Самгин взял книгу и, не глядя на Марину, перелистывая страницы, пробормотал:
— И все-таки остается неясным, что ты хотела сказать.
Марина не ответила. Он взглянул на нее, — она сидела, закинув руки за шею; солнце, освещая голову ее, золотило нити волос, розовое ухо, румяную щеку; глаза Марины прикрыты ресницами, губы плотно сжаты. Самгин невольно загляделся на ее лицо, фигуру. И еще раз подумал с недоумением, почти со злобой: «Чем же все-таки она живет?»
Он все более определенно чувствовал в жизни Марины нечто таинственное или, по меньшей мере, странное. Странное отмечалось не только в противоречии ее политических и религиозных мнений с ее деловой жизнью, — это противоречие не смущало Самгина, утверждая его скептическое отношение к «системам фраз». Но и в делах ее были какие-то темные места.
Зимою Самгин выиграл в судебной палате процесс против родственников купца Коптева — «менялы» и ростовщика; человек этот помер, отказав Марине по духовному завещанию тридцать пять тысяч рублей, а дом и остальное имущество — кухарке своей и ее параличному сыну. Коптев был вдов, бездетен, но нашлись дальние родственники и возбудили дело о признании наследователя ненормальным, утверждая, что у Коптева не было оснований дарить деньги женщине, которую он видел, по их сведениям, два раза, и обвиняя кухарку в «сокрытии имущества». Марина сказала, что Коптев был близким приятелем ее супруга и что истцы лгут, говоря, будто завещатель встречался с нею только дважды.
— Глупость какая! — пренебрежительно сказала она. — Что же они — следили за его встречами с женщинами?
В этих словах Самгину послышалась нотка цинизма. Духовное завещание было безукоризненно с точки зрения закона, подписали его солидные свидетели, а иск — вздорный, но все-таки у Самгина осталось от этого процесса впечатление чего-то необычного. Недавно Марина вручила ему дарственную на ее имя запись: девица Анна Обоимова дарила ей дом в соседнем губернском городе. Передавая документ, она сказала тем ленивым тоном, который особенно нравился Самгину:
— Кажется, в доме этом помещено какое-то училище или прогимназия, — ты узнай, не купит ли город его, дешево возьму!
— Что это — всё дарят, завещают тебе? — шутливо спросил он. Она небрежно ответила:
— Значит — любят. — Подумав, она сказала: — Нет, о продаже не заботься, я Захара пошлю.
Девица Анна Обоимова оказалась маленькой, толстенькой, с желтым лицом и, видимо, очарованной чем-то: в ее бесцветных глазах неистребимо застыла мягкая, радостная улыбочка, дряблые губы однообразно растягивались и сжимались бантиком, — говорила она обо всем вполголоса, как о тайном и приятном; умильная улыбка не исчезла с лица ее и тогда, когда девица сообщила Самгину:
— А брат и воспитанник мой, Саша, пошел, знаете, добровольцем на войну, да по дороге выпал из вагона, убился.
Ей было, вероятно, лет пятьдесят; затянутая в шерстяное платье мышиного цвета, гладко причесанная, в мягких ботинках, она двигалась осторожно, бесшумно и вызывала у Самгина вполне определенное впечатление — слабоумная.
Около нее ходил и ворковал, точно голубь, тощий лысоватый человек в бархатном пиджаке, тоже ласковый, тихий, с приятным лицом, с детскими глазами и темной аккуратной бородкой.
— А это — племянник мой, — сказала девица.
— Донат Ястребов, художник, бывший преподаватель рисования, а теперь — бездельник, рантье, но не стыжусь! — весело сказал племянник; он казался немногим моложе тетки, в руке его была толстая и, видимо, тяжелая палка с резиновой нашлепкой на конце, но ходил он легко. Таких людей Самгин еще не встречал, с ними было неловко, и не верилось, что они таковы, какими кажутся. Они очень интересовались здоровьем Марины, спрашивали о ней таинственно и влюбленно и смотрели на Самгина глазами людей, которые понимают, что он тоже все знает и понимает. Жили они на Малой Дворянской, очень пустынной улице, в особняке, спрятанном за густым палисадником, — большая комната, где они приняли Самгина, была набита мебелью, точно лавка старьевщика.
Пришел Захарий — озабоченный, потный. Ястребов подбежал к нему, спрашивая торопливо:
— Ну, что, что?
