянув на Безбедова. — В изложении вашем — роман его — грубая ирония, сатира на индивидуализм Ницше…
— Ну, — чорт его знает, может быть, и сатира! — согласился Безбедов, но тотчас же сказал: — У Потапенко есть роман «Любовь», там женщина тоже предпочитает мерзавца этим… честным деятелям. Женщина, по-моему, — знает лучше мужчины вкус жизни. Правду жизни, что ли…
«Сейчас — о Марине», — предупредил себя Самгин, чувствуя, что хмельная болтовня Безбедова возрождает в нем антипатию к этому человеку. Но выжить его было трудно, и соблазняла надежда услышать что-нибудь о Марине.
Он встал, прошелся по комнате и, остановясь перед книжным шкафом, закурил папиросу. Безбедов, качаясь на стуле, бормотал:
— Сатира, карикатура… Хм? Ну — и ладно, дело не в этом, а в том, что вот я не могу понять себя. Понять — значит поймать. — Он хрипло засмеялся. — Я привык выдумывать себя то — таким, то — эдаким, а — в самом-то деле: каков я? Вероятно — ничтожество, но — в этом надобно убедиться. Пусть обидно будет, но надобно твердо сказать себе: ты — ничтожество и — сиди смирно!
Самгин невольно и крепко прикусил мундштук папиросы, искоса взглянул на карикатурную фигуру Безбедова и, постукивая пальцами по стеклу шкафа, мысленно выругался:
«Скотина».
— Даже хочется преступление совершить, только бы остановиться на чем-нибудь, — честное слово!
— Вот как, — неопределенно и негромко сказал Самгин, чувствуя, что больше не может терпеть присутствие этого человека.
— Уверяю вас, — откликнулся Безбедов. — Мне очень трудно, особенно теперь…
— Почему — теперь?