— Взятку надобно дать, — устало сказал Захарий.
— Взяточку, — слышите, Аннушка? Взяточку просят, — с радостью воскликнул Ястребов. — Значит, дело в шляпе! — И, щелкнув пальцами, он засмеялся сконфуженно, немножко пискливо. Захарий взял его под руку и увел куда-то за дверь, а девица Обоимова, с неизменной улыбкой покачав головой, сказала Самгину:
— Все такие жадные, что даже стыдно иметь что-нибудь…
Самгин зашел к ней, чтоб передать письмо и посылку Марины. Приняв письмо, девица поцеловала его и все время, пока Самгин сидел, она держала письмо на груди, прижав его ладонью против сердца.
«Что значат эти подарки со стороны каких-то слабоумных людей?» — размышлял Самгин.
Он был не очень уверен в своей профессиональной ловкости и проницательности, а после визита к девице Обоимовой у него явилось опасение, что Марина может скомпрометировать его, запутав в какое-нибудь темное дело. Он стал замечать, что, относясь к нему все более дружески, Марина вместе с тем постепенно ставит его в позицию служащего, редко советуясь с ним о делах. В конце концов он решил серьезно поговорить с нею обо всем, что смущало его.
К этой неприятной для него задаче он приступил у нее на дому, в ее маленькой уютной комнате. Осенний вечер сумрачно смотрел в окна с улицы и в дверь с террасы;
в саду, под красноватым небом, неподвижно стояли деревья, уже раскрашенные утренними заморозками. На столе, как всегда, кипел самовар, — Марина, в капоте в кружевах, готовя чай, говорила, тоже как всегда, — спокойно, усмешливо:
— Если б столыпинскую реформочку ввели в шестьдесят первом году, ну, тогда, конечно, мы были бы далеко от того места, где стоим, а теперь — что будет? Зажиточному хозяину руки развязаны, он отойдет из общины в сторонку и оттуда даже с большим удобством начнет деревню сосать, а она — беднеть, хулиганить. Значит, милый друг, надобно фабричный котел расширять в расчете на миллионы дешевых рук. Вот чему революция-то учит! Я переписываюсь с одним англичанином, — в Канаде живет, сын приятеля супруга моего, — он очень хорошо видит, что надобно делать у нас…
— Дальнозорок, — сказал Самгин.
Подвинув ему стакан чаю, Марина вкусно засмеялась:
— Лидия — смешная! Проклинала Столыпина, а теперь — благословляет. Говорит: «Перестроимся по-английски; в центре — культурное хозяйство крупного помещика, а кругом — кольцо фермеров». Замечательно! В Англии — не была, рассуждает по романам, по картинкам.
Самгин уже привык верить ее чутью действительности, всегда внимательно прислушивался к ее суждениям о политике, но в этот час политика мешала ему.
— Прости, я перебиваю тебя, — сказал он.
— Что за церемонии?
— Что такое эта старушка Обоимова? Марина подняла брови, глаза ее смеялись.
— Чем это она заинтересовала тебя?
— Нет, — серьезно! — сказал Самгин. — Она и этот ее…
— Ястребов?
— Показались мне слабоумными…
— Ну, это — слишком! — возразила Марина, прикрыв глаза. — Она — сентиментальная старая дева, очень несчастная, влюблена в меня, а он — ничтожество, лентяй. И враль — выдумал, что он художник, учитель и богат, а был таксатором, уволен за взятки, судился. Картинки он малюет, это верно.
Она вдруг замолчала и, вскинув голову, глядя в упор в лицо Самгина, сказала, блеснув глазами:
— Впрочем, я чувствую, что ты смущен, и, кажется, понимаю, чем смущен.
Ресницы ее дрожали, и казалось, что зрачки искрятся, голос ее стал ниже, внушительней; помешивая ложкой чай, она усмехнулась небрежно и неприятно, говоря:
— Ну, что ж? Очевидно — пришел час разоблачить тайны и загадки.
Помолчав, глядя через голову Самгина, она спросила:
— Ты «Размышления Якова Тобольского», иначе — Уральца, не читал? Помнишь, — рукопись, которую в Самаре купил. Не читал? Ну — конечно. Возьми, прочитан! Сам-то Уралец размышляет плохо, но он изложил учение Татариновой, — была такая монтанка, основательница секты купидонов…
— Не понимаю, какое отношение к моему вопросу, — сердито начал Самгин, но Марина сказала:
— Вот и поймешь.
— Что?
— Что я — тоже монтанка.
Самгин долго, тщательно выбирал папироску и, раскуривая ее, определял, — как назвать чувство, которое он испытывает? А Марина продолжала все так же небрежно и неохотно:
— Монтане — это не совсем правильно, Монтан тут ни при чем; люди моих воззрений называют себя — духовными…
«Сектантка? — соображал Самгин. — Это похоже на правду. Чего-то в этом роде я и должен был ждать от нее». Но он понял, что испытывает чувство досады, разочарования и что ждал от Марины вовсе не этого. Ему понадобилось некоторое усилие для того, чтоб спросить:
— Значит, ты… член сектантской организации?
— Я — кормщица корабля.
Она сказала это очень просто и как будто не гордясь своим чином, затем — продолжала с обидным равнодушием:
— Попы, но невежеству своему, зовут кормщиков — христами, кормщиц — богородицами. А организация, — как ты сказал, — есть церковь, и немалая, живет почти в четырех десятках губерний, в рассеянии, — покамест, до времени…
Пододвигая Самгину вазу с вареньем, а другою рукой придерживая ворот капота, она широко улыбнулась:
— Ой, как ты смешно мигаешь! И лицо вытянулось. Удивлен? Но — что же ты, милый друг, думал обо мне?
Правая рука ее была обнажена по локоть, левая — почти до плеча. Капот как будто сползал с нее. Самгин, глядя на дымок папиросы, сказал, не скрывая сожаления:
— Согласись, что это — неожиданно для меня. И вообще — крайне странно!
— Ну, разумеется! — откликнулась она. — Проще было бы, если б оказалось, что я содержу тайный дом свиданий…
— Понятней для меня ты не стала, — пробормотал Самгин с досадой, но и с печалью. — Такая умная, красивая. Подавляюще красивая…
Говоря, он не смотрел на нее, но знал, что ее глаза блестят иронически.
— Даже — подавляю? — спросила она. — Вот как?.. — И внушительно произнесла:
— «Сократы, Зеноны и Диогены могут быть уродами, а служителям культа подобает красота и величие», — знаешь, кто сказал это?
— Нет, — ответил Самгин, оглядываясь, — все вокруг как будто изменилось, потемнело, сдвинулось теснее, а Марина — выросла. Она спрашивала его, точно ученика, что он читал по истории мистических сект, по истории церкви? Его отрицательные ответы смешили ее.
— Может быть, читал хоть роман Мельникова «На горах»?
— «В лесах» — читал.
— Ну, это — хорошо, что «На горах» не читают; там автор писал о том, чего не видел, и наплел чепухи. Все-таки — прочитай.
— Чепуху? — спросил Самгин.
— Знать надобно все, тогда, может быть, что-нибудь узнаешь, — сказала она, смеясь.
Этот смех, вообще — неуместный, задевал в Самгине его чувство собственного достоинства, возбуждал желание спорить с нею, даже резко спорить, но воле к сопротивлению мешали грустные мысли:
«Она очень свободно открывает себя предо мною. Я — ничего не мог сказать ей о себе, потому что ничего не утверждаю. Она — что-то утверждает. Утверждает — нелепость. Возможно, что она обманывает себя сознательно, для того чтоб не видеть бессмыслицы. Ради самозащиты против мелкого беса…»
У нее распустилась прическа, прядь волос упала на плечо и грудь, — Марина говорила вполголоса:
— Тогда Саваоф, в скорби и отчаянии, восстал против Духа и, обратив взор свой на тину материи, направил в нее злую похоть свою, отчего и родился сын в образе змея. Это есть — Ум, он же — Ложь и Христос, от него — все зло мира и смерть. Так учили они…
«Это, конечно, мистическая чепуха, — думал Самгин, разглядывая Марину исподлобья, сквозь стекла очков. — Не может быть, чтоб она верила в это».
— И радость — радения о Духе — была убита умом…
— Радение? — спросил Самгин. — Это — кажется, нечто вроде афинских ночей или черной мессы?
— Грязная выдумка попов, — спокойно ответила Марина, но тотчас же заговорила полупрезрительно, резко:
— До чего вы, интеллигенты, невежественны и легковерны во всем, что касается духа народа! И сколько впитано вами церковного яда… и — ты, Клим Иванович! Сам жаловался, что живешь в чужих мыслях, угнетен ими…
Нахмурясь, Самгин сказал:
— Не помню… сомневаюсь, чтоб я жаловался! Но если и так, то ведь и ты не можешь сказать, что живешь своими мыслями…
— Почему — не могу? — спросила она, усмехаясь. — Какие у тебя основания утверждать, что — не могу? Разве ты знаешь, что прочитано, что выдумано мною? А кроме того: прочитать — еще не значит поверить и принять…
Она как-то воинственно встряхнулась, забросила волосы за плечо и сказала весьма решительно:
— Ну — довольно! Я тебе покаялась, исповедовалась, теперь ты знаешь, кто я. Уж разреши просить, чтобы все это — между нами. В скромность, осторожность твою я, разумеется, верю, знаю, что ты — конспиратор, умеешь молчать и о себе и о других. Но — не проговорись как-нибудь случайно Валентину, Лидии.
Несколько секунд она молчала, закрыв глаза, — Самгин успел пробормотать:
— Предупреждение совершенно излишне…
— Годится, на всякий случай, — сухо откликнулась она. — Теперь — о делах Коптева, Обоимовой. Предупреждаю: дела такие будут повторяться. Каждый член нашей общины должен, посмертно или при жизни, — это в его воле, — сдавать свое имущество общине. Брат Обоимовой был член нашей общины, она — из другой, но недавно ее корабль соединился с моим. Вот и всё… Самгин, подумав, сказал:
— Мне остается поблагодарить тебя за доверие. — И неожиданно для себя прибавил: — У меня действительно были какие-то… мутные мысли!
— Если они исчезли, это — хорошо, — заметила Марина.
— Да, исчезли, — подтвердил он и, так как она молчала, прихлебывая чай, сказал недоуменно: — Ты не обидишься, если я скажу… повторю, что все-таки трудно понять, как ты, умница такая…
Марина не дала ему договорить, — поставив чашку на блюдце, она сжала пальцы рук в кулак, лицо ее густо покраснело, и, потрясая кулаком, она проговорила глуховатым голосом:
— Я ненавижу поповское православие, мой ум направлен на слияние всех наших общин — и сродных им — в одну. Я — христианство не люблю, — вот что! Если б люди твоей… касты, что ли, могли понять, что такое христианство, понять его воздействие на силу воли…
Самгин, не вслушиваясь в ее слова, смотрел на ее лицо, — оно не стало менее красивым, но явилось в нем нечто незнакомое и почти жуткое: ослепительно сверкали глаза, дрожали губы, выбрасывая приглушенные слова, и тряслись, побелев, кисти рук. Это продолжалось несколько секунд. Марина, разняв руки, уже улыбалась, хотя губы еще дрожали.
— Вот как рассердил ты меня! — сказала она, оправляя кружева на груди.
Самгин сочувственно улыбнулся, не находя, что сказать, и через несколько минут, прощаясь с нею, ощутил желание поцеловать ей руку, чего никогда не делал. Он не мог себе представить, что эта женщина, равнодушная к действительности, способна ненавидеть что-то.
«Вот как? — оглушенно думал он, идя домой, осторожно спускаясь по темной, скупо освещенной улице от фонаря к фонарю. — Но если она ненавидит, значит — верит, а не забавляется словами, не обманывает себя надуманно. Замечал я в ней что-нибудь искусственное?» — спросил он себя и ответил отрицательно.
Все, что он слышал, было совершенно незначительно в сравнении с тем, что он видел. Цену слов он знал и не мог ценить ее слова выше других, но в памяти его глубоко отчеканилось ее жутковатое лицо и горячий, страстный блеск золотистых глаз.
«Да, она объяснила себя, но — не стала понятней, нет! Она объяснила свое поведение, но не противоречие между ее умом и… верованиями».
Недели две он жил под впечатлением этого неожиданного открытия. Казалось, что Марина относится к нему суше, сдержаннее, но как будто еще заботливей, чем раньше. Не назойливо, мимоходом, она справлялась, доволен ли он работой Миши, подарила ему отличный книжный шкаф, снова спросила: не мешает ли ему Безбедов?